1 ЯНВАРЯ 1932 ГОДА
Для сына, выбившегося из колеи, мать нашла другую и направила его на путь истинный. «Обратной дороги нет», — заключила она, подняв бокал. Так что отступать некуда.
Поезд идет на север от Мехико. В убогих пустынных городках вдоль вагонов бегут дети и тянут руки к окошкам. Городки сменяются каменистыми равнинами, где уже никто не живет. Остроконечные агавы торчат точно когтистые лапы чудовища, заключенного в подземелье. Вечером свет иссякает, и земля меняет цвет сперва на темно-коричневый, потом на оттенок высохшей крови и, наконец, становится чернильной. Утром краски возвращаются, вновь проступая на широкой, похожей на фреску равнине.
В купе еще один пассажир, американец по фамилии Грин; он сел в Уичапане. Еще не стар, но уставился в окно, точно старик, покачиваясь в такт чемоданам над головой и воде в стакане, который держит в руке. Каждый час отхлебывает по маленькому глотку, будто это последняя вода на земле. Иногда ночью вдалеке мелькают огни, одинокие, как свечи. Нефтяные скважины, сжигающие ненужный газ.
Вчера вечером проходивший мимо проводник сообщил, что через три часа граница, а сейчас уже полночь и он имеет честь пожелать нам благополучия в новом году. Он шагал по вагону, повторяя одни и те же слова и свое честное пожелание.
С Новым годом, мистер Грин.
Перед самой границей показались пекановые сады, темные купы деревьев, ветки которых были наполовину в тени, а на другую половину на свету, выхваченные из мрака фонарями лущильных машин. Люди работают там глухой ночью, утром нового года. Поезд вздохнул и остановился на границе, дожидаясь, пока таможенники придут на службу. В белеющем небе показалась тонкая полоска реки, по берегам которой бродили собаки; их загнутые бубликом хвосты отражались в серой глади воды. Берега замусорены: доски, железо, обрывки просмоленной бумаги. На рассвете среди груд мусора появляются дети, и оказывается, что это не свалка, а дрянной городишко. Следом из хибарок выходят женщины и, наконец, мужчины: выпрямляются, потягиваются, схватившись руками за поясницу, поддергивают штаны, мочатся в канаву. Присаживаются на корточки на берегу, чтобы умыться.
Старики, тощие как скелеты, шаркают вдоль стоящего поезда, заглядывают в окна. Стоят и не уходят, пока полицейские палками не отгонят их от бронированных вагонов. Кажется, эти люди достигли крайней степени нищеты; они беднее попрошаек и borrachos из Мехико: у тех по крайней мере всегда наготове революционная баллада, которую они и напевают себе под нос, уронив голову на грудь и опершись о дверной косяк. Здесь кончается Мексика, мир и первая глава. Путешествие на поезде похоже на глубокую узкую пещеру в море. Если повезет, с другой стороны окажется выход в какое-то новое место. Но не здесь.
6 ЯНВАРЯ
За пять дней поезд миновал множество низших миров. Покрытые травой холмы, темные болота растущих деревьев. Сейчас за окном не видно ничего, кроме бескрайних, как море, полей сухих деревьев. Ни одного зеленого листа. Гринго читают журналы, не обращая внимания, что в их мире не осталось ничего живого. Только мексиканцы с беспокойством смотрят в окно. Женщина с четырьмя детьми — единственные, кто проделал тот же невообразимо долгий путь из самого Мехико. Сегодня, когда поезд проезжал мост над ущельем, по которому текла река, она заставила детей затянуть песню в честь Праздника трех королей, чтобы малыши не плакали. Женщина достала из сумки rosca; из бумажного свертка на потертые бархатные сиденья посыпались крошки. Семейство приникло друг к другу, отгородившись от всех, чтобы отметить свой маленький праздник.
7 ЯНВАРЯ: ФЕДЕРАЛЬНЫЙ ОКРУГ СЕВЕРНОЙ АМЕРИКИ
Сегодня человеческий груз в целости и сохранности наконец-то прибыл на вокзал Юнион-стейшн. Стоял лютый холод: шагнул из вагона — и кажется, будто тебя бросили в ледяную воду и велели ее вдохнуть. Мексиканка с детьми боязливо поставила ногу на перрон, точно улитка, ощупывающая дорогу. Она так перепугалась стужи, что завернула детей в платки, как тамале, и подтолкнула вперед, к вокзалу. Adiós.
Придет ли он? А если нет? Мать не придумала другого плана на случай, если отец не приедет за своим багажом. Но вот он: больно хлопнул по плечу, смерил взглядом голубых глаз. Непривычно: член семьи со светлыми глазами. Кто бы мог подумать! По одному-единственному подкрашенному снимку сроду не догадаться. Вероятно, сын его тоже разочаровал.
— Твой поезд опоздал на час.
— Простите, сэр.
Мимо, точно голуби, которых спугнули с куста, порхнула стайка бездомных мальчишек, роняя чемоданы на ноги пассажиров.
— Шайка бродяжек с товарняка, — произнес отец.
— С товарняка?
— Приехали в город на вагонах.
Мороз был свирепый, от каждого вдоха щипало в носу. После долгого пути тело под одеждой зудело, как от чесотки. Люди в длинных пальто, рев паровых машин. Наконец дошло, о чем говорил отец: маленькие оборванцы ехали на вагонах. Dios mió.
— И куда же они теперь?
— Побежали сломя голову в какую-нибудь ночлежку. Или слушать святош. Прими Господа на один вечер в обмен на малиган.
— Малиган — это такие деньги?
Взрыв хохота походил на звуки трубы марьячи. Его позабавил этот простофиля, задающий несуразные вопросы, его сын. Внутри вокзал напоминал собор: высокий купол, величественный свод, уходящий в небеса, но слишком мало пространства, чтобы вместить всех, кто набился внутрь. Гигантский мраморный портал выходил на улицу, но солнце снаружи было холодным, светило, но не грело, как электрическая лампочка. Сновали толпы людей, безразличные к тому, что их звезда не горит.
— Куда все идут?
— Домой, сынок. Рабочему человеку пора перекусить и подремать после обеда. Это еще что! Ты бы видел, что творится по понедельникам.
Неужели сюда поместится еще больше людей? Внутри вокзала по-прежнему гудели поезда; казалось, у здания бурчит в животе, словно оно переваривает пищу. Как ацтекский храм, напившийся крови. Совет матери на прощанье: старайся во всем видеть хорошее, этот человек ненавидит нытье, поверь мне.
— Юнион-стейшн похож на храм.
— На храм? — покосился отец. — Тебе сколько, четырнадцать?
— Пятнадцать. Летом будет шестнадцать.
— Понятно. Храмы. Построенные на деньги государства мошенниками Гувера.
Он бросил подозрительный взгляд на трамвайную остановку, словно, пока он был на вокзале, город без его ведома коварно изменился. Румяный, в веснушках, с белесыми, поблекшими снизу усами. Фотография не отразила негероический цвет лица: в Мексике такая кожа обгорела бы до хрустящей корки. Одна загадка решена.
Он нырнул в толпу и быстро зашагал; оставалось лишь набычиться, точно боксер, и внимательно смотреть под ноги, чтобы не наступить в лошадиный помет, волоча за собой чудовищных размеров чемодан. К поезду его подвез водитель матери; потом вещи нес носильщик. Здесь никто не поможет, в Америке каждый заботится о себе сам.
— Они собираются выстроить целый ряд таких вот храмов на юге Пенсильвании. Видишь, торчит громадина, как бельмо на глазу? Монумент Вашингтона. — Он указал на парк, где за деревьями без листьев маячило светлое каменное строение. Тут же всплыло воспоминание: длинный узкий коридор, уходящий вверх, точно темная мышиная нора. Эхо спора на лестнице, рука матери тянет вниз, в безопасное место.
— Мы туда ходили, правда? Один раз, с мамой?
— Ты это помнишь? Да, сынок. Ты разревелся на лестнице.
Запыхавшись, он остановился на углу, выдыхая облачко пара, будто закипевший чайник.
— Теперь наверх пустили лифт. Еще один храм мошенников Гувера. Так и знай. — Он фыркнул от смеха, будто попробовал на вкус собственное остроумное замечание, и его разобрала отрыжка. Народу на трамвайной остановке прибывало. Проехал военный на огромном гнедом жеребце; копыта гулко стучали о мостовую.
— Мама говорила, ты работал на президента Гувера.
— А я и не отрицаю, — с потаенным раздражением произнес отец, как будто не хотел признаваться, что работал на Гувера. Или тот ни при каких условиях не должен был об этом знать. Жалкий счетоводишка при правительстве, говорила мать, но один из последних граждан Америки на стабильной должности, так что сам бог велел поездом отослать к нему сына.
— Президент Гувер — величайший из людей, — преувеличенно громко произнес отец. На него оглянулись. — Не так давно ему установили телефон для связи с начальником штаба. Теперь он в два счета может переговорить с Макартуром. Разве на столе у президента Мексики есть телефон?
Похоже, Мексика станет поводом для упреков. Вероятно, чтобы поквитаться с матерью. У Ортиса Рубио есть телефон; в газетах писали, что он шагу не ступит без того, чтобы не позвонить Кальесу домой, на улицу Сорока Воров в Куэрнаваку. Но отец и слышать об этом не хочет. Многие задают вопрос, не нуждаясь в ответе. Через гущу людей он пробился в вагон и, расталкивая пассажиров, устроился на сиденье. Чемодан под деревянной лавкой не поместился, пришлось его оставить в проходе. Получилось неловко. Выходившая из трамвая толпа обтекала его, как река валун.
Ехали долго. Он смотрел в окно. Невозможно представить этого человека в одной комнате с матерью, в одной постели. Она бы его прихлопнула, как муху. А потом позвала служанку, чтобы та вытерла оставшееся от него мокрое место.
Здешние мужчины носили костюмы, как коммерсанты в Мехико, но из-за холода одевались теплее. Наряды женщин были сложнее: длинные шарфы, какие-то неизвестные штуковины, в которые прячут руки. На шее у одной была горжетка из лисицы, которая держала в пасти собственный хвост. Окажись здесь Кортес, он написал бы королеве целую главу о дамских нарядах.
Спустя немало остановок отец проговорил:
— Мы выйдем у школы. Они сказали, что в твоем случае лучше начать незамедлительно. — Он произнес это медленно, как будто под «твоим случаем» подразумевалась умственная отсталость. — Это пансион. Будешь жить вместе с товарищами, Гарри.
— Да, сэр. (Гарри. Теперь, значит, Гарри?)
— Вам будет очень весело. — Отец закусил ус и добавил: — По крайней мере, я на это надеюсь.
В смысле, за эти деньги. Гарри. Гарри Шеперд смотрел в окно. Кто платит, тот и выбирает мальчику имя.
Мелькали пейзажи: мраморные сооружения, парки с голыми деревьями, похожими на скелеты, дощатые склады. Бледные светлокожие мужчины в черных костюмах и шляпах. А потом наоборот: темнокожие мужчины в светлых рубашках и брюках, без шляп. Они кирками рыли длинную канаву; их мускулистые плечи, несмотря на холод, были обнажены. Во всей Мексике не сыскать индейца, такого же черного, как эти люди. Их руки блестели, как полированные деревянные клавиши рояля.
После долгой поездки на трамвае пересели на автобус. Огромный чемодан занял отдельное сиденье у окна, в котором виднелись особняки, вытянувшиеся вдоль реки. Отец порылся в кармане, выудил часы и нахмурился. Помнил ли он о других часах, тех, что забрала мать и которые в свою очередь пропали из ее шкатулки с драгоценностями? Сейчас об этом тошно вспоминать — не потому, что воровать грешно, но из-за связанной с часами ужасной тоски. По этому человеку. Отцу.
17 ЯНВАРЯ
Ваше императорское величество, заведение под названием «Академия „Потомак“» оказалось на удивление скверным. Тюрьма в кирпичном доме, выстроенном на манер особняка, где вожди племени так называемых наставников правят пленниками. В дортуаре длинные ряды кроватей, как в больнице, причем ровно в двадцать один ноль-ноль все пациенты обязаны затихнуть и не подавать признаков жизни. Команда «выключить свет» значит, что ни почитать, ни заняться чем-то еще не получится. Утром тела по команде снова оживают.
Самое странное, что юные пленники, похоже, ничуть не стремятся бежать. На занятиях покорно исполняют приказания, но стоит наставнику выйти из класса, как мальчишки начинают бить друг друга по головам чернильницами и передразнивать радиоведущих по имени Эмос и Энди. В дортуаре разглядывают напечатанную в чьем-то желтом журнальчике картинку с девчонкой по имени Салли Рэнд. Голая, с опахалами из перьев, она похожа на замерзшего птенца.
В субботу днем узников выпускают на свободу: в кои-то веки нет ни зарядки, ни уроков. Дортуар пустеет. Утром сперва в церковь, потом в столовку — и на свободу.
Все остальные девятиклассники моложе. Но при этом выше, чем те умственно отсталые, и не так плюются. Девятый класс — своего рода компромисс: слишком велик, чтобы возвращаться в шестой. Наставники преподают латынь, математику и прочие предметы. Муштра и психомоторика. Лучше всего литература. Учитель посоветовал посещать занятия с одиннадцатым классом. Сэмюел Батлер, Даниель Дефо и Джонатан Свифт. Какая разница, относится их творчество к периоду реставрации или неоклассицизма? Неограниченное количество новых книг.
Муштра заключается в чистке и демонстрации огнестрельного оружия; очень похоже на мытье посуды.
Самое худшее — математика. В эту пустую башку никогда не влезет ничего сложнее tablas de multiplicar. Алгебра — лунный язык. Тому, кто туда не собирается, его знать незачем.
ВОСКРЕСЕНЬЕ, 24 ЯНВАРЯ
Как нужно говорить в Америке.
1. Ни в коем случае не произносить «Простите меня». Герои книг постоянно повторяют эту фразу. Здесь же спрашивают, кто тебя упек в тюрягу.
2. Если крикнуть «Иди жарь спаржу!», тебя не оставят в покое, как это было бы в случае с испанским.
3. «Отвали» значит «Иди жарь спаржу».
4. «Пидор» значит гомик. А еще придурок, говнюк и «здесь тебе не хор мальчиков».
5. «Мексика» — не страна, а прозвище. Эй ты, Мексика, подь сюды.
Соединенные Штаты — страна честного и тяжелого труда. Несмотря на то что газеты утверждают, будто все сидят без работы, а честность не имеет к геометрии никакого отношения.
Мальчишки перемещаются плотными группами, как косяки рыб возле рифов. В коридорах они настигают, обходят тебя и снова соединяются, словно ты каменная глыба, а не разумное существо. Неуклюжее кривоногое существо, попавшее в чужой мир.
21 ФЕВРАЛЯ
Президент Гувер так всем надоел, что пришлось ему повесить на ворота Белого дома цепь и запереться внутри. Так говорит парень по кличке Борзой. Вчера какой-то однорукий ветеран попытался прорваться в ворота, но ему дали по шапке и бросили в кутузку, где впервые за две недели бедолага получил нормальный харч.
6. Харч — это еда.
Борзой ворует газеты и сигареты из учительской столовки. Когда в туалете он достает из пиджака газету, вокруг собирается толпа мальчишек. Ждут не дождутся, пока он громким голосом уличного торговца прочитает им заголовки собственного сочинения: «Экстренный выпуск! Срочно в номер! Жалкий трус Гувер забился под кровать! Наконец-то миссис Гувер отдохнет!»
На самом деле Борзого зовут Билли Бурзай. Он тут на особом положении. Раньше учился как все, пока его папаша не потерял работу в магазине радиодеталей, а у мамаши шарики не зашли за ролики. Теперь Билли занимается только половину дня, а потом работает на кухне и драит уборные. По ночам читает то, что стащил с учительского стола; по его словам, учится на бегу.
В школе у Борзого есть почитатели, но нет друзей; он говорит, что все его приятели за ее пределами. По поручению поваров (эта ею работа в столовке) ему приходится выходить в город. Его посылают к мяснику, в магазин за холстами, иногда даже в оружейную лавку. Борзой говорит, что поварам нужны пистолеты для самообороны, потому что еда — сущие помои.
28 ФЕВРАЛЯ
Задачка на логику: где лучше скучать — на уроке математики или когда тебя выгнали из класса? Сидеть под замком в библиотеке с учебником алгебры ничуть не интереснее. Но огромная комната, полная книг, конечно, ничуть не похожа на наказание. Во всяком случае, там спокойнее, чем снаружи с мальчишками, которые играют в американский футбол, сталкиваясь плечами и перебрасываясь словечками вроде «Классно!» или «Эй, мужики!».
13 МАРТА
Каждое утро Борзой бреется, стоя голым в уборной. Выглядит на все двадцать. Говорит, ему столько же, сколько остальным, просто жизнь тяжелая. Мол, когда мыльный пузырь Южных морей лопается и отец оказывается на бобах, взрослеешь быстро. Домой Билли тоже не ходит. Это у нас общее — отец, который не смотрит сыну в глаза. Чем не повод для дружбы, говорит Борзой.
Пока что это единственный друг. Парень по кличке Карандаш, который спит на соседней койке, общается, но только если никого нет рядом. Мальчишка-грек по имени Дамос говорит: «Эй, Мексика, подь сюды», но периодически обзывается «деревенщиной». Борзой им велел попридержать язык: парнишка из Мексики отлично стреляет, может, даже был в отряде Панчо Вильи.
Теперь они прицепились к этому прозвищу. Так сразу не понять, потому что ребята произносят его как «Пантсвилль»: «Эй, Пантсвилль, подь сюды!» Похоже на название городка, где на улицах сушится белье, — из тех, что видны в окно поезда по дороге к Уичапану.
14 МАРТА
Похитили сына Счастливчика Линди; все напуганы, даже мальчишки, запертые в кирпичной школе. Сокрушительный удар для героя, перелетевшего океан. В газетах пишут, что уж если самого Линдберга постигло такое несчастье, то все дети в опасности. Но в Америке и так хватает неудачников: они спят в парках, закутавшись в газеты вместо пальто. Люди в теплой добротной одежде смотрят на них из окон трамваев и приговаривают: «Этим лодырям не мешало бы задать встряску». Перепугались из-за беды, которая приключилась с Линди: горе никого не щадит, даже героев.
20 МАРТА
От Борзого пахнет картофельными очистками, сигаретами и ведром, в котором он полощет швабру. В субботу, когда остальные расходятся по домам, он говорит: «Эй, Панчо Вилья, от всего сердца приглашаю тебя помочь мне в моих трудах». То есть убрать в столовой после обеда, протереть влажной тряпкой в буфете, попрыгать на швабре и покататься в проходах между длинными столами. Ну и так далее. Вместо платы Борзой зажимает голову своего помощника под локтем и костяшками пальцев ерошит волосы. Здесь у всех такие дружеские жесты, а у Борзого в особенности.
27 МАРТА
Военная стратегия — это интересно. Командовать армией — все равно что домашней прислугой. Тут мать — непревзойденный полководец и прирожденный разведчик: она нутром чует, когда лучше напасть, чтобы застигнуть противника врасплох. Сержант Острейн говорит, что у Соединенных Штатов шестнадцатая по величине армия в мире; ее численность намного уступает войскам Великобритании, Испании, Турции, Чехословакии, Польши, Румынии и прочих держав (о Мексике ни слова). Плохое вооружение нашей армии, похоже, заставляет Острейна краснеть до кончиков медных пуговиц. Стыд и срам, говорит он, генерал Макартур и майор Эйзенхауэр вынуждены стоять на Пенсильвания-авеню, как обычные люди, и ждать трамвая до Маунт-Плезанта, чтобы ехать в зал заседаний Сената.
Ребята утверждают, будто видели их и майора Паттона; они играли в гольф на поле в Форт-Майер. Мальчишки мечтают вырасти, завести пони, как у генералов, и по субботам скакать на них по полям, а сзади чтобы ехала Салли Рэнд и груди у ней подпрыгивали, как футбольные мячи. Поэтому остальным даже в голову не придет сбежать из академии.
10 АПРЕЛЯ
Кей-стрит похожа на кусочек Мексики. Торговцы рыбой тянут здесь тот же напев, что и на malecón, только по-английски: «Полдоллара за макрель, ле-е-еди!» Старухи с чаем и травами клянутся, что вылечат любой недуг. Воздух пахнет как дома: горелым мясом, соленой рыбой, конским навозом. Очутиться здесь сегодня — все равно что вынырнуть на поверхность и наконец глотнуть воздуха. После тринадцати воскресений, проведенных в темном туннеле.
Снаружи рынка стоят прилавки с изделиями из кожи, чайниками и всякой всячиной для тех, у кого в кармане завалялась монета-другая. Промтовары продают снаружи рынка, еду — внутри. У входа в мясной ряд стоят точильщики с огромными голыми ручищами. Торговцы в белых фартуках катят с пристани полные тележки устриц. У cilindro нет одного уха; обезьянка в синей шапочке танцует под звуки его шарманки. Женщины продают инжир и розы, яйца и сосиски, сыр и цыплят, освежеванных кроликов, даже живых птиц в клетках, как на рынке в Койоакане. Одна предлагает conejillos de Indias. Борзой говорит, что здесь их называют не индейскими кроликами, а морскими свинками. Почему — толком не объяснил, но согласился, что эти животные похожи скорее на кроликов, чем на свиней.
Сегодня утром Борзой заявил кухарке, что для походов на рынок ему нужен помощник. Помилуйте, сказал он, мне одному не унести все, что вы просите. Первым делом ему было нужно зайти в Атлантическую и Тихоокеанскую чайную компанию, которую он называет «А и Т»; там продают не только чай. Каждую субботу оттуда в ящиках на телеге привозят в академию недельный запас риса, говядины, муки, кофе и еще полсотни продуктов. Если требуется что-то сверх этого списка, в контору отправляют посыльного: лавочникам нужен помощник, чтобы все упаковать. Остальное докупают на рынке. За покупками ходит Борзой, а теперь и его помощник Панчо Вилья.
Дорога до «А и Т» отняла несколько часов. По пути непременно надо взглянуть на кучу классных штук, покормить собак, похлопать по плечу друзей. Поглазеть на иссиня-черных рабочих, копающих канаву длиной с Пенсильвания-авеню. Откуда они взялись?
— Из Африки, ясное дело, — ответил Борзой.
— Они приехали сюда из самой Африки, чтобы рыть ямы?
— Вот придурок. Нет, раньше они были рабами. Потом Эйб Линкольн их освободил. Ты что, никогда не слышал о рабах?
— Слышал. Но не о таких. В Мексике их нет.
«Придурок» — это pendejo. Но зато Борзой отвечает на вопросы, которые другим ребятам не задашь. Тем черным мужчинам и их женам запрещено делать здесь покупки и ездить на трамвае, сказал он, таков закон. Им даже нельзя зайти пообедать в кафе. Если кому-то из рабочих, которые копают канаву на Пенсильвания-авеню, захочется отлить или попить воды, ему придется пройти две мили до Седьмой улицы и там поискать кафе, где ему разрешат сходить в туалет или дотронуться до стакана.
До чего все это странно. Нет ничего необычного в том, чтобы быть слугой и получать гроши. Всех богачей Мексики в детстве растили слуги. Но они пили из того же кувшина, из которого наполняли стакан хозяина, и ходили в тот же ночной горшок, еще теплый от мочи их patrón. В Мексике никому и в голову бы не пришло, что эти две струи смешивать недопустимо.
17 АПРЕЛЯ
Школа закрывается на две недели на пасхальные каникулы. Конец семестра не за горами, а там и лето. Большинство ребят разъедутся по домам, но не все. Некоторые останутся исправлять оценки по математике и в поте лица повторять историю Виргинии в июльскую жару. Жить в провонявшем носками дортуаре, а не с отцом. Он это четко объяснил в письме, в котором приглашал погостить, пока школа закрыта на пасхальные каникулы. Это будет здорово, писал он, погостишь у своего старика. И продлится это «здорово» две недели, но никак не все лето.
Считать дни от субботы до субботы; остальное неважно. Поход на рынок с Билли Бурзаем. Остаток недели тянется вяло, словно в полусне.
3 МАЯ
В письме отец ни словом не упомянул о своей даме. Должно быть, она покидала его квартиру в спешке, чтобы освободить место Пасхальному Гостю, Отец тайком с ней обедает. Батарею в ванной, точно паутина, облепили серовато-коричневые чулки; с бюро предательски подмигивает губная помада. Почему он ее прячет? Неужели не знает про ухажеров матери? Послушал бы он, что творится по ночам за стенкой, в ее спальне, если думает, что сын незнаком с постельными утехами и прочей поросячьей возней.
А может, боится, что о даме пронюхают в Мексике: ему это невыгодно. Они с матерью до сих пор не развелись из-за мексиканской бумажной волокиты. При слове «развод» он так кривится, словно оно набило ему оскомину. Имя матери произносит с таким видом, будто поминает Господа всуе. Иногда равнодушно говорит «Мексика», и слово это абсолютно бесцветно. Как стена, которую забыли покрасить.
5 МАЯ
Экскурсия в Музей с Идеальным Отцом. Трескучие морозы сменились палящим зноем; где-то между этим, по слухам, цвели вишни. В трамваях давка, все прижаты друг к другу — мужчины в белых льняных костюмах, девушки в матросских платьях и фетровых шляпках. Пот здесь пахнет иначе. Об этом тоже мог бы написать Кортес: ваше императорское величество, пот северян нестерпимо воняет. Наверное, потому что они так укутаны. Белый пиджак болтается на отце и с каждой минутой теряет свежесть, как луноцветы в саду на Исла-Пиксол.
Музей называется «Смитсоновский» — кирпичный замок со шкурами и чучелами особей всех видов, кроме нашего. Почему бы не добавить сюда несколько человек? Отец рассмеялся этим словам, как будто играл спектакль перед зрителями. Настроение у него изменилось. Теперь он, похоже, склонен воспринимать сына как шутку, а не серьезное оскорбление. В музее оказались залы с экспонатами из Теночтитлана и других древних мексиканских городов, чудесными изделиями из золота, которые Кортес не удосужился увезти. Вместо этого они очутились в Вашингтоне.
На обратном пути до квартиры отца трамвай проехал большой парк и склады, после чего показалось удивительное зрелище: целый город из палаток и лачуг, кипящий людьми. Костры, на которых готовилась пища, дети, белье на веревках — словом, в самом центре Вашингтона, посреди высотных зданий, раскинулась нищая мексиканская деревня последнего разбора. На табличке было написано от руки: «Лагерь экспедиции за вознаграждением». Над хижинами там и сям виднелись американские флаги, похожие на сохнущее белье. Флаги выгорели на солнце, как вывернутые наизнанку штаны на веревках. Размеры лагеря потрясали: казалось, целое племя нищих стеклось в столицу.
— Ишь, прорва, — пробурчал себе под нос отец. — Понаставили своих лачуг по всей Пенсильвании. Каждое утро приходится пробираться на работу сквозь эти дебри.
Женщина в платке протянула к вагону голого младенца. Ребенок сучил ручками. Здешние дебри не похожи на джунгли, где на деревьях в листве ревут обезьяны.
— Что им нужно?
— То же, что и всем, ясное дело. Поживиться на дармовщину, — ответил отец, точно Борзой.
— Почему их так много? И зачем флаги?
— Это ветераны войны. По крайней мере, так они говорят, потому что ветеранам положено вознаграждение. Они хотят его получить.
Через каждые несколько метров стояли по стойке смирно мужчины в лохмотьях, точно столбы забора с той стороны лагеря, которая выходила на улицу. По осанке и позе было видно, что это бывшие солдаты. Они провожали трамвай голодными взглядами.
— Они здесь всю неделю? На что живут их семьи?
— Варят кашу из топора.
— Они сражались во Франции? Иприт и прочее?
Отец кивнул.
— Мы проходили Мёз-Аргоннское наступление. По военной стратегии. Ужас.
Снова кивок.
— Так почему им не могут заплатить сейчас, раз они воевали?
— Я бы тоже был там, в Аргоннском лесу, — внезапно побагровел отец, — если бы смог. Разве мать не говорила тебе, что я не воевал?
Вот повод переменить тему.
— А сколько им должны заплатить?
Как ни странно, отец знал ответ: по пятьсот долларов каждому. Он же счетовод при правительстве. Пять сотен за то, что рисковал собой на войне и чтобы смог на эти деньги начать новую жизнь. Конгресс обманул солдат, решил выплатить вознаграждение позже, когда они состарятся. И ветераны пришли сюда со всех концов страны, чтобы объясниться с президентом.
— Мистер Гувер намерен с ними встретиться?
— Не в этой жизни. Если они хотят с ним поговорить, пусть лучше ему позвонят.
14 МАЯ
Тот первый поход на рынок с Борзым был как для матери первая утренняя сигарета. Теперь в ожидании время тянется медленно: считаешь минуты, ковыряешь парту, пытаясь хоть чем-то занять мысли до субботы. Живешь в страхе, что больше не позовет. В пятницу вечером мальчишки разводят в казармах вонь: перекладывают грязное белье из тумбочек в ранцы, чтобы на выходных забрать домой, а потом падают и засыпают. Лишь стрекочет сверчок да косая полоска бледного лунного света падает из окна. Час за часом в голове крутится: Билли Бурзай. Позовет ли он завтра? Или нет?
Какая разница. Вместо этого можно пробраться в библиотеку и наконец-то посидеть в тишине и покое. Почитать книгу. Уж во всяком случае, это интереснее шумной Кей-стрит. Таскаться хвостом за этим грубым верзилой еще хуже, чем играть в американский футбол. Идешь-идешь, никак не дойдешь, Борзой знает каждого встречного, причем не только мальчишек, но и мужчин. И всех ему надо хлопнуть по плечу, с каждым позубоскалить, а ты стой себе, как болонка, и жди. Так что толку, позовет он или нет?
17 ИЮНЯ
Казармы опустели; почти всех ребят на лето разобрали по домам слуги в модных экипажах или матери на извозчиках. Забавно посмотреть, кто богат, а кто нет. В отсутствие родителей все мальчишки важничают, как особы королевской крови.
Завтра начинается настоящая работа, за деньги. Борзой называет это «ловлей жемчуга». Мыть посуду в столовке. Отец договорился, чтобы покрыть расходы на пансион за лето. Но сегодня днем в пустых казармах нечем заняться — разве что достать из тумбочки брюки и снова их сложить. Или завалиться на койку с «Одиссеей». Пока в дверях не покажется голова Борзого. Лопоухий, с улыбкой во весь рот и грошовой стрижкой.
— Здорово, книжный червь. Все в потолок плюешь, никак не оторвешься?
— А зачем мне отрываться?
— Сходить на кудыкину гору собрать помидоры. Сам-то как думаешь?
— Кей-стрит?
Улыбка исчезает, потому что голова парня скрывается за дверью. «Одиссею» можно открыть на любой странице, все равно на какой. Снова показывается ухмылка; Борзой вернулся. Отпрыск разорившегося семейства, чрезвычайно довольный собой. Ломит в паху, до того хочется снова увидеть эту улыбку и пойти за ней хоть на край света. Так мать, должно быть, ждет первой сигареты. И так любит мужчин. Вероятно. Но в данном случае это невозможно.
— Что нас не убьет, то покалечит, — приговаривает Борзой, надраивая на кухне кастрюли.
28 ИЮНЯ
Президент Гувер попросил у министра финансов пять центов, чтобы позвонить другу. «Вот вам десять, — ответил министр Меллон. — Позвоните обоим».
Если верить Борзому, два миллиона американцев оказались на улице. Половина, должно быть, мальчишки, которым не повезло драить кастрюли за гроши и еду. Или фермеры. Радиомастера, учителя, няньки, а может, выпускники, которым нигде не нашлось работы. «Просто сердце кровью обливается», — признается Борзой. Он то злится из-за принятого Конгрессом закона о пособиях беднякам, то переживает из-за политики президента, потому что это Беспрецедентный Грабеж Казны. Так гласят заголовки новостей. Гувер утверждает, будто в стране не кризис, а депрессия: все погрузились в уныние и жалеют себя. Если нытики встряхнутся и улыбнутся, все тут же наладится.
16 ИЮЛЯ
На лето остались только двадцать два курсанта, и большинство живет дома. На двух крайних койках в длинной гулкой казарме только Борзой и Панчо Вилья; все остальные кровати пустуют. Ощущение как в больнице после эпидемии чумы.
У Борзого есть друг, который живет в лагере Армии вознаграждения. Никки Анджелино, двоюродный брат матери из Пенсильвании. Иногда Никки можно застать в палаточном городке, иногда нет. Там уйма народу, причем обитатели картонных хижин постоянно переходят с места на место. Впрочем, Никки Анджелино в лагере все знают. Он прославился тем, что, никем не пойманный, перелез через ограду Белого дома и оставил на пороге подарок Гуверу: медали за Аргоннское сражение и фотокарточку своей семьи. У Анджелино есть девушка, которую он называет женой, но в тонком коротком платье она выглядит совсем девчонкой. Чтобы прикрыть грудь, даже в жару носит ворованный зеленый свитер. Ребенка заворачивает в старые рубашки, порванные на пеленки. Он родился месяц назад, здесь, в лагере. Девушка не любит об этом говорить.
Сначала в нос бросается запах Армии вознаграждения: в лагере пахнет едой и испражнениями. Фу! От Борзого тут же прилетает подзатыльник.
— А что такого? Здесь воняет!
— Ничего, — в лагере Борзой легко раздражается.
— Что — ничего? Ты меня ударил!
— Ты сказал фу. Здесь тысячи людей, которые служили твоей родине.
— Моя родина — Мексика.
— Пошел к черту.
— Хорошо, они служили нашей родине.
— Здесь их жены и дети, им некуда пойти, не на что жить. Все, что им нужно, — чтобы правительство выплатило обещанное. А ты говоришь — фу.
— Что поделать, дерьмо воняет. Даже если оно из задницы героя.
— Знаешь, что пишут в газетах? Что демонстранты якобы недовольны уже полученными пособиями, хотя эти выплаты в семь-восемь раз выше, чем в других странах. Черным по белому в чертовой «Нью-Йорк таймс».
— Разве они уже что-то получили?
— Ничего. Как демобилизовались, гроша медного не видели.
— Почему же газеты пишут по-другому, если это ложь?
— Вот олух. Если президент лжет, то с какой стати газетам говорить правду? — Борзой нахмурился, высматривая в толпе Никки.
— Как может правительство отказаться платить, если они служили?
— Им выдали сертификаты ветеранов иностранных войн. Их нужно обналичить. А теперь из-за банковского кризиса им придется ждать еще десять лет. Когда их посылали на фронт, уговор был другой. Если Конгресс не может заплатить солдатам, нечего было объявлять фрицам войну.
— Логично.
— Видишь тех двоих за фургоном с хлебом? Они из ведомства по делам ветеранов, проверяют документы тех, кто пришел за бесплатным хлебом. Впрочем, они все равно никого не прогоняют. Говорят, что точно девяносто четыре процента.
— Что — точно девяносто четыре процента? Что твой старик и есть твой отец?
— Вот идиот. Я вчера с ними разговаривал. Это количество людей, у которых на руках документы о демобилизации из армии или с флота. Ну и жены ветеранов, у которых есть документы. Каждый пятый — инвалид.
Борзой решил поискать в районе складов. Семейные потихоньку перебираются со всем выводком туда, в старые кирпичные корпуса на Пенсильвания-авеню, — обживают дома, предназначенные на слом. Почти на каждом складском окне вывешены сине-белые флаги белья. Из распахнутых больших дверей навстречу гостям несутся дети — и запахи: еда, капуста, прелая обувь. Борзой пошел по Пенсильвания-авеню за фургоном с хлебом, надеясь отыскать Никки в толпе, облепившей грузовик.
Хлеб привозят из пекарни в Нью-Йорке, пояснил он; несколько ветеранов, у которых есть работа, покупают его в складчину и бесплатно посылают сюда. Несмотря на то что в газетах обитателей лагеря называют бунтовщиками. Помогать бунтовщикам непатриотично. Очутись здесь репортер, он бы понял, что бунтом и не пахнет. Здесь только Ник Анджелино, перемахнувший через забор, чтобы оставить на пороге фотографию своего ребенка.
Наконец показался Анджелино с буханкой хлеба и запеленутым младенцем размером с эту буханку. Он хотел было махнуть рукой, но побоялся выронить либо хлеб, либо ребенка. Борзой поспешил ему навстречу. Он обожает слушать рассказы Ника о стрелках в окопах, о газовой атаке и о том, как слепли солдаты. Аргоннский лес — словно фантастическая история, которую вместе пережили все эти люди, и в конце концов она привела их сюда.
22 ИЮЛЯ
Лето перевалило за середину. Вскоре армия мальчишек вернется и снова захватит школу, наполняя коридоры шумом. А пока дортуар — по-прежнему лагерь двух бродяг с товарняка. Борзой притворяется нищим, вывесив флаги Гувера, то бишь вывернув наружу пустые карманы. Иногда в шутку накрывается гуверовскими одеялами, то есть газетами. В жару сидит на койке в чем мать родила, поигрывая мускулами, как борец, и полночи что-то рассказывает, покуривая сигареты, которые стащил из офицерской столовой.
Сегодня пятый день после полнолуния, С сото Cristo; небо залито белой кровью. В спальне ни души, только Борзой сидит на койке голый, как Салли Рэнд, с таким самодовольным видом, будто понимает, до чего хорош. Глаза в глаза, не отводя взгляда, когда он откидывается на стену. Луна освещает клубы дыма над его головой, точно грозовые тучи. Там, где свет касается его кожи, Борзой кажется статуей из мрамора. Если бы не волосы на груди.
— Чего вылупился?
— Ничего.
— Ну и вали к себе в Мексику.
— Да пожалуйста. Так и сделаю.
— Когда? — в упор посмотрел Борзой.
— Тебе-то что?
Подошел, сел рядом, вынул изо рта зажженную сигарету.
— Попробуй. Сперва кружится голова, зато потом хорошо.
— Ладно.
Но голова и так кружилась. Болела и кружилась. При виде того, чего так дерзко касался лунный свет.
25 ИЮЛЯ
Чтобы осенью продолжить учебу, нужно выдержать переэкзаменовку. Борзой говорит, что за ловлю жемчуга им не мешало бы прибавить нам жалованье.
— Надо присоединиться к Армии вознаграждения.
Борзой смеется.
— Скажи это Суини.
28 ИЮЛЯ
Сегодня разразился кошмар. Последний день летних каникул должен был пройти замечательно, а вместо этого погибли люди. Если вам кажется, что нынче отличный денек, значит, вы просто чего-то не учли. Быть может, пока вы завтракали, кого-то забили насмерть. Это произошло у нас на глазах. На Кей-стрит стояла ужасная жара, но Борзой покрикивал, что нужно пошевеливаться, чтобы поскорей добраться в лагерь. Люди, стоявшие у задних дверей фургона с хлебом, передавали буханки голодным, как в Библии. Хлебы, плывущие из рук в руки.
Лагерь за лето изменился; возник на берегу реки и разросся до складов на Пенсильвания-авеню, где сегодня все и началось. Ясное дело, Борзой, как мотылек на огонь, полетел в самую гущу заварухи, и угнаться за ним не было никакой возможности. Но мотылек на свечке умирает, а Борзой всегда ухитряется уцелеть. Крича благим матом, что свалка намечается знатная. Оказалось, что инспектора полиции на его синем мотоцикле послали выгнать семейства ветеранов Армии вознаграждения со складов. Здания должны снести и построить новые храмы.
Борзой говорит, что Глассфорд попал в переплет. Этот самый инспектор. Во-первых, Гувер намылил ему шею за то, что тот вообще допустил, чтобы люди поселились на складах, а теперь еще и требует, чтобы их сегодня же вышвырнули на улицу. Очевидцы, наблюдавшие за всем с раннего утра, сказали, что уже приходили две роты морских пехотинцев в касках, чтобы выполнить приказ. Их послал сюда вице-президент Кертис — на трамваях! Но Глассфорд, брызжа от злости слюной, отправил их обратно, потому что вице-президент не имеет права отдавать приказы военным.
— Это правда?
— Ты у меня об этом спрашиваешь? Я что, член правительства?
Инспектор потел в застегнутом на медные пуговицы мундире; переговариваясь с бойцами Армии вознаграждения, он снял шлем и то и дело вытирал лоб. На кону его должность. Но семьям ветеранов приходится хуже. Толпа зевак росла. Приехали двое мужчин в белых костюмах на лимузине, тоже мокрые от пота, и о чем-то беседовали с Глассфордом, указывая на здание. Борзой пробрался поближе, едва не сбив с ног старика с корзиной в руках. Тот совсем рехнулся и орал полиции: «Где ты был в Аргоннах, приятель?» Кто бы мог подумать, что у такого старикашки в легких столько воздуху.
Прочие тоже подхватили: «Они рисковали во Франции жизнью и здоровьем! А вы их гоните на улицу как собак!» Но в основном толпа стояла молча, ожидая, что будет дальше. На окне второго этажа свернули транспарант — простыню, на которой было написано: «Господи, благослови наш дом».
— Ладно, пошли на Кей-стрит, — вдруг бросил Борзой и зашагал к «А и Т». На этот раз чутье на беспорядки его подвело, и, когда началась заваруха, он как раз складывал в ящик мешки с кукурузной крупой на задах лавки. Тут вбежала какая-то женщина и закричала, что инспектора Глассфорда застрелили. Борзого как ветром сдуло. Пока мы добрались до места, слухи менялись: одни говорили, что Глассфорда убили, другие — что он жив. В конце концов он велел очистить территорию и получил по голове пущенным из окна склада кирпичом. Так оно все и было; толпа роптала, к месту событий стекались все новые зеваки, а в самом складе творился бедлам. Из дверей выбегали женщины с кастрюлями и детьми; повсюду слышались крики и плач. Несколько солдат Армии вознаграждения лежали в крови на мостовой. Их ранили, а может, и застрелили.
Борзой, казалось, готов кого-нибудь убить. Из главного лагеря у реки доносился рев: люди узнали о случившемся и спешили с кирпичами в руках защищать своих жен и детей; подчиненные Глассфорда в ответ открыли стрельбу. Им ни капли не было стыдно: куча людей видела, как они стреляют по своим. Толпа гудела. Прямо как Кортес и ацтеки: одна из сторон всегда лучше вооружена.
Вдалеке раздавалась сирена скорой помощи; похоже, карета не могла проехать. Толпа колыхалась, как океанские волны. Пробраться сквозь нее было невозможно; свободно ходили только слухи: якобы Гувер позвонил Макартуру, чтобы тот поскорей натянул свои габардиновые штаны, шагал с войсками сюда и разогнал Армию вознаграждения. Полгорода стоит в заторах в самый жаркий день в году; конторы пустеют: всем хочется посмотреть, что же будет с этими несчастными. Они мнутся на крыльце полуразрушенного дома, прижимая к животу тюки с жалкими пожитками, и каждый зевака, каждый коммерсант, каждый школьник и покупатель с ужасом задают себе один и тот же вопрос: «Куда же им теперь идти?»
По улице прокатился глухой ропот.
Из-за угла выбежал запыхавшийся мальчишка-газетчик, схватился за стену и откинулся на нее, пытаясь отдышаться. «Там танк!» — крикнул он. — «Гусеницы давят мостовую в месиво!»
Похоже, пора было уносить ноги, но сбежать оказалось невозможно. Стоявшие впереди попятились, вжав остальных в витрину телеграфной конторы, к мужчинам в канотье и секретаршам в туфлях на острых каблучках. Две девушки в шляпках колоколом, одна в белой, другая в черной, вышли из дверей телеграфа и поинтересовались: «Ой, а что случилось?» Люди высыпали из учреждений, а поскольку идти им было некуда, они слонялись по улице неподалеку от демонстрантов.
И тут, цокая копытами, прискакала кавалерия. Отряд майора Паттона. Вероятно, ему удалось опередить танки Макартура, потому что кони смогли пробраться между машинами, запрудившими Пенсильвания-авеню. Лошади выделывали курбеты и, испугавшись толпы, вставали на дыбы. Всадники держали в правой руке длинные сабли, высоко подняв над головой. За ними, громко печатая шаг, прибыл пулеметный расчет.
— Ничего себе! — ахнула девушка в белой шляпе.
Над головами толпы ощетинились штыки. Люди теснее прижались к домам: на улицу въехали танки, перемалывая гусеницами мостовую. Демонстранты выстроились в шеренгу поперек дороги. Женщины удерживали детей; мужчины вытянулись по стойке смирно, как солдаты, каковыми и были. Они отдали честь знаменосцу кавалерии; мальчишка в лохмотьях, сидевший у отца на плечах, помахал флажком, который сжимал в руке. Дама из толпы зевак выкрикнула пронзительно, и все подхватили: «Троекратное ура нашим солдатам! Ура! Ура! Ура!»
Кавалеристы Паттона обогнули собравшихся с фланга и двинулись в атаку.
Толпа отпрянула, началась давка, девушка в белой шляпке завизжала и шарахнулась в сторону; острый каблучок ее белой туфли ранил как кинжал. Разразилась паника. «Подними ее, скорее!» — бросил Борзой, со своей стороны поддерживая девушку под локти, но та, похоже, потеряла сознание. На нее свалился мужчина, на мужчину — еще кто-то, и вот уже на мостовой барахталась куча мала из счетоводов и секретарш. Опираясь ладонями о кирпичную стену телеграфной конторы, можно было потихоньку подняться на ноги. Расталкивая толпу локтями, Борзой принялся пробираться вперед, к демонстрантам, тогда как все остальные жались к домам; казалось, он уже не вернется. Давка была такая, что нечем дышать. Поверх моря голов и шляп было видно, как кавалеристы, наклоняясь в седле, рубят саблями тех, кто внизу.
Простых людей. Эта мысль как громом поразила. Они избивают солдат Армии вознаграждения и их жен острыми саблями.
В толпу врезался человек с окровавленным лицом; его щека была разрублена до кости. Передние заорали; стоявшим сзади оставалось лишь догадываться, что происходит. Кавалеристы кричали: «Разойдись!» — но толпа в ответ скандировала: «Позор! Позор!» Бойцы Армии вознаграждения, перегородившие улицу, взялись за руки, но всадники направили лошадей на оцепление, сминая и круша демонстрантов. Толпа взвыла; каждая атака конницы исторгала новые крики.
Вдруг откуда ни возьмись появился Борзой:
— Пошли!
— Нам не выбраться. Мне все кости переломали.
Борзой распахнул дверь телеграфа и, точно фокусник, продевающий платок в кольцо, втащил нас в контору сквозь кучку людей у входа. Запертые внутри подняли глаза; на лицах было написано потрясение.
— Давай в переулок, — крикнул Борзой. Никто не пошевелился, когда он, обогнув столы и клерков, направился в туалет, вскарабкался на батарею и с треском открыл окно. Как ни странно, переулок был пуст. В нос ударила нестерпимая вонь: кучи мусора, ящики с отсыревшим салатом — должно быть, из соседнего ресторана. Никому больше в голову не пришло выбираться из давки этой дорогой. Борзой рысцой припустил на юг.
— Школа в другой стороне.
— Точно! — кивнул он, не замедляя шага.
Запах гари заглушил вонь ресторана.
— Черт побери, это же газ, — прохрипел Борзой. — Давай скорее сюда, или нам крышка.
От реки в переулок повалили люди, закрывающие лицо руками. Перед глазами потемнело; казалось, вдыхаешь соленую воду. Будто плывешь в пещере, задержав дыхание так долго, как никогда прежде. Воздух напитался ядом; саднило горло. Люди спотыкались о груды мусора и упавших на землю. Мальчишка-торговец скрючился, точно эмбрион, на огромной пачке своих газет, все новости из которых внезапно устарели.
— Не бойся, он жив, — подбодрил Борзой, — от газа не умирают.
Лицо у него побагровело, как печенка, глаза слезились, но угнаться за ним было по-прежнему нелегко. В переулок въехала карета скорой помощи, и люди обступили ее. Между двумя домами открылась живая картина бунта: пехотинец достал из-за пояса синюю бутыль, откупорил и бросил в толпу.
29 ИЮЛЯ
Сегодня обо всем написали в газетах. Борзой, не говоря ни слова, сидит на кровати и читает, а закончив, передает страницы.
Больница Геллингер переполнена пострадавшими. Все бойцы Армии вознаграждения, которым удалось добраться до моста на Одиннадцатой улице, присоединились к демонстрантам в лагере на берегу реки. Мистер Гувер велел войскам остановиться у моста, но Макартур «не удостоил новый приказ вниманием» и скомандовал пулеметчикам разместиться на мосту, а сам повел колонну пехоты через Потомак в лагерь. Они факелами подожгли брезентово-картонные хижины. Все как и говорил Кортес: жечь людей плохо, но поскольку им от этого еще хуже, то все-таки нужно решиться.
Было стыдно читать эти газеты, ловить себя на нетерпении разузнать новые ужасные подробности вчерашней бойни. Как артиллерия прошла маршем по лагерю на берегу реки, уничтожая грязные палатки и крытые толем лачуги из ящиков из-под фруктов и клеток для перевозки кур. Господи, благослови наш дом. Наверно, семьи на коленях молили Бога о чуде, если у этого скряги еще осталась хоть капля сострадания.
Армия вознаграждения разбила в лагере огороды. Борзой каждую субботу проверял, как всходят посевы, и мы радовались чахлым росткам кукурузы на берегу Потомака. Из-за них казалось, будто лагерь в Мексике. Настоящая деревня, где живут и кормятся люди. Голодные дети с нетерпением ждали, пока початки созреют, — после месяцев, проведенных на овсянке, так хочется запеченной в золе сладкой кукурузы. Отчего-то при мысли о том, как кавалерия Макартура топчет эти посевы, на глаза наворачиваются слезы.
Борзой никогда не ложился после отбоя. Он прятался в лазарете; сидел ссутулившись на краю койки и курил. И читал новые газеты.
— Ты только посмотри на это, — и он швырял страницы.
За хождение после отбоя строго наказывают, но в лазарете ни души. Вечерний экстренный выпуск: вчера после заката в лагере на берегу реки Анакостия в воздух взметнулся столб пламени высотой в пятнадцать метров; огонь распространился на близстоящие деревья. Чтобы защитить соседние владения от возгорания, понадобилось шесть пожарных бригад. Президент из окна Белого дома заметил странное зарево на востоке и признал, что Макартур действовал верно, разогнав лагерь бунтовщиков. По его мнению, Армия вознаграждения состоит из коммунистов и бывших преступников.
Автор статьи восхищался Макартуром, защитившим государственную казну: эти отбросы, забывшие о приличиях, сосут из нации соки.
— Почему в газетах их называют преступниками?
— Потому что с ними обошлись как с преступниками, — пояснил Борзой, — а людям угодно так думать. Газеты пишут что хотят.
Читать далее не имело смысла, но остановиться было невозможно. В вечернем экстренном выпуске опубликовали фотографии. В разделе светской хроники. Пока солдаты поливали бензином лачуги, сливки общества катались по реке на яхтах, наблюдая, как Макартур спасает государственную казну. Когда некая миссис Харкурт увидела мальчика, раненого штыком в живот, ей стало дурно, и потребовалась медицинская помощь. По дороге со службы сенатора Хайрама Бингема из Коннектикута едва не задавили на улице напротив склада. Раны политика оказались не смертельны, но газеты писали о них едва ли не больше, чем обо всех остальных вместе взятых, включая женщину из лагеря на берегу Анакостии, ослепшую после того, как ей в лицо плеснули горящим бензином, и ветеранов Аргоннского леса, застреленных в собственной стране. Дюжине детей сломали руки и ноги и разбили голову. Двое малышей умерли, надышавшись газа.
— Как думаешь, был среди них ребенок Ника?
— Господи Боже мой, — проговорил Борзой, не повернув головы, — химическая бомба стоит дороже сотни буханок хлеба.
Примечание архивариуса
Следующий за этим дневник до читателя не дошел: его уничтожили в 1947 году. Прошу прощения, что этим пояснением разглашаю тайну. Записную книжку предали огню сентябрьским вечером на улице в железном ведре; начинал накрапывать дождь. Мистер Шеперд наблюдал из окна наверху. Я лично сожгла блокнот.
Это была тонкая тетрадка в линейку со штампом «Академия „Потомак“» на парусиновой обложке — очевидно, из тех, что во множестве раздавали курсантам. Но именно эту автор в 1933 году использовал как дневник. Почему он решил его сжечь — не мое дело. Я лишь переписчик. Однако мистер Шеперд ясно дал понять, что не хочет, чтобы этот блокнот попался кому-то на глаза. Как и остальные его дневники, если уж на то пошло. Он терпеть не мог публичности и объяснений. Даже если его неправильно понимали. «Dios habla por el que calla», — говаривал он, что значит «за молчащего говорит Господь». Если, конечно, после всего, что было, он в это верил.
Поэтому он едва ли пожалел бы о пропавшем блокноте «Академия „Потомак“, 1933 год». Видимо, было там нечто, смущавшее его, и мистер Шеперд решил уничтожить тетрадь. А впоследствии так же обошелся и с остальными своими дневниками. Но именно этот вытащил первым из стопки блокнотов и бумаг, которые хранил в папке на полке у себя в кабинете. Я не буду гадать, зачем писать то, что никто никогда не должен видеть, не говоря уже о том, чтобы хранить эти блокноты аккуратно сложенными в папку. Единственное место, где его слова были доступны для посторонних глаз, — это книги с его именем на корешке. Гаррисон Шеперд. Закрывая книгу, можно было тешить себя мыслью, будто автор стал твоим другом. Многие этим грешили. Но он никогда не разрешал публиковать на суперобложке свою фотографию, чтобы не поощрять ничьих заблуждений. Притом что был хорош собой: холеный брюнет с римским профилем, высокий, приблизительно метр девяносто роста. Как уже говорилось, без телесных изъянов. Только очень высокий.
Однако, быть может, вы о нем слыхом не слыхали и понятия не имели, к чему вам это. Пока не прочли эти строки.
Итак, сожженный дневник. Ученые, которые занимаются старинными рукописями, придумали название этому явлению, отсутствующему фрагменту текста. Это называется «лакуна». Белое пятно в истории. Этот блокнот действительно исчез, я знаю, что он пропал и никогда не обнаружится где-нибудь в чемодане, как в конце концов нашлась та первая тетрадка в кожаном переплете. В сожженной тетрадке академии «Потомак» автор, видимо, писал о своих друзьях и прочем, пока в середине 1934-го не бросил школу посреди последнего учебного года. Я не читала этот дневник, прежде чем сжечь. И не замалчиваю никаких постыдных фактов. Мистер Шеперд упоминал, что обучение в школе превратилось в кошмар, но в подробности не вдавался. Потом он вернулся в Мексику к матери, которая бросила любовника-американца и устроилась швеей в ателье в Койоакане. У мистера Шеперда с матерью возникли разногласия, и он снова пошел работать к Диего Ривере — поначалу снова смешивать штукатурку. Но к концу 1935 года получал жалованье вместе с домашней прислугой.
Впрочем, некоторые записи времен обучения в академии «Потомак» сохранились — пачка отпечатанных на машинке страниц с описанием битв и диалогами, которые он впоследствии использовал в романе «Вассалы ее величества» (1945). Что же до дневника, то он ясно дал понять, что хочет его уничтожить. Впоследствии, будучи в здравом рассудке, он недвусмысленно высказал то же желание относительно прочих дневников: ныне все они собраны в одном томе.
Я не объяснила этого сразу. И сейчас исправляю свое упущение. Если хотите уважить волю покойного, какой бы она ни была, то дальнейшее остается на ваше усмотрение. Если совесть вам подсказывает, что так будет лучше, закройте эту книгу и не читайте дальше.
В. Б.