Десять часов вечера. Лежу, не раздеваясь, и смотрю в потолок. На его белой чистой поверхности мои мысли делаются зримыми! Впечатления, воспоминания, неуловимые ощущения обретают силуэт, иногда даже окраску и устремляются к центру, освещенному лампочкой кругу, где начинают так невыносимо сверкать, что я отвожу глаза и стараюсь смотреть в сторону, в угол, где потолок сходится со стеной и откуда, как мне кажется, выплывают образы, созданные моим воображением.
Гоню от себя сон, боюсь — засну и прервется течение мысли. Кто знает, куда она приведет меня, с чем столкнет. А если я засну, наутро могу встать, и мысли потекут совсем по другому руслу, и то, что мне надлежало узнать, навек останется непознанным. Естественно, что я волнуюсь. Это мое первое самостоятельное дело. И такое сложное! Почему его доверили именно мне? Ведь столько опытных следователей! Признаться, я опасался, что прокурор мне вежливо откажет и передаст дело другому. Но он, видимо, решил, что настал срок меня испытать. Если так, то еще ничего. Но меня другое подозрение мучит, может, и не такое уж безосновательное, как на первый взгляд кажется. Аргументы укладываются в логическое настроение, как листья на ветки, листья эти распускаются и зеленеют, потом так же естественно вянут и осыпаются. Ветка оголяется и сохнет. Это и страшно, потому что остальные ветки моих рассуждений покрыты густой вечнозеленой листвой!
«Бог тебя наказал, внучек!» — часто говаривала моя бабушка. Помню, однажды старший брат пошел на мельницу, а меня не взял. Он шел с товарищами и не хотел с маленьким в дороге возиться. Я долго плакал и за стол, накрытый на балконе, сел, весь опухший от слез. Собиравшийся все утро дождь наконец хлынул, и ветер заносил на балкон крупные частые капли.
«Пусть льет, — злорадно подумал я, — пусть совсем смоет эту противную мельницу вместе с Вахтангом!»
Не успел я подумать, как тарелка с горячей кашей опрокинулась на мои коленки, и я взвыл от боли.
— Это тебя бог наказал, — говорила бабушка, посыпая содой мои ожоги, — нельзя другому зла желать.
В другой раз, когда я вырвался из слабых бабушкиных рук и побежал смотреть на деревенскую драку, из которой запомнился мне только страшный блеск топоров, зацепился пальцем босой ноги за могучие корни столетнего ореха и чуть сознание не потерял от пронзившей всего меня боли. И все же тогда я успел подумать, что меня бог наказал за то, что я бабушку не послушался.
Это было в далеком детстве, но на всю жизнь запала мне в душу бабушкина уверенность в том, что не только поступки, но и мысли людей имеют последствия и результаты. Что мысль так же видима и осязаема, как дождь или топор, что желание — доброе или злое, — порожденное сердцем или мозгом, стремится выполнить свое назначение.
Когда я повзрослел, — уж не знаю, то ли под влиянием бабушки, то ли в силу стечения обстоятельств, — не раз замечал тесную связь между устремлениями, наклонностями людей и событиями, вокруг них разыгрывающимися. Наверное, это естественно, и я понимаю, что был наивен, пытаясь объяснить сложные явления действительности полумистической бабушкиной формулой.
Дата Кавтиашвили, старый истопник, никого не спасал от смерти, никого не укрывал под гостеприимным кровом, никому не помогал ни словом, ни делом, не нажил за долгую жизнь ни друзей, ни врагов — и теперь страдает от мысли, что, покидая этот мир, не оставляет за собой следа. Ему кажется, что, не появись он на свет вовсе, ничего на земле не переменилось бы. Но как он не прав! Тот скромный хлебный колосок, который он выращивал, чтобы прокормить себя, взошел густой нивой, может, где-то неподалеку, а может, в заморской стране, и кормит теперь других людей. Тропинка, которую он протоптал, старик Дата, как ни одинока и затеряна, а все равно пересекается с путями других людей — разных и многочисленных. Нет, человек не исчезает бесследно, если даже живет и умирает в той самой каморке, в которой родился.
— Что за мысли лезут тебе в голову, Заал? — спросил я у человека, сидящего напротив меня за следовательским столом, бледного и взволнованного.
— Боюсь, как бы мои выдуманные страхи не оказались правдой.
— А что это за страхи? — я был куда увереннее своего измученного сомнениями собеседника.
— Думается мне, что на земле все переплетается так тесно…
— Дальше?
— Так тесно, что люди, живущие на разных краях света, которые никогда не видели друг друга и, возможно, никогда не увидят, оказываются связанными невидимыми, но прочнейшими узами. Поступок одного человека влияет на судьбу многих и наоборот, но так, что никто из них и не подозревает об этом.
Он говорил убедительно, но мне не хотелось соглашаться.
— Сложно закручено: не подозревая, влияют!..
— Да-да! Самый ничтожный мой проступок, который невозможно взвесить на самых точных весах, пусть на йоту, но все же меняет обстановку, в которой я живу, и если каждый человек, соседствующий со мной, тоже совершит самый незаметный проступок и его мирок так же изменится, как мой, ты не станешь отрицать, что в таком случае из наших крошечных провинностей сложится одна большая вина…
— Не понимаю, говори яснее, Заал!
— Все это не может не отразиться на судьбе ни в чем не повинного, не известного нам человека.
— Скажи-ка прямо, что хочешь сказать.
Заал долго не отвечал, словно хотел переложить на меня всю тяжесть предстоящего признания.
— Почему Паата решился на такой отчаянный шаг? — прошептал он.
— Я еще не знаю, так ли это, ведь расследование только началось.
— Но ты не можешь отрицать, что в любом случае имело место событие, из ряда вон выходящее: либо его выбросили, либо он сам выбросился…
— И что же? Ты готов в этом винить себя?
— И себя, и тебя.
— Меня? Интересно.
— Мы оба живем не так, как надо.
— Ну, конечно! — язвительно подхватил я: — И наше недостойное поведение повлияло на судьбу Пааты Хергиани.
— Да, наше поведение в совокупности с проступками других людей.
— И все-таки в чем ты меня обвиняешь?
— Во многом.
— Давай тогда поменяемся местами. Ты будешь следователем, а я обвиняемым.
Так и сделали.
— Заал Анджапаридзе, — начал он торжественно и официально, — вы обвиняетесь в том, что бросили, предали забвению прекрасную девушку после того, как долго и настойчиво добивались ее дружбы и любви.
— Какую девушку? — я притворился удивленным.
— Ах, вы не помните? Еще лучше! Мы вам напомним.
— Вы имеете в виду Наи Ратиани? — спохватился я.
— Да. Именно ее.
— Я протестую против выражения: «добивался любви и дружбы».
— Вы хотите сказать, что она сама, с первого взгляда влюбилась, очарованная вашими модными усиками? Нет, мой друг, я-то знаю, к каким ухищрениям вы только не прибегали для того, чтобы привлечь ее внимание!
— Но я любил ее. И сейчас люблю, — от нападения я перешел к защите.
— Вам только кажется, что вы любите, как раньше казалось, что без нее вы дня не проживете… Вы ведь даже ни разу ей не сказали о своей любви!
— А разве это обязательно?
— Не сказали, потому что боялись ответственности! А вы хотели…
— Глупости! — рассердился я. — Я ничего не хотел, кроме…
— Кроме, простите?
— Я хотел быть рядом с ней, никогда не расставаться.
— А теперь? Вам теперь и этого не хочется?
Я почувствовал, что угодил в ловушку, и сделал слабую попытку вырваться:
— Собственно говоря, с чего вы взяли, что она меня любит?
— A-а, попался!
— Мы встретились… а потом разошлись…
— Здорово! Встретились, разошлись! Прекрасная была встреча… Вспомним как, это случилось. Наи шла по проспекту Руставели к площади Ленина, спешила, а ты околачивался возле кинотеатра. У тебя так коленки и подкосились, когда она мимо прошла. Стоял солнечный осенний день. Ты даже жмурился от удовольствия, вдыхая запах опавшей листвы… Наи была в скромном розовом платье, широкий подол не скрывал стройных ног. Хрупкая тень Наи скакала по стенам домов, мимо которых она проходила. Вряд ли ты был способен в ту минуту принять какое-нибудь решение. Ты просто пошел за ней, как завороженный, быстро обогнал ее, затерявшись в толпе, потом повернул назад и пошел навстречу, чтобы разглядеть лицо девушки, так внезапно тебя поразившей. Но она опять прошла мимо, не заметив тебя…
— Потом Наи говорила, что тогда почувствовала на себе чей-то взгляд, — вставил я.
— Ничего она не говорила, — возразил мой обвинитель, — это ты сам придумал.
— Нет, говорила, припомни, как следует, — настаивал я.
— Допустим. Это не имеет решающего значения. Короче говоря, ты последовал за девушкой на почтительном расстоянии и едва не потерял ее из виду, как вдруг заметил с радостью, что она поворачивает к публичной библиотеке. Почему с радостью? Да потому, что это давало тебе надежду познакомиться с нею поближе. В регистратуре тебе выписали разовый пропуск, потому что ничего, кроме именного абонемента в плавательный бассейн, у тебя с собой не оказалось.
Ты выждал время, достаточное для получения выписанной книги и, рассчитав, что девушка уже заняла свое место за столом, вошел в читальный зал. Тебе хотелось попасть туда после нее: вновь пришедший всегда привлекает к себе внимание — пусть мимолетное, — но тебе так хотелось, чтобы она тобой заинтересовалась! Увы, девушки не оказалось ни в общем зале, ни в периодике, ни в научном. Обескураженный бродил ты по тихим коридорам, сбросив бесполезную теперь маску библиотечного завсегдатая. Ты мечтал увидеть девушку и уже согласен был на то, чтобы она догадалась, что сюда ты попал исключительно ради нее. Пугаясь неожиданной встречи, ты старался подтянуться и выглядеть как можно привлекательнее.
— Но это ложь!
— Нет. Истинная правда. Ты придирчиво осматривал свой костюм, прическу, лицо, стараясь угадать, понравишься ли прекрасной незнакомке… Наконец ты наугад толкнул какую-то дверь и очутился в фонотеке, о существовании которой прежде не знал. В маленькой комнате едва умещалось семь столов (ты их сосчитал значительно позднее, когда пришел сюда в третий или четвертый раз). Два стола оставались свободными, за остальными столами сидели люди в наушниках — кто откинувшись на стуле и самозабвенно прикрыв глаза, кто подавшись вперед и подпирая руками голову. ОНА сидела прямо, сцепив под подбородком тонкие длинные пальцы и смотрела на тебя… Правильно я говорю?
Я вздохнул:
— Правильно. Я смутился…
— Ты смутился и так растерялся, что чуть было не повернул назад, но, вовремя спохватившись, направился к каталогу, делая вид, что выбираешь пластинку. Обратиться к сотрудникам фонотеки боялся, не желая выдавать свою неопытность. Сквозь приоткрытую дверь ты увидел бесшумно вертящиеся диски магнитофонов и подумал: интересно, что ОНА слушает?
Комната с высоким потолком была двухэтажной, наверх вела крутая деревянная лестница, на антресолях размещались полки с пластинками и пленками. Со стен строго и вопрошающе на тебя смотрели портреты великих композиторов. Не удержавшись от соблазна блеснуть эрудицией, ты спросил, есть ли записи Клемперера и Вальтера, хотя тебе ничего не было известно об этих именах, кроме того, что это были знаменитые западные дирижеры. Но так хотелось в ЕЕ глазах показаться искушенным знатоком музыки!
— Я и сейчас не знаю, что это за дирижеры! — засмеялся я.
— Я о том и говорю. Но все твои старания не увенчались успехом. Как только тебе принесли наушники, девушка поднялась и ушла. Ты почувствовал себя глубоко оскорбленным, и прекрасная музыка впервые в жизни не доставила тебе удовольствия. Минут пять ты высидел, потом, придумав какую-то причину, не заботясь о ее правдоподобии, покинул фонотеку. Ни в библиотеке, ни на улице девушки не было. Всю неделю не было ее и в фонотеке, хотя ты стал ежедневным исправным посетителем и слушателем. Тебя одолевала тоска, ты стал походить на классического влюбленного, и новая роль где-то даже пришлась тебе по душе.
— Это не роль, — обиделся я. — Я не притворялся.
— Тогда, может, не притворялся, а потом притворялся. На восьмой день ты решил в последний раз попытать счастья… Кстати, именно это решение обнаружило всю поверхностность твоего чувства. Какая-нибудь неделя поиска и ожидания показалась тебе великой жертвой. Ты должен был тогда же понять, что движет тобой простое любопытство, подстрекаемое самолюбием или тщеславием, в те дни такое же далекое от истинной любви, как и сегодня… Итак, на восьмой день девушка сидела на прежнем месте, слушала музыку и время от времени что-то записывала в свою тетрадь. Она вскинула на тебя большие задумчивые глаза, и тебе показалось, что она все понимает. Ты смущенно уткнулся в каталог, не зная, как себя вести дальше. В соседней комнате все так же приглушенно шелестели магнитофоны. Молодой человек, дежуривший возле них, позвал сотрудницу фонотеки: «Феридэ, я принес себе Риту Павоне, иди сюда, послушаем». Он поставил пластинку совсем негромко, чтобы не мешать посетителям, но ты все равно расслышал, какой теплый и проникновенный голос был у юной итальянки. Пока ты рылся в каталоге, девушка сняла наушники и вышла из фонотеки. Тетрадь и ручку она оставила на столе. В комнате в этот момент никого не было, и это укрепило твое странное решение. Ты подошел к столу и поднял включенные наушники. Еще раньше, чем услышать музыку, ты ощутил легкий аромат духов, и смутился: в этом невинном, на первый взгляд, прикосновении было что-то интимное, недозволенное. Но как сладок запретный плод! Как хотелось приникнуть к наушникам, хранящим тепло ее щеки, услышать музыку, которую она любила. Музыку ты, к счастью, узнал, это была пятая симфония Бетховена. Эта пластинка была у тебя дома. И ты любил прокручивать ее еще с университетских времен. И если тебе не изменяла память, проигрывалась последняя часть. Ты тихонько отошел от стола и стал дожидаться возвращения девушки, чтобы осуществить свой замысел до конца.
Она вскоре вернулась и села на свое место.
— Пожалуйста, еще раз финал, — попросила она дежурного, надевая наушники. — Да-да, отсюда, большое спасибо! — Она благодарно улыбнулась.
Ты впервые услышал ее голос и так поразился, словно произошло неслыханное чудо.
— И после этого ты продолжаешь утверждать, что я не любил! — горько усмехнулся я.
Мой двойник не стал спорить.
— В ту минуту, может, и любил, не спорю, но теперь…
— И теперь люблю.
— Теперь тебя приятно щекочут воспоминания.
— А ты жесток, братец, — заметил я обидчиво.
— Каков уж есть, — развел он руками.
— Я докажу тебе, что ты ошибаешься, — запальчиво воскликнул я, но он отмахнулся.
— Спорить будешь потом, а сейчас слушай… Наконец появилась Феридэ, сотрудница фонотеки, хорошенькая молодая женщина.
— Простите, что заставила ждать, что вы хотели? — справилась она любезно.
— Пятую симфонию Бетховена, — тебе самому твой голос показался удивительно фальшивым.
— Пятую, по-моему, слушают, — Феридэ посмотрела в сторону Наи.
— Слушают? — ты притворился удивленным и тоже поглядел на девушку. Она почувствовала на себе ваши пристальные взгляды и сняла один наушник.
— У вас пятая? — спросила Феридэ.
— Да, а в чем дело? — Наи поняла, что ты «ждешь» ту же запись, и так заспешила, словно чувствовала себя виноватой. — Я сейчас, сию минуту кончаю, — как будто она могла ускорить финал симфонии. Смущение и неловкость так шли ее нежному лицу, что ты влюбился без памяти и стал судорожно придумывать, как быть дальше. Ведь сейчас она прослушает пленку до конца и уйдет, а ты останешься тут сидеть, как дурак!
Тогда ты решил выйти из фонотеки и дожидаться Наи на улице. Она появилась очень скоро, улыбнулась тебе и сказала:
— Вы можете идти, пленка свободна…
Ты стоял, согретый ее лучезарной улыбкой, забыв обо всем на свете. И по тому, как ты медлил, как откровенно любовался ею, она догадалась, что здесь что-то не так, и насторожилась. Ты понял, что сейчас ни в коем случае нельзя бежать за ней. Но ты и так был счастлив безмерно. ОНА сама заговорила с тобой, улыбнулась тебе… Эта улыбка показалась тебе каплей из теплого волнующего моря, которое пока еще оставалось неведомым.
— Смотри не увлекайся, как бы не утонуть в этом море, — заметил я.
— Увлекся-то как раз ты, хотел заплыть за флажки, а получил веслом по голове… Разочарованный, ты изменил прежним мечтам.
— Не будем говорить о том, чего не знаем, — прервал я его.
— Не заставляй лгать свою память, — с упреком взглянул на меня мой непримиримый следователь. — Ты еще раз увидел Наи, когда она выходила из консерватории вместе с друзьями. Ты услышал, как ее зовут, и в тот же день кинулся к своему приятелю Тазо, Тенгизу Мерквиладзе.
— Наи? — Тазо задумчиво потер подбородок. — Ты, наверное, имеешь в виду Наи Ратиани? Знаю, знаю. Что-нибудь случилось?
— Да, Тазо. Случилось.
— Тогда я вас непременно познакомлю. Она немного молода для тебя, но ничего… Прекрасная пианистка Наи. Но учти: соперников у тебя будет много…
Время шло. А удобный для знакомства случай все не представлялся. Ты часами простаивал возле консерватории, внушая себе, что, завидев Наи, ты сам подойдешь к ней и представишься. Но ты знал, что никогда на это не решишься. Когда надежда почти иссякла, судьба над тобой смилостивилась, и в один прекрасный вечер ты увидел, как Наи выходит из консерватории. Несмотря на то, что она была одна, подойти к ней ты, разумеется, не посмел и поплелся следом к остановке. Возле оперы Наи заговорила с каким-то пожилым мужчиной. Ты спрятался за аркой оперного театра и жадно вслушивался в беззаботную болтовню и смех Наи. Ее удлиненная тень лежала возле твоих ног. Стоило тебе сделать шаг, как ты сливался с этой густой трепетной тенью и радовался этому, как влюбленный школьник.
Вдруг кто-то подкрался к тебе сзади и поднес к твоим глазам газету, свернутую трубкой. Чьи-то сильные руки так сжали тебя, что ты не мог обернуться.
— Тебе бинокль необходим, раз ты предпочитаешь издали людей разглядывать! — засмеялся Тазо, когда ты высвободился из его могучих объятий.
— Идем, познакомлю! — он подтолкнул тебя вперед. — Скорей! А то уйдет.
Пока ты мялся в нерешительности, автобус и в самом деле подошел.
— Ну вот, видишь, — рассердился Тазо и кинулся к остановке, чтобы удержать девушку, которая уже поднималась в автобус.
Она грустным взглядом провожала удалявшийся красный огонек и рассеянно слушала Тазо, который завел пустейшую беседу о каких-то лекциях, концертах, новых преподавателях. А тебя вдруг обуяло такое волнение, что ты едва не сбежал. Тазо словно угадал твои намерения, притянул тебя за рукав поближе и представил Наи.
— Мы, кажется, знакомы, — с улыбкой проговорила Наи, протягивая тебе руку. Твое волнение и растерянность достигли предела, когда ты ощутил в своей руке ее тонкие пальцы, ты внятно пробормотал свое имя, задыхаясь от восторга и счастья: она тебя помнила!..
— Вот так мы и познакомились, — прервал я красноречивого двойника.
— В тот вечер… — продолжал он, но я остановил его:
— Не надо, хватит.
— Но почему же? Сейчас начнется самое главное.
— Я все прекрасно помню.
— Но ведь до сих пор…
— До сих пор слушал, а дальше не хочу.
— Ты просто не представляешь, что я скажу.
— Вполне представляю! — Я вскочил со стула. — Сейчас ты скажешь, что мы с Наи часто виделись, вместе ходили в кино и театры. Чем больше я поддавался ее очарованию, тем тверже становилось убеждение, что она должна принадлежать мне и только мне, что на всем свете больше нет человека, который был бы ее достоин. Я сам придумывал за нее желания и капризы и сам выполнял их с наслаждением. Я писал стихи, где возносил до небес красоту и талант Наи. Конечно, ты скажешь, что счастье это было быстротечным, что ревность — вечная спутница любви — изуродовала мое чувство и меня самого сделала мелким и ничтожным. Я не выносил, когда Наи осыпали комплиментами, более того — похвала ее педагога вызывала у меня дикий приступ ревности. А что я испытывал после концертов, когда поклонники окружали Наи и лезли со своими поздравлениями и поцелуями! Наи стояла среди них торжествующая и сияющая, а я мрачный стоял в стороне. Ты, разумеется, будешь меня уверять, что Наи только обо мне помнила, искала меня глазами, жаждала только моего одобрения. Я все знаю, что ты можешь сказать. А каково было мне, когда она стала участницей конкурса и ей надо было так много заниматься, что наши встречи почти совсем прекратились? Ты назовешь мое поведение низкой местью и спросишь: как я мог на глазах у Наи ухаживать за другой девушкой и всюду появляться вместе с нею… Впрочем, называй это как хочешь, и кончим.
— Э-э, брат, ты пропустил главное, так дело не пойдет, — злорадно заметил мой обвинитель.
— Я же сказал: довольно!
Но он не слушал меня:
— Ты не мог примириться с мыслью, что Наи не бросит ради тебя любимого дела, не мог простить Наи дружеского общения с коллегами — старыми и молодыми, красивыми и некрасивыми, не мог допустить частых поездок на гастроли. Потому что везде и всюду тебе мерещился соперник. Ты искал следы измены в ее глазах, в лице, вместо того, чтобы ценить ее любовь и преданность. Наконец, когда терзания твои достигли предела и ты внушил себе, что теряешь любимую, ты решил потребовать от нее неопровержимого, главного доказательства ее любви и готовности принадлежать тебе… Ты позволил себе перепрыгнуть ступеньки, ведущие к сближению, и стал добиваться…
— Ты циник! — Я не желал более его слушать.
— И вот тут-то ты и получил веслом по голове, а употребив специфический термин, — пощечину. Должен заметить, что это был случай, когда действия обороны не превышали мер, необходимых для самозащиты. — Каждое слово моего безжалостного двойника было пронизано смертельным ядом. — Ты хоть раз подумал, на какие страдания обрек девушку? Вместо того, чтобы прийти с повинной, признать, что твое безобразное поведение было достойно еще более суровой кары, вместо того, чтобы просить прощения, ты дал волю своему болезненному самолюбию и прибегнул к самому подлому способу: решил отомстить любящей тебя девушке и перестал с ней встречаться.
— Ты кончил?!
— Не кончил. Я бы мог назвать еще целый ряд провинностей и мелких проступков, но пусть это будет в другой раз.
— И на том спасибо! А что ж ты сам? Ни в чем не виноват.
— Как же! И я не святой. Но ты не хотел каяться, поэтому я тебе все и припомнил.
— Но какая все-таки связь между нашими ошибками и случаем с Паатой?
— Я ведь уже объяснял тебе. Мне кажется…
— …что всякий проступок ведет за собой нескончаемую цепь последствий, — заученным тоном продолжал я, — и таким образом каждый из нас может оказаться соучастником преступления. Честно говоря, мне надоела эта твоя нелепая теория.
— Может, она и нелепая, но в данный момент я иначе мыслить не могу. Я не имею права расследовать это дело, пока чувствую себя виновным.
— О, великий, невиданный под солнцем следователь! — возопил я не без злорадной иронии. — Первое же дело, которое тебе доверили, ты распознал с закрытыми глазами! Твоя гениальность не нуждается в таких мелочах, как дознание, опрос свидетелей и пр., и пр. Ты после минутных раздумий безошибочно указал виновного, выволок его на свет божий. И что же? Им оказался ты сам, собственной персоной! Какой великолепный ход, как это просто и в то же время гениально. Только мой совет: никому об этом своем гениальном открытии не говори. Чего доброго не поймут и кретином объявят!
Я засмеялся вслух и посмотрел на часы. Одиннадцать. Быстро встал, пригладил волосы и вышел на проспект Руставели. Погруженный в свои мысли, я отвлекся от них только возле шахматного клуба, где под демонстрационной доской, несмотря на поздний час, горячо спорили болельщики. В другой раз я бы непременно остановился и принял участие в обсуждении, кто же все-таки выиграет отложенную партию и станет чемпионом мира. Но сейчас я спешил, так спешил, как никогда в жизни.
«А вдруг она увидит меня из окна и догадается? Впрочем, я ведь могу идти к товарищу. К Отару, допустим? А если она поздоровается, что мне делать? Господи, разумеется, ответить!.. Ну ладно, а что, если она стоит у окна и молчит — не окликает меня? Остановиться и заговорить самому?»
Сердце у меня так колотилось, словно Наи была уже совсем близко. Вообще-то до дома ее оставалось совсем немного. Вот круглый скверик, обнесенный решеткой. В летний зной он не раз одаривал нас тишиной и прохладой.
Всей кожей ощущали мы невидимую, но такую явную границу между плотным зноем улицы и текучей прохладой сквера. Сделаешь шаг вперед — холодно, назад — жарко! Как в забытой детской игре.
Но сейчас этой границы нет, стоит первая половина мая, и повсюду разлита пьянящая весенняя прохлада.
«Сколько времени я ее не видел? Как она, интересно? Может, ее и вовсе нет в городе?» — но я почему-то был уверен, что Наи в Тбилиси и я ее непременно увижу. Я свернул на безлюдную, погруженную в вечерний сумрак улицу Барнова.
Однако почему так тихо? Обычно отсюда я уже слышал чуть приглушенные расстоянием звуки рояля. Весь репертуар Наи я знал наизусть. Особенно любил я одну старинную мелодию. Кажется, так и вижу тонкие пальцы Наи на поющих клавишах. Но здесь бдительная память еще раз заставила вспыхнуть мою щеку… Мелодия умолкла. Близость цели подсказала мне походку глубоко задумавшегося человека.
Вот и железные ворота, такие знакомые, а теперь запретные. Обычно их закрывали в двенадцать, а я засиживался у Наи и потом перелезал через острые пики ограды. Но кто это вышел из ворот и, пройдя под освещенными окнами, кому-то помахал рукой? Кажется, это Тазо! Хорошо, я успел спрятаться, и он меня не заметил. Но что он делал у Наи в такой поздний час?
Я все еще стоял в своем темном убежище, прекрасно понимая, что прячусь не от Тазо, а от страшных подозрений. Я боялся выйти на свет и очутиться со своей ревностью лицом к лицу. Не знаю, как долго я бы простоял в чужом подъезде, если бы не приближающийся стук каблучков. Я сообразил, что могу испугать женщину, и вышел на тротуар.
Я старался ни о чем не думать и поступать так, как на моем месте вел бы себя обычный прохожий. Вот я поравнялся с домом Наи. Яркий прямоугольник окна лежит на тротуаре, в прямоугольнике две тени. Всякий невольно поднимет голову. Поднимаю и я. У окна стоят Наи и Мелита. Мелита высовывается, Наи прячется в тени.
— Заал? Ты куда в такой поздний час? Здравствуй!
— Здравствуй, Мелита. Да вот решил заглянуть к Отару. — Я сделал вид, будто только что увидел Наи, и молча кивнул ей. Губы Наи шевельнулись. Она, видимо, что-то сказала, но я не расслышал.
— Отар давно уже спит, — лукаво улыбнулась Мелита, всем своим видом давая понять, что не сомневается в причине моего появления.
— Нет, он уезжает, и я должен его проводить, — твердо отвел я все ее намеки.
— Где ты пропадал столько времени? — не сдавалась Мелита.
— Да как тебе сказать. Служба, дела…
— Вы с кем это разговариваете? — раздался из комнаты голос тети Тамары, матери Наи.
— С Заалом, тетя Тамара, — охотно отозвалась Мелита.
— До свидания, Мелита, — заторопился я. Потом повернулся к Наи и сказал: — До свидания.
Она ответила почти шепотом, по обыкновению поправив спадавшие на лоб волосы. Я успел заметить ее платье без рукавов, потому что нестерпимо белели в темноте ее открытые плечи.
Я не шел, а на крыльях несся, как первоклассник, получивший первую пятерку. Господи, какой же я дурак! Как я мог на нее обижаться! Она же необыкновенная девушка! Волшебница! Конечно, волшебница, если одним взглядом она сумела превратить меня в маленького Залико, которому снится принцесса из сказки, рассказанной на ночь. Правда, принцесса молчала, но Залико знал, что она хочет сказать: «Я так давно жду тебя, Заал. Всех царевичей и королевичей я перехитрила и ни с чем отправила восвояси, потому что знала, что ты вернешься. Сегодня истекал назначенный срок — и ты пришел».
Как хорошо, что Мелита стояла у окна. Вообще-то Мелиту я не очень любил, но сейчас она появилась очень кстати. Мелита — эстрадная певица, поклонников у нее масса, хотя мне ее голос кажется довольно бесцветным. Впрочем, она красивая, и этим можно объяснить ее успех. Я часто говорил Наи, что не понимаю этой дружбы, — уж очень они были разные! Но Мелита любила Наи и на правах соседки проводила с ней больше времени, чем мне хотелось.
Я не должен был врать про Отара, надо было дать Наи почувствовать, что я пришел сюда ради нее. А что получилось? Будто я иду к товарищу и случайно увидел Наи. Так мы могли и на улице встретиться! Что изменилось? В глазах Наи я остался тем же отвергнутым и мстительным неудачником. Нет, ужасно глупо я себя повел, сам все испортил! Теперь вся надежда на Мелиту. Она, как на афише, прочла на моем лице все мои тайны, и, наверно, сейчас со смехом объясняет Наи, что привело меня к ее дому.
А все-таки что делал там Тазо? И почему Мелита мне не сказала, что он только что был у них. Ведь она знает, что Тазо мой друг… Два года назад Тазо говорил, что Наи чересчур молода. Но сам-то он на добрых шесть лет старше меня. Странный человек Тазо. В трех институтах учился и ни одного не кончил. С детства увлекался музыкой, а поступил на архитектурный. Обнаружил какую-то сложную связь между музыкой и архитектурой, оставил институт и поступил в консерваторию. Потом занялся физиологией и выдвинул предположение, что напряжение мускулатуры и нервных волокон нарастает или убывает по той же системе, что музыкальные звуки. Вообще все, чем он интересовался, так или иначе было связано с музыкой. Тазо говорил о минорном и мажорном состоянии организма. В подтверждение приводил горло, которое называл термометром нашего внутреннего психического состояния. Голосовые связки напрягаются по-разному, когда мы кричим от боли, когда иронически насмехаемся, когда плачем или смеемся. Тазо предполагал использовать музыку для составления языка программ кибернетических машин. Для каждой группы слов Тазо старался подобрать мелодию.
Пожалуй, из всех моих знакомых Тазо — самый одаренный, но у него сильно затянулся тот смутный и сложный процесс, который предшествует творчеству, созиданию. Боготворящий во всем систему, сам он работал без всякой системы.
В детстве Тазо повредил ухо и при самой страстной любви к музыке не может долго слушать оркестр. Может, это и породило у него чисто механический подход к музыке. В непримиримое противоречие впали духовные устремления и физические возможности, — в данном случае — недостаток. Примирить одно с другим Тазо стремится при помощи «беззвучной музыки». Он мечтает придумать формулу, которая бы из соответствующего настроения создавала мелодию.
Тазо так и пышет новыми идеями. Он всегда встречает меня, оживленно размахивая руками, пристрастно допрашивает, все ли мне понятно. Потом вдруг умолкает, уставясь в одну точку, и я вижу, как гаснет, улетучивается недавнее вдохновение. «Дальше, дальше, я тебя слушаю!» — подбадриваю я его, хотя и понимаю, что он уже остыл и теперь искусственно подогревает себя. «Одним словом, я еще не додумал до конца, надо будет над этим поработать», — сдается он наконец, и это значит, что к этой идее он больше не вернется, она уступит место новой.
Тазо терпеливо сносит шутки и дружеские насмешки, однако, если высказать ему серьезные сомнения, он забросает аргументами и доказательствами, лишь бы защитить свое «открытие».
Как-то я сказал ему, что пора хотя бы одну из его теорий (он любил, когда по отношению к нему употребляли это слово) сформулировать окончательно и перенести на бумагу. Ответ прозвучал для меня более чем неожиданно. «Я в десять раз быстрее закончил бы все свои дела, если бы не один щекотливый вопрос. Как ни странно, большую роль здесь играет женщина…»
Я, признаться, не понял, шутит он или говорит серьезно, но расспрашивать не стал, хотя и долго думал: что он все-таки имел в виду.
«Т. Мерквиладзе» неровными буквами выведено под кнопкой звонка. Кнопок много, как пуговиц на мундире, — Тазо живет в густонаселенной квартире. Дом старый, балкон свисает над Курой, входная дверь забрана литой чугунной решеткой, где среди причудливых орнаментов можно разглядеть инициалы бывшего владельца дома. Теперь в доме много жильцов, очень часто они выходят не на свой звонок и, открыв дверь чужому гостю, недовольно бурча, возвращаются к себе. Когда я прихожу поздно, мне всегда открывает дверь Люся — высокая, синеглазая женщина. Кажется, будто она всегда кого-то ждет. Я не совсем понимаю Тазо, когда он, загадочно, улыбаясь, говорит, что без Люси он бы совсем пропал.
Итак, Люся открыла мне дверь и, моргая намазанными ресницами, сказала:
— О, Заал, известный полуночник! — покачивая на ходу бедрами, она скрылась в своей комнате. На балконе показался Тазо. Я иду по длинному балкону, который заворачивает то вправо, то влево, столбы и перила густо увиты плющом, и это придает жилищу моего друга вид таинственный и экзотический.
— Я разбудил тебя? — осведомился я у Тазо.
— Нет. Где ты был?
— В Тбилиси.
— В ресторане?
— Почему непременно в ресторане? Просто в городе.
— Я сам только оттуда, — Тазо потягивается, игнорируя мою плоскую шутку. — Садись. Ты где все-таки был?
— Там же, где и ты, — сердито бросаю я.
Он не обращает внимания, видимо, думает, что я продолжаю острить.
— Выпьешь чего-нибудь? — Тазо идет к буфету.
— Ничего не надо.
Я смотрю на рояль с открытой крышкой. На пюпитре — ноты, испещренные карандашными пометками. Огрызок карандаша лежит тут же, на последней клавише. Рядом с роялем — магнитофон, большой письменный стол завален книгами и бумагами. В соседней комнате гремит радио. Слышимость прекрасная — комнаты соединены между собою дверью, которой, правда, давно не пользуются.
Тазо смотрит на часы.
— Сейчас передача окончится.
— Как он? — киваю я в сторону двери.
— Плохо. Все время жду: вот-вот заплачет и закричит его жена. Ужасное состояние… — внезапно Тазо оживляется: — Знаешь, о чем он меня попросил? Сейчас я тебя удивлю! Представь себе, заказал мне музыку для панихиды.
— Что-о?
— Да-да. Мне, говорит, слышать тошно, как на каждой панихиде один и тот же «Плач Маро» исполняют… Можно подумать, что его каждый день хоронят.
Соседа Тазо, дядюшку Александра, я знал давно.
Старый фронтовик, он весь изранен: одна нога отнята по самое бедро, вся грудь и шея в шрамах и самое страшное — крошечный осколок мины, засевший где-то возле легкого. Поздно обнаружили его врачи, оперировать было рискованно, да и сам дядя Александр отказался от хирургического вмешательства. Удивительный он был человек, о смерти говорил с такой снисходительной улыбкой, как сын о капризном и упрямом отце. Чувствовал, что не сегодня-завтра придется ему примириться с неуживчивым родителем, и на лице его можно прочесть следующее: «Что поделаешь? Все мы — дети смерти».
— Значит, плохи дела, если дядя Саша о собственной панихиде заботится, — заметил я.
— Я стал его успокаивать: мол, рано вам о смерти думать, а он обиделся: я, говорит, никогда тебя ни о чем не просил, и в единственной просьбе ты мне не должен отказывать.
— И что же ты решил?
— Я такую программу составил, братец ты мой, что ты сам не откажешься!
— От чего? От смерти?
— Ну хотя бы от небольшой панихиды, — Тазо, улыбаясь, стал загибать пальцы: — Вступление ко второй части 7-й симфонии Бетховена — раз, «Гадание Кармен» — два, «Плач Фредерико» — три…
— В вокальном исполнении? — заинтересовался я.
— Нет! Одни скрипки… Да, чуть не забыл, третья — прелюдия Шопена. Так, это займет примерно полчаса, а панихида длится минимум час. Надо еще подумать.
— Ты, я смотрю, увлекся, — ехидно заметил я.
Тазо покраснел.
— Представь себе, вошел в роль. Я и сам поймал себя на том, что занялся этим делом с удовольствием.
— Ты — палач и больше никто! Небось упиваешься мыслями о панихиде, когда все будут подходить и шептать тебе на ухо: «Неужели это вы составляли программу? Бездна вкуса! Позвольте вас поблагодарить». Ты будешь пожимать всем руки и раскланиваться.
— Нет, я тебе серьезно говорю. Я так прилежно этим занялся, словно к защите диссертации готовлюсь.
— Все очень просто — у тебя наконец появилась цель и реальная задача.
Тазо обиделся. Ему кажется, что я ничего не понял и подозреваю его в бессердечии. Он перестает улыбаться и, указав на магнитофон, говорит:
— Я кое-что задумал. Ведь дядя Саша такой музыкальный, у него абсолютный слух…
— И что же ты задумал?
— Не скажу… Вернее, скажу, но не сейчас. — Тазо достает початую бутылку коньяка, рюмки, хлеб и сыр. — Рассказывай, что у тебя нового? Наставляешь людей на путь истинный?
— Да не очень-то их наставишь, — отвечаю не думая, так как голова занята одной мыслью: «Зачем Тазо был у Наи?». — Мне сейчас одно дело поручили, — говорю я рассеянно.
— Ясно: кто-то кого-то щелкнул по лысине, и тебе поручили разобраться…
— Послушай, Тазо… Мальчишка погибает…
— Ты, между прочим, обещал пригласить меня на первое же дело о покушении на честь юной красавицы при ее участии и согласии…
— Тазо, здесь очень серьезное дело…
— Ничего не знаю. Раз обещал — держи слово.
— Ты понимаешь или нет — мальчишка погибает! — закричал я.
— Что с тобой? — растерялся Тазо и после паузы тихо проговорил: — Прости. Я не понял. Теперь рассказывай.
Я рассказал обо всем в двух словах — скупо и неохотно.
— Да-а, — протянул Тазо. — Запутанная история. Тебе ее не распутать. Если парня спасут, он сам обо всем расскажет. Пей, чего не пьешь?
— Спасут… В том-то и дело, что надежды почти никакой.
— Я тоже не верю в возможность самоубийства, — раздумчиво проговорил Тазо, — но основания у меня иные… Это не совсем потому, что ребенок — вообще оптимист, потому что он еще не изведал всей горечи жизни и т. д. Нет. Ребенок еще многого не понимает, я думаю, он и страданий не осознает, как бы нечеловечески его ни мучили… Кстати, дядя Саша рассказал мне историю одного самоубийства. Покончил с собой солдат, которому взрывом оторвало обе ноги. Так вот дядя Саша считает, что он не потому так поступил, что все равно был обречен и не сегодня-завтра должен был умереть, а потому, что боялся страдания, боли. Ведь самоубийство — иногда результат эгоизма. Парадоксально звучит, верно? Я тоже ему сказал, что парадокс. Получается, что, желая избавиться от мучений, человек накладывает на себя руки.
Я почему-то вспомнил, какую боль испытал, ознакомившись с делом Пааты Хергиани, и как спешил докопаться до истины, чтобы поскорее сбросить с души тяжкий груз. Не эгоизм ли руководил мною?
— Бедный мальчик, — вздохнул Тазо. — Ничего не поделаешь, так уж видно на роду написано ему было…
Меня взорвал его тон:
— При чем здесь этот глупый фатализм?
— Факт остается фактом: с ним случилось то, что должно было случиться…
— Может, ты скажешь, что и мое появление сегодня у тебя тоже было предопределено свыше? — я едва удержался, чтобы не съязвить по поводу его визита к Наи. — Или, скажем, выключил дядя Саша радио — это тоже судьба?
— Ты прекрасно во всем разобрался, только мешают вопросительные знаки в твоей тираде. Вот именно, все, что сейчас происходит, давно уготовано нам судьбой!
— И то, что я тебе сейчас двину, тоже уготовано?
Тазо смеется:
— Ясное дело. Так же, как и то, что получишь от меня сдачи. Все судьба.
— Значит, ты вообще исключаешь случайность как философскую категорию?
— Если расшифровать эту самую случайность, получится необходимость. Но в том-то и дело, что мы не умеем ее расшифровывать и потому называем случайностью.
— По-твоему получается, что существует прямая зависимость между тем, в какую пещеру вошел наш первобытный предок, — в правую или левую, и тем, какой коньяк у нас на столе — три звездочки или четыре.
— Видишь ли, предок мог войти в левую пещеру, а не в правую, и это повлекло бы за собой другую необходимость, не обязательно связанную с качеством этого коньяка… Вот смотри, — Тазо взял карандаш и провел по чистому листу бумаги прямую линию, — скажи, изменится ли эта линия в дальнейшем? Я не говорю об изменениях, недоступных нашему глазу.
— Сама по себе не изменится.
— Значит, ее теперешняя форма необходима. — Тазо снова провел карандашом по бумаге. — Ведь я не знал, как продлю эту линию или где остановлю карандаш — в той ли точке, в этой ли…
— Что ты этим хочешь сказать?
— Забыл… Интересная мысль пришла в голову, да жаль — вылетела… Пей, ты что-то сегодня не в настроении. С таким чутким сердцем нельзя быть следователем. Малейшая провинность так настораживает тебя, как будто…
— Провинность или преступление?
— Интересно, почему ты не можешь примириться с существованием в мире зла? Либо это происходит от того, что ты хочешь, чтобы все были хорошими и добрыми, либо… Вот в этом «либо» и кроется загвоздка… Либо ты сам боишься зла, боишься, что оно нанесет тебе лично непоправимый урон, покалечит, погубит. В чем же истинная причина твоей боли и беспокойства? В первом или во втором? По-моему, во втором, Заал! Да-да, ты боишься стать жертвой зла, — Тазо замолчал, почесывая голову. — Но это не так уж плохо придумано, а? Если все будут бояться зла, все невольно будут с ним бороться, пока оно не исчезнет. Но не все боятся и далеко не все борются, почему так?
В дверь постучали.
— Входите, тетя Нино! — крикнул Тазо.
Я встал, чтобы поздороваться с женой дядюшки Александра.
— Тазо, ты выиграл, Саша готов выполнить любое желание!
— Я в своей команде уверен, — отозвался довольный Тазо. — А что там в политике нового?
— Парижские переговоры сорвались… Опять происки империалистов.
— Да, этого следовало ожидать, — подтвердил Тазо.
— А самое главное забыла, — огорчилась тетя Нино, — зачем пришла-то, забыла, ну и ну… — она ушла, покачивая головой.
Мы с Тазо вернулись к своим спорам, но я был рассеян и всеми силами старался удержать вертящийся на языке вопрос:
«Тазо, друг мой любезный, что ты вое-таки делал у Наи?!»
— Войной попахивает срыв таких важных переговоров, — разглагольствовал Тазо.
— Они не посмеют начать.
— Ты знаешь, я провожу удивительный эксперимент… Как у тебя дела обстоят с математикой? Неважно? Так я и думал. А без математики — никуда, понимаешь? Шагу нельзя ступить без математики.
Тазо выудил из ящика толстую замусоленную тетрадь.
— Что это такое? — удивленно спросил я.
— Я вывел теорему Пифагора, — гордо сообщил он, будто совершил великое открытие.
— Большое дело! Открой учебник геометрии…
— А если его нету? — загадочно улыбнулся Тазо.
— Не понимаю.
— Нету ни учебников, ни заводов, ни цивилизации. Ты остался наедине с природой, и весь вопрос в том, сможешь ли ты создать паровой двигатель.
— По-моему, ты уже спишь, и тебе кошмары снятся.
— Ты угадал, старина! Мне снится страшный сон: будто атомная война разрушила и уничтожила все на свете. Остался я один. Смогу ли я повторить самые примитивные изобретения человечества? Смогу ли высечь огонь, создать паровой котел?
— Но если все погибнут, зачем тебе паровой котел?
— Погибнут, конечно, не все… Кто-нибудь да уцелеет. Родится первый ребенок после атомной катастрофы, и все начнется сначала… Мы введем новое летосчисление. Я тебе советую провести такой эксперимент.
— А чем ты растопишь свой котел? — Я сделал вид, что Тазо меня убедил, и мне осталось уточнить кое-какие детали.
— У меня есть увеличительное стекло.
— А что вы будете есть?
— Я об этом еще не думал. Неужели не найдется хоть одного зернышка пшеницы или кукурузы?
— Допустим, найдется. Но что ты будешь делать, если после атомной катастрофы уцелеет мужчина, а не женщина? Тоже будешь вводить новое летосчисление.
— Хватит, не смеши меня, — улыбнулся Тазо. — Я тебе серьезно говорю, через месяц у меня будет паровой котел.
— Начни писать фантастические рассказы — самое время.
— Уже написал.
— Теперь ясно, отчего ты свихнулся. Но ты, между прочим, о друзьях не заботишься: что будет со мной, если я останусь один на земле, я ведь не разбираюсь в паровом котле и даже теоремы Пифагора не помню.
— Ты погибнешь, если не сменишь профессию.
— Это почему же?
— Потому что не нужна будет ни милиция, ни прокуратура.
— Напрасно ты так думаешь. Я лично готов привлечь тебя к строжайшей ответственности.
— Это за что же?
— Соберу я всех оставшихся после катастрофы людей и скажу: смотрите на этого человека, он предрекал конец мира, тем самым накликал беду. Смерть предателю!
— Ты опять за свое. Даже среди уцелевшей пятерки ищешь виноватого.
— И буду искать, если даже уцелеет один.
— Э-э, — разочарованно протянул Тазо, — ты не туда повел, не развил тему! — Тазо встал и потянулся, отчего создалось впечатление, что он перелил свое крупное могучее тело в сосуд другой формы.
— Тенгиз! Ты меня слышишь? — донеслось из-за двери.
— Слышу, тетя Нино!
— Саша говорит, английские футболисты приезжают в конце мая, совсем забыла…
— Спасибо! — крикнул Тазо, а вполголоса добавил: — Если так будет продолжаться, никакой панихиды я им не устрою.
— Они ведь знают, что у тебя радио испорчено… Вот и сообщают тебе последние известия.
Я почувствовал, что пора уходить, но не мог уйти, не выяснив, зачем Тазо был сегодня у Наи.
Уже возле самых дверей я обернулся и без всякой связи с предыдущим спросил:
— Тазо, зачем ты был сегодня у Наи?
Мне показалось, что он побледнел и попытался скрыть растерянность за деланной улыбкой.
— Почему тебя это интересует? — он уже овладел собой и легко, как игрушку, подхватил с полу 32-килограммовую гирю. Сколько бы раз я за нее не брался, никогда не мог поднять выше подбородка.
— Ты можешь ответить или нет? — Собственно, по какому праву я его допрашиваю?
— Сейчас не могу, — Тазо продолжал выделывать с гирей самые сложные упражнения.
Я вспомнил, как эту двухпудовую гирю притащили Тазо на рождение четыре девушки и среди них Мелита — поздравить его с 32-летием.
— Я не понимаю, почему ты не можешь сейчас ответить? — явно нервничал я. — Почему ты ходишь к Наи?
— А ты можешь ответить, почему ты НЕ ходишь к Наи?
— Это мое дело.
— Ты подсказал мне прекрасный ответ. Это мое дело, почему я хожу к Наи.
— Как хочешь. Мне было просто интересно узнать…
— Наверно, интересно, раз ты специально для этого явился ко мне и просидел весь вечер.
— Может, ты и прав, — я взялся за ручку двери.
— Потренируешься? — он с размаху перекинул ко мне гирю.
Я невольно подался назад.
Тазо довольный засмеялся:
— Тогда прощай. Не обижайся, я все тебе объясню, но не сейчас.
Я пожал плечами и прикрыл за собой дверь.
Город спал.
Спала и ночь, раскинув по крышам руки, таинственная и молчаливая. Я шел по улице и, как карлик на великана, взирал на дремлющее ночное пространство.