Самолет лег на правое крыло. Эдуарда ослепило солнце. Он поднес руку к глазам. Прикрыл ею глаза. Один крошечный Бог придумал создать по своему образу и подобию маленький народец, который он отделил от всех прочих народов, который защитил, изничтожив всех его врагов, который привел в землю обетованную и которому обещал свое вечное покровительство. Этим маленьким народцем были коллекционеры. Они постоянно воевали между собой, хотя Бог и не нарушил своего обещания. Скоро он прилетит в Рим. Ему вспомнилось, как он и его братья готовились к сражениям pepernotes на масленицу, в Антверпене. Они всей ватагой врывались в кухню, скатывали из теста колбаски с зернышками перца и другими пряностями, лепили маленькие душистые булочки и бежали сражаться с друзьями на соседние улицы – Юденстраат, Хюидеветтерс, Меир, Рубенсстраат, Ланж Гастхюис-страат.

В самолете было очень холодно. Кондиционер не работал. Эдуард раздвинул пальцы: солнце все так же било ему в глаза сквозь стекло иллюминатора. Но несмотря на эти яркие лучи, он ужасно продрог.

Подобный кровавый отсвет мелькал во взгляде самого преданного из друзей – во взгляде Иуды. Тот, древний мир непрестанно напоминал о себе во всех простейших жестах сегодняшних людей: когда они касались своего тела, мастерили игрушки, лепили тесто, полировали камни или пряли шерсть. Он говорил себе: «Первая нить есть тот вечный нерв, что неотделим от удовольствия живых существ, находящихся в одиночестве, от удовольствия, которое ощущаешь кончиками пальцев в раннем детстве, в миг пробуждения. Осторожно вытягиваешь волоконца из одеяла и долго-долго скручиваешь их большим и указательным пальцами, пока эти тонюсенькие шерстинки не сплетутся в настоящую нить, или веревочку, или косичку, которую можно намотать на какой-нибудь стерженек». Одеваться – значит обматывать свое тело нитью. Франческа вечно мучилась с этой проблемой – в какую нить ей облечься. Франческа хотела перекупить у него бутик, собираясь посвятить себя торговле пиджаками и юбками из натурального льна. Любовь превратилась в ненависть – так нежные волоконца, скрученные вместе, превращаются в удавку. Нет, он не пойдет к ней, по крайней мере не сразу. И магазин он ей не продаст. Прежде всего он увидится с князем де Релем. Потом съездит во Флоренцию. Первым делом нужно повидать Антонеллу в ее мастерской и во что бы то ни стало убедить ее вернуться к нему. Пусть даже угрозами. Когда показываешь зубы, трудно различить, смеешься ты или хочешь укусить. Они коллекционировали pepernotes предков.

Один толчок, второй, третий. Самолет коснулся земли, притормозил. Эдуард расстегнул ремень безопасности, поднялся, взял свою сумку. Долго топтался в очереди на контроль, рыча от нетерпения. Он думал о Ренате, которую ему предстояло увидеть через несколько минут. Думал о тетушке Отти, уподобившейся в своем шамборском уединении матери Анжелике. Все они были одиноки. Все коллекционировали упавшие со стола крошки хлеба, который преломил Господь накануне своей смерти. И жадно выхватывали друг у друга самые мелкие, самые черствые из этих крох.

Он взял такси. Было еще слишком рано. Ренаты на месте не оказалось. Он попросил отвезти его на улицу Коронари (ибо маленькие машинки также суть зернышки четок, которые перебирают святые и безжалостные руки). Он выпил кофе на углу улицы, присев за маленький железный столик.

Он думал о своей тетке. Вдруг ему пришла в голову мысль: а не купить ли какой-нибудь монастырь или старую церковь? При том что он искал отнюдь не Бога, отнюдь не красоту. Он повторял про себя имена городов: Рим, Флоренция. Нет, не красота воодушевляла его на эти безумные метания по городам и весям, пешком, на поездах, на самолетах, за тысячи километров, ради заказа, ради коллекции. Это было другое – поиск, не имевший названия, чьей целью не были даже крошки того преломленного хлеба. Может быть, где-то внутри него жила, подобная неясному, неутоленному и непреходящему голоду или жажде, тоска по какому-то забытому имени. Может быть, это и была красота. На углу улочки в Риме, рядом с мостом Сант-Анджело, торговец мелкими предметами родом из детства, облокотясь на железный столик кафе, мечтал о красоте. Может быть, где-то в недрах его памяти таилась печаль по неведомому миру, где все сущее пока не обрело названия, не стало предметом мены, купли-продажи, не начало переходить из рук в руки. Печаль по тому, чего нельзя найти, по вещи, которую невозможно отыскать, по существу, которое невозможно увидеть. Это было первобытное ощущение, сравнимое разве что с голодом. Жадным, нетерпеливым голодом по чему-то, что нужно вывести из обращения и навсегда присвоить одному себе. Все коллекционеры, которых он знал, были алчны до безумия. Все до одного были одержимы стремлением вырвать бесценную находку из заколдованного крута, где все решают деньги, и скрыть ее от глаз даже тех, кто был бы счастлив бескорыстно любоваться ею. В результате жилище коллекционера превращалось в храм. В результате каждый из них становился жрецом этого храма, королем, восседающим на сундуке со своими сокровищами. Более того, он приобщался, если можно так сказать, к самой плоти Господней, ибо владел священным предметом, реликвией, как бы она ни называлась, то есть вещью, имевшей отношение к самому Богу – или к детству, или к непорочности, или к обету молчания.

Он отодвинул кофейную чашку на самый край железного столика. Римское небо напоминало пряжу из желтой шерсти. Он положил обе ладони на холодный стол. Потом соединил их, точно для молитвы. И подумал, что есть существа, физическое обладание которыми невозможно. Существа, которыми можно наслаждаться лишь созерцая их. Именно возможность созерцать предмет, ставший бесполезным, медленно преображала хищный поиск в благоговение перед недоступной добычей. Их было человек двести-триста – таких любителей бесконечно долго разглядывать ставший бесполезным предмет родом из детства. Они жертвовали для него всем, что имели, – любовью, жизненными радостями, временем, целыми состояниями. Внезапно ему стало очень холодно. Он снял руки с железного стола. Он до того озяб, что в самом разгаре июля возмечтал о жареных каштанах – вкусно пахнущих дымком, в закоптелых лопнувших скорлупках, ужасно горячих, но так приятно обжигающих ладонь и губы.

Может, Лоранс и права, может, его и впрямь погребли под собой игрушки? Может, другое, более скромное занятие приносило бы ему меньше денег, зато больше душевного покоя? Но нет: он принадлежал к племени маньяков, способных коллекционировать обувные коробки или кусочки сахара с вытесненными на них названиями отелей. Коллекционировать синяки, украшения, татуировки, военные шрамы, ордена, пластмассовые заколки, мертвецов, симптомы болезней.

Он взревел от боли, скорчившись над верстаком. Миг назад Антонелла вонзила ему отвертку в живот, по самую рукоятку. Навалившись на верстак, он из последних сил пытался опрокинуть его на Антонеллу. Тяжелое деревянное сооружение нерешительно качнулось и вдруг мгновенно рухнуло. Антонелла было отпрыгнула, но верстак успел придавить ей ногу. Она тоже закричала.

Эдуард не мог разогнуться. Запах жженой рыбьей чешуи сдавливал горло. Наконец он кое-как выбрался во двор. Из раны обильно текла кровь. Он с трудом дышал. Цепляясь за штабеля бочонков с маслом, добрел до машины, сел в нее. Приехал в гараж, не выходя из машины, попросил хозяина вызвать врача к Антонелле, дал ее адрес. Сидя, он меньше страдал от боли. Зато кровотечение не унималось. Он добрался до Флоренции. Перед глазами у него стояло разъяренное лицо Антонеллы в тот момент, когда он открыл дверь мастерской. Она отвечала «нет», мотая головой, выражая отказ обеими руками, волосами, всем телом. Он говорил с нею мягко, пытался убедить. Едва его затылок опустился на клеенку медицинской каталки в больничном дворе, он потерял сознание.

Тетушка Отти сидела в глубоком кресле с темно-фиолетовыми подушками возле камина, в котором сегодня не разводили огонь. Нынче был день молчания. Напротив нее в шезлонге полулежал Эдуард, скрестив ноги на скамеечке. Он долечивался в Шамборе. Во Флоренции Эдуарду Фурфозу оказали первую помощь, после чего перевезли в Рим, где он пять дней провел в клинике.

Довольно скоро он смог, опираясь на палку, выходить в сад и сопровождать тетушку Отти в ее «процессиях». Так, он сопутствовал ей в процессии, посвященной молодому орешнику, и в другой, посвященной клубнике.

Ходили они и к лесной опушке, вдоль берега Коссона, вдоль пруда Добряков. Однажды, сидя на взгорке у Нового пруда, тетка вдруг прижала палец к губам, требуя молчания, и указала ему на небо. Подняв голову, он впервые в жизни услышал свист летящего вниз тела: это сокол-сапсан, сложив крылья, отвесно падал на свою добычу. Сокол-сапсан нацелился на утку-крякву. Этот свист гипнотизировал сине-зеленую утку – по крайней мере, так полагала тетушка Отти; и в самом деле, птица как будто добровольно подставляла спину когтям пикирующего на нее хищника.

Эдуард был буквально зачарован султаном, украшавшим шляпу тетушки. Головной убор матери аббатисы для выхода в лес Шамборского заповедника и впрямь выглядел сверхоригинально: уменьшенная копия шляпы Людовика XI с перьями красных куропаток и фазанов водружалась на верхушку Эмпайр Стейт Билдинга из пламенеющих волос и крепилась к ним с помощью булавки.

Однажды тетушка Отти и Эдуард Фурфоз дружно погрузились в молчание и узрели Бога. Сокол-кобец, затаившийся в листве граба, нервно взмахнул крыльями и белой молнией промелькнул сквозь ниспадающие косы плакучей ивы на берегу пруда Добряков. Бог всегда является именно так – в легких дуновениях ветерка, в звездах, неразличимых в дневном небе, в ночных отзвуках снов, если от них не сохранилось даже воспоминания.

Они заявились в Шамбор всей компанией, чтобы ускорить его выздоровление. Адриана прыгала, составив ножки. Лоранс прыгала. Роза и Юлиан тоже прыгали на плиточном полу кухни, чтобы стряхнуть грязь с подметок Странный старозаветный балет у входа в пещеру на берегу Ломмы, у подножия эскарпа, над которым высился холм Фурфоза.

К несчастью, их приезд пал на день молчания. Лоранс и Юлиан были поражены видом старой дамы, чьи глаза метали молнии – при том, что она не произносила ни слова. Как только утих дождь, они вышли во двор. Малышка Адриана хлопала в ладоши, чтобы согреть руки. На ней была зеленая курточка с пушистой желтой меховой оторочкой на капюшоне. Роза надела на свои короткие волосы зеленую, с бронзовым отливом, парусиновую шляпу военного образца; она смотрела на дочку, которая вдруг присела на корточки. Снова припустил дождь.

– Я играла в детстве точно так же, – шепнула она Лоранс; по ее лицу сбегали капли дождя.

Адриана, в низко нахлобученном капюшоне, встав голыми коленками на траву, старательно точила о камень свой перочинный ножик. Мурлыкая под нос песенку, она проводила по камню то одной, то другой стороной лезвия, потом втыкала его в землю, чтобы очистить. И так сто пятьдесят или сто шестьдесят раз.

– Ты уже не хромаешь, – сказала Роза.

– Я что-то зябну, – ответил Эдуард.

– Глядите все, я сейчас кувыркнусь! – закричала Адриана.

– Лучше не надо, а то заляпаешь грязью ковры мадам Фурфоз, – сказала Лоранс.

Тетушка Отти, в своей шляпке а 1а Людовик XI, что-то мычала, пожимая плечами.

Адриана присела на корточки, положила маленькие ладошки на мокрую мшистую землю, подняла задик и… плюхнулась набок, в заросли папоротника.

– Черт, черт! – закричала Адриана ван Вейден.

И, расплакавшись, побежала к дому.

Роза отворила балконные двери, прикрыла ставни и снова заперла двери. Эдуард раскладывал в очаге сухие ветки, разводил огонь. Юлиан стоял рядом, держа наготове толстое полено и зачарованно глядя на пламя, игравшее отсветами на его лице.

В саду раздался крик. Все замерли. Переглянулись. Лоранс вздрогнула. Они услышали тот характерный мягкий хруст гравия, который раздается только под колесами велосипеда.

В кухонную дверь постучал почтальон. Тетушка Отти сидела у себя в спальне. Лоранс, опередив хромавшего Эдуарда, подбежала к двери, приняла телеграмму. И облегченно вздохнула, увидев, что та адресована не ей. Она постоянно – как ей чудилось, с самого своего рождения – боялась вести о смерти отца. Она протянула телеграмму Эдуарду. Он торопливо вскрыл ее у всех на глазах. Послание было от Пьера Моренторфа.

Месье. Каково бы ни было ваше самочувствие, приезжайте. Не звоните. Приезжайте.
Пьер Моренторф

Эдуард объявил, что едет после ужина. Он попросил Лоранс отвезти его-, машины у него не было, а рана все еще болела. Он подошел к Юлиану, сидевшему у камина, и устроился в глубоком темно-фиолетовом кресле с подголовником. К нему подошла Адриана. Она весело болтала, опершись на колени Эдуарда. Чей-то неясный призрак ставил воображаемые гирьки на воображаемые весы.

Потом Адриана притулилась к нему поудобнее, выпрямилась и начала что-то выписывать в воздухе пером скопы, которое подарила ей тетушка Отти. Эдуард смотрел, как Адри, закусив губки, прилежно выводит невидимые слова на невидимой бумаге. А сам вспоминал: «Чернила пачкали сначала большой палец, потом железную вставочку ручки, указательный и средний пальцы. Они были фиолетовые, но пятна на пальцах казались черными; розовая кожа белела от напряжения, и на ней больно отпечатывался край вставочки. В классе пахло запотевшим железом и мелом, грязной кожей и сухой листвой. И пахло жавелевой водой, которой мыли школьные классы на улице Мишле. И еще пахло тишиной. К извечной пустой тишине примешивалась испуганная тишина послеполуденных диктантов, пахнувшая чернилами и нарушаемая лишь скрипом железных перьев, которые царапали бумагу и тихонько цокали о выщербленные, измазанные края фаянсовых чернильниц».

Адри дергала его за рукав свитера. Совсем так же, как его былая соседка по парте, подружка по страданиям на классных диктантах. Рукав свитера, за который она дергала, вытягивался, терял форму. Она вытаскивала из кармана кофточки сиреневый леденец и властно совала ему в рот. Он вспомнил, что к леденцу прилипла шерстинка от кофточки.

– Сейчас увидишь, – сказала она ему. – Музыка – это такая гадость!

Она с трудом вскарабкалась на вертящийся табурет у пианино. Села, деревянно выпрямилась. Совсем как Лоранс Гено, когда она прохаживалась перед зеркалами примерочного салона на Вандомской площади.

Незнакомая маленькая девочка сидела перед пианино, сложив руки на коленях. У нее было очень бледное личико. Она обиженно выпятила нижнюю губку. Мать подбадривала ее, веля начинать. Она медленно подвернула рукава своего зеленого свитерка. Эдуарду показалось, что она готова расплакаться.

Он встал с кресла, чтобы не видеть ее лица. Сел позади. Увидел вздрагивающую косичку. Увидел маленькую голубую заколку, которая стягивала кончик косы, – от нее веяло такой горькой печалью…

Между тем Адри шлепала Эдуарда по ноге, требуя внимания. Она жестами показала ему, как разглаживает воображаемый лист бумаги. Сжала губы. Наморщила лоб. Сложила три пальчика на птичьем пере. И принялась водить пером в воздухе. Через две-три минуты этого безмолвного писания в пустоте Эдуард спросил:

– Адриана, кому ты пишешь?

– Боженьке, – ответила она.