Это утро запомнится мне надолго. Смутный рассвет, казалось, медлил, выбирая цвета и оттенки для неба на целый день. А пока молочно-голубым телеэкраном мерцало утро в окне моей комнаты. Экран этот еще не был тронут изображением, и только привычные звуки раннего утра — щебет проснувшихся птиц, шарканье дворницкой метлы и гул редких машин — наводили на мысль, что телевизор включен и вот-вот начнется передача.

Тревожный телефонный звонок перекрывает мирные утренние шорохи и усиливает сходство всего происходящего с телевизионной постановкой. Вот на экране вырисовываются контуры моей комнаты. Я вскакиваю с кровати и беру трубку. Оперуполномоченный, убедившись, что у телефона именно я, а не кто-нибудь другой, приступает к изложению дела. При этом он сразу меняет тон на сугубо официальный. Сообщение его сухо и лаконично. Только факты: подросток 15 или 16 лет упал с третьего этажа… Несчастный случай или самоубийство… а возможно, это… одним словом, есть подозрения, и небезосновательные. Надо расследовать. Он диктует адрес и просит меня поспешить.

«Глупости, — успеваю бросить вслух, направляясь в ванную, — глупости! — бормочу в пригоршню холодной воды, — пятнадцатилетний мальчишка и самоубийство? Невероятно!» — заключаю, бегло окинув взглядом свое изображение в зеркале.

Теперь в кадре наш видавший виды «газик», который несется по сонным пустым улицам к новому жилому массиву. Я сижу рядом с водителем, в ногах у меня «следовательский» портфель. «Газик» замедляет ход на рытвинах с осторожностью человека, берегущего вывихнутую ногу, переваливает через ухабы. Я поеживаюсь от утреннего холодка. Теплое дыхание города сейчас спрятано в домах, квартирах, комнатах. Через какой-нибудь час люди высыпят из подъездов на улицы — и сразу станет теплее.

«Нет, так тоже нельзя, — говорю я себе, — ни в чем не разобравшись, заладил: „глупости! невероятно!“ Это может только помешать следствию. Я должен отбросить все предубеждения, чтобы прийти туда, как первоклассник на первый урок».

Дорога стала ровнее, и «газик» увеличивает скорость, под ветром скрипит брезентовый верх. Переднее стекло покрывается мелкими каплями дождя. Не нравится мне этот дождь, следы — если таковые, конечно, имеются, — смоет и перепутает. Правда, дорога пока совсем сухая, как будто наша машина перехватывает дождь на полпути и не дает ему обрушиться на землю.

Настроение у меня паршивое. Чем ближе к месту происшествия (несчастный случай? самоубийство? или…), тем слабее ощущаю злость, которую должен был бы испытывать по отношению к воображаемому преступнику и к самому факту преступления. Ясно, версия самоубийства сыграла в данном случае не последнюю роль. Ловлю себя на мысли: только бы ЭТО не подтвердилось. Пусть я столкнусь с неслыханным злодеянием, но только не это.

— Кажется, здесь, — шофер высовывается из машины и тормозит. Знает, что на месте происшествия «лишних» следов быть не должно.

Краем глаза замечаю, как заспешили к «газику» сотрудники милиции. Во дворе, притихшие и растерянные, толпятся люди, но сейчас я смотрю не на них. Взгляд мой прикован к простыне, резко белеющей на пыльном асфальте. Я вскидываю глаза на дом. На балконах четвертого и пятого этажа висит белье. Почему я посмотрел наверх? Уж не подумал ли я, что простыня упала, случайно упала с балкона? Или просто хотел прикинуть высоту третьего этажа, откуда упал тот, кто сейчас лежал под этой нестерпимо белой простыней.

— Сперва я решил, что он под машину попал, — говорит старший лейтенант милиции и показывает на две жирные черные полосы, уходящие под простыню и вновь появляющиеся у другого ее края. — Потом думаю, может, его машина стукнула и отбросила, стал внимательно осматривать и заметил вот это, — он наклоняется, приподнимает простыню и показывает мне узкий, глубокий след, похожий на шрам, перерезающий подошвы ботинок. Потом лейтенант выпрямляется и показывает мне на второй этаж, откуда свисают обрывки проволоки, на которой обычно сушат белье.

— Понятно, — говорю я. — А где врач? Врача вызывали?

— Не смогли с ним связаться. А «скорая» сейчас приедет, — лейтенант милиции снова наклоняется, чтобы снять простыню.

— Пока не надо, — говорю я с деланным спокойствием и поворачиваюсь к людям, все также молча стоящим во дворе.

— Есть кто-нибудь у этого мальчика? — спрашиваю я.

Все молчат. Странно. Было бы понятнее, если бы кто-то рыдал, рвал на себе волосы. Или все это уже позади?

— Матери плохо стало. Ее увели к себе соседи с первого этажа. Она и сейчас там.

— А где отец?

— Спит. Он ему не отец… отчим…

— Так где же он?

— Спит. Пьяный.

— Он знает?

— Нет. Соседи не стали его будить. А я как раз сейчас собирался подняться, — старший лейтенант опять посмотрел наверх.

«Спит… Соседи не стали будить!..» Изображение на телеэкране становится мутным и расплывчатым. Предметы распадаются на мириады мерцающих точек. Ничего разобрать невозможно. Я возвращаюсь на землю. Удивительная тишина стояла во дворе. Дождь перестал. Я стоял, отделенный от всех белым прямоугольником простыни. Милиционеры выстроились вдоль невидимой линии, переходить за которую воспрещалось. У входа в котельную стоял низенький пожилой человечек в ветхой соломенной шляпе. Как на костыль, он опирался на ржавую водопроводную трубу. Из окна противоположного дома высовывался пожилой мужчина. В этой напряженной тишине особенно неуместно было беспечное пение дрозда. Откуда оно неслось? Может, из этого окна, откуда высовывается старик. Может, дрозд сидит у него в клетке и поет.

По двору взад и вперед ходит старушка в длинном темном платье. Время от времени она всплескивает руками и в отчаянии ударяет себя по ногам, покачивая головой. За старушкой следует маленький мальчуган с игрушечной тележкой. Как только тележка переворачивается, он огорченно качает головой и звонко шлепает себя по голым ножкам.

И внезапно я понял, что все ждут меня, моего решения, действия, приказа, и тогда мне показалось, что я молчу уже целый век, что я все упустил, проворонил, растерял, позволил всем тайнам разбежаться по своим глухим норам.

— Кто вам сообщил о случившемся? — обратился я к старшему лейтенанту. Вопрос прозвучал, как упрек, как выговор.

— Первый я увидел! — услыхал я за своей спиной и, обернувшись, увидел, что ко мне идет, постукивая железкой, тот самый старик в соломенной шляпе.

— Ты что — сосед?

— Истопник я, в котельной.

— В мае месяце отопление включаешь?

— Хватит, сколько зимой топил, теперь ремонтирую.

— В пять утра начинаешь ремонт?

— Нет, в пять я спал.

— Где?

— В котельной.

— Что это? — я взял у него трубу и — уже не знаю, как это у меня получилось, конечно, по неопытности! — одним словом, я заглянул в нее, словно желая проверить, не старались ли с нее смыть какие-нибудь подозрительные следы. Потом я долго корил себя за такой необдуманный поступок.

Истопник засмеялся:

— Ишь ты, прямо как труба подзорная!

— Не забывай, с кем разговариваешь! — прикрикнул на него старший лейтенант.

— Почему запаздывает врач? — я перевел разговор.

— Не знаю. — Лейтенант посмотрел на часы. — Я звонил десять минут назад.

— Адрес верный назвали?

— 15-б. Все правильно.

— Ну, рассказывай, что же ты видел? — Я отдал истопнику его «костыль».

Солнце еще не взошло, а старик так щурил глаза, словно спасался от беспощадных лучей. Эту привычку я замечал за многими крестьянами. Наверно, она связана с работой в поле под палящим солнцем.

— Ничего особенного я не видел, — истопник снова оперся на трубу, как на костыль, — услышал шум — вроде кто-то упал, выбежал из котельной… Эта труба у меня в подвале заместо задвижки, от собак… Выбежал, значит, вижу, кто-то лежит. Я сначала решил — пьяный, пусть, думаю, лежит, отсыпается. Потом смотрю, что-то не то, подошел поближе и сразу узнал. Уж такой уважительный парень был, как идет мимо, непременно здоровается.

— Дальше?

— Что дальше… Стал людей скликать. Позвонил куда надо. Тут и они пришли, — старик кивнул на старшего лейтенанта.

— Откуда звонил?

— Из той квартиры, куда сейчас мать отвели.

— След от машины тогда уже был?

— След? — Истопник задумался. — Не помню… Наверное, был, не по нему же она проехала.

— У кого в доме есть машина? — я взглянул в сторону железных гаражей.

— У него и еще…

— У кого это «у него»?

— Да у отчима, и у того, на пятом этаже, — старик указал на противоположный дом.

Судя по следу, машина направлялась отнюдь не в гараж, не сговариваясь, мы с лейтенантом пересекли двор и очутились возле елки с ободранной корой.

— Бампер «Волги», — уверенно произнес лейтенант. — Я уже проверял.

И вдруг я вспомнил, что до сих пор не высказал терзавших меня сомнений. Мне показалось, что я молчал слишком долго и что молчания этого уже ничем не восполнить.

Мы стояли вдвоем, но я все-таки отвел лейтенанта еще немного в сторону.

— По телефону вы говорили о самоубийстве. Какие у вас основания?

— Вот протокол, уважаемый Заал! — он с готовностью протянул мне протокол устных показаний. Он давно держал этот листок в руке, видимо, думая, что я знаю о его существовании, и ждал только знака, чтобы передать его мне.

Гражданка Муджири, проживающая по Виноградной ул., № 16-б, свидетельствовала, что в течение двух последних недель ее сосед Иродион Парменович Менабде держал взаперти своего пасынка Паату Хергиани.

Почему он не отпускал ребенка в школу, чем провинился Паата — гражданка Муджири не знает, только каждый вечер из квартиры Менабде доносились крики и детский плач. Раз или два, спускаясь по лестнице, она слышала голос Иродиона Менабде. Он кричал: «Я тебя убью, негодяй, за то, что ты меня на весь город осрамил! Лучше бы ты под машину попал или в реке утонул!..»

Иродион Менабде бил мальчика. Об этом гражданке Муджири рассказывала мать Пааты Хергиани…

По тому, как поспешно отвернулся лейтенант, значительно более опытный в таких делах, чем я, я понял, что не сумел скрыть волнения. Да, я ужасно волновался… Что же получается? Отчим довел мальчика до самоубийства? Нет, я не мог в это поверить. Всем своим существом, обретшим неведомых ранее союзников, я был готов бороться за свое убеждение, заключавшееся в том, что ребенок, подросток НЕ МОГ пойти на такой шаг.

«Сегодня, сейчас, в наши дни, — думал я разгоряченно, — когда я, когда мы все живем на этой земле, в этом городе, не может мальчишка кончить с собой. А если это так, значит, я виноват, значит, все мы виноваты…» Нет, я не мог смириться с этой мыслью, тогда все теряло смысл — солнце, цветы, радость.

Выходит, что в это утро я не преступника искал, а спасал свою собственную веру в жизнь.

«Из тебя судьи не получится, — часто говорил мне отец, — ты слишком веришь в добро… А следователь — и подавно! Ты даже не можешь смотреть, как курицу режут…»

А впрочем, я ведь еще ничего не выяснил. Может, парень под машину попал, может, случайно из окна вывалился… Все может быть. Да и врач еще не сказал своего слова. Все еще впереди.

— Выберите двух понятых и следуйте за мной, — приказал я старшему лейтенанту. — Надо вызвать автоэксперта…

— У мальчика на руке часы… — начал неуверенно лейтенант.

— Знаю. Проследите, когда они остановятся, — подхватил я.

— Понятно. Чтобы узнать, когда их завели…

— Попросите врача без меня осмотра не начинать, — крикнул я уже из подъезда.

Этер Муджири дверь открыла не сразу. Серые глаза ее под воспаленными веками были влажны от слез. Она пригладила ладонями обесцвеченные краской волосы и провела меня в комнату. На столе — рассыпанная горка ткемали, в пепельнице несколько еще не успевших обсохнуть косточек. Узнав, кто я такой, Этер Муджири подтвердила свои показания и сказала, что в протоколе все записано верно.

— Вы уверены, что Иродион Менабде выразился именно так или его слова вы привели по памяти?

— Нет. Он говорил точно так.

— Вы так хорошо запомнили?

— Я не могла этого забыть, — она нервно оглядела стол, потом достала из кармана своего желтого халата сигарету, помяла ее в пальцах, сигарета лопнула, и ей пришлось взять другую. Глубоко затянувшись, она повторила: — Он сказал именно так.

— А вы не могли ошибиться? Вдруг это кричал кто-нибудь другой?

— Оба раза? Но я прекрасно знаю голос Иродиона. Мы давно знакомы.

— Давно? Ведь ваш дом заселен всего год назад.

— Мы — соседи по старой квартире… К сожалению.

— Как по-вашему, зачем Паата чуть свет спустился во двор? — осторожно спросил я.

— Ни на рассвете, ни в полночь Паата не мог никуда спуститься, — раздраженно ответила женщина.

— Почему же не мог?

— Потому что его заперли, понятно вам это или нет? — в голосе ее звенели слезы.

— Зачем его заперли? Чтобы он не ходил в школу?

— Не знаю… Наверно. Однажды утром Паата убежал, но отчим поймал его на лестнице и снова запер. — Этер Муджири опустила голову, дым от сигареты заструился над самым полом.

— Где находится комната мальчика?

— Лоджия у них перегорожена пополам. Паату он запирал в правой половине. Пока отчим был на работе, Мака выпускала сына.

— Ясно, — сказал я, хотя все было по-прежнему неясным и запутанным. — Вы одна живете в этой квартире?

— Да, — Этер Муджири, прежде чем ответить, опять нервно огляделась по сторонам. Потом резко поднялась и, не прощаясь, вышла из комнаты.

Я достал авторучку и принялся составлять постановление о возбуждении дела, сознавая, что немного поспешил, что, возможно, даже ошибся, но поступить иначе я не мог. Что-то подсказывало мне, что следствие не даст никакого материального подтверждения моим подозрениям относительно преступления, если таковое имело место, или несчастного случая. Только скрупулезное изучение жизни мальчика, с детства до сего дня, могло что-нибудь прояснить. Помню, один знакомый эксперт рассказал мне занимательный случай. Изучая почерк обвиняемого, он обратил внимание на то, что тот пишет букву «о», начиная не слева, как обычно, а справа. Даже такая мелочь требует подробнейшего анализа физической и психологической структуры личности. Возможно, в детстве человек подражал кому-то, кто обладал таким странным почерком, и сохранил привычку на всю жизнь. Так вот, эта самая буква навела эксперта на одно интересное воспоминание: точно так писал его дядюшка. И что же? Дядюшка с обвиняемым, как выяснилось, учились в одной школе, у одного и того же учителя, обладавшего своеобразным почерком, который переняли у него все его ученики…

Так вот. Дело-то я возбудил, но тотчас почувствовал, какая страшная тяжесть легла на мои плечи. Какая ответственность. Я стоял перед входом в лабиринт. Тысяча извилистых тропинок — каждая ведет в душу незнакомого человека. Мне предстоит одолеть эту самую сложную и таинственную в мире дорогу, не упустив ни стона, ни смеха для того, чтобы раскрыть, расследовать, понять, почему одно сердце вдруг перестало биться.

Разумеется, прокурор может со мной не согласиться и упрекнуть меня в том, что я возбудил дело, не имея на то никаких оснований, потому что пока в руках у меня нет конца нити, способной вывести из лабиринта.

— Нам еще придется встретиться с вами, — обратился я к Этер Муджири, которая вышла из соседней комнаты, изменившаяся до неузнаваемости. Туфли на высоком каблуке, узкое яркое платье подтянули, преобразили ее, настроили, как настраивают музыкальный инструмент.

— Простите, что я вас оставила, но я опаздываю на работу, — она прошла вперед и открыла мне дверь.

В подъезде меня поджидал старший лейтенант с двумя понятыми.

— Мать все еще без сознания? — спросил я.

Лейтенант кивнул.

— Я возбудил дело.

— Я так и понял.

Дверь была открыта, но я все же постучал, а заметив кнопку звонка, нажал на нее. Раздалась мелодия, напоминавшая отрывок из старинного менуэта. Я снова прижал пальцем кнопку. Заводные куклы в напудренных париках заскользили в заученных пируэтах, многозначительно и таинственно кивая головами. И пока я пытался разгадать их знаки, они спрятались, растворились, исчезли.

— Кто там? — хрипло донеслось из глубины коридора. — Мака, открой, кто-то там пришел.

Я снова позвонил: раз проснулся, выйдет…

— Мака! Ты что, оглохла?!.

Вслед за этим раздалось шарканье шлепанцев и на пороге появился полный рыжеватый мужчина. Его пронзительные бегающие глазки, почти не видные за опухшими веками, так и сверлили нас.

— В чем дело? Что вам надо? — синие глазки наконец остановились в узких прорезях, обнаруживая испуг и робость, вызванные милицейской формой.

Мужчина вышел за порог, стараясь незаметно прикрыть за собою дверь. — Что случилось? — испуганно и в то же время раздраженно спрашивал он.

— Вы ничего не знаете?

— Кто оставил дверь открытой? И где вообще моя жена? — на нас дохнуло винным перегаром.

— Ваша жена внизу у соседей, — ответил старший лейтенант. — Мальчик упал и разбился.

— Упал… Разбился… — нелепая ухмылка растянула его губы, но тотчас исчезла. — Паата?! — он все понял и, толкнув дверь, побежал по коридору в глубь квартиры. Мы последовали за ним.

Иродион Менабде кинулся к дверям, ведущим в лоджию. Он дважды повернул ключ в скважине и, толкнув плечом дверь, застыл на пороге в позе смертельно раненного человека. Рука его безжизненно соскользнула с ручки. Тут я заметил, что тело его едва заметно устремляется вперед, как в замедленной киносъемке. Немного отставшие руки, поспешили вслед за повелителем, словно замешкавшиеся слуги, потянулись к развороченной постели, как будто хотели врасплох застать кого-то и удержать, остановить перед распахнутым настежь окном. Иродион, казалось, окаменел возле этого окна. И я имел возможность убедиться в том, что лицо его в самом деле было неестественно распухшим.

Я внимательно осмотрел лоджию. Под потолком горела лампочка без абажура. Под ней — опаленная мошкара и ночные бабочки. На подушке — две книги: Ремарк и Галактион Табидзе. Рядом с кроватью — книжный шкаф, на столе стакан с остатками чая и тарелка с куском яблочного пирога. У самого входа в лоджию — глубокое коричневое кресло, в кресле — пестрый фирменный пакет центрального универмага, из которого выглядывает клетчатая ковбойка. Новая. Ненадеванная, словно выставленная специально напоказ.

Иродион Менабде все стоял у окна. На лице его можно было прочесть безграничное удивление и упрек. Но когда я взглянул на него еще раз, убедился, что эти чувства я сам приписывал ему, хотел видеть его таким, исходя из версии: если он не виноват, сейчас должен чувствовать изумление и в глубине души укорять пасынка за сумасбродный поступок. На самом же деле лицо Иродиона Менабде было безжизненно, как маска, и весь он казался окаменевшим навечно. Я вспомнил Жана Габена в фильме «Сильные мира сего», где он исполнял роль богатого дельца. Желая отговорить сына от начатого дела, он подстроил на бирже инсценировку разорения, а сын принял все за чистую монету и в отчаянии покончил с собой. Вот такой же окаменевший стоял Жан Габен над трупом сына.

Я еще раз окинул взглядом лоджию. Попробовал рукой перегородку — некапитальная, из дикта. Выглянул в окно и представил себе, что стою там внизу, где белеет простыня, и смотрю оттуда на растерянного Иродиона Менабде. Попробуй, узнай, что он сейчас испытывает, о чем думает. Потом я вижу себя рядом с ним. Что ж, я сдержан, стою на страже закона, даже не пытаюсь вывести из оцепенения ошарашенного человека. И во мне растет уверенность, что в его поведении не было ни фальши, ни притворства, что он никогда не мог представить той картины, которая сейчас открылась его взору… И тем не менее виновность его не исключена.

Во двор въезжает «скорая помощь». Я вижу ее как бы и сверху из окна, и снизу, откуда смотрю на себя и на Иродиона Менабде со стороны. Не успевая разобраться, где же я сейчас на самом деле, громко кричу доктору в белом халате, чтобы он меня подождал. Пока сбегаю с лестницы, врач уже отходит от мальчика, лежащего под простыней, и устремляется к машине. Он явно спешит, из ушей торчат шнуры фонендоскопа.

— Скорей, помогите мне, — кричит он санитарам, пытаясь вытащить из машины носилки.

— Что такое? — Я не понимаю, в чем дело.

— Он жив!.. Быстрее, быстрее!..