— Алло! Попросите Заала!
— Я слушаю.
— Алло, алло! Мне нужен Заал!
— Это я, Тазо!
— Что-то плохо слышно, подожди, я перезвоню.
Кладу трубку и жду. Я не один. Передо мной сидит сотрудник Иродиона, тот самый, у которого сын сбежал с деньгами. Он подписывает протокол. Сегодня он ведет себя спокойнее, получил от сына письмо: дорогой папочка, обо мне не беспокойся, живу со своей женой, как бог!
— Я надеюсь, вы мне ничего не припишете за то, что я у Иродиона деньги одолжил. Что в этом такого? По-вашему, получается, если директору жена изменяет, главному бухгалтеру изменяет, значит, и мне должна изменять? Нет уж, простите! Я за других не отвечаю! Деньги одолжил — спасибо, но пусть сам за себя отвечает.
Снова телефон.
— Слушаю! — Делаю знак, что мой посетитель свободен.
— Теперь слышно, — говорит Тазо. — Заал, ты можешь зайти ко мне сегодня в семь?
Таинственность его голоса настораживает.
— А в чем дело? — спрашиваю.
— Мелита достала билеты на концерт…
— Мелита? — я совершенно уверен, что мое сердце услышало это имя, так близко стоящее рядом с именем Наи, раньше, чем оно достигло моего слуха.
— Да, Мелита. Наи тоже идет. — Тазо молчит. Я безуспешно пытаюсь проглотить ком, застрявший в горле, и борюсь с сердцебиением.
— Я непременно приду ровно в семь. Спасибо, — наконец говорю я и вешаю трубку.
В половине седьмого я стою перед подъездом Тазо и зачем-то составляю слова из инициалов бывшего владельца дома: «Д. С.». Открывает мне Люся.
— Спасибо. Опять я вас побеспокоил.
— Пока ваш приятель изволит встать да натянуть свои брюки, вы тут истомитесь. Какой вы сегодня нарядный, Заал! Уж не жениться ли собрались?
— Да нет. Просто знал, что вы мне откроете, и хотел вам понравиться.
— О-о, все вы обманщики, я вам не верю, — кокетливо грозит пальчиком Люся, но я вижу, что моя ложь доставляет ей удовольствие.
— Я говорю чистую правду, — продолжаю наивную игру.
— В таком случае ваша цель достигнута, вы мне нравитесь.
— Благодарю. Я сегодня — счастливейший человек на земле, — я отвешиваю театральный поклон.
— Как легко вас сделать счастливым! Если бы всем для счастья было нужно так мало!
— А что им еще нужно, не понимаю!
— Прекрасно понимаешь, Заал, не притворяйся.
— Ты отличная девушка, Люся. Ты просто цены себе не знаешь.
Тазо спит. Я бесцеремонно проникаю в комнату и разглядываю вещи, которые в полутьме кажутся какими-то новыми и таинственными. Тазо лежит навзничь, беззаботно посапывая. Рот у него полуоткрыт, словно он приготовился получить лакомый кусочек. Я ощущаю некоторую неловкость от того, что разглядываю спящего, но не спешу его будить. Меня охватывает какое-то таинственное чувство: рядом живой человек, и он не знает, что ты здесь. Совсем другое дело, если бы он видел тебя, засыпая. Но сейчас каждая вещь в комнате приобретает новый необычайный оттенок: книги, ноты, картины, даже гиря, мирно дремавшая в углу. Как будто ничего этого давно нет и я хожу и воскрешаю в памяти прошлое: вот здесь я любил сидеть, за этим столом справляли мы день рождения Тазо, Мелита включила магнитофон… Прекрасное было время… Как мне было хорошо в этой комнате, среди этих немудреных вещей, с этим чудаком, который сейчас мирно посапывает во сне. Что снится ему? Музыка? Наи? Может, он влюблен в нее? По-моему, Тазо проснулся, но притворяется спящим. Сажусь за рояль, наигрываю его любимую мелодию и слышу хриплый со сна голос:
— Молодец!
Тазо встает, потягиваясь.
— Уже семь?
— Почти.
Из соседней комнаты все время доносится грустная музыка.
— Ты давно пришел? — Тазо гак пытливо на меня смотрит, словно боится, не выдал ли во сне какую-нибудь тайну.
— Только что. Послушай, кто пригласил меня на концерт, ты или Мелита?
— А почему ты пропустил Наи?
— Наи не стала бы меня приглашать.
— Ты совершенно прав! Наи о тебе и думать забыла. (Зачем он так?) Но мы сейчас зайдем за ней в консерваторию, у нее занятия кончаются в 8 часов.
— Я никуда не пойду.
— Пойдешь, как миленький.
Тазо берет полотенце и направляется в ванную.
— Ты просто сумасшедший.
— Неправда. Во всяком случае в эту минуту я абсолютно нормален.
— Это еще надо доказать.
— Брось!
— Нет, серьезно. Докажи мне, что ты — не сумасшедший. Интересно, как тебе это удастся.
— Ладно, пока ты умоешься, я буду думать.
— Учти, что ты этим ничего не докажешь. Сумасшедшие тоже думают!
Тазо выходит. Вещи в комнате постепенно приобретают свой обычный вид: стакан — просто стакан, стул — как стул. А совсем недавно вместо них было воспоминание о стакане, о стуле. Все равно чье воспоминание, мое или Тазо, потому что он спал и не имел никакой реальной связи с этим миром. Если бы я ушел до его пробуждения, он бы никогда не узнал, что я здесь был.
Опять эта плачущая музыка.
— Что это? Радио? — спрашиваю у Тазо, который входит, крепко растираясь полотенцем.
— Ты должен знать, что это, — он заговорщицки улыбается. — Заказ!
— Значит, живого человека хоронишь! — возмущаюсь.
— Да не выдумывай! — махнул рукой Тазо. — У дяди Александра такой тонкий слух, что многие композиторы позавидуют. И в то же время он совсем не приобщен к музыке. Сейчас, по-моему, он открывает для себя целый мир. Во всяком случае он без конца проигрывает мои записи. Надоест — потребует новые.
— Опять траурные? — съязвил я.
— Не обязательно, достаточно ему почувствовать вкус к хорошей музыке, его потом не оторвешь, и о смерти уже некогда будет думать.
— Поздравляю тебя, Тазо! — насмешничаю я беззлобно. — Ты опять совершил переворот в науке. На сей раз в медицине — с помощью все той же музыки. Благодарное человечество тебя не забудет.
— Напрасно ты смеешься. Это же очень просто. Вот послушай: дядя Саша, дожив до шестидесяти лет и обладая абсолютным слухом, не сталкивался с серьезной музыкой. Конечно, время от времени слушал радиопередачи и концерты, но случайно, не придавая этому значения. Но я убежден, что с самого рождения подспудно, неосознанно он ждал встречи с музыкой. Если же встреча, наконец, состоится, он найдет в себе новые силы, которых в себе и не подозревает, и выживет. Непременно выживет! Ты не знаешь, на какие чудеса способна музыка! Как сильно действует она на нас, грузин. Разве не волшебство — наше многоголосие? Когда не знающий ни одной ноты крестьянин раскладывает на голоса сложнейшие мелодии. Со мной был интересный случай. Сижу я как-то за деревенским столом и напеваю вполголоса мотив из Вагнера. Неожиданно мой сосед — самый обыкновенный колхозник — начинает мне вторить, и через несколько минут могучее многоголосье взмывает к потолку. Можешь себе представить мой восторг, — Тазо безуспешно пытается перед зеркалом завязать галстук. — Эх, Заал, грузины не случайно никогда не были фанатиками в религии. Господа-бога им благодарить не за что. Наша история — сплошные нашествия и кровопролитные битвы. Четырехсотлетнее чужеземное иго, арабы, монголы турки, персы… Жгли, резали, топтали… Кто знает сколько талантов — композиторов, астрономов, поэтов — все свои способности отдавали не по назначению — сабле и седлу… — Тазо сердито сдергивает с шеи галстук и протягивает мне: — Завяжи.
Пока я тружусь над модным узлом, Тазо продолжает философствовать:
— Ты читал, как двое американских ученых, китайцев по происхождению, Ян и Ли, получили Нобелевскую премию за открытие закона асимметрии в микромире?
— Нет, не читал.
— Темнота. Это же переворот в физике! Какой-то ученый заметил, что их открытие наверняка имеет глубокую внутреннюю связь с таким явлением, как асимметрия восточного искусства. Воспитанные на симметрии, западные ученые вряд ли выдвинули бы гипотезу об асимметричности мира. А посмотри на наши памятники! Древние зодчие, словно боясь прогневить бога совершенством форм и пропорций, смещали орнамент от центра в сторону: смотри, мол, господи, как мы беспомощны! Ты помнишь окна на южной стене Светицховели? С первого взгляда они совершенно одинаковые, а приглядишься — не имеют ничего общего. Кто знает, как поразили бы сегодня мир потомки этих мастеров…
— Поэтому ты и галстук завязываешь асимметрично? — я знаю, что Тазо рассердится. Так и есть — надувается, как ребенок.
— Не дуйся. Лучше посмотри, как прекрасна симметрия, узел — в центре и все как надо.
— Спасибо, — буркнул Тазо.
— Ты мне скажи, как тетя Нино реагирует на твою музыку? — перевожу я разговор на другую тему.
— Она со мной не разговаривает, обиделась. Я, говорит, понимаю, что Саша — человек больной, но ты, как ты мог?! Запретить ему проигрывать записи она не может, боится его нервировать, только уши затыкает и выбегает из комнаты.
Тазо до блеска начищает ботинки.
Я курю.
— Совсем забыл тебе сказать, Тазо! У тебя появился могучий соперник, я тоже начал совершать открытия.
— В какой области?
— Позавчера ко мне заявился Иродион Менабде, отчим Пааты…
— А как Паата?
— Плохо.
— Не приходил в себя?
— Нет.
— Значит, ничего нового?
— По-моему, я на верном пути. От такого человека, как Менабде, всего можно ожидать. Кстати, ты его знаешь.
И я напомнил Тазо тот злополучный вечер в загородном ресторане.
— Лица его я не помню, но как они безобразно пели! — Тазо болезненно морщится. — Ты прав, так могут петь только преступники и рецидивисты.
— Тебе бы судьей быть у эскимосов, там процесс выигрывает тот, кто лучше поет.
— В таком случае тебя бы всегда признавали виновным! — парирует Тазо. — Так что же ты все-таки открыл?
— Алиби не существует.
— Не понимаю.
— Я говорю, что алиби не существует. Вообще. Никакого. Если ты сегодня живешь фальшиво и подло, ты виноват во всем, что произойдет завтра.
— Ты опять за свое.
— Постой, еще одно: допустим, ты живешь плохо, но думаешь, что никому не делаешь зла, только себе — сокращаешь свою жизнь, калечишь свою душу! Ты глубоко ошибаешься, ты вредишь тем самым всем окружающим!
— Неясно…
— Потому что ты — член общества, и если все будут жить дурно, хорошего общества не построить.
— Кажется, понял. Значит, если я до сего дня живу холостяком, соблазняю женщин, нигде не служу — да и не учусь толком, значит, я виноват в том, что Паата разбился?
— Совершенно верно!
— Ну так вяжи меня и суди. Или, может, все же сходим сначала на концерт?
— Не смейся, Тазо. Я говорю серьезно.
— Я тоже. Только я убежден, что рядом с добром непременно должно существовать зло. Тогда люди будут все время начеку. Допустим, зла немного, но оно сильно, а если добро слабее, то его больше. Равновесие между ними невозможно, то одно перевешивает, то другое. И я начинаю склоняться к мысли, что зло — врожденное свойство человеческой натуры, а добро — благоприобретенное.
— Ошибка! Как раз добро — врожденное, а зло приобретенное, иначе добра не могло быть больше, как ты сам только что утверждал.
— Давай отложим этот мудрый спор. Мы можем опоздать, — миролюбиво предлагает Тазо, облачаясь в пиджак.
В дверь стучит тетя Нино.
— Тенгиз, сынок, скорее, Саша волнуется, что ты спутник не увидишь.
Мы оба срываемся с мест. Неужели так просто, невооруженным глазом, можно увидеть спутник?
Тетя Нино семенит за нами:
— Только с одним условием я тебя прощаю, Тенгиз, если ты заберешь назад свою пленку.
— Заберу, если дяде Саше не нравится.
— В том-то и дело, что нравится, — чуть не плачет соседка, — ты ему скажи, что она тебе позарез нужна.
— Ладно, так и быть, скажу.
— Скорее, скорее! — кричит дядя Саша и сует в руки Тазо маленький театральный бинокль, — вот он летит, видишь?
— Нет, ничего не вижу, — огорчается Тазо и вдруг радостно: — Вижу, вижу!
По спуску Элбакидзе бегут мальчишки, задрав головы и протягивая руки к небу. Самый маленький из них остановился и, разинув рот, смотрит вверх, видно, никак не разглядит того, что видят все. Медленно ползет в гору троллейбус. Водитель протирает рукавом стекло и, вывернув шею, старается поймать в небе движущуюся звезду. Навстречу спускается грузовик с прицепом; трамвайные рельсы, которые он везет, свешиваются с кузова и, ударяясь о мостовую, высекают из булыжника искры. Шофер переключает скорость, пытаясь разглядеть спутник, искры гаснут.
Яркая звездочка движется по небу.
— На, смотри, — Тазо великодушно передает мне бинокль, инкрустированный перламутром. Я с трудом нахожу в небе удаляющийся теплый огонек.
— Ну вот и до этого дня я дожил, — счастливо вздыхая, произносит дядя Саша. Мы осторожно передвигаем его кровать на место. — Значит, скоро человек полетит.
— Сначала на животных испытают воздействие космоса, — авторитетно поясняет Тазо, — а потом только человек полетит.
Я возвращаю бинокль дяде Саше, он ласково поглаживает его рукой.
— Дожили мы с тобой и до полета в космос!
— Это заслуженный бинокль, — говорит мне Тазо, — он видел Чехова, Шаляпина, Месхишвили…
— Сару Бернар! — кричит из кухни тетя Нино.
— Илью Чавчавадзе, — добавляет дядя Саша, — это бинокль моей тещи, великая была театралка.
— Мама даже Николая II видела в ложе Мариинского театра, — тетя Нино входит в комнату.
— Какое счастье, — иронизирует дядя Саша.
— А потом всю войну Саша с этим биноклем не расставался.
— Верно, — улыбается дядя Саша. — Сам не знаю, зачем он был мне нужен? Наверное, генералом втайне мечтал стать и в бинокль осматривать вражеские позиции. Ротный командир отобрал его у меня в самом горячем бою: здесь, говорит, не балет. Когда в госпитале лежал — вернули.
— Тогда вы на мине и подорвались?
— Эх, лучше бы этот осколок, — он показывает на спину, — во вторую ногу попал.
— Болит? — спрашивает Тазо.
— Так давно болит, что и замечать перестал. Только он, проклятый, не вылазит, боится, что фашисты разделаются с ним — ведь не смог он убить сержанта Алаксандра Пирцхалаву. Не знает, дурак, что война давно кончилась и ему нечего бояться.
— Тунеядец ваш осколок, дядя Саша, ведет паразитический образ жизни, — неуклюже сострил, я.
— Совершенно верно, — подхватил дядя Саша, — вылез бы на свет, посмотрел бы, что вокруг делается. А он сидит, — и не ржавеет, главное, не тупеет, все равно как новенький… Прочел я тут недавно интересную вещь, оказывается, во время этой войны каждые три секунды умирало по человеку… Вот я и думаю, как же я все-таки уцелел в остальные две секунды… Вы что переглядываетесь, ребята, небось, спешите куда-нибудь?
— Есть такое дело, дядя Саша, — смутился Тазо, — немного спешим.
— Тогда бегите, я вас задерживать не буду.
— Я хотел у вас пленку попросить, она мне может понадобится, — Тазо не умеет врать и предательски краснеет.
— Не выдумывай. Это тебя Нино подучила!
Рядом с кроватью замечаю магнитофон, дядя Саша любовно прикрывает его рукой.
— Отдай, Сашенька, на что она тебе! Тенгиз другую тебе принесет, — просит тетя Нино.
— Я не выдумываю, пленка мне вправду нужна, — Тазо не может скрыть улыбки.
— Я тебе обещаю, Нино, включать магнитофон только в твое отсутствие.
— Осрамил на всю улицу! Люди скажут, что я по живому мужу панихиду справляю, — вздыхает тетя Нино.
— Это не панихида, а музыка, — неожиданно строго говорит дядя Саша. — Музыка, понимаешь?
Тазо многозначительно мне подмигивает.
Мы стоим перед консерваторией. Я с нетерпением жду Наи. Сейчас мне достаточно увидеть ее, услышать ее голос, чтобы почувствовать себя счастливым. Но я знаю и другое; потом я осмелею, крылья желаний моих окрепнут… Все это уже было.
— Войдем в здание и постоим перед аудиторией, — предлагает Тазо, — а то ее непременно кто-нибудь задержит.
Я замечаю, как бережно Тазо упомянул Наи: дескать, не она сама заговорит с кем-нибудь и опоздает, а с ней заговорят и задержат.
Сейчас я так же смущен и взволнован, как в первый день, когда стоял на остановке и ждал удобного момента, чтобы познакомиться с Наи. Все было как в сказке, как во сне. Прекрасное видение растаяло, исчезло, я остался с протянутыми руками, а Тазо сжалился надо мной и сказал: «Нет, это не сон, она в самом деле существует, идем, я тебе ее покажу».
И вот я покорно иду за своим проводником и не могу избавиться от недостойной ревности и зависти: ведь ему так просто пойти и увидеть ту, которую я все еще не могу отделить от мира мечты и сказки.
Консерваторские вахтеры, не менее свирепые, чем Сцилла и Харибда, пропускают Тазо — он здесь свой человек, а с ним и меня. Вся атмосфера здесь только способствует развитию моих фантазий. Мраморная лестница взлетает вверх, отовсюду несутся обрывки воздушных мелодий. Из-за высокой белой двери, как самая чистая и прекрасная музыка, выходит Наи. Она в цветастом нарядном платье, и, чтобы не нарушить сказочной атмосферы, я думаю про себя: богиня прикрыла наготу свою полевыми цветами. При виде меня Наи смущается и, не желая выдавать смущения, улыбается не мне, а Тазо, и берет его под руку.
«И невидимой сделалась богиня, закутавшись в покрывало из тумана, и лишь взору могучего Тезея красота ее небесная открылась», — горько и насмешливо подумал я. Почувствовав себя уверенней, Наи решила, что, не роняя собственного достоинства, вполне может поздороваться со мной. «Свои тонкие, длинные пальцы она, сжалившись, ему протянула, и он, тотчас пав на колени, прижался к ним жаркими губами».
Возле учебного концертного зала Наи вдруг остановилась и, указывая на кого-то, взволнованно заговорила:
— Это он, Тазо! Я его узнала! Спроси и убедишься, что это он.
Тазо убегает, и я остаюсь с Наи.
— В чем дело? — голос мне не подчиняется, и не удивительно: мы так давно не оставались вдвоем!
Наи продолжает смотреть в ту сторону, где скрылся Тазо, но отвечает очень быстро:
— Вчера мы с Тазо стояли вот на этом месте, а в зале студент четвертого курса играл вторую рапсодию Листа. Играл хорошо, и я заметила, что Тазо внимательно слушает…
«Наи! Как я выдержал без тебя столько времени! Без твоих рук, без твоего голоса!»
— Студент доиграл рапсодию с блеском почти до конца и почему-то не взял трех заключительных аккордов. Мы ждали, что вот-вот после затянувшейся паузы эти аккорды все-таки прозвучат. Но нет, студент ушел, и Тазо не смог его догнать. Тогда Тазо вбежал в зал и могучим форте исполнил финал. Интересно, правда? По-моему, Тазо был слегка навеселе.
«Наи, милая, как хорошо, что ты спросила: „интересно, правда?“ Из всего, что ты рассказывала, только этот вопрос относился непосредственно ко мне».
Возвращается сияющий Тазо:
— Это он! Ветер, говорит, распахнул окно, упал горшок с цветами, я вскочил, чтоб поднять, и не стал доигрывать, спешил…
— Ты сказал, что доиграл за него рапсодию? — спрашивает Наи с улыбкой.
— Сказал. Благодарю, говорит, по гроб жизни обязан.
Мы останавливаем такси, Наи садится впереди, мы с Тазо — сзади.
— Ни за что не довезешь нас за пять минут до филармонии, — подзуживает водителя Тазо.
— За три довезу, — обещает тот, и мы летим, как на крыльях. Наи только успевает испуганно ойкнуть. Волосы Наи, отнесенные ветром, щекочут мое лицо. Мне кажется, они шелестят: «Нет, нет, нет!» Но почему же? И до каких пор?! Эти плечи, такие хрупкие и такие непокорные, этот зовущий и наивный вырез платья, обладающий великой властью сделать меня несчастливейшим из несчастных или осчастливить навеки…
Нас встречает разобиженная Мелита:
— Не могли не опоздать?
Она сердито стучит каблучками. Серебристое платье тесно охватывает ее ладную фигурку, на запястьях звенят браслеты.
В зале уже темно, и мы, согнувшись, на цыпочках, пробираемся на свои места. Только садимся, медленно и торжественно раскрывается занавес, как будто нас именно ждали. Пока женщина-конферансье объявляет программу, — сегодня выступает знаменитый французский мим, — я разглядываю публику — глаза постепенно привыкают к темноте. И вдруг в ложе второго яруса я вижу Иродиона Менабде и рядом с ним… Нет, я, кажется, схожу с ума. Неужели это Этер Муджири? Та самая, которую Иродион обещал сгноить в тюрьме? Сейчас они сидят, склонившись друг к другу, как голубки, и жуют конфеты. Так, так. Очень хорошо. Только бы они меня не заметили. Видно, здорово перепуган Менабде, если решился на такой шаг. Завтра Этер Муджири явится ко мне и откажется от своих показаний. Но меня провести тоже не просто. Я только удивляюсь, как Иродиону удалось обломать обманутую невесту, — не жениться же он на ней пообещал?! Либо он действительно виноват в случае с Паатой, либо боится, чтобы другие его грехи не вывели на чистую воду.
— Ты куда смотришь? — шепчет Мелита.
Я стараюсь следить за происходящим на сцене, но мысли мои все время возвращаются к ложе. Я злюсь на себя: ведь завтра Этер Муджири придет в прокуратуру (я послал ей повестку), и я все узнаю, зачем же сейчас портить себе удовольствие?
— «Клетка», — объявляет конферансье.
Темная сцена слегка освещается. Мим сидит, спрятав лицо в ладонях. Он медленно поднимает голову, медленно встает, и я понимаю — свет на сцене означает пробуждение героя, сам он остается в полном мраке. Актер осторожно подходит к авансцене и словно ударившись обо что-то потирает лоб. Мне кажется, я так и вижу, что он расшибся до крови. Он шарит вокруг руками, пытаясь определить, на что он наткнулся. И вдруг застывает на месте, нащупав ладонями непреодолимую преграду. Руки движутся вправо, влево, вверх, вниз — везде одно и то же. Стена? Нет. Актер сжал кулаки и просунул между ними лицо. Ясно, что, схватившись за прутья решетки, он старается пролезть между ними, но тщетно. Нога высовывается только по колено. Тогда он на цыпочках подходит ко второй стене в надежде обнаружить дверь. Ищут ладони, ищут пальцы — ничего! Наконец, остается последняя стена, четвертая. На нее вся надежда. Почти с нежностью ощупывает он железные прутья, как будто молит, чтоб надежда его не обманулась. Но выхода нет. Отчаявшийся герой наконец принимает решение. Он идет к первой стене, хватается за прутья и пытается их раздвинуть. По лицу ручьями стекает пот, но он лишь удваивает усилия. Человек побеждает. Довольный, гордый, он пролезает между прутьями решетки. Лицо его сияет от счастья: он свободен, вся жизнь у него впереди! Высоко подняв голову, он идет к авансцене и вдруг опять натыкается на что-то. Он останавливается в ужасе, воровски-испуганно шарит перед собой руками: вверх-вниз, вправо-влево… Нет! Он не ошибся! Снова клетка, большая, в которую была заключена первая, поменьше. Снова железные прутья, снова решетка… Человек прячет лицо в ладонях. На сцене гаснет свет.
Потрясенный зал не сразу разражается аплодисментами, но зато потом они шквалом обрушиваются на актера. И я только теперь понял, что в начале номера свет на сцене означал не пробуждение героя, а рождение, а все остальное — жизнь его в стране, превращенной в клетку.
Я невольно взглянул в сторону ложи, где сидел Иродион Менабде, и с удивлением обнаружил, что он собирается уходить. Вид у него был недовольный, а может, взволнованный? Он застегнул пиджак и дал знак Этер Муджири, чтобы она следовала за ним. Она, видимо, не прочь была остаться, но ослушаться не посмела. Встала, поправила прическу и вышла из ложи.
Что случилось? Спешат они куда-то или концерт им не понравился? Конечно, Иродиону такое не по вкусу — ни песен, ни танцев, одна пантомима. А возможно, Иродион увидел в зале министра или — что тоже вполне возможно — меня? Конечно, если они заметили меня, их волнение легко объяснимо. Нет. Вряд ли… А может быть? Нет, это исключено… А все-таки?.. Не «клетка» ли подняла бурю в душе Иродиона. Настоящий Шекспир, прямо сцена из «Гамлета»… Если так, то давайте, уважаемый Иродион, поднимем этот тост… Нет-нет, только до дна… Ах, вы спешите?! Ничего не знаю… О каком времени вы говорите? К черту время и все часы, вместе взятые… Давайте выпьем… за искусство!