Альбуций

Киньяр Паскаль

Глава двадцатая

 

 

РИПАРОГРАФ

В 4 году до н.э. рождается Иисус. И что совершенно неоспоримо, умирает . уже воздвигнут и блестит на солнце. Его видно отовсюду, что с земли, что с моря. Летом я провожу свой отдых в уголке его тени. Здесь живет моя сестра Марианна, — иными словами, здесь живет радость или это я обретаю ее, приезжая в этот уголок. Я никогда не нуждался в доказательствах существования рая. Мне и самому известны сто двадцать—сто тридцать мест, где он находится, и одно из них — именно это, лежащее на склоне холма, под жгучим солнцем, с портиками эпохи Наполеона III и статуями, со стенами, сплошь увитыми сиреневой бугенвиллеей, с шеренгами почти вечных олеандров, похожих на те, что росли в нижнем саду Г. Альбуция Сила; он любил эти деревья. Кстати же, я возвращаюсь к Альбуцию, которого позабыло время, а я нахожу все более и более незабываемым. Куда более незабываемым, например (по крайней мере это мое мнение), нежели Цицерон или , чьи жизни он описал в своих романах. Итак, в 4 году, пока по приказу императора Августа из огромных белоснежных каменных глыб складывали Альпийский трофей, Альбуций набрасывал на восковых дощечках свои короткие тексты.

В 4 году Альбуций опубликовал «Траурные одежды» («Lugens divitem sequens filius pauperis»). Во 2 году (в тексте значится: «Через шесть недель после кончины Мецената»), когда Иисус, едва научившийся ходить, играет с буксовыми тележками, куропаткой и деревянными угольниками на пороге мастерской в Назарете, Альбуций, возвращаясь из Геркуланума в Рим, падает с развалившихся носилок и катится по булыжникам Аппиевой дороги вблизи Капенских ворот. Вокруг него суетятся люди. Ему обрызгивают лицо водой из амфоры. Переносят на руках и укладывают на ложе в кое-как починенных носилках. Он хватает за руку прачку, поднявшуюся с берега Тибра, и умоляюще шепчет: «Окажите милость, сожгите меня на костре! — и добавляет, не выпуская ее руки: — Пусть оросят молоком лики моих предков!» Женщина подносит к его губам чашку с терпким вином. Его доставляют домой.

Цестий рассказывает, что в последние дни жизни он тратил все свои деньги на покупку вин и книг, но неизменно оставлял несколько-монет для оплаты удовольствия, которое доставляли ему особы, жившие по соседству: они мастурбировали его, а он клал себе на лицо тряпицы, пропитанные их менструальной кровью. Вино он предпочитал ретийское или же из Новары. И каждое утро, всю жизнь, он пил молоко от кормилицы.

Старея, он говаривал: «Я испытал все самое горькое и непостижимое, что кроется в женском нраве. Я жалел женщин и отдалился от них. Но запах самых потаенных их местечек пробуждает во мне ностальгию всякий раз, как я вспоминаю об этом. Даже у Спурии они пахли приятно. Нынче же я за десять шагов обхожу эти пухлые, таящие опасность тела. Но зато покупаю испачканные ими тряпицы».

Все знали его как писателя, но мало кто слышал. Большинство его слушателей ушли в мир иной. До нас дошли фрагменты, отдельные цитаты, руины его сочинений. Я уподобляюсь Эжену Виоллё-ле-Дюку, восстановившему — либо измыслившему — собор Парижской Богоматери, замок Пьерфон.

Цестий рассказывает, что Спурия, напротив, терпеть не могла вино из Ретии и предпочитала речной рыбе морскую, особенно тунца, поскольку у него красная кровь и его можно было посвящать богам. Аррунтий вспоминает, что она прозвала мужа «Умбо» (острый шишак в центре щита), поскольку его член всегда был в боевой готовности. Он пишет также, что Альбуций молился , хотя это совершенно необычно для гражданина столь же консервативного в привычках, сколь неожиданного и новаторского в своих импровизациях и письменных сочинениях. Но это все отголоски ходивших о нем сплетен.

Аррунтию он признавался, что ему трудновато отрешиться от городской жизни и сопутствующих ей утех, хотя он так до конца и не утратил страха перед людьми: от их общества его всегда бросало в дрожь. Он дрожал точно так же, как его сицилийский раб-мальчик, услышавший незнакомый голос за стеной. Дрожал, как гладиатор в театре Помпея, на которого бросается зверь с оскаленной пастью, извергающей слюну и грозный рык. Он добавлял, что его охватывало неодолимое желание отомстить за этот страх, и отомстить именно тем, кто его внушал. Что он не мог лишить себя удовольствия в свой черед привести в оцепенение, застать врасплох, повергнуть в смятение, в тревогу, в испуг. Таково было искусство. Такова была жестокая религия искусства. Афиняне утверждали — в ту пору, когда он был еще подростком, когда он еще не знал Спурии Невии, когда Цезарь еще находился в Дальней Испании, когда был жив Лукреций, — что оратор должен уметь поставить толпу на колени одним лишь звуком своего голоса. Поэтому декламаторы и вкладывали столько труда в свои сочинения. Это было царское удовольствие. Книга писателя располагала к вниманию — безмолвному и иногда столь долгому, что публике поневоле приходилось садиться. Действо это называлось «lectio» — публичное чтение. И узы, свойственные подобному действу, стягивались все теснее, хотя жертвы никогда не роптали. Им приходилось поклоняться божеству все более и более недосягаемому. Ложе или табурет, свиток, лампа — таковы были атрибуты этого почти неслышного священнодействия. Полусогнутая фигура чтеца, который грезил наяву, бодрствовал, не вставая, — таков был жрец. Эти редкие люди могли облететь весь земной шар, не покидая своего места. Велик был этот храм, и велико преклонение перед этим слабым голосом.

Аррунтий сравнивает Альбуция Сила с Цезарем. Он объясняет его «пятое время года» как обыкновенное предложение реформировать календарь. Этот пятый сезон можно было бы прибавить к лету, поместив между двумя месяцами, называемыми . Такая гипотеза выглядит малоубедительной и к тому же малоинтересной. «Satura» Цестия доносит до нас столь же неправдоподобную диатрибу нашего декламатора: «Самые приятные мгновения, какие довелось мне пережить, были те, когда я засыпал над моею буксовой табличкой, когда встречал рассвет, озарявший груди, от которых ждал молока, когда выгнал свою жену Спурию, когда Брут пронзил кинжалом член своего дяди на ступенях театра Помпея, когда я вдыхал запах вареной капусты с кусочками свинины и когда слышал треньканье струйки молока о стенки чашки, куда кормилица сцеживала его, выдавливая из сосков»

Еще из Аррунтия: Альбуций владел виллой в Геркулануме, в Кампании; он унаследовал ее от отца, но посещал редко, недолюбливая путешествия в носилках или верхом; однако как минимум один раз он там побывал, ибо сообщает, что стены комнат покрыты небольшими фресками без фона, с изображениями мертвых животных или предметов обихода, написанных в высшей степени реалистично, что подчеркивалось еще и светотенью; там были кролики, подвешенные за задние ноги, книги в свитках и свечи, дыни и барабулька — как живая. Цестий рассказывает, что в 12 году, а именно 28 апреля (он подкрепляет это словами: «Пока Август воздвигал часовню Весты в собственном доме...»), Альбуций встретил Перейка-рипарографа (то есть человека, живописующего низменные вещи) и заказал ему картину с мертвым воробьем (или, может быть, дроздихой), с виноградными гроздьями в дубовой компотнице и с красной масляной лампой, для украшения северной стены библиотеки в Геркулануме. Неизвестно, был ли исполнен этот заказ. Автор романов о низменных вещах встречался с художником, изображавшим низменные вещи. Они усаживались на железные треножные табуреты, лицом к лицу. Говорили друг другу: «Добрый день!» Называли некую сумму в сестерциях. Сенеке Альбуций печально признавался (насколько Цестий представляет нам Альбуция грубым и вульгарным, настолько Сенека-старший показывает его задумчивым и грустным): «Разнообразие вещей, озаряемых небесным светилом, и множество удовольствий, которые они несут нам, оставляют в душе человеческой язву, что разрастается с каждым днем. От часа к часу они умножают печаль, рожденную сознанием, что с ними рано или поздно придется расстаться. Я радуюсь солнцу. Мне приятен живой и горячий его свет, что оживляет краски, сгущает тени животных или растений на земле, жертвоприношений на алтарях, блюд на столе. Я чувствую нежность к факелам, чье пламя подчеркивает одиночество самой ничтожной из этих вещей, обрамляя все их безмолвием и пугающей тьмой».