С детства знаком мне безотчетный страх, вызываемый сущим пустяком — безобидный пень вдруг представится грозным чудовищем. Едешь, бывало, ночью по деревенскому проселку, знакомому до каждого камешка, и вдруг вздрогнешь и поежишься от необъяснимого страха. Одно только странно: я не спешил убегать, а напротив, заставлял себя приблизиться к страшному видению, и убеждался, что это всего-навсего вязанка хвороста, упавшая с телеги какого-нибудь ротозея.
Кому не знакомы эти детские страхи, когда, ощутив прикосновение чего-то холодного и скользкого, в ужасе скидываешь одеяло и вскакиваешь, повинуясь желанию немедленно, не мешкая ни минуты, освободиться от гнетущего необъяснимого страха и боли.
Вот такой же, примерно, ужас испытываю я перед неопределенностью, неизвестностью. Я готов на отчаянный шаг, лишь бы избавиться от гнетущего чувства бессилия перед грозной, загадочной силой. Но поди раскуси ее сразу! Это в детстве было просто: подбежал и увидел, что кровожадный дракон — всего-навсего корявое дерево. А теперь нужны долгие недели, а то и месяцы кропотливого труда, чтобы проникнуть в недобрую тайну преступления…
Школьный коридор пуст. До звонка еще целых двадцать минут. Я с интересом рассматриваю стенгазеты. Особенно занимают меня детские рисунки. В них каждая линия, самая нелепая на взгляд взрослого, несет огромную смысловую и эмоциональную нагрузку. Вот какая-то девочка нарисовала себя и свою сестру. Стоят на ножках-спичках две куклы, похожие, как близнецы, взявшись за растопыренные руки. Для усиления сходства юная художница даже шнурки на ботинках нарисовала одинаковыми. А вот отважный Киквидзе на лихом коне. За ним черной тучей вьется бурка, такая широченная, что под ней умещается весь отряд с грозно занесенными саблями.
В застекленной витрине — экспонаты кружка «Умелые руки». Здесь и вырезанная из дерева крошечная люлька, и миниатюрное пандури с нейлоновыми ниточками вместо струн. Кажется, тронь — заиграют. Макет Загэса, весь величиной с тетрадный лист. Я загляделся: все честь-честью, только что не журчат целлофановые струи Куры, и памятник Ленину скопирован с удивительной точностью. Рядом с образцами традиционной грузинской чеканки кто-то нацарапал карандашом:
1. Дворянские типы в творчестве Давида Клдиашвили.
2. Поэзия Галактиона Табидзе.
3. Тема дружбы народов в советской грузинской литературе.
Может быть, это вопросы из билета, а может, темы контрольной работы.
В конце коридора я остановился перед газетой школьного литературного кружка. Обратил внимание, что девиз взят из Галактиона Табидзе: «Поэзия прежде всего!»
Девочки выступали в газете со своими сказками. Одна писала о зеленом листочке, который гордился тем, что раньше всех распустился, и свысока смотрел на своих запоздавших собратьев. Бахвальство его было вскоре наказано. Он увял прежде всех остальных листьев.
Вторая сказка была посвящена приключениям маленькой снежинки, которая жила на маленькой серой тучке и каждый день умирала от страха, как бы солнце ее не растопило. Однажды, не дожидаясь восхода, она сорвалась с облака и полетела вниз, трепеща от ужаса. В дороге ее застал рассвет, и что она видит? Все небо усеяно такими же снежинками, как она сама. Весело приплясывая, устремились они к земле. И, приободрившись, маленькая снежинка подумала: «То-то детишки обрадуются!».
Когда взошло солнце, снежинка вновь затрепетала от страха, но солнце сделало вид, будто не заметило снежных хлопьев, опускающихся на землю.
Вдруг мой взгляд остановился на аккуратных буковках, которые складывались в такое до боли знакомое имя: «Паата Хергиани». Так вот оно что! Паата писал стихи. Четыре строчки под названием «Новогоднее утро». Я переписал их в свою записную книжку, предварительно заучив наизусть.
Это коротенькое стихотворение, по-детски наивное, написанное рукой еще неопытной, показалось мне проникновенным и поэтичным. Оно дышало зимней свежестью и новогодней сказочной таинственностью. В лесу, где стояли заснеженные ели, было тихо и торжественно. А в доме, где на белоснежных простынях спала хозяйка маленькой туфельки, было тепло и уютно, и в углу нарядно мерцала новогодняя елка…
Утром я имел беседу с директором школы, высоким седым мужчиной, педагогом старой закалки. Одно его присутствие заставляло подобраться и взвешивать каждое свое слово. Я думаю, не только ученики этой школы не посмели бы развязно при нем держаться, так он был строг и подтянут.
Он мне сказал, что Паату никто из школы не исключал, просто отчиму посоветовали перевести мальчика в другую школу во избежание недоразумений, но тот совету не внял, а запер пасынка дома. Директор несколько раз обращался к Иродиону Менабде с просьбой отпустить Паату в школу, но тот упорно стоял на своем. Я спросил, во избежание каких недоразумений мальчика рекомендовалось перевести в другую школу. Директор стал объяснять мне, в каком сложном и мало изученном возрасте находятся подростки. Каждый организм по-своему реагирует на половое созревание. Один погружается в мучительные кошмары, другой, напротив, проникается нежнейшей любовью ко всему окружающему и как бы заново видит мир. С особой остротой воспринимает такой подросток краски, звуки, пропорции, вся красота мира сосредоточивается для него в какой-нибудь представительнице противоположного пола. Паата влюбился в Ингу любовью неосознанной, ребяческой. Директор выразил уверенность, что никакие низменные устремления и грязные помыслы не касались возвышенного чувства Пааты. Более того, ему, как старому педагогу, эти отношения казались естественными и абсолютно приемлемыми. Но, к сожалению, вмешались взрослые. Мещанка с апломбом, мать Инги, от безделья преследующая дочку назойливым вниманием, сыграла во всей этой истории самую дурную роль. Выдавая свое бестактное вмешательство в жизнь девочки за эталон материнской заботливости, эта женщина не давала дочери шагу ступить. Паата ни от кого не скрывал своего отношения к Инге. Он носил ее сумку или рюкзак — во время экскурсий, всегда старался держаться возле нее, но никогда его внимание не выходило за рамки приличий. «Мне известно, — сказал директор, — что во время летних каникул Паата с Ингой переписывались. Я попросил Ингу, и она принесла письма Пааты. Ничего неожиданного я в них не прочел. Обычные детские впечатления — о книгах, кинофильмах. В одном письме Паата писал: „Я очень скучаю, мне тебя очень недостает“. По-моему, ничего страшного. А мать Инги забила тревогу, стала выяснять: что за мальчик, что за семья… Все разузнав, еще больше заволновалась: как-де это — безотцовщина, пасынок, достаток в семье скромный, положение не видное. Инге совсем житья не стало: где была? С кем? Опять с Паатой? Не смей с ним встречаться! Попалось как-то матери на глаза стихотворение, которое Паата посвятил Инге. Самое невинное сочинение, романтическое и возвышенное. Но какой шум подняла эта женщина! Она требовала, чтобы Паату исключили из школы, грозилась снять меня с работы. — Директор улыбнулся: — Ну, а я не посмотрел, что она жена министра, и выставил ее из кабинета.
Когда я попросил директора показать мне письма Пааты, он ответил, что Инга забрала их обратно. Я поинтересовался, чем же эта история кончилась и почему все-таки Иродион Менабде запер пасынка дома, и в ответ услышал следующее:
После урока физкультуры, когда девочки и мальчики разошлись по своим раздевалкам, а часть ребят еще толпилась вокруг преподавателя, в зал вошла руководительница Гванца Шелиава и объявила, что за отличные успехи школьники награждаются путевками на теплоходный маршрут Батуми — Одесса. Паата, не помня себя от радости, спеша поделиться с Ингой новостью, вбежал в женскую раздевалку, где в силу несчастливой случайности оказалась мать Инги (урок физкультуры был последний, и она явилась за дочерью). Можно себе представить, какую безобразную сцену она устроила! Все ее попытки объявить Паату бандитом и растленным типом не увенчались успехом. Тогда она принялась „обрабатывать“ своего мужа — министра. Тот вспомнил, что Иродион Менабде служит в подведомственном ему учреждении, и заявил: „Товарищ Менабде и работу провалил, и за сыном присмотреть не может“. Видимо, эти слова дошли до слуха Иродиона. Он решил не обострять отношений с начальством и убрать Паату с глаз долой. Должно быть, у него и впрямь рыльце было в пуху, раз он так министерского гнева испугался.
Я сообщил директору о своем намерении побеседовать с преподавателями и одноклассниками Пааты. Он одобрил мое решение и сказал: „Ступайте, поговорите с ними, и вы убедитесь, каким прекрасным мальчиком был Паата Хергиани“.
Прозвенел звонок, и в коридор хлынула смеющаяся, галдящая волна. Я не мог разглядеть лица детей, как ни старался, все они сливались в кипящем водовороте. Я с трудом пробрался к учительской, мне не терпелось узнать, здесь ли классная наставница Пааты. Я уже открывал дверь, когда почувствовал чье-то легкое прикосновение. Я быстро обернулся и увидел маленькую большеглазую женщину. Не знаю почему, но я сразу догадался, что эта молодая миниатюрная женщина в школьных туфельках на низких каблуках и есть Гванца Шелиава.
— Простите, — смущенно сказала Гванца Шелиава, — если не ошибаюсь, вы — Заал Анджапаридзе.
— Да, я.
— Пожалуйста, пройдемте со мной, — она привела меня в кабинет истории, весь увешанный картами: карта крестовых походов, владения арабского халифата, завоевания древнего Рима. В углу — стенд с портретами выдающихся исторических деятелей. Под каждым портретом — биография, выведенная старательной детской рукой.
— Вы, наверно, догадываетесь… — начал я, но Гванца Шелиава меня мягко прервала:
— Я знаю, зачем вы пришли в школу. У моего класса еще один урок, а после него они придут сюда.
— Кто — они?
— Ближайшие друзья Пааты.
— Вы давно руководите классом? — спросил я. Она казалась мне очень молодой, и я хотел узнать, как давно она работает в школе.
— Когда скончалась их прежняя наставница, класс передали мне.
— Мне было бы интересно узнать, как реагировал Паата на замечания, на плохие оценки.
— Как и все. У меня он двоек не получал.
— Какой недостаток в характере Пааты вы могли бы назвать? — я сам был недоволен вопросами, которые задавал: бессвязные и необязательные.
Гванца задумалась.
— Паата умел чрезвычайно увлекаться, если, конечно, это считать недостатком. Многие наши педагоги порицали его за излишнюю восторженность и склонность к преувеличениям. Паата умел радоваться чужой удаче, как своей собственной. Вообще он отличался чуткостью и повышенной эмоциональностью. Я лично считала, что с возрастом это пройдет и сдержанность возьмет верх над чувствительностью. Паата был ласков, как теленок, многим это казалось притворством, а я видела, что он просто не может совладать с напором эмоций… Мальчик он был не по годам развитый, много читал… — вдруг Гванца замолчала и подняла на меня огромные, ставшие виноватыми глаза. — Да что ж это я делаю, — с тихим отчаянием проговорила она, — о живом говорю, а все в прошедшем времени, как будто его уже…
Гванца Шелиава говорила тоном человека, пережившего большое горе, но умеющего держать себя в руках. Я не уставал дивиться ее огромным лучистым глазам. Наверное, таких больших глаз не бывает ни у джейранов, ни у ланей. Каждый поворот этих глаз был значителен и нетороплив и напоминал мне движение небесных светил. Они излучали какое-то внутреннее сияние и, должно быть, светились во тьме, распространяя вокруг себя добрую силу, волнующую и успокоительную одновременно. Они обладали даром исцеления, и ты готов был доверить им свои сердечные раны. Сквозь тонкую кожу на висках и запястьях просвечивали голубые жилки. Одна из них доверчиво и беззащитно билась в ложбинке на шее, и от этого казалось, что ты становишься свидетелем жизни сердца Гванцы Щелиава, наблюдаешь, как рождаются в ней мысли и настроения. Необычайно женственная, она казалась созданной из какой-то неведомой материи. Не одно сердце, без сомнения, ранила красота Гванцы Шелиава, хорошо еще, на страже этой красоты стояли глаза, которые каждого мужчину превращали в рыцаря, защитника чистоты и невинности.
Воображение мое уже отождествляло Гванцу Шелиава с героинями славного прошлого, осиянными ореолом святости и подвига. И все-таки я заставил себя вернуться к делу.
— Не можете ли вы рассказать, чем кончился тот неприятный случай на уроке физкультуры?
Странную скованность ощущал я, допрашивая Гванцу. С небывалой силой одолевали меня сомнения: имею ли я право требовать от нее искренности и правдивости? Мне казалось, что я ловлю на ее лице тень недоверия, словно она хотела спросить: а кто ты, собственно говоря, такой, что смеешь допрашивать меня. Сам-то ты разве безупречен, что позволяешь себе взвешивать на весах правосудия чужие провинности и добродетели? „Должно быть, и Пилат в глазах Христа читал подобные сомнения“, — подумал я скептически.
— Я вам лучше о другом случае расскажу, — очень тихо, почти шепотом, проговорила Гванца Шелиава. — Это произошло примерно через месяц после того, как я начала работать в школе. Только боюсь, вы не поверите…
— Я вам верю, — твердо произнес я.
— Я так говорю, — она словно бы оправдывалась передо мной, — потому что история эта невероятная… Но вы спросите у тех ребят, которые были с Паатой в больнице, они подтвердят.
— Я никого спрашивать не буду, потому что абсолютно вам доверяю, — повторил я, но следовательская привычка взяла свое: — Что за больница? Когда это было?
Но, казалось, Гванца не слышала моих вопросов. Справившись с волнением, она начала рассказывать.
— В тот день по расписанию было подряд два урока математики. После первого урока учительница вышла из класса, оставив на столе журнал и свою сумочку. Вернувшись, она зачем-то открыла сумку и вдруг вскрикнула. Пятисот рублей, которые, как она помнила, лежали в кошельке, не было. Дети растерянно переглянулись и молчали. Пришла классная руководительница — пожилая больная женщина. В ее многолетней педагогической практике это был первый случай. Она изо всех сил старалась крепиться и не выказывать волнения, но в лице ее не было ни кровинки и руки предательски дрожали. Она попросила всех выйти из класса, вышла в коридор сама и велела ученикам поодиночке заходить в пустой класс. Взявший деньги должен был положить их на место. Таким образом, никто бы не узнал, кто из 27 учеников виновен в пропаже. Однако, когда последний из них прикрыл за собой дверь, сумка по-прежнему пустовала. Значило ли это, что дети не брали денег? История получила огласку, невзирая на то, что классная наставница утверждала, что никто из ее подопечных кражи совершить не мог, директор пригрозил вызвать милицию и расформировать класс. Ребят продержали взаперти до восьми часов вечера. Не знаю, что происходило там, за закрытой дверью, только и после этого никто не признался. Паата все время твердил, что среди них виноватых нет, но никто ему не верил.
Через два дня классную наставницу положили в больницу. Нервное потрясение обострило неизлечимую болезнь, которой она давно страдала. Врачи не скрывали, что положение безнадежное, и мы со дня на день ждали печальной вести. Ребята вообразили, что в болезни любимой учительницы обвиняют их, и совсем расклеились, стали придираться друг к другу, сделались недоверчивыми и резкими. Дружный когда-то класс распадался, и мы ничем не могли помочь.
Сейчас я перехожу к главному, только сначала я хочу описать тот день, когда это происходило, сырой, осенний день с небом, давящим тяжестью пропитанных дождем облаков. Все вокруг было одноцветным и безрадостным, и мои ученики уходили после уроков понурые и молчаливые. Я боялась, что подозрение, все время незримо присутствующее в последние дни, разобьет то доверие, которое установилось между мной и детьми за время моей работы в школе. Поэтому я старалась как можно больше времени проводить с ними. Так вот, значит, когда мы выходили после уроков, навстречу нам кинулась учительница математики, вся какая-то растрепанная и растерянная. С трудом переводя дыхание, она сбивчиво стала извиняться перед ребятами. Бедняжка чуть не плакала: оказывается, ее муж, уезжая в командировку, взял у нее из сумки деньги и оставил записку, чтобы она их не искала. Записка затерялась, и только сегодня все выяснилось… Вы бы посмотрели в ту минуту на нашего Паату. Глаза у него расширились и наполнились светом, как у человека, который всю жизнь заблуждался и только сейчас прозрел… — Гванца запнулась, подыскивая подходящее сравнение. — Я хочу, чтобы вы ясно представили, что происходило с Паатой. Он полной грудью вдохнул воздух, и тут радость перехватила ему горло. Он только смог выкрикнуть: „Эге-гей!“, сорвал с головы шапку и обеими руками подбросил ее вверх и — что самое забавное — ловить ее не стал, а сорвался с места и побежал. На бегу он обернулся и рукой дал знак товарищам следовать за ним. Так всей гурьбой они и побежали.
— Куда?
— К своей классной наставнице.
— В больницу?!
— В больницу. Их, конечно, не пустили, тогда Паата перемахнул через высокий забор. Но его все равно задержали и повели к дежурному врачу. Тот стал ему втолковывать, что учительнице очень плохо и ее ни в коем случае нельзя беспокоить. „Ты понимаешь, — говорил врач, — она почти без сознания. Она и не узнает тебя“. „Узнает, — упрямо твердил Паата, — непременно узнает… Я должен сообщить ей новость, такую, что ей сразу станет лучше. Вы только пропустите меня к ней…“ В конце концов его пропустили. Сначала он прошептал на ухо больной радостное известие — не хотел, чтобы другие услышали, но потом ему пришлось повторить очень громко: „Деньги нашлись! Мы говорили правду — никто из нашего класса их не брал, и вы, пожалуйста, ни о ком из нас не думайте плохо, любите нас всегда, как любили раньше“. Учительница притянула Паату к себе и не смогла удержать слез: „Всегда“, — повторила она, — ты сказал „всегда“, Паата?»
— Когда она скончалась?
— В тот же вечер. Паата чудом успел.
— Хорошо, что он не дал ей утерять веры…
Гванца неожиданно встала:
— Звонок. Сейчас придут дети. — Она понизила голос. — У меня к вам просьба: не говорите, откуда вы, не надо…
— Хорошо. Если только они уже не знают…
— Не знают. Я сказала, что вы руководитель шахматного кружка, в котором занимался Паата, — последняя фраза прозвучала у нее по-детски просительно и виновато.
Я улыбнулся: мне самому требовался наставник по шахматам.
Гванца испуганно прошептала:
— А вдруг они его знают?
— Но там наверняка не один руководитель! — успокоил я.
Дверь приоткрылась, и в кабинет проскользнула высокая круглолицая девочка. При виде меня она смутилась и закусила губу. Следом за нею появилась еще одна девчушка и два мальчика.
— Садитесь, — Гванца указала не знающим куда деваться от смущения ребятам на длинную скамью.
Они молча расселись и вопросительно взглянули на Гванцу.
Я не знал, была ли в числе вызванных Инга, но во мне росла уверенность, что эта рослая круглолицая девочка, — скорее девушка — с вздымающейся под школьным передником грудью, и есть Инга. И она, наверно, знает, кто я такой и зачем пришел, потому и не смотрит мне в глаза… Вторая девочка по сравнению с Ингой выглядит совсем ребенком. Мальчишки — оба вихрастые с едва заметным пушком над губой. Один — робкий и стеснительный, с большим лбом и вдумчивым взглядом. Другой — побойчее, резкий излом бровей и капризный, упрямый рот выдают характер своенравный и строптивый.
— Вы все из одного класса? — спросил я как можно непринужденнее.
— Да, — по школьной привычке они поднялись, отвечая старшему.
— Садитесь, садитесь.
— С первого класса вместе учитесь?
Все четверо снова сделали попытку встать, но я рукой их остановил.
— Кто из вас играет в шахматы? — я вспомнил о своей роли.
— Я, — поднялся строптивый.
— С Паатой тебе приходилось играть?
— Да. Мы часто играли, — он почему-то взглянул на Гванцу, — только не в школе.
— И кто же выигрывал?
— То я, то он.
— Чаще Паата, — заметил большелобый.
— Ничего подобного!
— Забыл, как три раза подряд он у тебя выиграл?
— Ну и что же! Вот он поправится, и я у него выиграю.
«Только они верят в выздоровление Пааты, — с горечью подумал я, — только дети могут в это верить».
— Ты тоже играешь в шахматы? — спросил я большелобого.
— Да.
Теперь стояли оба мальчика.
— Как тебя зовут?
— Каха.
— А тебя?
— Гизо.
Девочки назвались прежде, чем я успел к ним обратиться.
— Мери.
— Инга…
— Легенду о происхождении шахмат знаете? — я призвал на помощь все свои знания.
— Конечно, знаем, — за всех ответил Гизо. — Нам рассказывали, когда мы по Индии путешествовали.
— Где-где? — мне показалось, что я ослышался.
— По Индии. — В глазах Гизо играли лукавые искорки. Он рад был своему преимуществу в нашей беседе.
В разговор вмешалась Инга:
— Мы не взаправду путешествовали. Паата такую игру придумал…
— Мы не только в Индии были, и в Америке, и в Африке, — Гизо обиделся, что друзья выдали его тайну.
— Да, — подтвердила Инга, — однажды мы увидели часы, которые на Центральном телеграфе…
— Там на циферблате — десять стрелок, — вставил Гизо.
— Не десять, а больше, — поправил его Каха.
— Эти часы, — продолжала Инга, — показывают время в самых крупных городах мира…
— Одна стрелка показывает, который час в Лондоне, другая — в Риме, — не удержался Гизо.
— Тогда сам рассказывай, — обиделась Инга и замолчала.
— Нет-нет, продолжай, я просто так.
— Паата всегда спрашивал: интересно, а что сейчас происходит в Париже или Нью-Йорке? И начинал фантазировать…
— Мы тоже рассказывали все, что знали об этой стране или о городе, — опять вмешался Гизо. — Каждый выбрал себе стрелку. Моя была голубая, у Инги — синяя… Инга, хочешь, расскажи сама… Ну, ладно… Когда мы проходили мимо телеграфа, каждый смотрел на часы и рассказывал про тот город, где стояла его стрелка. Кто не мог ничего рассказать — проигрывал. Это была очень интересная игра. Правда, Инга? Пожалуйста, говори ты дальше…
Но Инга молчала, опустив голову.
Тогда Гизо охотно продолжал:
— А Инга еще придумала путешествовать по часовой стрелке…
Внезапно Инга встала со скамьи и, с трудом сдерживая слезы, пробормотала:
— Разрешите мне выйти… Я… — она умоляюще смотрела на Гванцу.
— Ступай, ступай, Инга, — поспешила успокоить девочку Гванца. Когда девочка выбежала в коридор, учительница тотчас вышла за ней.
Дети растерянно глядели на меня. Видимо, они ждали, что я начну расспрашивать о причинах странного поведения Инги. Гизо наклонился к Кахе и довольно громко прошептал: «Инга воображает, что только она одна любила Паату». «Ничего она не воображает», — с досадой отозвался Каха.
— Вы ссорились с Паатой? — спросил я у ребят.
— Случалось, — ответил Гизо, поднимаясь со скамьи.
— И тебе случалось? — обратился я к Кахе.
— В этом году мы ни разу не ссорились, в позапрошлом, правда, бывало.
— А Инга ссорилась с Паатой?
— Нет. Иногда дулись друг на дружку.
— А ты, Мери?
— Мы никогда не ссорились, — вздохнула Мери.
Я встал:
— Спасибо вам, ребята, можете идти.
Они поспешно кинулись к дверям, только Каха немного замешкался.
— Скажите, пожалуйста, — спросил он, — а меня примут?
— Куда?
— В кружок.
— В какой кружок? — удивился я.
— В шахматный.
— Видишь ли в чем дело, Каха, я там уже не работаю. Но если ты хорошо играешь, я уверен, что тебя примут… Гизо, подожди-ка минутку, у меня к тебе один вопрос.
Гизо подошел.
— В самые последние дни кто из вас видел Паату?
— Каха, — не задумываясь ответил мальчик.
Пришлось снова вернуть уходящего Каху.
— Каха, ты был у Пааты накануне того дня, когда это случилось?
— Был, — Каха заметно волновался. — Мы собирались назавтра пойти на Тбилисское море, и я зашел узнать, пойдет ли с нами Паата.
— И что же он ответил?
— Обязательно, говорит, пойду, если пустят. Он очень обрадовался.
— Вспомни, пожалуйста, что еще он сказал.
— Он спросил, где мы собираемся и скоро ли вернемся.
— Ты не помнишь, он говорил «вернемся» или «вернетесь»?
— Нет, «вернемся», — твердо повторил Каха, — потому что он был уверен, что пойдет с нами, но мы все собрались утром, а его не было, тогда пришла классная руководительница и сказала, что…
— Все ясно… Ну и сумка у тебя, Каха! Ты что, на весь класс учебники носишь?
— Сумка-то у него всегда полная, а вот про голову этого не скажешь, — сострил Гизо.
Когда мальчики вышли, в кабинет вернулась Гванца Шелиава.
— Вы отпустили ребят?
— Да. Мне трудно с ними разговаривать.
— Я вам так благодарна за то, что вы тактично с ними обошлись. Особенно с Ингой… Признаться, я боялась, что вы… Словом, что вы дадите ей почувствовать… Она и так очень страдает. Садитесь, отчего вы стоите?
Я собирался уходить, но почему-то охотно сел. Я не мог сопротивляться обаянию ума и доброты, которое излучала Гванца, подобно тому, как цветущая липа источает аромат. Я был весь во власти одного желания: узнать, что кроется за этой удивительной внешностью, какие мысли и желания будоражат эту чуткую душу. Скажу больше — я уже не представлял себе, как я мог жить, не зная Гванцы Шелиава, и как буду жить дальше, не видя ее. Я твердил себе, что это глупость, что всякая красивая женщина вызывает желание побыть с ней подольше, не расставаться. Это все так. Но одно я знал твердо: впервые я встретил женщину, чье внутреннее содержание влекло меня значительно сильнее красивой внешности…
— Простите, я отнял у вас столько времени, — положительно в ее обществе я терял дар речи. Мне хотелось сказать, что я приду еще раз уточнить кое-какие обстоятельства, но вместо этого я произнес: — Какие славные у вас ученики.
— Да, — просто согласилась она. — Я их очень люблю. — Она неожиданно вскинула на меня свои большие глаза: — У вас есть дети?
— Нет. — Другой женщине я бы постарался беспечным тоном ответить, что я холост и свободен, но, повторяю: с Гванцей я не мог разговаривать со светской небрежностью.
Гванца подошла к шкафу и вынула небольшой сверток. Это оказалась мальчишечья шапка с козырьком.
— Это и есть ТА шапка?
Гванца кивнула.
— Шапка Пааты, которую он подбросил вверх, когда узнал, что деньги нашлись?!
Я представил себе, как, подкинув шапку, Паата побежал в больницу, за ним товарищи. А шапка упала и осталась лежать на земле. Гванца подняла ее…
Голос Гванцы вернул меня к действительности:
— Паата помчался в больницу, позабыв о шапке. До нее ли было! Я принесла ее в школу, но Паата на следующий день не пришел. Уборшица спрятала шапку и долго не могла найти. Только вчера отыскала и принесла со слезами…
Я хотел спросить, для чего Гванца Шелиава так старательно заворачивает шапку, но сдержался. Я заметил, что вообще остерегаюсь задавать ей вопросы, а если задаю, то совсем не те, что надо бы. Я молча любовался точными и легкими движениями ее пальцев, пока она заворачивала шапку в газету. Но вот она кончила и вопросительно на меня посмотрела. Мне следовало бы откланяться, но я не двинулся с места.
— Простите, меня ждут в учительской.
Я нехотя встал:
— Спасибо вам большое за все. До свидания.
Я увидел в ее блестящих глазах свое отражение — маленький растерянный человечек стоял, не зная, куда девать руки.
— До свидания, — Гванца Шелиава повернулась и унесла с собой крошечного человечка.
— Мне очень жаль, что нам пришлось познакомиться при таких печальных обстоятельствах, — проговорил я, идя за ней по школьному коридору.
— А я вас еще по университету помню, — улыбнулась Гванца. — Я была на первом курсе, когда вы кончали…