Письма
1. М. В. Киреевской
17 мая 1823 года
Четверг
Долбино
Милая Маша!
Пишу к тебе сегодня для того, чтобы в субботу опять не отговариваться словом некогда, к тому же надобно сдержать слово и написать письмо шпанское, то есть крупное.
Шпанские письма разделяются на две части: первая часть состоит из вступления, а вступление гласит тако: Мы, слава Богу, здоровы и вам кланяемся; вторая часть воспевает великие подвиги знаменитых витязей.
Часть 1
Мы, слава Богу, здоровы и вам кланяемся.
Часть 2
Эпиграф.
Смутно в воздухе,
Суетно в ухе.
Тредьяковский (часть 187, страница 1794).
Что является взорам моим? Какой внезапный гром произвел в моем слухе суету великую?!.. То шаги богатыря могучего, они раздаются по чертогам долбинским подобно грому, катящемуся по заоблачным горам. Он идет, как столп вихря, несящийся через поля; очи его сверкают, как огнь в закуренной трубке; стройный стан подобен чубуку черешневому; раздувшиеся ноздри его испускают звук, подобный отдаленному водопаду. Он остановился… Узнаю тебя, могучий!.. То Борис Премудрый, славный богатырь долбинский.
Но что знаменует его приветствие? Десница его разверзла двери, он очутился среди стен небесного цвета и стал перед витязем в белой одежде, сидящим на белоснежном троне и клубами испускающим дым из своей крюкообразной трубки. Загремел глас Бориса Премудрого: «Лошадь оседлана!» И воспрянул витязь в белой одежде. Они идут… идут… и вышли из чертогов.
2. И. В. Киреевскому
Июль 1824 года
Москва
О Юсупов политический! Вот какое происшествие у нас подпитчилось: ты пишешь: «Купите, дескать, мне "Историйцу" Робертсонца». А маменька говорит: «И подлинно, что купить приходится». А я говорю: «Видно, что так!» А ты говоришь: «Да купите-де у Урбена, мне-де мерещится, аль не у него есть такие аглицкие книжицы!» А я-то говорю: «Ну, ну, хорошо, куплю, батюшка, куплю. Ну, только… потом… после того, ну, вот видишь…» Вот как я сказал это. Ну, думаю, что делать? Ведь приходит, что покупать!
Ну вот, и пошел я, наконец, за тридевять земель в тридесятое царство. Шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел и вот пришел, наконец, на один необитаемый остров. За морем за океаном стоит там избушка на курьих ножках, и в той избушке живет колдун и чернокнижник; и тот чернокнижник прозывается Урбеном. Ну… вот и вошел я к этому Урбену. «Ну, — говорю, — батюшка, милосердый чернокнижник, есть-де у тебя такая "Историйца"?» — «Какая "Историйца"?» — «Которая была бы написана на языке аглицком и называлась бы та книжица Робертсоном?»
Ну, нет, сударь! Не тут-то было!..
3. Родным
17 июля 1829 года
Смоленск
Сегодня в половине десятого поутру мы приехали в Смоленск. Приключений дорогою никаких экстраординарных не было. Родион ведет себя как нельзя лучше, и я им совершенно доволен; бричка также до сих пор была совершенно исправна; один раз только на третьей станции нужно было починить два поломанных железных прута, и теперь, я надеюсь, до самого Бреславля больше починки не будет. За лошадьми нам нигде остановки не было ни на минуту; дорога вообще очень хороша, и места по всей Смоленской губернии, особенно окрестности Смоленска и самый Смоленск, чрезвычайно живописны. Днепр показывается еще верст за сто не доезжая до Смоленска, он еще за Дорогобужем немного уже Москвы-реки и чрезвычайно красив. В самый день нашего отъезда небо часа в четыре после обеда совершенно очистилось, и до сих пор стоит прекрасная погода. Следовательно, все идет как нельзя лучше. Товарищ мой меня не так мучит, как я предполагал: первые три станции он почти все молчал и дал мне время ободриться. Теперь, кажется, дорога несколько порастрясла его немецкие кости, и он мурлычит только изредка. Я до сих пор, по крайней мере, совсем почти не устал, но все еще грустно. Еще раз всех обнимаю.
Петр Киреевский.
К Бердяеву я не заезжал: его деревня лежит 18 верст в сторону, по Духовщинской дороге. До Бреста!
4. Родным
26 июля / 7 августа 1829 года
Варшава
Вот я и в Варшаве, за 1200 верст от вас! Мы выехали из Литовского Бреста во вторник, часу в первом поутру и, проехав несколько улиц, остановились на русской границе. В Бресте Россия отделяется от Польши маленькой речкой, которая называется Старым Бугом; с русской стороны мост заперт высокими решетчатыми воротами, выкрашенными так, как обыкновенно красятся наши версты, а с польской точно такими же воротами, выкрашенными белою краской с малиновыми полосами. Это польский национальный цвет, и точно так красят здесь все столбы и гауптвахты. Как скоро мы въехали в польские ворота, нас встретили несколько солдат в синих мундирах и несколько таможенных чиновников в светло-зеленых мундирах с белыми воротниками: это были первые нерусские солдаты, которых я видел. Таможенники подошли к нам для осмотра и через посредство жида с рожею, подлее которой мне никогда не удавалось видеть, пропустили нас без замедления, осмотрев мой кисет с курительным табаком и Адам Адамычеву бутылку с прохладительным. Тогда мы поехали по земле польской.
От Бреста до Варшавы сделано прекрасное шоссе, при начале и конце которого поставлены два высокие черные столба с различными барельефами, которых я не рассмотрел; эти столбы поставлены в память того, что шоссе сделано в 1423 году, о чем говорит и бронзовая латинская надпись, передавая потомству великий подвиг. На каждых двух концах стоит шлагбаум, у которого должно платить за проезд. Природа польская вообще совсем не красива: от Бреста до Варшавы нет почти ни одного пригорка, повсюду площадь ровная, как стол, болота, леса и поля; дорога по большей части обсажена высокими пирамидальными тополями, и по сторонам выстроены красные домики для рабочих; везде такой же порядок и такая же тишина, как во дворе барона Черкасова: с самых границ Смоленской губернии я уже нигде не слыхал песней, которые еще слышны по красивым смоленским деревням. Впрочем, города царства Польского, хотя также запружены множеством жидов, несравненно чище и богаче литовских, на которых нельзя смотреть без печального чувства. С самой Орши (Могилевской губернии) уже начинается форма домов совершенно несходная с нашей, а Варшава своими четырехэтажными законченными домами и тесными улицами, особенно же площадью, на которой стоит бронзовая статуя Сигизмунда III, совершенно напомнила мне панораму Парижа, которую я видел в Москве под Новинским. С нашими городами нет ни малейшего сходства, особенно заметен недостаток башен и колоколен, что много убавляет красоты; впрочем, она внутри очень хороша и была бы также хороша снаружи, если бы место было не совершенно плоское. Вот все, что я могу сказать о наружности Варшавы, потому что я не успел еще осмотреть ее порядочно, а видел только те улицы, через которые мы проезжали с большим трудом. До понедельника. А в понедельник рано поутру мы отправимся в Бреславль через Калиш. Между тем постараюсь доглядеть в Варшаве все, что будет можно. Я познакомился здесь с двумя копчеными немцами, приятелями Адама Адамыча, через которых постараюсь узнать средство для подробнейшего осмотрения Варшавы; один из них профессор Бланк, преподающий живопись при Варшавской академии; а другой — живописец, фамилии не знаю. До Бреславля! Адам Адамыч стращает, что почта уедет, а отсюда она ходит в Россию только в неделю раз.
Представления до сих пор никакого не было, и не знаю, будет ли, наши пачпорта взяли в полицию и выдали билет на получение их назад при выезде. Если представление будет, то я из Варшавы напишу еще раз; если же не напишу, то это будет значить, что его не было. От Москвы до Варшавы я издержал всего-навсего 315 рублей.
5. А. П. Елагиной
14 / 26 августа 1829 года
Мюнхен
Милая маменька!
Вот я и в Мюнхене. Все путешествие от Москвы и досюда совершено как нельзя благополучнее, я здоров и весел. Теперь занимаюсь отысканием квартиры и осматриванием города, который, впрочем, весь побольше нашей Мясницкой. Однако он довольно красив и был бы прекрасен, если бы не лежал на огромной равнине, совершенно плоской, покрытой по большей части болотами и полузасохшим кустарником. Улицы здесь такие узкие и закопченные, как в других немецких городах; дома по большей части новые и выстроенные очень красиво; довольно много зелени, и изо всех немецких городов, мною виденных, Мюнхен на Москву самый похожий. Очень много красоты отнимает у здешних городов недостаток колоколен и златоверхих церквей, которые так много украшают наши. Правда, здесь есть прекрасные готические здания, но их во всем городе три или четыре, и при взгляде на город издалека они совсем не производят такого действия, какое множество колоколен и башен в Москве или даже Смоленске. Смоленск и днепровские берега произвели на меня глубокое впечатление, и, если исключить окрестности Дрездена, Саксонскую Швейцарию и старинный городок Бернер с развалинами двух замков (в Баварии), я по всей дороге от Москвы до Мюнхена не видал природы прекраснее. Зато что за Саксонская Швейцария! Описать впечатление, которое она производит, невозможно; я думаю, что никакая мастерская кисть не в состоянии выразить ее красот на бумаге: будет пестрота, но не будет той огромности и того величия. Мы с Рожалиным и Киреевым исходили ее всю пешком и не чувствовали почти усталости, взбираясь на горы, почти отвесные, и проходя верст по тридцати в день.
Здесь меня прервали и, может быть, к лучшему, потому что прежде я не мог вам сказать ничего положительного о том, как я здесь устроился, теперь же все почти главное сделано. Сегодня я перехожу наконец на квартиру, третьего дня был у Тирша, который здесь ректор, и вчера к вечеру узнал, что Тютчев, которого прежде не было в Мюнхене, наконец возвратился. Сегодня же отправляюсь к нему, чтобы выручить ваши первые письма, в которых вы его сделали Аргусом. Квартира моя, которую я нанял за два червонца в месяц (что здесь довольно дешево), состоит из двух маленьких, но очень красивых комнат, лежит в уединенной, но очень красивой стороне города и обращена окнами в английский сад, который здесь лучше. Теперь я не могу прислать вам ее плана, потому что мебели еще не приведены в порядок, и я еще только два раза ее видел, но в следующем письме непременно пришлю. И так вам не остается никакой причины к беспокойству обо мне, зная, что я все почти устроил и здоров как нельзя быть здоровее. Душевное же мое спокойствие зависит от вашего, и чем больше вы захотите мне его доставить, тем больше будете беречь себя и всех моих и ваших, тем чаще будете мне писать. Впрочем, во всем этом я не сомневаюсь. Получать от вас письма как можно чаще для меня необходимо: заграничность дает особого рода беспокойственность, которой я не знал прежде, до такой степени, что два сна, из которых я один видел в Варшаве, а другой в Калише, были для меня истинной пыткой, покуда я не получил от вас письма в Дрездене, хотя никогда прежде сны не делали на меня никакого впечатления. Но я забываю, что вас уверять в этом не нужно, что вы сами знаете по себе и, следовательно, писать часто непременно будете. Я начал было писать к вам из Дрездена, и по самому началу вы могли видеть, что я хотел писать много, но меня прервал один грек, который пришел не вовремя, а после я уже не успел кончить, потому что надобно было отправляться сюда и дилижанс чуть-чуть не уехал без меня. Рожалин взялся отправить начатое письмо и написать к вам на мою долю как можно больше. Какой милый этот Рожалин! Он принял меня как истинный друг, и за время, которое я провел с ним в Дрездене, я всегда буду благодарен. Он, вероятно, писал к вам и сам о теперешних своих обстоятельствах, но, несмотря на то, и я написать должен, что знаю. Кайсарову в день моего отъезда ждали в Дрезден из Ишля; она пробудет в Дрездене около месяца и потом отправится на всю зиму в Россию, оставя дочь на попечение Каруса или мисс Клермонт, которую опять выписывают из Лондона. На вопрос ваш, очень ли занят Рожалин и пр., не могу отвечать вам ничего положительного, потому что ничего не мог узнать. Англичан он прежде не любил, а теперь ненавидит и еще с большим пристрастием, нежели прежде, не допуская никаких исключений. Ему предлагали два места: одно кн. В., а другое Гагарин в Риме, но Кайсарова уговорила его остаться, по крайней мере, на эту зиму, — и он согласился. О месте при посольстве и Кайсарова тоже хлопочет через Шредера, который при мне приехал в Дрезден, но об этом, вероятно, Рожалин сам писал к вам больше, по крайней мере, обещал. В Дрездене, как кажется, ему скучно, и он очень желал бы быть в Мюнхене, но об этом говорит, что прежде весны об этом и думать невозможно. За бумаги он не рассердился и совершенно поверил потере письма. Он с большей горячностью говорит о благодарности к вам, но никак не хотел верить, что бумаги принадлежат ему, и не хотел их у себя оставить, а хотел возвратить вам. Я уговорил его, по крайней мере, прежде с вами списаться. Он еще имеет один план, который вам или, еще лучше, брату надо будет взять на свои руки. Он хочет сделать условие с кем-нибудь из московских журналистов доставлять в каждый номер по статье о состоянии немецкой литературы и получать за это рублей 1000 в год, но мне кажется, это требование слишком умеренно, а дело сделать очень возможно, только, если что, покуда всего лучше иметь дело с Пол. Но надо взять предосторожности против повторения истории Вяземского и Баратынского. Вот покуда все, что успел сказать о себе и Рожалине; теперь спешу, а в следующий раз буду писать больше. Письмо мое из Бреславля напрасно вас беспокоило: все путешествие было как нельзя благополучнее, и Паганини я не слыхал, потому что его тогда уже не было в Бреславле.
6. И. В. Киреевскому
10 / 22 сентября 1829 года
Мюнхен
Милый брат!
Я наконец в Мюнхене, все путешествие совершено как нельзя благополучнее, всю дорогу я был как нельзя здоровее и теперь так же. Я сюда приехал, по нашему счету, 4-го и не писал до сих пор, потому что хотел написать, уже ставши твердой ногою в Мюнхене, то есть нанявши квартиру, записавшись в университет, словом, расположившись здесь уже совершенно, чтобы не оставить уже никакого повода к беспокойству на мой счет. Однако эта немецкая аккуратность мне стала наконец тяжела, особенно сегодня, когда я получил ваши письма, ваши милые, дорогие письма! Еще только два месяца прошло с тех пор, как я выехал из Москвы, и мне уже кажется, как будто я цельный год прожил в Германии: так пестро прошли эти два месяца, и так я привык слышать всегда немецкий язык, видеть немецкие города и физиономии, слышать холодные толки немцев о громких делах далекой и для них чужой России. Не можешь вообразить, какое чувство зашевелилось в моей душе, когда я раскрыл ваши письма, когда опять услышал родные звуки, когда раздался полный, стройный аккорд всех струн моего сердца! Только теперь я чувствую вполне, что я оставил в Москве. Как мало я умел пользоваться твоей близостью! Судьба уже давно разделила нас неровным наделом способностей: ты далеко опередил меня, какая-то тяжелость ума и беспрестанно грызущее чувство сомнения в самом себе оставили меня назади, и мы не могли всем делиться по-братски, как бы я желал. Но я никогда не любил никого больше тебя, и когда мы были вместе, чувство моего неравенства для меня было всегда самое тяжелое: оно лишало твоей доверенности. По крайней мере разлука наша утешительнее для меня тем, что она нас сблизила. Это была важная эпоха в моей жизни; она пока дала мне, что и я для тебя не просто брат по рождению, что ты меня любишь, хоть я никогда не могу для тебя быть тем, что ты для меня. Пусть же по крайней мере с этих пор мы будем ближе! И если сбудется хоть часть моих желаний, когда наконец пробьет час моего возвращения, я опять обойму тебя, может быть, с большим правом, нежели прежде.
Как мне весело было получить от тебя три письма, зная твою тугость на письма. Продолжай так! Три письма в два месяца еще не очень много. Переселись на одну минуту в меня и узнай, что значит в Германии получить письмо от тебя. Я говорю три письма, потому что ты писал ко мне в Дрезден, что первое письмо ты адресовал Тютчеву; однако в самом деле я получил только два, а первого не получал потому, что Тютчев, как нарочно, куда-то уехал и воротится, говорят, не прежде как через месяц.
А до сих пор я ничего еще почти не успел здесь сделать. Завтра или послезавтра думаю перейти на квартиру, в которой уже почти условился, и завтра же, может быть, пойду просить позволения слушать лекции к ректору, то есть к одному из значительнейших людей Германии, Тиршу. Из громких имен здесь в нынешнем году читали следующие: Шеллинг «Об эпохах мира», Окен «Натуральную философию», Аст «Историю философии», Тирш 1) «Энциклопедию философских наук», 2) Aeschilos «Agamemnon» u Cicero «Officia», 3) «Übungen d. philologischen seminar», Гёррес «Всеобщую историю от сотворения мира до Троянской войны» и «Этнографию». Всех профессоров 84. Я выбрал Шеллинга, Окена, Аста, Герреса, Тиршеву «Энциклопедию», Деллинга «Историю средних веков» и Дреша «Всеобщую историю». Я хотел было прислать тебе полный список профессоров здешних и предметов их преподавания, но на этот раз не успел, а пришлю, когда справлюсь с квартирою, сяду на место и перестану метаться из стороны в сторону, как теперь. Об описании Мюнхена мне также теперь нельзя и думать: во-первых, потому, что я здесь только семь дней; а во-вторых, потому, что мне не удалось еще здесь познакомиться ни с одной душою, а следовательно, я вижу только одни стены Мюнхена.
Самые сильные из моих заграничных впечатлений были следующие: Варшава, которая кроме исторических воспоминаний, с ней связанных, кроме своей собственной красоты, своих садов и Фрейщица > под открытым небом, была для меня первым городом, не имеющим никакого сходства с русскими; Бреславль и его величественные готические церкви с прекрасной музыкой; наконец, Дрезден и Саксонская Швейцария. Дрезден, как город, не имеет в себе ничего особенного, хотя лежит среди прекрасных мест; он сходен наружностью со всеми другими немецкими городами, кроме того, что не имеет ни одного готического здания, которые есть почти во всяком другом, зато какая галерея! Какой театр! В галерее я был только два раза, всякий раз часа по два, следовательно, я всей галереи еще не знаю, и впечатление, которое она произвела на меня, слишком пестро и нестройно, но некоторые картины на меня подействовали особенно живо и никогда не изгладятся из памяти. Странно, однако же, что Рафаэлева «Мадонна», по моей ли неизящности или потому, что совершенству не суждено поражать с первого взгляда, не произвела на меня такого действия, какого я ожидал; а особенно пленили меня картины Франческо Солимена и Карла Дольче, хотя я прежде никогда этих имен не слыхал.
Театр в Дрездене такой, какого лучше желать невозможно; это показывает, что значит иметь директором Тика. При мне давали «Фауста» и «Коварство и любовь». Я никогда не думал прежде, что «Фауст» может быть хорош на сцене; мне казалось, что он слишком много потеряет в быстроте театрального представления, однако теперь уверился в противном и думаю, что едва ли какая-нибудь трагедия может действовать сильнее. Среди актеров был только один отличный талант, зато талант необыкновенный! Это Паули, который играл Мефистофеля, но все шло так стройно, все малейшие мелочи были соблюдены так верно, что невозможно было не забыться. Эта стройность игры, может быть, гораздо важнее, нежели частные таланты в актерах-единицах. В Дрездене я видел первый раз театр. Здешний мюнхенский театр также славится, но с дрезденским его невозможно даже и сравнивать. Я был в нем еще только один раз, но и по одному разу можно судить о манере труппы. Здесь есть один отличный, превосходный актер, Эсслер, но зато он совершенно один (по крайней мере, в той пиесе, где я его видел), никто из других не выше наших Слукиных и Максиных, а актрисы играют даже несравненно хуже наших; правда, что и сама пьеса, которую давали, была ниже посредственной: это была драма в стихах, составленная из одной повести Гофмана «Майоратство». Я не знаю повести Гофмана, но, вероятно, она умнее этой драмы. Может быть, есть таланты между другими актерами, которых я еще не видал, но по крайней мере видно, что не Тик здесь директор, а человек вроде Кокошкина. Как много один человек может сделать! Видеть дрезденский театр утешительно во многих отношениях: убедясь, что достоинство театра, так же, как счастье государства, состоит не в многочисленности гениев, а в стройности, мы можем иметь большую надежду иметь скоро хороший театр, нежели ожидать, чтобы ветер навеял гениев.
7. И. В. Киреевскому
12 / 24 сентября 1829 года
Я сейчас возвратился от Тирша, к которому, как к ректору, ходил просить разрешения слушать лекции. Вот тебе подробное описание этого похода. Тирш живет в довольно отдаленной части города (т.е. по мюнхенским расстояниям), но, впрочем, в очень красивой стороне Мюнхена и в очень красивом доме, подле самой почти площади, которая называется Carolinen-Platz. Меня провели в довольно большую комнату, в которой я увидел группу совершенно немецкую: за большим круглым столом сидел какой-то толстый старик в колпаке и человек шесть дам и девушек; все они что-то ели (часов в 6 после обеда), а в некотором расстоянии от стола сидел Тирш, который тотчас подошел ко мне с учтивым приветствием. Узнавши о цели моего пришествия, он попросил меня в другую комнату и стал расспрашивать, где я учился и чем хочу преимущественно заниматься здесь; я отвечал, что философией и историей. «Die Philosophie, — сказал он, — finden Sie hier gut besetzt, Sie haben den Schelling; in der Geschiehte ober sind sehr Wenige zu empfehlen. Der einzige, den ich Ihnen rathen wurde, ist Gorres. Das ist zwar ein uberspannter, ober geistreicher Kopf. Die anderen haben wenig zu bedeuten». Он советовал еще слушать по философской части Киттеля, читающего метафизику и логику, и особенно заниматься латинским языком как способом, совершенно необходимым для истории. Потом говорил о Тютчеве как своем хорошем знакомом и очень хвалил его. Говорил, что и Шеллинг очень коротко знаком с Тютчевым. Потом пришел к нему какой-то мозглявый, кривляющийся и глупый немец, с которым он говорил минут пять, а я между тем сидел и наблюдал его физиономию. Вот его наружность. Человек среднего роста, не худой и не толстый, почти седой; черты лица тонкие и довольно красивые, нижняя губа несколько выдалась вперед, и на лице видна какая-то остановившаяся улыбка; глаза черные, ясные и довольно горячие; брови выдавшиеся, несколько вздернутые. Главное выражение лица — какая-то сосредоточенная внимательность; манеры вообще очень простые и благородные, а по его отрывистой манере говорить кажется, что он должен быть молчалив. Когда ушел мозглявый немец, Тирш спросил мое имя, которое записал, и я наконец отправился, но на дороге толкнулся об дверь, которую чуть-чуть не вышиб!
«Для того чтобы слушать лекции, — сказал Тирш, — не нужно никакого позволения, кроме согласия каждого из тех профессоров, которых я хочу слушать». Согласие Тирша я уже получил, а теперь должен буду ходить к каждому из других и видеть всю галерею здешних знаменитостей в их домашнем быту! Сверх того мне есть случай через Тютчева познакомиться с Тиршем и Шеллингом. Лекции начнутся по здешнему счету 20 октября. Я выбрал было по части истории Деллинга и Дреша, но так как Тирш их плохо рекомендует, то лучше возьму Киттеля, а Деллинга и Дреша прочту в книгах. Что касается до латинского языка, то я еще в Дрездене занялся грамматикой, а здесь лексиконами и давно решился на него обрушиться. Но, добившись если не до белого, то, по крайней мере, до зеленого знамени в языке латинском, хочу заняться хорошенько испанским и, может быть, итальянским, тем заключу языковедение, а от прочих всех торжественно отказываюсь, выключая славянских, ничего не стоящих русскому и которые могут быть узнаны между прочим.
Планы Рожалина идут гораздо дальше. Он теперь совершенно погружен в язык и древности греческие, кроме всех славянских языков, хочет учиться по-шведски, готски, венгерски и, может быть, даже одному из восточных языков. Он обнимает тебя и, при моем отъезде из Дрездена, хотел непременно к тебе написать. Весною, как он говорит, может быть, и ему будет возможность приехать в Мюнхен, как бы это было весело! Но об Рожалине я подробнее буду писать в письме к маменьке. Покуда надо кончить, а в следующий раз, на просторе, напишу больше, пришлю полный список здешних профессоров в нынешнем семестре и напишу все, что можно будет узнать об устройстве здешнего университета. Прощай! Крепко тебя обнимаю! Обними за меня Петерсона.
Твой брат П. Киреевский.
Еще одно, а это одно меня несколько раз уже бросало в холодный пот. Я получил письмо от папеньки из Долбина. Он меня успокаивает, говоря, что в Москве до сих пор, слава Богу, все благополучно, но что он, в случае опасности, сделал распоряжение отправить всех нас в остзейские провинции, а может быть, в Англию. Я читаю в здешних газетах, где есть что-нибудь, о России, и не видя ничего, ничего намекающего на чуму во внутренности России, но беспокоюсь только об одной Одессе. Но если будет опасность, я совершенно полагаюсь на твою дружбу! Ты тотчас ко мне напишешь, ты не захочешь оттолкнуть меня от себя в эту минуту; это время мы должны быть вместе. На этом ты должен мне дать честное слово. Остаться один я не хочу, не чувствую ни довольно самодеянности, ни довольно геройства. Это письмо для тебя одного.
8. И. В. Киреевскому
7 / 19 октября 1829 года
Я сейчас возвратился от Шеллинга. Ходил просить позволения слушать его лекции и проговорил с ним около часа. Узнаешь ли ты меня в этом подвиге? И что всего удивительнее, не запнулся ни разу. Но что тебе сказать о Шеллинге? Но можешь вообразить, какое странное чувство испытываешь, когда увидишь наконец эту седую голову, которая, может быть, первая в своем веке, когда сидишь с глазу на глаз с Шеллингом! Так как завтра уже начинается курс, следовательно, откладывать моих визитов профессорам было долее нельзя, то я и отправился сегодня прямо к Шеллингу. Меня встретила девушка лет девятнадцати, недурная собой, с маленькой сестрою лет девяти, и когда я спросил, здесь ли живет der Herr geheime Hofrath von Schelling, сказала маленькой: «Sieh doch nach, ob der Papa zu Hause ist», — а сама между тем начала говорить со мною по-французски о погоде. Наконец, маленькая дочка Шеллинга возвратилась и сказала, что Шеллинг просит меня взойти на минуту в приемную комнату, а сам сейчас выйдет. Гостиная Шеллинга — маленькая комнатка шагов в одиннадцать вдоль и поперек и не только имеющая вид простоты, но даже бедности: вся мебель состоит в маленьком диванчике и трех стульях, а на голых стенах, несколько закопченных, висит один маленький эстамп, представляющий очерки какой-то фигуры, едва видной в лучах света, и вокруг нее молящийся народ. Но я не успел рассмотреть этот эстамп хорошенько. Минут пять ходил взад и вперед по комнате; наконец отворилась дверь, и взошел Шеллинг, но совсем не такой, каким я себе воображал его. Я часто слыхал от видевших его, что никак нельзя сказать по его наружности: это Шеллинг. Я думал найти старика, древнего, больного и угрюмого, человека, раздавленного под тяжелою ношею мысли, какого видал на портретах Канта; но я увидел человека по наружности лет сорока, среднего роста, седого, несколько бледного, но Геркулеса по крепости сложения, с лицом спокойным и ясным.
Глаза его светло-голубые, лицо кругловатое, лоб крутой, нос несколько вздернутый кверху сократически; верхняя губа довольно длинная и выдавшаяся вперед, но, несмотря на то, черты лица довольно стройные, и лицо хотя округлое, но сухое; вообще он кажется весь составлен из одних жил и костей. Определить выражение его лица всего труднее: в нем ничего определенного не выражается, и вместе с тем лицо ко всем выражениям способное. Лихонин, говоривший, что выражение лица на портрете Жан Поля слишком индивидуально, назвал бы выражение Шеллингово абсолютным. Только в нижней части лица видна какая-то энергия и легкий оттенок задумчивости в глазах, когда он перестает говорить. Но когда он, опустив глаза в землю, вдруг взглянет — какое-то молние блеснет в его глазах, обыкновенно спокойных. Вот все, что можно сказать о наружности Шеллинга, но если будет случай хорошенько заметить его в профиль, постараюсь выразить его силуэт и тогда его пришлю. Он встретил меня извинением, что заставил дожидаться, и просил взойти в другую комнату, которая, как кажется, его кабинет. Здесь, говоря с Шеллингом, я ничего не мог заметить, кроме кипы бумаг на большом столе, несколько рядов книг на досках, прибитых к стене. Когда я сказал, что желаю слушать его лекции, он отвечал, что очень рад, если хотя чем-нибудь может мне быть полезен, и просил адресоваться к нему во всем, что он может сделать. Он посадил меня на диван, а сам сел передо мною на стуле и с вопроса, долго ли я намерен оставаться здесь, начал говорить о здешних способах, собраниях по части искусства и библиотеках, потом, спросивши, в каком состоянии осталась библиотека Московского университета после пожара, начал расспрашивать о Москве, о Лодере, с которым был знаком, на каком языке немецкие профессора читают у нас лекции, много ли занимаются у нас латинским языком в университете… «Ну хорошо! — сказал он между прочим. — В медицинском отделении искони уже введен латинский язык, и необходим, но, если бы, например, читать в Москве философию на латинском языке, думаете ли вы, что нашлись бы слушатели?» Я отвечал, что большая часть слушателей, способных понимать лекции философические, были бы способны понимать их и на латинском языке, но что, впрочем, немецким языком занимаются в России еще гораздо больше. От университета он перешел к образу жизни москвичей, говорил, что воображает в Москве большое разнообразие во всех отношениях, смешение азиатской роскоши и обычаев с европейским образованием, расспрашивал о состоянии нашей литературы, говорил, что он слышал, что она делает быстрые шаги и что он слышал также, что у нас драматическое искусство процветает, особенно что есть отличные комики; но в последнем, по несчастию, я не мог подтвердить его мнения. Потом он перешел к настоящей войне. «России, — сказал он, — суждено великое назначение, и никогда она еще не высказывала своего могущества в такой полноте, как теперь. Теперь в первый раз вся Европа, по крайней мере, все благомыслящие, смотрят на нее с участием и желанием успеха, жалеют только, что в настоящем положении ее требования, может быть, слишком умеренны». Он говорил о трудностях русского языка для иностранцев и как важно между тем его изучение, хвалил его звучность, говорил, что очень много слышал о нашем Жуковском и что по всем слухам это должен быть человек отличный. Очень хвалил Тютчева. «Das ist ein sehr ausgezeichneter Mensch, — сказал он между прочим, — ein sehr unterrichteter Mensch, mit dem man sich immer gerne unterhält». И когда наконец я встал, чтобы идти, он спросил мое имя и сказал, что ему приятно было бы, если бы иногда навещал его по вечерам, и это приглашение повторил два раза.
Вот тебе покуда все, что мог запомнить со слов Шеллинга. Голос его тихий и густой; он говорил не медленно и не скоро, несколько отрывисто. Разговор его так прост, жив и неразмерен, что невольно забываешь, что говоришь с этим огромным Шеллингом, и вообще он очень умеет сделать положение своего соразговаривающего ловким.
Зачем не ты был на моем месте?
9. Родным
Декабрь 1829 года
Вечер под Рождество я провел дома, а в Рождество обедал и весь вечер был у Тютчева, где видел и немецкий Weihnachtsbaum, который он отложил до самого Рождества потому, что дети еще накануне были в пансионе. Немецкий Новый год я также встречал у Тютчева, где было дипломатическое общество, человек из десяти. Но русский Новый год, один для меня настоящий, я, как уже писал вам, встречал дома.
Теперь здесь идет карнавал и продолжится еще почти до конца февраля. Его, впрочем, почти нельзя заметить ни по народному движению, ни по праздникам: в городе все точно так же тихо, как прежде, и немецкая флегма по-прежнему остается флегмою; все отличие карнавала состоит в том, что на одной из городских площадей расставлены палатки, так, как у нас бывает на ярмарках, что немцы, по большей части в одних сюртучках и посинелые от холоду (потому что здесь почти постоянно стоит погода между 9 и 10 градусами холода), чинно и мирно между ними прохаживаются и что от времени до времени дается несколько публичных балов и маскарадов. Маскарады начнутся еще на будущей неделе, а на одном из балов я был вчера. Этот бал был скучен и утомителен, и я не понимаю, как немцы выдержали от 7 часов до 1, потому что все, кроме немногих дам, которые успели занять лавочки, сделанные около стены зала, должны были все время стоять на ногах. Стула не было ни одного; зала, очень маленькая, так была набита народом, что с трудом можно было повернуться; вся середина была битком набита мужчинами, а вокруг толпы оставалась одна узкая полоса для танцующих; по этой полосе неловко и тяжело кружился немецкий вальс. Все танцы состояли из вальса, галопа и французской кадрили. Я не танцевал, а продирался сквозь толпу взад и вперед вместе с Цинкейзеном (о котором я писал вам), без которого не остался бы там и получаса. На этот раз следует кончить для того, чтобы еще днем не замедлить отправление письма. В следующий раз буду писать больше и буду писать скоро, не дожидаясь сроков. Покуда крепко вас всех обнимаю.
Ваш сын П. Киреевский.
Милый папенька, посылаю вам покуда профиль Шеллинга, который удалось сделать очень похоже, и я не стал приделывать ни глаза, ни брови, чтобы не испортить. В следующий раз буду много писать. Покуда прощайте. Обнимаю вас!
Ваш сын П. Киреевский.
Хотел писать к Маше, но также опоздал, посылаю покуда ей арию, которую здесь два раза играл Паганини и которую теперь еще как будто слышу. Обнимаю всю мелюзгу. Обнимаю Петерсона, Максимовича, Воейковых и Языкова, если он уже с вами.
10. Родным
1/13 января 1830 года
Мюнхен
12 часов
Новый год! Пусть его первая минута будет посвящена письму к вам, на Святую Русь! Крепко, крепко обнимаю вас всех! Вот и Новый год, печальный год, год разлуки; тем больше нужно желания, чтобы он был для нас возможно счастлив, чтобы мы все прошли его в полноте твердыни здоровья и ясности духа, чтобы он еще возвысил неоценимую радость свиданья. Я его встречаю один, но мыслями с вами. Завтра буду писать больше.
2 / 14 января
Вчера писать много было нельзя, потому что от излишнего натопления печи у меня разболелась голова, и не хотелось писать в кислом расположении духа, и потому я лучше решился отложить письмо до сегодня.
Что вам сказать о том, как я встретил Новый год? Я его встретил один, растянувшись на диване, с трубкой в зубах и мыслями в Москве, в расположении духа довольно кислом. Вчера начал его обыкновенными походами в университет, сегодня хотел было быть у Окена, но опоздал, оставшись на лекции одного Марениуса, который по случаю свадьбы императрицы бразильской провожал немецкое переговорное посольство, исходил Южную Америку вдоль и поперек и теперь читает об ней лекции. Так как его лекции очень интересны, то надеюсь слушать его чаще. Не меньше этого досадно, что не мог быть у Окена, потому что теперь должно опять дожидаться следующего четверга, а я после того раза, о котором я вам писал, еще у него не был. Завтра думаю, собравшись с духом, опять пуститься к Шеллингу; хоть он и приглашал меня в тот раз, когда я у него был, но так как с того времени уже прошло почти что два месяца, то я почти не сомневаюсь, что он забыл мое имя. Несмотря на то, я решился меднолобствовать. У него теперь идет жестокая и очень неприятная перебранка с одним геттингенским профессором Капом (которого, папенька, может быть, помнит по «Всеобщей истории», нечеловеческим языком написанной, которой разбор был в «Московском вестнике»). На днях я узнаю всю подробность истории и напишу папеньке. Здесь она делает много шуму, и большая часть накидывается на Шеллинга, против которого уже и многие журналисты писали в выражениях очень грубых, особенно осуждая его за то, что он так давно уже ничего не пишет. Вообще изречение «Несть пророка в отечестве своем» над Шеллингом вполне оправдывается, и он здесь гремит так же мало, как у нас в Москве какой-нибудь Мерзляков. Главные обвинения против него, которые слышны здесь довольно часто, сводятся на два: «Непростительно Шеллингу, вопреки профессорской обязанности, так долго не печатать ни строчки» и «Возможно ли великому философу быть так молчаливу и не сообщительну?» Он живет себе уединенно в своем тесном проулке, в тесной, бедной комнатке, почти забытый! Такова печальная судьба философа.
3/15 января
Вчера я должен был прерваться и теперь, сию минуту, возвратясь от Шеллинга, принимаюсь за продолжение. Я решился отправиться к нему сегодня, зная, что у него сегодня, в силу пятницы, предпочтительнейшее собрание профессоров, дам и студенчества. Я туда явился в половине седьмого. Меня провели в другую половину его жилья, где у него большие и красивые комнаты, и так как у него еще никого не было и сам Шеллинг еще не появлялся из своего кабинета, то меня приняла сначала его жена, женщина лет 45, и, как кажется, очень простая, добрая и обыкновенная немка. Я пробыл с ней минут 5, наконец начали съезжаться (то есть сходиться) профессора, студенты, и явился Шеллинг. Он хотя и забыл мое имя, но узнал меня и рекомендовал жене, потом, по поводу холодной погоды, начал было говорить о многих сходных действиях подполюсных и подэкваториальных климатов, но вновь явившиеся гости его прервали, и с тех пор, кроме потчевания чаем и усаживаний, я уже не говорил с ним почти в продолжение всего вечера и рад был, что, следуя примеру других, можно было ловко молчать, наблюдать его и слушать. К нему собралось несколько студентов, человек десять профессоров, из которых я некоторых знаю по физиономии, других не знаю, и человек шесть дам. Из профессоров были между прочим Тирш, который раза по три ко мне подсаживался, но с которым я не успел завести разговора продолжительного, Маурер, который считается одним из отличнейших здешних профессоров и читает историю древнего германского права, и Марениус, о котором я несколько слов писал к вам вчера, других я не знаю. Вечер был довольно непринужден. О чем были разговоры, пересказать нельзя, потому что они беспрекословно менялись и не было ни одного постоянного; по большей части, однако же, он вертелся около различных предметов физики и натуральной истории, и под конец уже вечера Шеллинг довольно долго говорил с Марениусом об одной недавно вышедшей «Ботанике», но так как я, по несчастью, слышал разговор только с половины, а знакомого, у которого можно было справиться, никого не было, то и не мог узнать, о чьей «Ботанике» шло дело. Многие осуждали эту книгу в нестройности расположения, а Шеллинг очень защищал и хвалил ее. Когда я уходил, он пригласил меня на все пятницы, и я намерен этим приглашением непременно воспользоваться. Возвратясь, я нарисовал его силуэт, и, по счастью, удалось нарисовать его очень похоже, посылаю его папеньке.
5/17 января
Наконец я вчера опять получил от вас письмо! Вы пишете, что брат выезжает 2-го или 3-го, и так он уже теперь в дороге, и скоро, скоро я обойму его. Какое свиданье! О, если б эта минута могла перелететь к вам в Москву во всей полноте своей и облегчить тяжелую горечь разлуки! Ради Бога, будьте тверды, этого мало: будьте спокойны, не сжимайте жестокого чувства в глубине сердца, делите его, старайтесь развлечь его. Пусть каждая мысль о нас соединяется с мыслью, что вы должны любить, беречь, лелеять нас в себе, что ваше здоровье, ваше спокойствие — первое, основное условие нашего счастья! Верьте в счастье, одна эта вера может от вас отдалить убийственные мучения беспокойства; помните, что вы сердце той звезды, которая нам светит на горизонте темного, неродного неба, в которой мы, далеко разбросанные, соединимся всеми мыслями и чувствами. Первым утешением в разлуке с братом должна быть для вас мысль о необходимости такой разлуки; мысль, что кипящая деятельность, разнообразие новых впечатлений, сосредоточенное направление всех мыслей в другую сторону — лучшее для него лекарство. Бороться с мучениями своего чувства он хочет, и он одолеет его. Вы его знаете и, следовательно, в его силах сомневаться не можете, можете смело на него положиться и не мучить, не расстраивать себя напрасным беспокойством; вы подадите ему пример, как не должно предаваться чувству мучительному и бесполезному, как должно беречь себя для своих, для себя, для отечества. Вы беспокоитесь о том, что он поехал без человека, но это он сделал прекрасно, потому что за границей без человека обойтись совершенно можно, и человек, не знающий языка, со всей доброй волею, не только не облегчает и совершенно бесполезен, но напротив, еще удваивает хлопоты, потому что должно заботиться и о себе, и о нем, не говоря уже о совсем бесполезном удвоении расходов. Напрасно, однако, он человека не взял до границы, хотя и тут без человека обойтись можно очень хорошо, но человек мог бы его избавить от многих необходимых хлопот, связанных с собственным экипажем. Дорогу он также избрал самую лучшую: он сделает крюк, но зато увидит любопытнейшую часть Германии в Берлине, Дрездене и Мюнхене и, может быть, из Дрездена привезет ко мне в Мюнхен Рожалина. От Рожалина я получил письмо недавно, ему в Мюнхен очень хочется, а он теперь в положении довольно затруднительном: Киреева мать возвращается в Россию, а Кайсарова предлагает Рожалину либо возвратиться в Россию вместе с Киреевыми, либо остаться при ее дочери за 1000 рублей в год и, кроме обыкновенных уроков, еще посвящать все вечера ее забаве! «Остаться у Кайсаровых, — говорит он, — мне не хотелось бы по многим причинам: беспорядок страшный, от которого я терплю больше всех». И я надеюсь, что мне удастся его вырвать из когтей этих Кайсаровых. Стоит ли из 1000 рублей убить целый год понапрасну, а может быть, и больше, а кроме того еще отдаться на совершенный их произвол? Единственно удерживает его от переезда в Мюнхен то, что он боится недостатка денег для возврата, но можно ли за этим останавливаться! Возврат его из Мюнхена в Россию стоит не больше 700; 1000 даст ему каждый из журналистов за труды его с радостью. Но если ему и не будет довольно для этого времени, то неужели нам нельзя будет доставить его в Россию и неужели он лучше захочет понапрасну бросить год жизни? Это невозможно, и я почти уверен, что скоро увижу его здесь.
Я получил также недавно очень милое письмо от Шевырева из Рима: он уже узнал, вероятно от Рожалина или от самого брата, что брат едет в Париж, и очень этому радуется, зовет нас всех летом пешком к себе в гости. В Риме, как он говорит, ему живется: он ходит с «Винкельманом» в кармане и весь живет в искусстве и древности, часто видится с Мицкевичем и жалуется только, что Рим «завешан с европейской стороны совиными крыльями монахов» и поэтому очень трудно иметь книги. И в Риме, говорит он, тоскуется по родине, чувствуешь недостаток в чем-то.
Вы говорите, что я все пишу об университете и Мюнхене, а мало о себе, но это потому, что о себе должно было бы повторять все то же: что я по-прежнему совершенно здоров, хожу в университет, каждую неделю раза два непременно бываю у Тютчева, читаю и копчу над латынью. Обыкновенный день проходит по большей части таким образом: встаю часов в 8, до 10 читаю, в 10 отправляюсь в университет, где остаюсь до 12, в 12 возвращаюсь домой, принимаюсь за своего Ливия и остаюсь над ним до часа, в час обедаю, от 2 до 3 опять принимаюсь за латынь, от 3 до 4 читаю, в 4 отправляюсь в университет слушать Окена и остаюсь до 5. В 5 либо отправляюсь читать журналы, либо читаю дома, а ввечеру либо отправляюсь в театр, что, впрочем, теперь бывает довольно редко, либо к Тютчеву, либо к Шеллингу или Окену (по пятницам и четвергам), либо остаюсь дома и опять читаю. Но что больше всего меня мучит, это медленность чтения, с которой я до сих пор не могу сладить, и, несмотря на то что я довольно много читаю, я прочитал очень немногое. Теперь я достал между прочим Лопе де Вегу из университетской библиотеки и думаю опять заниматься чаще испанством; я занимаюсь время от времени и языком итальянским, который мне дается очень легко. Главное мое чтение состоит в истории и философии; по философской части читаю Шеллинга, а по исторической на эту минуту Гебгарда, историю юго-западных славян, после которой думаю приняться за Гизо, которого мне обещал дать Тютчев. У Тютчева, как я уже писал к вам, я бываю непременно два раза в неделю и люблю его и все его семейство за их ум, образованность и необыкновенную доброту. Они принимают меня и со мною обходятся так, как добрее и внимательнее нельзя, но я часто прихожу в истинное отчаяние с хромотою своего французского языка, заиканием и особенно с совершенным неумением говорить, независимо от обоих первых качеств, или, лучше сказать, недостатком, и которое, как я больше и больше уверяюсь, едва ли не навсегда со мною останется.
Спешу отправить это письмо, чтобы не продлить еще времени и так уже слишком долгого. На этот раз я ничего не успел сказать о себе, но вслед за этим будет другое, самое подробное. Непременно буду писать и папеньке, отдам полный отчет в своем житье-бытье, в занятиях, в профессорах, в Мюнхене, во всем. Буду писать и к Маше, и ко всем. Покуда всех крепко обнимаю.
Ради Бога, не беспокойтесь обо мне: я здоров как нельзя быть здоровее и с самого отъезда не только ни разу не был болен, но даже и насморки были только два раза.
Милый папенька! Не сердитесь ради Бога! Скажите Максимовичу, что Тютчев обещает дать 7 пьес для альманаха. Я очень ему благодарен за присылку песен.
11. А. П. Елагиной
1/13 марта 1830 года
Мюнхен
Милая маменька!
Вот и 1-е марта! От всего сердца вас поздравляю. Как досадно, что не выдумали еще до сих пор воздушные дилижансы! Если бы нам можно было всем слететься к вам на 1-е марта, хотя бы на несколько часов! Теперь можно только писать, а письмо пройдет целый месяц, а чтобы получить ответ, надо ждать почти целые два месяца. Наверно, вы в этот день об нас много думали. Я ждал, не долетит ли что-нибудь магнетически, но ничего не долетело. Как вы провели этот день? Начинаете ли вы хотя несколько привыкать к разлуке? Спокойнее ли вы по крайней мере? Надеюсь, что Николенька уже здоров опять по-прежнему, что вы все, все здоровы и спокойны. И неужели не получу от вас письма еще прежде, нежели от 1 марта?
Я хотел к вам писать еще недели две тому назад, но до сих пор каждый вечер что-нибудь мешало. Теперь могу вам дать известие и о брате. Я получил от него письмо из Берлина, от 14 февраля, он приехал туда 10 февраля, совершил свое путешествие благополучно и, слава Богу, здоров. Вы были бы спокойны, говорите вы, если бы знали, что он хочет бороться с чувством, бесполезно мучительным. Вот вам только несколько слов из его письма, по которым вы лучше всего можете видеть расположение его духа. Он беспокоился о болезни Николеньки. «Страшно и грустно, — говорит он, — но я хочу вытеснить из сердца все мрачное, все убивающее дух. Довольно в жизни горя настоящего, верного! Бояться будущего, возможного — слабость, малодушие, недостойное человека, мужа. Дай только волю своему воображению, дай ему закусить удила, и оно умчит в такое болото, из которого не выкарабкаешься целую жизнь. Может быть, это одна из причин изнеженности и ничтожности большей части нынешнего света… Каждый век, каждый год, каждый час имеет свой идеал человека. Стремление наше должно быть в твердости, в независимости характера от сердца. Чем она труднее, тем больше требует стараний с нашей стороны». Этих слов, по-моему, довольно, чтобы быть спокойну: так говорит не уныние, произвольно предающееся чувству мучительному и в нем утопающее. Страсть не слабость, но избыток силы; твердость не состоит и не должна состоять в подавлении страстей, но только в их направлении и уравновешивании. Что за дело, что он сказал вам, что он не хочет ни истреблять, ни рассеивать своего чувства! Он хочет независимости характера от сердца, он хочет деятельности, он в самую первую минуту сказал себе: долг выше счастья. Если бы он хотел истреблять или рассеивать свое чувство, самое его старание его бы усиливало, беспрестанно обращая мысли в эту сторону. Он хочет хранить его и действовать, как бы его не было, и нет лучше средства от него избавиться, то есть дать силам души своей другое направление. Чужие края, как видно по письму его, сильно пробудили его деятельность, и это их благотворнейшее действие. Он слушает теперь профессоров берлинских и хотел там остаться до конца марта, а в начале апреля я его увижу. Привезет ли он с собой Рожалина, я еще не знаю, потому что не получал еще от Рожалина письма решительного. Он (то есть брат) уговаривает нас обоих переселиться в Берлин. Выгоды и невыгоды этого переселения держатся в равновесии: нет сомнения, что берлинский университет за исключением философского отделения, по всем другим частям, особенно по исторической, гораздо выше мюнхенского, но мне и в Мюнхене еще много и много работы, к тому же Мюнхен на границах Швейцарии и Италии, которых живые лекции стоят профессорских, а согласится ли Рожалин на Берлин — не знаю, потому что не знаю, какова там филология. По всем вероятностям, однако, кажется, что я еще останусь жителем мюнхенским, а каково бы весело было пробыть все это время вместе с Рожалиным! Надеюсь скоро получить от Рожалина что-нибудь решительное.
Что вам сказать о себе? Вы все говорите, что я пишу только об университете и Мюнхене, а о себе мало, но это потому, что в переходах из дому в университет и из университета домой состоят почти все различия одного дня для другого, и почти вся моя деятельность ограничивается тесным обручем черепа, а в пределах этого обруча происходит, однако, больше хлопотливость, нежели настоящая деятельность. Каким образом мне удается быть заняту беспрестанно, трудиться и делать не только мало, но не делать почти ничего, это меня давно удивляло и за каждым днем мучит больше и больше. Часто мне кажется, что, если бы я попался на глаза к Петру Великому, он, может быть, причислил бы меня к разряду «третьяковских». Нет сомнения, что пребывание за границей принесло мне пользу большую и прочную, но почти все мною приобретенное испытано и почти ничего не сделано. Здесь, где с каждым днем глубже и глубже чувствуешь те бесчисленные труды, которые еще предлежат России, чтобы получить живое умственное движение Европы, хотелось бы, чтобы не только каждый день, но каждый час был обозначен каким-нибудь шагом, и вместо того движение едва-едва заметно. Но это старая материя!
Я забыл вам сказать, что у нас теперь здесь уже весна: еще с 14 февраля, по нашему счету, я почти целый день сидел с открытым окном, с тех пор, правда, шел еще раза два снег, и было несколько маленьких морозов, и до сих пор дуют горные ветры, но улицы давно уже сухи по-летнему, и до последних чисел февраля почти постоянно в воздухе градусов 80 тепла, а на солнце, когда затихает ветер, бывает иногда и жарко. Зелень, однако же, не начинает еще распускаться, и в теплоте воздуха мало проку, потому что ее редко чувствуешь за холодными горными ветрами. Впрочем, я в здешнем климате очень большой разницы не чувствую. Осень началась ранее, чем у нас, и была несравненно хуже нашей; зима была совершенно такая же, как наша, и термометр даже часто упадал ниже 20°. Правда, с половины февраля начинает быть довольно тепло, но настоящая весна едва ли начнется прежде конца марта, а в начале апреля весна и у нас. Карнавал здешний кончился 23 февраля по здешнему стилю, начавшись 6 января. Существование его в городе почти совсем заметно не было, народных праздников здесь вообще никаких нет, и увеселения публики состояли в нескольких балах, очень неоживленных, и в нескольких маскарадах, в которые, однако, все почти сообщались без масок. Я бывал на этих сборищах только в музее, журнально-бально-концертном собрании здешней публики, где балы были по субботам, и на маскараде в театральном зале. Я вам писал, кажется, о бале нашего посланника, где я также присутствовал; этот бал был действительно блестящий, однако не танцевал там, потому что вальс — единственный танец, здесь употребительный, и не дождался конца, потому что было и жарко, и скучно.
Во время карнавала я видел здесь, между прочим, два интересные обряда, которые каким-то случаем здесь еще сохранились. Это Schafflertanz и Metzgersprung. Первый обряд повторяется только в семь лет один раз, последний ежегодно. Schafflertanz установлен в воспоминание чумы, которая здесь была несколько раз и в последний раз в 1680 г. Тогда почти все уцелевшие жители оставили город, и долго уже по прошествии опасности никто не смел возвратиться. Наконец одна веселая ватага бочаров (которые по-нынешнему, провинциальному, называются Schaffler) решилась ободрить народ смелым примером, и они впервые взошли в очумевший город, в праздничных платьях, с плясками и с музыкой. С тех пор каждые семь лет, в воспоминание этого происшествия, толпа бочаров, состоящая человек из 40, одета в красных куртках и сером нижнем платье, в чулках и башмаках, в маленьких шляпах с белыми перьями на голове, с музыкой и арлекином впереди ходит по городу и пляшет, останавливаясь перед домами кого-нибудь из королевской фамилии или посланников, которые высылают им денег. Metzgersprung обыкновение очень древнее, которого происхождение неизвестно. В последний день карнавала подмастерья мясников, которые уже кончили свое учение и сами могут сделаться мастерами, совершают переход из подмастерьев в мастера с торжественными обрядами. Они ездят верхом по всем улицам города в красных платьях, верхами и с музыкой. Мастера идут сзади в праздничных платьях, с большими пуками цветов на шляпах, а впереди ведут двух лошадей, красиво убранных лентами и цветами, на которых сидят два мальчика лет по пяти, также дети мясника. Объехавши город, новопосвященные подъезжают к фонтану на большой площади, сходят с лошадей, надевают странное белое платье, к которому пришито множество телячьих хвостов, и должны все вместе, впрыгнув в бассейн фонтана (довольно глубокий и полный воды), выйти оттуда не прежде, как вычерпавши весь бассейн досуха и выливши всю воду на собранную толпу народа. После этого обряда они выходят из бассейна мастерами и уже получают степень Burger'a. Такие обряды тем интереснее, что их уже осталось в Германии очень немного и почти совсем нет в землях протестантских.
12. А. П. Елагиной
14/26 апреля 1830 года
Мюнхен
Вот вам, милая маменька, и еще письмо от всей нашей троицы, теперь здесь в Мюнхене соединенной. Что вам сказать об нас? Соединением наших писем большая часть уже сказана. Они приехали накануне Светлого Воскресения, и с тех пор в Мюнхене уже не отдельные русские бродят, но живет русская семья, связанная и дружбой, и любовью, и воспоминанием; и русский язык, и русский хохот, и русская ясность и беспечность! Я увидел их именно так, как желал бы. Рожалин совершенно тот же, как был с вами. Брат совершенно тот же, каким я оставил его; ни в лице, ни в манерах, ни во всем его быте я не нашел ни малейшей перемены; кроме того, заграничие дало ему и деятельность европейскую: он встает рано, и послеобеденный сон уже не привычка, но исключение. Словом, путешествие произвело на него то именно действие, какого я желал, что, впрочем, иначе и быть не могло. Он тот же энергичный, высокий, и горячий душою, и ясный, но вместе с этим прежним русским и европеец, то есть деятельный. Сначала он хотел остаться здесь только недели две, чтобы вернее застать в Париже Тургенева, но теперь решился еще остаться здесь еще по крайней мере на месяц, чтобы короче узнать университет и лекции и обойти замечательнейших профессоров. На днях собираемся к Шеллингу. Рожалин уже познакомился с Тиршем и записался в университет на лекции, которые опять начнутся 29 апреля. Таким же образом есть теперь и русское Landsmannschaft в Мюнхенском университете.
Вот как проходит наш день: утро занято либо чтением, либо осматриванием здешних галерей, потом обедаем либо дома, либо в трактире для наблюдения немцев, потом либо возвращаемся домой, либо отправляемся в английский сад, либо читаем газеты, либо осматриваем Мюнхен; ввечеру опять дома, и если бы русскому случилось идти мимо нашего окна, он по ясному и беспечному тону разговора, по хохоту узнал бы, что здесь русские, а не рассчитанные и холодные немцы. Первое впечатление, которое произвел на нас Мюнхен, было самое благоприятное, авось, оно и оправдается. В Париже брат познакомился со всем, что там есть замечательнейшего; узнавши короче и Мюнхен, он уже приедет в Париж, не скользнувши по Германии, но узнавши почти все, что в ней есть любопытного; может быть, удастся нам всем троим сделать еще вылазку и в Тироль, а к зиме надеюсь быть опять с ними вместе в Париже, по крайней мере уже не будет опять такой долгой разлуки. Теперь обдумываю, каким бы образом с наступлением зимы завезти туда и Рожалина, чтобы нам уже из Парижа не разъезжаться опять и явиться наконец к вам в Москву всем вдруг и вместе. Но спешить в Париж не буду, потому что здесь еще остается много дела, которого прежде зимы не кончу, и брат меня зовет в Париж не иначе, как сделавши в Мюнхене и мюнхенское.
Вот вам покуда несколько слов об нас; теперь должно кончить, а завтра поутру отправить письмо; может быть, если успею, напишу еще завтра; об деньгах Шер. я отвечал вам скоро после их получения, но деньги Н. Н. П. что-то не присылаются; он писал, не может ли отдать их вам, и это было бы гораздо лучше, потому что вы теперь к нему ближе. До половины июня мне денег станет наверное, но если к тому времени не придут Н.Н. 400, то будут нужны, и вы очень одолжите, если к тому времени вышлете некоторое количество, что лучше сказать теперь, потому что для получения от вас ответа нужно около двух месяцев.
У нас здесь весна довольно давно, и почти все деревья распустились, но, несмотря на то, редко бывают хорошие дни, что очень досадно, потому что мешает показать брату Мюнхен во всех подробностях.
Письмо теперь отправить мы опоздали, но оно непременно отправится при следующем письме.
Вот теперь и наши лекции в полном развале. Рожалин слушает Тирша и Шорна, брат — Шорна и Окена, и завтра начинает Шеллинг, которого станем слушать все трое. Брат решил наконец остаться здесь до июня, и я надеюсь, что он останется и до окончания семестра, то есть до августа.
Они были наконец у Шеллинга и приглашены на все его вечера, следовательно, будем являться туда все трое вместе. Брат был и у Окена, который также звал его на свои четверги. Вот вам наши университетские новости. О том, как и кто им больше понравился, какое впечатление произвел Мюнхен на них и делаемых им планах, они, вероятно, сами будут писать дальше, покуда мне, как старому мюнхняку и студенту, должно было сказать новости университетские.
13. Родным
1/13 июля 1830 года
Вчера опять за четырьмя профессорами и Соболевским не мог добраться до пера и должен был отложить до сегодня. В промежутках времени между прошедшим письмом и этим, так же как и всегда прежде, мы и здоровы и веселы все, таковы же и теперь. Главная перемена в продолжение этого времени состояла в присутствии Соболевского, который ни капли не переменился: тот же милый и благородный малый, какой был, но так же и во всем другом совершенно тот же. Он приехал сюда нарочно затем, чтобы видеться с нами, пробыл три недели и завтра поутру отправляется в Турин. Он рассказал нам множество интересных подробностей о Париже, который находит в совершенном спокойствии и о смутах которого вы беспокоитесь напрасно, и мы, как кажется, сладили совокупный съезд наших персон в Швейцарию, куда Соболевский обещает выписать Мицкевича, а может быть, и Шевырева и куда в таком случае, вероятно, и мы явимся, что, впрочем, так же, как и приезд выписываемых персон, еще не совершенно верно. Мы собирались было во время феерий, бывших около Троицына дня, сделать вылазку в Зальцбург или в горы, где были различные религиозно-драматические представления, но так как в первые три дня за мерзкою погодою не собрались, а феерии продолжались более 8 дней, то и отложили эту вылазку до другого времени. Соболевский говорит, что в конце осени будет, может статься, в Москве, и если так, то он привезет вам о нашем житье-бытье вести самые подробные; что касается до него самого, то он хотя и уверяет, будто бы переменился, но совершенно тот же, большую часть дня лежит на диване в халате и зычным голосом рассказывает про балы, вечеринки и хороший тон парижского света, а иногда мяучит по-кошачьи во все горло; так как над нами живет Буассере, знаменитый своими сочинениями о готической архитектуре, и громкое мяуканье ему должно быть слышно, то это приводит Рожалина в отчаяние. Сначала он нашел средство откупаться от крика бутылкою вина, но, наконец, и это помогать перестало, и Соболевский, угрожая ему, что закричит, забрал над ним неограниченную власть.
2/14 июля
Сегодня в шесть часов поутру Соболевский уехал в Турин, условившись, чтобы мы съехались с ним в Швейцарии, если ему удастся выписать туда же Мицкевича. Несмотря на то что я его люблю и за многое уважаю, мне, признаюсь вам, не жаль было, что он уехал.
Время наше идет по-прежнему, мы здоровы и веселы, слушаем профессоров, остальное время либо бываем дома, либо в хороший день (который, впрочем, бывает довольно редко) отправляемся в английский сад и изредка в театр, когда играет Эсслер. Вы требуете от меня статей для печати, но кроме всех других причин, как-то: недостатка навыка и пр. — право, некогда; извините меня, пожалуйста, пред Погодиным, что я не отвечал на его приписку к вашему письму, бывшую еще зимою, и скажите ему, что если я когда-нибудь напишу какую-нибудь интересную статью о Мюнхене (что, между нами будь сказано, весьма, весьма сомнительно), то пришлю к нему. Больше же всего вероятностей, что если либо брат, либо Рожалин не напишут что-нибудь о Мюнхене и сонме его философов, то русская публика еще долго о них читать не будет. Теперь, покуда, чтобы не опоздать, должен кончить, потому что слишком поздно принялся за начало, но если я в следующий раз не пришлю вам письма огромного и по грузу, и по обширности, то (как гласит мюнхенская клятва) шорт меня побери!!
14. Родным
23 июля / 4 августа 1830 года
Три дня тому назад мы сделали маленькую вылазку в Штарнберг, местечко в четырех часах езды от Мюнхена, лежащее у подножия гор, на берегу широкого и прекрасного озера Wurmsee. Мы отправились туда в шесть часов поутру и приехали назад в час ночи. Несмотря на то, что в продолжение дня мы от жару чуть не растаяли и что с нами немец был достаточно скучный, прелестные берега, огромное, светлое озеро, по которому мы ходили несколько часов, и величественные снежные горы, которых перламутровые вершины ярко рисовались на темном и белоснежном южном небе, свое действие сделали: мы все так пленились этими местами, что теперь, вероятно, пропадет в нас всякая тяжелость на подъеме, и мы чаще будем выезжать из однообразной и бедной равнины мюнхенской.
Недели через две начнутся ваканции, и тогда можно будет проникнуть далее в эти горы, которые перед нами белеются. Планов на осень у нас несколько; во всяком случае я думаю, что в Париж не попадем еще долго. Отчего мои планы переменились, пишете вы, и я хочу оставить Мюнхен? Об этом случае я в следующий раз буду писать подробнее, а теперь, пока в эссенции, скажу главные причины. Я думаю, что польза университета неисчислима, но учение университетское важно не как курс, а только как узнание точки, на которой находится наука теперь и методы преподавания людей великих в университетах европейских; следовательно, побыть в университете еще не значит пройти дорогу, а только запастись для дороги фонарем. А в этом отношении я уже Мюнхен знаю: я был здесь уже два семестра и слышал уже все гениальные головы. Если бы я был здесь и один, я, конечно, может быть, не так бы скоро отправился в Париж и, верно, не остался бы даже в Мюнхене, потому что мне здесь остаются теперь одни книги, которые можно иметь всегда, и даже в России; я поездил бы по другим немецким университетам (которые еще во всяком случае еще от меня не ушли) и, может быть, поехал бы на несколько времени в Италию, потому что я уверен, что один живой взгляд на Италию обрисует больше, нежели прочтение сотни умных фолиантов: книги везде, народы же и земли только на своих местах. Посмотрев на университеты немецкие и развалины итальянские, я поехал бы, по крайней мере, на год в Париж, потому что там призма, в которой сходятся все лучи европейской политики, и, не бывши в Париже, трудно понимать довольно новейшую историю. Таким образом, в чем же переменились мои планы? Только в том, что я решился ехать в Париж несколькими месяцами прежде, а в другие немецкие университеты (вероятно, берлинский и боннский) несколькими после; но прежде я не рассчитывал, что могу быть вместе с братом, а это чего-нибудь да стоит. Вы говорите, что не против моей поездки в Париж, жалеете, однако же, что брат переменил мои прежние планы, принадлежавшие мне самому. Отчего же вы, однако, так мало предполагаете во мне самостоятельности? Я, впрочем, не оставляю еще намерения провожать брата в Париж только потому, что уверен, что если бы вы лучше хотели, чтобы я остался долее в Германии, то сказали бы это и за ветреность побранили бы меня, потому что я один виноват в перемене своих планов.
Во всяком случае в Париж мы, я думаю, не поедем еще довольно долго, месяца два с половиной побудем еще в Мюнхене и в вылазках по окрестностям, а там у нас вертятся планы (еще, впрочем, не решенные), которые весьма меня пленяют: может быть, мы поедем на зиму в Рим!! Этим камнем мы сделали бы несколько ударов вдруг: воспользовались бы самым благоприятным случаем быть в Риме, покуда там Шевырев, уже с Италией сжившийся, видели бы Италию, овладели бы ее языком, и так как Волконская также по всем вероятностям поедет в Париж в начале весны, то это пособило бы брату в недостатках рекомендательных писем.
Но все эти планы покуда еще одни планы. Между тем наше время идет по-прежнему, семестр еще продолжается, и мы большую часть дня в университете. Говорят, что на лекциях Шеллинга есть стенограф, записывающий их от слова до слова, приложим все старание, чтобы достать список и переслать вам при первом случае. Что скажут у нас в России, когда узнают, что Шеллинг действительно свою систему переменил? По-итальянски учиться продолжаем все трое, и мы с братом начали также ездить верхом.
Сегодня ровно год и 10 дней с тех пор, как мы розно!!
15. Родным
5/17 августа 1830 года
Мюнхен
Как нарочно с первого числа профессора удвоили свои лекции, желая скорее кончить, и сегодня в 10 часов надобно будет еще присутствовать на диспуте, которого нельзя будет пропустить: один русский, Ахилл Марчинье, из Полтавы, сегодня будет диспутоваться на доктора медицины, пригласил на диспут и Шеллинга, и Гёрреса, и всю знать здешней учености, а так как в России трудно отыскать человека глупее, то, вероятно, жестоко осрамит нас, тем более что он еще первый русский, здесь докторизирующийся, и, кроме нас, единственный в университете. Таким образом, надобно еще отложить отправление письма дня на два либо сегодня отправить маленькое, а длинное опять отложить до следующего раза. Впрочем, теперь этот следующий раз вернее прежних, потому что профессора, вероятно, еще на этой неделе заключат свои лекции, и тогда писать будет просторно. Так как мы недавно еще писали к вам, то надеюсь, что сегодняшняя просрочка пяти дней не заставит вас беспокоиться, и во всяком случае, хотя мы теперь и намерены быть аккуратнее, но вы лучше сделаете, если будете рассчитывать отправление письма от нас не по точным срокам, а всегда около 1-го числа, и несколько дней опоздания не будут вас беспокоить.
Все это время мы были совершенно здоровы и веселы; занятия, кроме хлопот о перемене квартиры, теперь нас занимающих, остались все те же, а о планах наших вперед покуда еще нельзя сказать ничего верного; всего вероятнее, что мы осень проведем либо в северной Италии, либо в Швейцарии, а с наступлением зимы явимся в Рим! Покуда еще ничего окончательного не решили; решили только то, что во всяком случае, отправляясь отсюда осенью, надо спешить хлопотать об отправлении назад Родиона, чтобы не платить за дорогу вдвое и совершенно понапрасну. Мы условливаемся с банкиром, который обещает поручить своим корреспондентам, чтобы они записывали его в дилижансы в каждом пограничном городе, от границы до границы, и, наконец, в Любеке на корабле. Он также воротится в Россию человеком, учившимся в чужих краях, потому что в самом деле употреблял здесь почти все время на то, чтобы учиться: теперь все говорит по-немецки, знает четыре правила арифметики, весьма порядочно пишет по-немецки, сделал себе довольно красивый почерк русский, прочел всю «Историю» Карамзина и многое другое; одним словом, мне кажется, что он сделал больше дела, нежели я, и бывает стыдно. Теперь он пишет свое чувствительное путешествие, которое очень любопытно.
Самым интересным происшествием, случившимся с нами между прошедшим письмом и этим, был один визит, который нам сделал монах с молодой дамой и о котором, вероятно, брат писал подробнее, и еще интереснее, что этот монах был потомком греческих императоров, Палеолог, а дама воспитывалась и жила в Москве девять лет: это племянница Палеолога, которую зовут Катерина Ивановна Попандопуло. Чтобы принять их торжественнее, велели открыть еще две комнаты, стоявшие подле нас вместе, и убрать их так, чтобы они казались длинною анфиладою, и угощали их незрелыми персиками и мороженым. Пир этот кончился тем, что Палеолог поцеловал у брата руку с комплиментом, совершенно восточным: «Теперь, — сказал он, — вы уже совсем купили нас себе в плен». Еще интересно было то, что часть разговора шла через переводчиков, потому что с Палеологом был еще его брат, не знающий никакого языка, кроме греческого, и у нас был еще один поляк, Потоцкий, который не говорил по-русски.
Через два дня — 8-е августа! Крепко обнимаю и поздравляю новорожденную. В следующий раз буду писать к ней много. 8-го августа будем пить за ее здоровье и, чтобы как можно лучше праздновать этот праздник, постараемся напиться допьяна.
Покуда прощайте.
16. Родным
23 августа / 4 сентября 1830 года
Я начал писать к вам пять дней тому назад, но изорвал письмо, во-первых, потому, что оно было писано тотчас после получения вашего письма от 23 июля, которое меня сначала испугало, может быть, больше, нежели к тому было причин, а во-вторых, потому, что я в нем уже чересчур жестоко бранился на Машу. Теперь повторяю ей свой выговор только вкратце: возможно ли, писавши за 3000 верст, прервать письмо на половине слова? Как я ни убежден, что беспокоиться и не должно и нет причины, но, несмотря на то, всетаки от беспокойств не избавлюсь, покуда не получу обещанного через две недели письма.
Теперь я должен отправить опять только несколько строчек, потому что это все-таки будет лучше, нежели дать вам несколько дней беспокойства, отложивши отправление писем, а прежде сегодня было писать нельзя за хлопотами по отправлению Родиона. Мы совсем было уладили его отъезд на вчерашний день; третьего дня я уже взял было и место в дилижансе, чтобы ему ехать вчера в шесть часов поутру, но только что я возвратился с билетом на дилижанс и с объявлением, что наконец все готово, как узнал, что прекрасный климат мюнхенский и немецкие кушанья, противоречащие русскому желудку, сделали ему маленькую лихорадку, которая обнаружилась в самую минуту моего возвращения. Таким образом, путешествие должно было отложить, и хотя теперь уже с двух приемов хинина в порошке лихорадка совершенно прошла, но я все еще не знаю, когда ему можно будет ехать, не подвергаясь опасности вторичного возвращения лихорадки. Между тем корабли из Любека, вероятно, перестанут ходить, и тогда надобно будет думать о другой дороге. Крайний срок отъезда, с которым еще можно застать корабли в Любеке, следующая пятница на этой неделе; доктор говорит, что к тому времени он, без сомнения, оправится, так что будет мочь ехать без всякой опасности, но я еще не знаю, решусь ли я его отправить так скоро. Что касается до нашей поездки, то она также еще не решена. До сих пор кажется, что решено только одно, что мы нынешней осенью в Париж не поедем. Вероятно, будем там не прежде как следующей весною. Где мы покуда будем, мы не знаем еще и сами; до сих пор еще думаем, что будем в Риме, но и это еще не верно. Во всяком случае пишите нам в Мюнхен, покуда не пришлем нового адреса.
Лекции наши кончились еще с 25 августа (по здешнему счету), и мы уже простились с Шеллингом и Океном, которые разъехались в разные стороны: первый в Карлсбад, а второй в Гамбург. Шеллинг в последний раз, когда мы у него были, был очень мил; брат просил у него объяснение на многое из его новой системы, и завязался разговор чрезвычайно интересный, который брат, верно, описал вам подробно. Шорн также уезжает отсюда на днях; мы у него были недавно, но не застали его дома.
Время наше теперь по большей части проходит дома. Мы никого не видим, кроме друг друга, и этого довольно с нас; иногда приходит Цинкейзен, но довольно редко, потому что он живет далеко за городом, или Стажинский, поляк, полусумасшедший и жестоко скучный; или Врангель, наш русский (или, лучше сказать, полурусский, потому что он забыл почти русский язык). Последний человек довольно странный, и, покуда не узнаешь его, кажется человеком совершенно пустым, между тем как он имеет истинный талант и живописец в душе. В последние две недели мы виделись также довольно часто с одним греческим архимандритом, Палеологом, о котором я уже вам писал и который наконец надоел нам пуще горькой редьки; теперь он, по счастию, уехал. У него мы сделали интересное знакомство с одним греком, который называется Христос, и с маленьким Боццарисом; оба здесь удивляют всех своим сульотским народным костюмом. Христос этот, человек довольно интересный, был другом славного Марка Боццариса и теперь здесь воспитывает его сына.
Съездное пешеходство наше по Швейцарии едва ли состоится, по крайней мере, мы во всяком случае ее увидим, проезжая в Италию. От Соболевского мы получили письмо недавно из Турина, где он еще несколько дней останется; он пишет, что недавно получил письмо от Шевырева из Рима, но не дает о нем никаких новостей; Мицкевич (как Соболевский пишет) теперь уже давно в Женеве, а от некоторых из здешних поляков я слышал, что он еще из Рима сделал путешествие в Смирну, но до сих пор, однако же, по словам всех поляков, он еще ничего не написал нового, с тех пор как за границей.
Вот все новости, до нас дошедшие. Мы, слава Богу, не только все совершенно здоровы, но, кроме Родиона, который в продолжение нашего здесь пребывания раза два простуживался, никто из нас не был до сих пор ни разу не только болен, но даже и нездоров больше, нежели насморком, несмотря на то что здешний климат весьма далек от итальянского. Итак, о нас не беспокойтесь, а будьте всегда и все здоровы так же, как мы, чтоб и нам о вас беспокоиться не было причины.
17. А. П. Елагиной
Осень 1830 года
Мюнхен
Вот вам, милая маменька, и еще письмо из Мюнхена и прежде обыкновенного термина. В прошедшем письме я вам лгал, чтобы не дать беспокойства (и это была первая и последняя ложь в моих письмах к вам), теперь можно говорить и откровенно и вместе благовещательно: недели через две после получения этого письма, вы, может быть, обоймете брата!! Я говорю недели через две, предполагая, что уже в России есть зимний путь, иначе перемена колес на полозья и полозьев на колеса может на несколько времени задержать его; но я надеюсь, что и во всяком случае вы беспокоиться не будете, потому что эта задержка, по всем вероятностям, не может продолжаться долго. Он выехал отсюда 16 (28) октября и, вследствие непростительной глупости, мною сделанной, уехал за день прежде, нежели я возвратился в Мюнхен. Он поспешил так отъездом, беспокоясь обо мне: я не писал к нему из Вены недели две, потому что с утра бегал в разные концы Вены, спеша осмотреть все любопытнейшее, а он уверился, что я не пишу оттого, что болен, и поспешил в Вену, думая непременно там найти меня. Вместо того мы встретились в дороге и виделись в Пассаве только на полчаса. Но ехать вместе с ним мне тогда хотя и весьма захотелось, но было нельзя, потому что денег, взятых им с собою, недостаточно было бы для нас обоих, а касса находилась в Мюнхене. Таким образом, я приехал сюда; но здесь, читая в газетах холерные известия и получивши ваше письмо, в котором вы о холере так мало беспокоитесь, не сидится. Думаю, что я недели через 1½ поеду к вам. В самом деле, какое этому препятствие? Одна трата 1000 рублей! Но неужели же мне этого возвращения не удастся? Зато я буду спокоен, обниму вас опять после долгой, долгой разлуки, проведу с вами несколько месяцев и потом опять к немцам! Пусть это глупость, ветреность, но неужели же в жизни нельзя сделать такой глупости? Я приеду к вам, вы побраните меня и простите! В этом я не сомневаюсь. Наконец обнять вас всех! Эта мысль все больше и больше глотает меня всего; несмотря на то, решаюсь еще промедлить недельки 1½ и подождать известий. Может быть, и решусь быть благоразумным человеком и остаться. Во всяком случае, меня не ждите, а если, впрочем, приеду, то и не удивляйтесь мне, как привидению. Во всяком случае, если и решусь ехать, то не прежде, как недели через 1½, а решившись, напишу вам. Изо всего этого не заключите, чтобы русская холера нас чересчур беспокоила: совершенно спокойным, разумеется, быть нельзя, но мы спокойны столько, сколько быть можно, и знаем, что вы в Москве опасности дожидаться не станете. Рожалин пишет к вам сам. Во всяком случае, решусь ли я ехать или нет, вы очень одолжите, если пришлете на мое имя сюда рублей 1000 в начале или половине декабря. Если не уеду, то эти деньги будут не лишние, потому что и без того я бы стал просить денег у вас, потому что промотался в Вене; а если поеду, то деньги будут тем нужнее, что, знаю, их останется очень мало. Мы все так здоровы, как нельзя лучше, и так спокойны, как только можно. Я говорю мы все, несмотря на то что с нами нет брата, потому что мы встретились в Пассаве, он был здоров совершенно и чуть не прыгал от радости, что едет в Россию, а вчера я получил письмо от него из Вены, и письмо веселое.
Покуда должен кончить, когда остановлюсь на каком-нибудь решении, напишу тотчас.
Ваш сын П. Киреевский.
18. Н. М. Языкову
9 июля 1832 года
Ильинское
Милый друг и брат Языков!
Если ты на меня сердишься за то, что я тебе до сих пор не отвечал, то, верно, сам чувствуешь, как мне это совестно; впрочем, если ты даже и сердился, то, верно, также сам, вообрази мою совесть, уже почел меня удовлетворительно наказанным. Стало быть, можно и не извиняться, а только поблагодарить тебя и послать тебе крепкое рукожатие за твои четыре письма!
Мы в Ильинском живем покуда и тихо, и мирно, и уединенно, и все, слава Богу, здоровы, кроме маменьки, которая все еще пьет воды и часто от своей болезни страдает. Брат по-прошлогоднему живет в Москве, только один раз приезжал сюда, в Петров день, и пробыл два дня. Папенька здесь от двадцатого июня. Бакуниных, слава Богу, нет, а вместо них Тютчевы, которые очень милы и так мало навязчивы, что их почти никогда не видно. Даже и в саду они никогда почти не встречаются. Они состоят из следующих персон: Н. Н., его жена и дочь, сестра его жены, Завалишина с дочерью (которая говорит, что хорошо знает твоего брата Петра Михайловича) и старинный твой приятель Алексей Николаевич с своей сестрой, которая, кажется, вся в него; а еще к ним приехала на несколько времени Якушкина. Вся эта компания не только кричать и визжать по-бакунински, но даже и встречаться в прогулках не имеет обыкновения, несмотря на свою наружную многочисленность. Прочие те же, то есть Гермесы и Миллеры. Вообще, если б ты был здесь, ты бы, верно, был доволен уединенностью Ильинского; жарко тебе тоже уж, верно, бы не было, потому что я с самого приезда не надевал ни разу летнего платья, а, напротив, сижу в тулупе и в тулупе зябну… Как жаль, что не удалась наша надежда провести здесь июнь с Жуковским! Маменька тебе уж, верно, писала, каким образом он, чтобы поддержать свое расстроенное здоровье, должен был спешить на курс эмсских вод, и в «Инвалиде» ты, верно, читал и подробности его отъезда. Он воротится не прежде 1834 года: выпьет курс вод в Эмсе, проведет зиму в Италии, а потом поедет на Рейн, на курс виноградных >. А мы не только надеялись на его присутствие в Ильинском, но думали, что ты поспешишь его здесь застать. То-то бы хорошо то было. Когда-то ты опять подымешься и явишься на государственную службу? Б.А. говорит маменьке, что тебе в скором времени следует чин.
Комиссии твои отчасти уже исполнены, отчасти исполняются. Я выслал к тебе часы, Боплана и Шульгина, статистика Андросова также уже, вероятно, послана. За часы я остаюсь тебе должен 15 рублей. Письмо, в котором ты пишешь о рукописях, брат взял с собой в Москву, чтобы показать его Погодину и сладить с ним как следует. «Берендея» тебе на днях вышлет папенька, который завтра или послезавтра едет в Москву, но на самых строгих предписаниях. Одна из главных причин, почему я тебе так долго не отвечал, была та, что мне хотелось послать письмо вместе с «Берендеем», а папеньку надобно было долго упрашивать.
Славное вы дело сделали, что собрали так много песен, а мне это стыдно, потому что я до сих пор еще не собрал ни одной. Однако и я не отстану и скоро примусь за дело. Ты их лучше не присылай, а привези сам. Главное мое занятие здесь покуда состояло, кроме брожения и того долгого времени, которое ушло так, в переводе шпанской трагедии «Еl magico prodigioso», которую я скоро надеюсь кончить и в которой ты мне должен перевести заглавие.
Читаю я особенно «De Rerum Moscoviticarum», за которые тебя крепко обнимаю.
Получила ли наконец твоя поэзия размах под широко-шумными дубровами? Папенька уверен, что ты там не напишешь ни стиха, и заранее уж рассчитывает, как он будет угощать публику выигрышными бутылками.
Покуда прощай! Все наши тебя всячески приветствуют: и поклонами, и поцелуями, и рукожатиями, и объятиями.
И ныне и присно и во веки веков твой Киреевский.
Папенька поручает у тебя спросить, много ли ты наудил рыбы и не попалась ли тебе та стерлядь, которую ты ему послал? В самом-то деле Иван ее не привез, не помню по каким, но помню, что по каким-то справедливым причинам.
Александр Петрович велел сказать, что циркуль давно готов и что он его вышлет при первом случае, когда будет в Москве.
19. Н. М. Языкову
9 сентября 1832 года
Ильинское
Вот тебе, брат Языков, еще послание из Ильинского. Следующее будет уж, вероятно, из Москвы, потому что наши уже неделю тому назад туда переехали, а я здесь еще доживаю только несколько дней, как отсталый журавль, хоть, впрочем, не подстреленный, а здравствующий. Маменьку Рамих уговорил переехать в Москву для того, что, кроме прежней болезни, от которой она часто страдала, она здесь еще очень часто простуживалась, и сырость дома на нее производила вредное действие; а мы с Петерсоном сговорились воспользоваться последними днями хорошей осени и отправиться в Саввин монастырь. В удаче этого похода, однако ж, теперь на меня находит сомнение: Петерсону было нужно съездить в Москву, разные дела продержали его там ровно шесть прекрасных и ясных дней, а теперь настал такой плач небес и скрежет холодного ветра, что не только до Саввина монастыря, а и до замка едва ли можно донести на себе одну сухую и непродрогшую нитку.
Что-то ты делаешь в своей волжской стороне и скоро ли собираешься опять в Москву на государственную службу? Гермесы говорят, что ты непременно получишь чин в самом скором времени и таким образом далеко опередишь меня на поприще честолюбия! Как бы ты хорошо сделал, если б явился к нам поскорее! Теперь уже полная пора, а, по всей вероятности, эта осень и зима пройдут у нас весело: будет Рожалин, будет Шевырев, Кошелев, Хомяков, Баратынский, и вообще тебе будет с кем отвести душу.
Нового не могу тебе покуда сказать ничего, потому что сам ровно ничего не знаю, особенно с тех пор, как вся ильинская колония перебралась в Москву. От наших знаю только, что маменька все в одном положении, а остальные все, слава Богу, здоровы, что папенька возвратится из деревни не прежде начала будущего месяца, что брат уже десятый день живет в деревне у Кошелева вместе с князем Одоевским и что он на днях возвратится в Москву.
Что до меня касается, то я теперь совершенно углубился в народные песни и сказания. Есть ли ты так жесток, что до сих пор еще на меня сердишься, несмотря на повинную голову, которой и меч не сечет, то я надеюсь ответить тебе хоть тем, что похвалюсь подвигами, которые я сделал в продолжение этого времени. Во-первых, я кончил «Волхва», который между прочим мешал мне в последний месяц даже и писать к тебе; во-вторых, собрал около 70 песен и, в-третьих, собрал 14 стихов, которыми смело могу похвастаться. Эти стихи, которые поют старики, старухи, а особенно нищие и между нищими особенно слепые, — вещь неоцененная! Кроме их филологической и поэтической важности, из них, вероятно, много объяснится и наша прежняя мифология. Точно так же, как многие из храмов древнего мира уцелели от разрушения, приняв на кровлю свою христианский крест, многие из наших языческих преданий сохранились, примкнув к песням о святых либо по сходству имени, либо по сходству своего напева. Так, например, в стихах, мною собранных, упоминается о Черногоре-птице, сидящей на Херсонских вратах, в <неразб.> Киеве-граде, о ките, на котором основан мир и который колеблет его своими движениями, о звере, пробуравливающем землю для провода воды из моря, и пр.
Как же это не интересно!
В другой раз буду писать подробнее о том, что я нашел в здешней ильинской литературе и вообще буду писать больше, а теперь покуда надо кончить, потому что иначе не успею отправить письма.
Покуда прощай, обнимаю тебя крепко и жду скорее в Москву.
Весь твой П. Киреевский.
20. Н. М. Языкову
12 октября 1832 года
Москва
Во-первых, восприими сугубое поздравление! Да здравствуешь ты как кум Каролины и как регистратор коллежский! Первый сан уже возложен на тебя 6 числа текущего месяца, по случаю вступления в свет Пелагеи Ивановны Чухломской, а торжественное возложение второго должно непременно воспоследовать в самом скором времени, потому что уже две недели тому назад пошло в Петербург представление от Б. А., а еще не было примера, с тех пор как свет стоит, чтобы его представления не были утверждены немедленно. Надеюсь, что тебя то и другое возвеселит и возрадует. Теперь уже полная пора тебе наконец возвратиться в наш златоверхий град, себе на зимование, куме на кумование, а нам на повидание; кроме того, это будет нужно и для присягания.
У нас все, слава богу, идет хорошо, маменьке лучше, и она теперь вообще стала веселее прежнего, а остальные все здоровы; папеньку ждем со дня на день из деревни. Недели две тому назад у нас был князь Одоевский с своей благоверной княгиней, провел у нас недели две и уехал назад в Петербург. Он скоро будет печатать собрание своих повестей, которые исполнены большого таланта и соединяют музыкальное изящество с глубокомыслием. Пушкин также был недели две в Москве и третьего дня уехал; он учится по-еврейски, с намерением переводить Иова, и намерен как можно скорее издавать русские песни, которых у него собрано довольно много; я думаю ему послать копию и моего собрания, но для этого нужно наперед твое соизволение. Полевой также скоро издает 400 собранных им песен. Это все дела великолепные!
18 октября
Здесь я перервался по случаю папенькиного приезда и опять добрался до пера, чтобы продолжить тебе рассказ о наших новостях, которые, вероятно, еще не успели к тебе дойти другими дорогами. К нам возвратились наконец Шевырев и Максимович; последний по-прежнему вял и киселен и говорит между прочим: «Какое странное дело! Все говорят, что Кавказ интересен, а мне он не оставил ни одного воспоминания!» Шевырев же возвратился с приобретениями богатыми, и есть большая надежда, что очень скоро займет место профессора в Московском университете; характером он так же жив и молод, как был, но много возмужал сведениями и в продолжение трехлетнего отсутствия сделал столько, сколько редкие могут сделать. Кроме римских древностей и итальянского искусства, которым всякий не совсем рыхлый человек почти невольно занят в Италии беспрестанно, он много занимался языками и литературами классической древности, кроме того выучился по-английски и по-испански, а итальянский язык с литературой знает как свои пять пальцев. Все это обещает благотворно отозваться на университете. От Рожалина мы получили письмо третьего дня, теперь его здоровье почти совсем, слава Богу, направилось, и в марте он выедет сюда. Баратынский теперь совсем поселился в Москве, живет своим домом и пишет роман, который он скоро думает кончить. О Погодине уже давно ничего не знаю, а Полевого Воейков посадил в сумасшедший дом; я не помню всего куплета, а помню только, что он кончается так:
Познакомились мы с твоим Бартеневым! Это человек презамечательный, но как мне досадно, что ты не был свидетелем тех уморительных сцен, которые у него были с Чаадаевым. Он напал на его слабую сторону и, подкуривая фимиам его полусумасшедшему самолюбию, дурачит его так, что, глядя на них, когда они вместе, трудно не лопнуть со смеху. Вспомни важную фигуру Оберев. и вообрази себе, что Бартенев при целом обществе говорит ему без обиняков, что он врет чепуху, что он Дон Кихот, а в ту же самую минуту умеет так ублажить его самолюбие фимиамом, что Чаадаев остается доволен. Вообрази себе, например, что у Свербеевых, при большом обществе, Чаадаев входит своими важными и размеренными шагами, воображая, что его каждое движение должно произвести глубокий эффект, а Бартенев кричит ему навстречу: «А! Здорово, лысый доктринер!» Теперь он уехал в свою Кострому, но авось либо скоро опять воротится. Я уверен, что эти сцены, когда ты их увидишь, рассмешат тебя на несколько лет.
Остается еще рассказать тебе две истории трагические, которые теперь ходят по Москве. В Твери случилось недели две тому назад ужасное происшествие: зарезали молодого Шишкова! Он поссорился на каком-то бале с одним Черновым, Чернов оскорбил его, Шишков вызывал его на дуэль, но не хотел идти, и, чтобы заставить его драться, Шишков ему дал пощечину; тогда Чернов, не говоря ни слова, вышел, побежал домой за кинжалом и, возвратясь, остановился ждать Шишкова у крыльца, а когда Шишков вышел, чтоб ехать, он на него бросился и зарезал его. Неизвестно еще, что с ним будет, но замечательна судьба всей семьи Черновых: один брат убит на известной дуэли с Новосильцевым, другой на Варшавском приступе, третий умер в холеру, а этот четвертый и, говорят, последний. Вторая история трагическая потому, что она была жестоким и, может быть, еще опасным ударом для 90-летнего старика, которого нельзя не уважать, а именно для твоего начальника. Лазарев поступил с женой совершенно по-армянски: он уверил ее, что простил и забыл все, убедил ее отдать ребенка в воспитательный дом, а теперь ее бросил. Это хотели скрыть от старика и для того уговорили одного родственника Лазарева, также армянина, чтоб он сказал Б. А. от Лазарева, будто он оставляет жену вследствие честной ссоры, по несогласию характеров и т.п., а этот армянин рассказал все, как было, и, услышавши, Б. А. едва не умер на месте. Но теперь, однако же, как говорят, он, слава Богу, опять поправляется.
Вот тебе, кажется, все наши новости, по крайней мере все, которые мог я припомнить. Прощай покуда. Да приезжай скорее присягать.
Обнимаю тебя.
Весь твой П. В. Киреевский.
21. Н. М. Языкову
16 ноября 1832 года
Москва
Письмо твое от 2 ноября я получил вчера, а сегодня, по счастью, случился почтовый день, пользуясь которым посылаю тебе твою тетрадь. Да плодится она, да умножится и возвеличится, да минует иудейского обрезания руками Цветаева, да обретет иного христианнейшего крестителя и да поспешит просиять в полном блеске и в полной славе! Одоевский говорил здесь, что словесное племя московское никогда не должно оставлять на своих детях увечья, наложенного руками здешних цензоров, что родители всегда должны их посылать на излечение в Петербург, в высшее проявление цензуры, что всякий на то имеет право и что почти всегда изувеченные возвратятся оттуда целы и невредимы.
Не воспользуешься ли ты этим советом?
А пуще всего, когда же ты к нам возвратишься? Когда ты в своем последнем письме говоришь, что ты в конце этого месяца выезжаешь, я никак не ожидал прочесть дальше — в Сызрань!! Без тебя здесь и скучно, и пусто, и недостаточно; и беспрестанно припоминаются стихи одного из наших великих поэтов:
А кроме того и дела по Межевой канцелярии совсем остановились, и приехать тебе нужно будет скоро.
У нас здесь все, слава Богу, здоровы. А новости вот все, какие припомню; есть недавние известия от Жуковского: ему, слава Богу, лучше, и он собирается ехать в Италию. Неделю тому назад мы все были на свадьбе у Киреева, которого молодая жена так хороша, что ни пером не описать, ни языком не сказать. По литературной части совершено следующее: «Повести» Луганского не только вышли, но уже и запрещены. Вышли сочинения Д. Давыдова и повесть «Андрей Безымянный», которой еще я не читал, но которую многие приписывают Б-у. Газета Пушкина будет, как говорят, выходить каждый день и величиной равняться с Journal des Débats. Полевой обещает продолжать «Библиотеку» и сверх того написал уже новый роман «Суд божий», который уже и продал, как слышно, за 10000. Строев, говорят, готовится приступить к изданию грамот, им собранных. Максимович издает голоса малороссийские, положенные на музыку Алябьевым. Полевой также объявил уже об издании «Русских песен», у Венелина готов 2-й том «Болгарских песен»…
Но пора кончить до другого раза.
Крепко тебя обнимаю и нетерпеливо жду. Все наши также.
Вечно твой П. Киреевский.
22. Н. М. Языкову
23 ноября 1832 года
Вот тебе, мой любезнейший, троестрочие: и потому оно, а не другое, что обширнейшее, что теперь уже одиннадцатый час, следовательно, почта торопит, а материи, которые тебе сообщить надлежит, испортятся, если их оставить до следующей середы.
Во-первых, поздравляю тебя с именинником.
Во-вторых, довожу до твоего сведения, что Фишер, во бусурманстве Готгельф, на русском православном языке называется Григорий Иванович.
В-третьих, объявляю, что в Москве появилось теперь радикальное, несомненное и саморешительнейшее лекарство против всякого рода зубных болей, многими из наших испробованное и на опыте подтвержденное. Оно называется «Парагвайский бальзам» и только ожидает твоего приезда сюда, чтобы навсегда тебя от зубной боли избавить и освободить.
В сумме крепко тебе жму руку и нетерпеливо тебя жду.
Весь и всегда твой П. Киреевский.
Если случится собирать стихи, то обрати внимание на «Стихи о Голубиной книге».
23. Н. М. Языкову
30 ноября 1832 года
Москва
Посылаю тебе, мой вселюбезнейший, шубу медвежью, которую папенька вчера купил за 300 рублей монетами, а между тем пользуюсь благоприятным случаем, чтобы вслед за ней пустить и несколько строчек письменных.
Вслед за твоим письмом с деньгами мы получили еще другое, также из Корсуни от Валуева, в котором заключаются, между прочим, следующие слова, треснувшие нас всех как обухом по лбу: вскоре, может быть, я должен буду вас уведомить, что ваш хороший приятель Н. М. Языков хочет сделаться нашим деревенским жителем; не знаю, отчего произошла вдруг такая перемена?!!
Можешь вообразить, какое недоумение оставили в нас эти таинственные выражения, а особенно это таинственное «вскоре». Не знаем, радоваться ли и поздравлять тебя или грустить и печалиться?
С нетерпением ожидаю, чтобы ты нас вывел из этого мучительного лабиринта, в котором и зги не видно.
А между тем должен кончить, потому что иначе опоздаю. В другой раз больше. Покуда прощай, обнимаю тебя крепко-накрепко.
Весь нежно твой П. Киреевский.
24. Н. М. Языкову
10 января 1833 года
Москва
Хоть заочно, но крепко и костохрустно обнимаю тебя в знамение душевного поздравления с Новым годом, который я надеялся и встретить и еще надеюсь провести вместе с тобой, несмотря на твое загадочное молчание и упорную безответность в этом предмете! Да здравствуешь! Да высится, да красуется и да сияет твоя глава, как священные главы кремлевские, себе на честь, а нам на славу! Все наши также тебя поздравляют всем сердцем и всей душой. Мы все, слава Богу, встретили Новый год и здоровые, и веселые, но живо чувствовали твое отсутствие и совершили тебе торжественное возлияние, выплеснув на воздух часть заздравных бокалов.
Мудреный ты человек! Зачем ты так упрямо отделываешься фигурой умолчания ото всех вопросов о твоем возвращении? Покуда ты не написал, когда ты по крайней мере имеешь намерение возвратиться, поневоле берет соблазн опять спрашивать об том же.
Посылаю тебе твои стихи, которые до сих пор не выслал потому, что, по несчастью, к тебе ходит почта только один раз в неделю, и потому, опоздавши раз (что легко может случиться и теперь именно случилось), должно уже, как само собой разумеется, ждать целую неделю новой почты. Ящик с книгами и металлами я от Грефа получил и теперь остаюсь только в ожидании обещанного «Симбирского купца».
Нового у нас нет почти ничего, кроме слухов (впрочем, по несчастью, слишком достоверных) о тяжелой, невознаградимой потере Б., который, как говорят, убит на славном Гимрийском приступе, где пал и Кази-Мулла.
В Москве теперь царствует болезнь, известная под именем грипа или гриба: она хоть и не важна, потому что ограничивается трех- или четырехдневной головной и горляной болью, но замечательна тем, что овладела здесь, по уверению многих, видевших донесения, в Петербург отправленные, больше нежели 140000 горлами.
Папенька уехал в деревню тотчас после встречи Нового года и думает там пробыть месяца полтора; Петерсон также (4 ч.) месяца на два отправился в Одессу, где ему необходимо было явиться лично для приведения в порядок своих бумаг и для того, чтоб наконец совершенно на этот счет успокоиться. Шевырев, которого будущее профессорство уже несомненно, уехал в Саратов, чтоб повидаться с родными и работать над сочинением, заданным ему от университета.
Недели две тому назад наконец в первый раз слышал у Свербеевых тот хор цыган, в котором примадонствует Татьяна Дмитриевна, и признаюсь, что мало слыхал подобного! Едва ли, кроме Мельгунова (и Чаадаева, которого я не считаю русским), есть русский, который бы мог равнодушно их слышать. Есть что-то такое в их пении, что иностранцу должно быть непонятно и потому не понравится, но, может быть, тем оно лучше. Татьяна Дмитриевна поручила тебе кланяться.
Вот название стихов, у меня находящихся: «О Борисе и Глебе», «Об Осипе Прекрасном», «О Христовом рождении», «О Егории Победоносце», «Об Осафе царевиче», «О Лазаре убогом», «О Голубиной книге», «О трех древах», «О Федоре Тыринове», «Об Алексее Божьем человеке», «О грешной душе», «О страшном суде» и «О Пречистой Деве». Но по большей части в недостаточном и искаженном виде. Тут нужны необходимо варианты. Помогай тебе Бог собирать их как можно больше, а когда наконец явишься в Москве, то сличи. Я между тем также буду здесь продолжать собрание.
Покуда прощай, до следующего раза.
И головой, и сердцем, и душой весь твой П. Киреевский.
Я тебе должен 29 рублей 80 копеек, таким образом: 15 монет осталось от платы за часы и 14.80 от шубных денег. Хотел было к тебе их отправить, да подумал, не лучше ли их оставить комиссионной кассой и отправить их тебе в таком случае, если в твоем следующем письме комиссии не будет.
25. Н. М. Языкову
8 марта 1833 года
Москва
Сущая беда с этой почтой, которая отходит в Симбирск только раз в неделю и то ни свет не заря! Вот уже четыре середы таким образом у меня выскочили из-под пальцев, да и теперешнюю я поймал только за маленький кончик, на котором только несколько строчек упишется.
Крепко тебя обнимаю и от души благодарю за великолепный ярмарочный гостинец, в котором я гуляю, как пава по сеням. Папенька также поручил тебя благодарить, он сам к тебе скоро будет писать, а покуда велел от него написать следующие два стиха:
К нам из твоих волжских сторон все приходят вести ужасающие. Недавно приехал из Симбирска один твой знакомец, Карпов, который сказывал Валуеву, что его, дескать, дядюшка Николай Михайлович совсем основался в Симбирске, хочет сделаться хозяином, а в Москву и совсем ехать не хочет!! Думает даже подать в отставку!!!
А дядюшка Николай Михайлович не пишет об этом ни слова, аккуратно отвечает на все остальные вопросы, а об этом молчит, как будто его и не было! Неужели молчание знак согласия?
У нас, слава Богу, все довольно здоровы. Новостей сегодня не успею написать никаких, кроме того, что мы получили письмо от Жуковского от 29 января, в котором он посылает тебе свое объятие. Ему теперь, слава Богу, гораздо лучше, он живет в городке Берне, недалеко от Баден-Бадена, заметно выздоравливает и далее пишет. Вот что он пишет к Вяземскому: «Я думаю опять взлезть на свою музу и задать ей поэму». В Италию он, кажется, не поедет.
Однако пора кончить. Прощай покуда.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
26. Н. М. Языкову
12 апреля 1833 года
Москва
Христос Воскресе! Обнимаю тебя и поздравительно, и благодарственно за «Сочинения Языкова»! Впрочем, на этот раз я тебя благодарю за появление «Сочинений Языкова» и наслаждение, доставленное мне их совокупностью, а еще и за экземпляр, которого я ожидаю от твоей великой и богатой милости и с твоим рукоприкладством и за который буду еще благодарить тебя впредь. Присланные из Петербурга 11 экземпляров текли, аки мед сладостный, по моим усам, а в рот ко мне не попали, потому что их было 11, а персон, ассигнованных на получение оных, — 12, и я только с тем согласился быть двенадцатым, чтобы уже без всякой совестливости требовать у тебя дополнительного двенадцатого экземпляра, который в вознаграждение за мое точное и бескорыстное доставление 11 остальных должен быть украшен твоим собственным, законным и подлинным рукоприкладством.
Благодарю тебя также и за твое письмо, из которого видно, что ты на меня не сердишься, несмотря на мое долгое молчание. Только в нем есть один пункт, который меня испугал: что за мысль подавать в отставку, уже выслуживши срок на получение чина и не дожидаясь чина, которого ты теперь вправе требовать по всей справедливости, тем больше что уже давно пошло об тебе представление! Получивши его, другое дело: тогда я не только не пожелаю, чтобы ты нес тяжелое бремя хлопотной межевой службы еще до следующего чина, но и сам последую твоему примеру, наскуча всем бренным блеском мирской славы, суетами честолюбия и трудами, связанными с званием всякого государственного мужа. Но покуда, ради Бога, не торопись, зачем терять плоды двух лет, по счастью, уже прошедших?
Однако опять пора кончить и отложить все, что я еще хотел писать до следующего раза. Покуда вот главная новость: говорят, что есть верные доказательства, что Марлинский жив, несмотря на все прошедшие слухи, и что даже есть недавние письма от него самого. Покуда прощай. Все наши, слава Богу, здоровы, тебя обнимают, благодарят, поздравляют и с тобой христосуются.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
Скажи, пожалуйста, как поступить с Вальтер-Скоттовой «Историей Наполеона»? Папенька говорит, что ты ему сказывал, что она тобою у Погодина куплена, а Погодин уверяет, что ты не покупал и требует назад, отдать ли ее или не отдавать?
27. Н. М. Языкову
3 мая 1833 года
Посылаю тебе трофей, взятый моей стрелецкой удалью у девятнадцати соперников, между которыми не было худых стрелков, а было несколько и таких, которые считаются первыми стрелками царства Московского! Да будет он тебе памятником моего славного на стрелецких состязаниях имени, хоть и басурманскими буквами на нем иссеченного! Да освещается он взмахами поэтической десницы твоей, да заменит бренное стекло благородным металлом, не уступающим и тогда, когда удар судьбы его повергает об пол, и да приближается чаще к вещим устам твоим, миру во славу, тебе во услаждение, всяческому же плену суеты мирской во забвение.
Но только — ради моих победных выстрелов! Да не подвергается Межевая канцелярия общей участи мирских сует! Что тебе значит подождать по высшей мере месяца полтора или два? А между тем получишь чин без всякого сомнения, потому что сам Богдан Андреевич говорил, что представление пошло в Петербург давным-давно и что ответ должен быть скоро.
Твое последнее письмо от 15 апреля заставило меня несколько беспокоиться об участи писем гр. Хвостова, его стихотворений и книг Иакинфа, из которых первые отправлены мною еще на Святой неделе, а последние в середу на Фоминой. Неужели письма и посылка к тебе идут так долго? Или не оттого ли это, что я их адресовал в Симбирск? Очень будет досадно, если почта их потеряет, потому что там есть между прочим одно рукописное послание Хвостова к Жуковскому, которое начинается так:
Это одно из самых гениальных произведений Хвостова, в котором отражается между прочим и дух новейшей романтической эстетики. Тут же, кажется, было письмо и от Погодина. Погодин идет прямо в Лопы де Веги! Я к тебе уже писал, кажется, что он на святках поехал недели на две в деревню и воротился оттуда с трагедией «Борис Годунов», в которой он уже и тем пошел дальше, что написал ее прозой, и в которой есть сцены действительно хорошие, а теперь он под Светлое Воскресенье отправился опять к себе в деревню и на Фоминой возвратился еще с новой трагедией — «Дмитрий Самозванец»! Этого он еще никому не читал, но каков молодец! Теперь он совсем приводит в отчаяние Хомякова: Хомяков уже давно хочет писать «Ляпунова», Погодин хочет также и уж, верно, предупредит его!
«Самозванец» Хомякова, вероятно, скоро выйдет. Вообрази, что его «Ермака» разошлося едва экземпляров десяток! Как досадно, что театральная цензура не пропустила «Самозванца», а нам Бог дал такого актера, который всякому драматику истинное утешение! Это Каратыгин. Он теперь в Москве, дал здесь 12 представлений и дня через три опять уезжает в Петербург. Все, которые видели его в Петербурге года два тому назад, говорят, что его талант вырос до невероятности; и в самом деле, теперь нам можно им похвалиться: за исключением берлинского театра, я видел все лучшие театры Германии, то есть дрезденский, мюнхенский и венский; а из берлинского театра я также видел в Дрездене Крюгера, который там играет все первые роли. Грех сказать, чтоб там не было актера лучше Каратыгина; хоть немногие, но есть там люди, которые выше его, как, например, Эсслер в Мюнхене и Паули в Дрездене; но Эсслеру 70 лет, а Паули не дала природа красоты, вообще эти люди занимать первых ролей не могут, и можно сказать смело, что перворольцы берлинский, мюнхенский, дрезденский и венский ниже Каратыгина, и гораздо, а это видеть было приятно русским очам моим. Все представления, когда он играл, были набиты битком (что между прочим делает честь нашей публике): дамам он всем вскружил головы красотой своей фигуры и благородством движений и, кажется, даже нашу драматическую литературу зашевелил несколько: Баратынский задумал непременно писать трагедию, а, может быть, знание, что есть актер, который их не выдаст, и на других произведет подобное действие. Ему давали здесь обед, для которого сложилось нас 26 человек по 50 рублей ассигнациями, и условились, чтобы на оставшуюся от обеда сумму выгравировать его портрет для каждого из участников обеда.
9 мая
Вторник
Поздравляю тебя с днем твоего Ангела. Да здравствуешь ты, да процветаешь и да будет тебе суждено роком ли, судьбой ли или собственным твоим умением найти стих о твоем патроне и тебе и ему во славу!
Я начал было, как ты видел, писать еще 3 мая, да опоздал, а теперь также пишу на распутии, потому что сегодня отправляюсь в Архангельское, где мы на нынешнее лето наняли флигель и куда все наши, кроме меня и брата, уже переправились в субботу. Я переправляюсь сегодня, а брат опять остается в Москве по-прежнему.
Надеюсь и нынешним летом не удариться лицом в грязь, не отстать от тебя и от Александра Михайловича, далеко меня опередивших и пристыдивших, и возвратиться с обильной жатвой песен, особенно же стихов и сказок. Пришли, пожалуйста, стихи, у тебя находящиеся! Я их спишу и немедленно возвращу с приложением всех у меня имеющихся и впредь иметься имеющих. Варианты для нас обоих необходимы; осенью же ты авось либо наконец опять приедешь к нам в Москву, и тогда мы, уже с богатым собранием материалов, вместе потолкуем, кому, как и на каком основании приступить к изданию. Не правда ли, что ты осенью приедешь?
Нынешним летом около нас будет пусто и безлюдно, особенно это будет чувствительно брату, в Москве остающемуся; все разъезжаются в различные стороны: Свербеевы дней через пять уезжают в Петербург, а оттуда отправляются 3 июля на пароходе за границу, где Катерина Александровна будет сначала пить эмсские воды, а потом пользоваться воздухом южной зимы. Они там хотят пробыть около полутора года. Хомяков на все лето уезжает в Крым, Баратынский в деревню.
Однако пора кончать. Покуда прощай.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
Именной список стрелков, участвовавших в торжественном стрелковом состязании, происходившем 15 апреля 1833 году в Москве на Кузнецком мосту, в доме Хомякова:
князь Сергей Голицын;
князь Михаил Голицын;
Боборыкин;
Хомяков;
князь Александр Мещерский;
Валуев;
Шереметев;
Киреевский 1-й;
Киреевский 2-й;
Козлов;
князь Козловский;
Гедеонов;
Талызин;
князь Щербаков 1-й;
князь Щербаков 2-й;
Лодомирский;
Густав Фе;
Рахманов;
князь Вяземский, выигравший ружье на торжественном стрелецком состязании, бывшем в зале Кистеровского пансиона 17 марта 1833.
В награду победителям назначены были три приза, состоявшие из трех серебряных кубков различной величины. Каждому стрелку назначено было сделать по пяти выстрелов в 15 шагов, и чьи пять выстрелов были лучшие, те и признавались победителями.
Первый приз взял Боборыкин.
Второй приз взял Киреевский 2-й.
Третий приз взял Хомяков.
По разыгрании помянутых трех призов согласились разыграть еще один приз, состоящий также из серебряного кубка. Стрелки были те же, и хотя их число уменьшилось 6-ю, но все лучшие остались налицо.
Приз взял Киреевский 1-й.
28. Н. М. Языкову
7 июня 1833 года
Москва
Обнимаю и благодарю тебя за полученный мною экземпляр! Только он пришел сюда с другим товарищем и без письменного путеводителя, а потому я и не знаю, кому сей другой назначен. Я почти уверен, что этот путеводитель не явился не за недостатком существования, а по неисправности почты; тем больше что от тебя, вопреки твоему благочестивому обыкновению и моей сладчайшей привычке, не было известия уже около двух месяцев; боюсь, что и мои многие письма до тебя не достигли. Особенно боюсь за посылку от Хвостова и Иакинфа. Напиши, пожалуйста, получил ли ты их?
Мы теперь пребываем в Архангельском, а в Москву явлюсь я только на один день, чтобы посмотреть, если удастся, на обряд, довольно необыкновенный. Ты, верно, еще будучи в Москве, слышал об одном Норове, который, как говорят, обманул князя Гагарина тысяч на двести. Вследствие подозрений, почти очевидных, и за недостатком актуальных доказательств, этот Норов сегодня должен с колокольным звоном и в торжественной процессии идти в Казанский собор и решить дело страшной присягой Василия Великого. Вот какие чудеса у нас делаются!..
Получил ли ты письмо от Петерсона, которое он хотел отправить еще в прошедшую середу? И писал ли он к тебе интересные подробности своих приключений? Его дело, слава Богу, кончилось славно и обошлось без экзамена, потому что он уже получил место секретаря при Воронцове, а через год приобретет, верно, и чин. Теперь он стал молодец молодцом: бодр, весел и ходит гоголем. У нас нового, кроме сказанного, нет покуда ничего, если выключить то, что мы со дня на день ожидаем сюда из Одессы молодых. Я уже писал к тебе, что моя кузина Азбукина еще прошедшей осенью уехала в Одессу, а теперь она там вышла замуж за одного американца Вельса и едет в Москву, вероятно, проездом в Америку.
Однако пора кончить. До следующей речи!
Покуда прощай! Обнимаю тебя крепко-накрепко!
Весь и вечно твой П. Киреевский.
Забыл было самую интересную новость: писал ли тебе брат, что Погодин женится? Каково? Его невеста какая-то девица Вагнер, очень, как говорят, образованная и хорошенькая девушка.
29. Н. М. Языкову
17 июля 1833 года
Воронки
Наикрепчайше тебя обнимаю и благодарю за сообщение песен! Вы там собрали такие сокровища, каких я даже и не ожидал. Мы не только можем гордиться богатством и величием нашей народной поэзии перед всеми другими народами, но, может быть, даже и самой Испании в этом не уступим, несмотря на то что там все благоприятствовало сохранению народных преданий, а у нас какая-то странная судьба беспрестанно старалася их изгладить из памяти, особенно в последние 150 лет, разрушивших, может быть, не меньше воспоминаний, нежели самое татарское нашествие. Эта проклятая чаадаевщина, которая в своем бессмысленном самопоклонении ругается над могилами отцов и силится истребить все великое откровение воспоминаний, чтобы поставить на их месте свою одноминутную премудрость, которая только что доведена ad absurdum в сумасшедшей голове Ч., но отзывается, по несчастью, во многих, не чувствующих всей унизительности этой мысли, — так меня бесит, что мне часто кажется, как будто вся великая жизнь Петра родила больше злых, нежели добрых плодов. Впрочем, я и сам чувствую, что болезненная желчь негодования мутит во мне здоровый и спокойный взгляд беспристрастия, который только один может быть ясен.
Это болезненное состояние духа уже давно меня теснит и давит, и кипа песен, тобою присланная, была мне студеной рекой в душной пустыне. Я с каждым часом чувствую живее, что отличительное, существенное свойство варварства — беспамятность, что нет ни высокого дела, ни стройного слова без живого чувства своего достоинства, что чувства собственного достоинства нет без национальной гордости, а национальной гордости нет без национальной памяти. Эти истины так глубоко и горячо проникли во все жилки моего нравственного и физического существа, что в некоторые минуты доходят до фанатизма.
Однако довольно об этом. Все это вещи, в которых мы с тобою согласимся и о которых писать нечего. Вот тебе лучше некоторые новости: говорят, будто в Московском университете хотят открыть две новые кафедры: Голубицкого сделать профессором философии, а Вексмана профессором славянских языков, но это еще новости очень зыбкие. Погодин 9 июля женился и ждет от тебя эпиталамы. Что Петерсон ожидает от тебя года через полтора того же, об этом он, верно, уже и сам писал к тебе. Об Жуковском были известия недели с две тому назад: ему гораздо лучше; он был в Риме, в Неаполе, теперь в Эмсе и в августе, вероятно, возвратится в Россию, потому что он спешит к должности по случаю смерти Мердера. Рожалин также приедет осенью, и Языков тоже к осени необходимо должен приехать! А вот новость самая важная: знаешь ли ты, что у тебя переменился начальник? Что теперь в Межевой канцелярии правительствует уже не Гермес, а Штер? Маменька на днях будет у Гермесов, которые в Ильинском, и справится, как тебе должно будет поступить с службой; но во всяком случае, ради Бога, погоди подавать в отставку. В следующий раз буду о сем последнем писать обстоятельнее, потому что больше буду знать. Покуда прощай, обнимаю тебя.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
Я уже теперь не в Архангельском, а в Воронках, ровно в версте от Архангельского, куда всякий день хожу обедать. Надеюсь здесь набрать хорошую жатву песен и сказок.
«Беседу» и «Самозванца» брат тебе выслал еще две недели тому назад.
Получил ли ты их?
30. Н. М. Языкову
13 сентября 1833 года
Москва
Хотел было я, мой вселюбезнейший и дражайший, писать к тебе нынче многое множество, тем больше что многое нужно тебе сказать, а разные вражеские наваждения уже давно мешали мне к тебе писать. Однако теперь не успею и должен отложить до следующего раза.
Теперь покуда не хочу пропустить почты, не сказавши, по крайней мере, чего следует об самом важном. Отставка твоя еще не подана, и да не разъяряешься ты на меня за это! Потому что на это были законные причины: во-первых, есть надежда на получение чина прежде отставки, а, во-вторых, я, несмотря на все усилия изучить твою подпись, до желанного сходства никак достигнуть не мог. Я хотел было заставить написать здесь бумагу и послать к тебе на подписание, но все говорят, что в таком бы случае игра свеч не стоила, потому что нет на отставки особенной формы для каждого присутственного места, а только форма всеобщая: по одержимым болезням, следовательно, всякий подьячий и везде написать ее может. И так весь наш государственный совет убедил меня дать некоторое время на производство дела об чине, об котором уже и послано отношение куда следует, а между тем написать и тебе, чтобы ты отставку велел начертать в Корсунском или Симбирском уездном суде, какому-нибудь из членов оного, подписал бы ее и прислал бы ко мне для подания, которое неукоснительно и своевременно исполнено будет.
Однако пора кончить, опоздаю. В следующий раз больше. Покуда прощай. Обнимаю тебя.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
У нас все, слава Богу, здоровы, мы возвратились в Москву дней пять тому назад. Все твои комиссии будут исполнены в точности.
31. Н. М. Языкову
Почтовый штемпель 4 октября 1833 года
Я, Иван Киреевский, пишу за Петра Киреевского, который лежит больной и диктует мне следующие слова:
Не приходится тебе сердиться на Петра Киреевского за то, что он не писал к тебе долго, потому что он третью неделю только что переваливается со спины на ту же спину, что тем досаднее, что писать было бы много материи. А вот покуда главные пункты, о которых сказать припомню: о предержащей власти в Межевой канцелярии на этой почте уведомить не успею, потому что твое письмо получил только вчера ввечеру. Настоящим же к тебе пойдет известие. О законных книгах будет к тебе писать брат (это он намекает на меня!). В пансионе Павлова об одежде учеников действительно попечения не имеют. О главной материи, до песен касающейся, надо написать к тебе много и потому лучше подождать того времени, когда мне удастся прийти в положение немножко повертикальнее, покуда скажу только то, что в Воронках я собрал с лишком 200, не считая стихов. Кроме того, стекаются ко мне в руки такие обильные песенные потоки, что уже можно считать за 2000 могущих поступить в печать. Об обстоятельствах печатания буду после с тобою советоваться подробнее. Дать ли Максимовичу из присланного тобою собрания песен пяток в его «Денницу»? О Толстом напишет Иван. (Это брат пошутил, я Толстого почти не знаю). Вот все, что нужно было сказать самонужнейшего. Затем посылаю тебе рукопожатие и остаюсь целиком (хоть и с изъянцем), твой Петр Киреевский.
Теперь следует к тебе послание от Ивана:
Здравствуй, брат Языков. Как поживаешь? А у нас плохо. Брат болен и был болен опасно воспалением в почке. Теперь опасность вся прошла и остается только неприятность лежания и медленного выздоровления. О книгах я говорил с Селивановским, у которого теперь их не имеется, но на днях они должны поступить из Петербурга и отправиться в Симбирск к какому-то купцу, к которому тогда вышлется тебе письмо, по которому кто-нибудь из твоих знакомых в Симбирске и получит книги. Вместе с тем же письмом получишь ты и остальные деньги, а вместе с теми книгами получишь ты еще ту книгу, которую наконец достал Армфельд, который не только решился купить тебе книгу (через два года), но еще решился написать диссертацию и защитить ее самым блестящим образом. О чине твоем я теперь еще ничего сказать тебе не умею. Я писал тому больше месяца к Вяземскому, но от него еще никакого ответа не получал. Я считаю это за хороший знак. По следующей почте получишь ты подробную инструкцию о том, что тебе делать и какие просьбы писать и как. О Толстом я тебе ничего сказать не могу, потому что почти что не знаю, а так как непременно хотят, чтобы я писал об нем, то и скажу тебе, что он действительно (чтобы говорить твоими выражениями) служит в архиве, что там нам как-то не удалось познакомиться, что после я видел его у Тютчевых, где и узнал от него, что он на театре, и от других, что он играет хорошо. Кроме того кажется, <неразб.> нам не имеется, он никогда не слыхал об нем ничего дурного. Тебе кланяются Свербеевы, которые в Женеве и едут в Рим. Шевырев сделался профессором здесь, едет в Петербург на житье. А ты когда в Москву?
На следующей почте буду писать еще.
32. Н. М. ЯЗЫКОВУ
14 октября 1833 года
Москва
Знаешь ли ты, что готовящееся собрание русских песен будет не только лучшая книга нашей литературы, не только одно из замечательнейших явлений литературы вообще, но что оно, если дойдет до сведения иностранцев в должной степени и будет ими понято, то должно ошеломить их так, как они ошеломлены быть не ожидают! Это будет явление беспримерное. У меня теперь под рукой большая часть знаменитейших собраний иностранных народных песен, из которых мне все больше и больше открывается их ничтожество в сравнении с нашими. В большей части западных государств живая литература преданий теперь почти изгладилась; только кое-где еще, и в совершенно незначительном количестве, остались еще песни, но обезображенные и причесанные по последней картинке моды; большая часть из известнейших народных песенников составлена там не по изустному сказанию, а из различных рукописей, и, что всего важнее, мне кажется можно доказать, что живая народная литература там никогда не была распространена до такой степени, как у нас. А из этого, если точно удостовериться, могут быть важные выводы. Но об этом после, когда мне удастся хорошенько вникнуть в эту материю.
Вот покуда интересное сближение известных мне западных песен с нашими в количественном отношении: известнейшее собрание шотландских песен Вальтера Скотта содержит в себе 77 нумеров, собрание шведских песен, которого количественному богатству немцы дивятся, которое издано их знаменитым историком Гейером вместе с Афцелиусом и переведено на немецкий язык, заключает в себе 100 нумеров; датское собрание Ниерупа, которого я не видал, судя по всем известиям об нем, едва ли далеко его превосходит в количестве; французской истинной народной песни, по свидетельству Вольфа, долго занимавшегося их опубликованием, теперь нет ни одной; итальянское собрание, изданное тем же Вольфом и (что довольно странно) в поэтическом отношении очень бедное, заключает в себе нумеров 100 песен и припевов на всех итальянских наречиях; испанских собраний, мне известных, есть два: Гриммово и Деппингово, они выбраны из испанских песенников, напечатанных еще в XVI веке по преданиям, и тогда уже почти исчезнувшим, а из этих песенников, по словам немецких издателей, они выбрали почти все истинно народное; остальная их часть заключает в себе такой же сор, как большая часть нашего новиковского песенника. Из этих двух собраний (правда, очень высокой поэтической цены) одно заключает в себе 68, другое около 80 нумеров. Англия известна бедностью в песенном отношении, а Бюшингово маленькое собраньице песен немецких, которого я не видал, также славится своим ничтожеством.
У нас, если выбрать самоцветные каменья изо всех наших песенников, загромозженных сором (а это, по моему мнению, необходимо), будет около 2000(!!), то есть половина теперь находится письменных в моих руках, а половину дадут песенники. Их можно считать и еще больше, но так как они (больше по влиянию неблагоприятной судьбы, засадившей меня в болезнь, нежели по моей вине) еще не все переписаны, а при критическом сближении многие нумера, как выясняется, сольются в один, то я кладу меньшее количество. Из этого числа 500 (и самых лучших) прислано тобою, 300 собрано мной и 200 собрано в Орловской губернии (но еще не прислано) Вас. М. Рожалиным. Я не считаю еще тех, которые привезет из деревни Пушкин (доставленные им 40 нумеров не очень важны) и которые обещал доставить из Рыльска жесткосердный и жесткостишный Якимов (об котором нельзя кстати не упомянуть, что он был недавно здесь и объявил брату, что у него готовы уже еще 7 пьес Шекспира!). В полевовском собрании я еще не уверен, потому что он хотя и говорил Соболевскому, что доставит свои песни мне, но еще не присылал. Я забыл еще сказать, что Востоков, узнавши о готовящемся собрании, прислал мне 12 стихов, которые он сам переписал с рукописи 1790 года, хранящейся в Румянцевском музее. Большая часть из них послужит интересными вариантами тех, которые уже находятся у меня, а некоторые были мне неизвестны. Папенька обещает привести 100 песен из Калужской губернии.
Вот отчет о песенном приходе. Но что ж сказать об моих действиях? Покуда похвастаться не могу ничем. В Архангельском у меня почти все время занято было собранием новых песен, а почти тотчас после возвращения в Москву я занемог и прикован к своим креслам до сих пор. Это мне мешает и сличать песенники, которые мне необходимо знать все, и приступить к аккуратному сличению находящихся у меня письменных песен, потому что для этого необходимо им быть переписанным на отдельных листках, чтобы можно было осмотреть все варианты вдруг и делать тут же необходимые примечания. Я нашел было переписчика, да он продержал данную ему тетрадь целый месяц, а потом обманул и отказался. А болезнь моя мне и тут мешает отыскать другого скоро. Надеюсь, впрочем, все это вознаградить по выздоровлении. Примечаниями на первый раз надобно будет ограничиться только самыми необходимыми и короткими, и в предисловии должно будет также удержаться в пределах необходимости, потому что иначе, если поступать совестливо и отчетливо, это задержало бы издание на несколько лет. Пушкин также обещает написать предисловие. При первом издании, по моему мнению, ограничиться аккуратностью в материальном отношении; второе же, и (Бог даст!) учетверенное, издание можно уже будет пустить в виде, его драгоценности приличном, потому что к тому времени можно будет приготовиться. Как ты об этом думаешь? Что до меня касается, то я, по удачном (Бог даст) окончании первого издания, совершенно решился заняться этим делом не на шутку, потому что оно входит существенно в главную идею всех моих и мыслей, и занятий, и желаний. Для этого начинаю себе выписывать разные материалы по этой части. Где я буду летом 1834 еще неизвестно, я чувствую, что мое здоровье расстроено с самого возвращения из-за границы и мне, чтоб не остаться инвалидом, надобно лечиться серьезно. Поэтому, смотря по приговору докторов, я, вероятно, поеду на какие-нибудь воды, либо на Кавказ, либо в Германию. В первом случае я все буду среди песен, во втором буду иметь больше средств заняться хорошенько славянскими языками. Кроме славянских, легко доступных, я решился также заняться и скандинавскими, которые, как я недавно еще больше убедился, осветят мне, при небольшом и нетяжелом труде, многие недоступные от мрака места русской истории и особенно мифологии. Они будут также иметь существенную важность и для продолжения песенного и для начатия сказочного собрания. По желанном же исцелении от недугов и возвращении надеюсь осуществить одно из любимых моих мечтаний: поеду бродить по России. Тогда уже можно будет издать 2-е издание на славу!
Но об этом речь впереди. Теперь покуда о настоящем издании. Изданием, по моему мнению, лучше поспешить, как потому, что такая книга чем скорее выйдет, тем лучше, так и по вероятному моему отъезду летом. Смирдин берется печатать песни на свой счет и потом, выручив свою сумму, продавать по комиссии. Хоть и мудрено рассчитывать на барыши, потому что, вероятно, не очень многочисленная публика оценит такую книгу, по крайней мере это предложение уже совершенно обеспечивает от убытка. Но в таком случае надобно печатать в Петербурге, нельзя смотреть так тщательно за исправностью издания и досадно будет, что этот перл русской словесности выкатится не из Москвы, что также имеет свою важность. По нашим расчетам, если пустить книгу, в которой будет по крайней мере четыре больших тома по 25 или даже по 20 рублей, то 250, а может быть, даже и 200 экземпляров (смотря по бумаге и шрифту) вполне окупят издание; следовательно, если печатать и на свой счет, то с довольной вероятностью можно надеяться, что убытка не будет. К тому ж, может быть, и очень вероятно, что Смирдин согласится и купить издание, уже в Москве напечатанное. И так остается решить вопрос: где, сколько экземпляров, в каком формате и в каком порядке печатать? А всех этих вопросов я без тебя решать не могу: тебе гораздо больше меня приличествует решать их, потому что и первая часть собрания, и большое количество, и лучший цвет песен принадлежит тебе. Хочешь издавать вместе и на заглавном листке написать: изданное Н. Языковым и П. Киреевским? Как ты об этом думаешь? Решай все эти вопросы, пиши, как мне действовать и вести переговоры, — и тогда уже можно будет приступить к решительным мерам. Я покуда буду хлопотать о переписывании, сличать, приводить в порядок и писать к тебе о результатах, из того произойти имеющих.
Вот покуда все главнейшее о песнях.
Деньги, присланные Максимовичу, я получил, но он еще не взял их, потому что хочет еще справиться у цензоров, позволят ли печатать гомеопатический лечебник. Он боится, чтоб не запретили его, потому что цензора испуганы недавним строгим выговором за телеграфские статьи об «Истории» Вальтера Скотта.
«Самозванец» Хомякова уже отпечатан, но еще не выпускается потому, что Хомяков еще не возвратился из Крыма, а без себя не хотел выпустить в свет.
Жуковский, говорят, написал столько нового, что выйдет целый том; все это уже купил у него Смирдин.
Вот покуда все новости, какие вспомнил. До следующего раза. И так исписал целую тетрадь! Крепко тебя обнимаю.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
Все наши тебя лобызают, всякий по-своему. Папенька не возвратился еще из деревни.
33. Н. М. Языкову
Ноябрь 1833 года
Пользуясь благосклонностью судьбы, которая наконец позволила мне принять положение несколько повертикальнее и перейти с постели на гениальнейшее и полезнейшее для рода человеческого произведение Вольтера, спешу отправить к тебе несколько строк об деле, об котором и брат к тебе хочет нынче писать, да боюсь, чтоб не опоздал на почту, а известие вдвойне не беда. Дело в том, что Гермес привел нас в напрасную тревогу: он сказал, что сдает бразды правления еще 15 августа, а между тем они и теперь еще в руках его. Он отставки еще не получил и, может быть, не так еще скоро получит. Итак, адрес, и чин, и фамилия его преемника еще не совсем достоверны, а покуда действуют и адрес, и чин, и фамилия Гермесов. Брат заставил написать в Межевую канцелярию форму просьбы, которая к тебе и отправляется, а ты, подписавши ее, пришлешь к нам, и будет она последней бумагой, которую подпишет еще Гермес, а между тем еще мало ли какие явления произойти могут.
Письмо твое к Максимовичу получено и раскрыто было им у нас вчера. Наконец ты разразился творением аллопатическим! И одержал победу над овладевшей было тобой гомеопатической производительностью. Помогай же тебе Бог, и да присоединится к победе и полное одоление, которое обозначится произведением 2000 стихов в годовой срок. Да снизойдет на тебя плодоносие Рахили или той ее соперницы, о которой было как-то недавно писано в газетах! Я получил от тебя объявления на 300 рублей ассигнациями, а письма, которое, вероятно, при деньгах, еще не получал. Предполагаю, что это те деньги, о которых ты пишешь к Максимовичу. Досадно будет, если принесение письма не подоспеет нынче к ответу. Об законах Иван, вероятно, пишет.
Адреса Петерсонова я и сам не знаю хорошенько, потому что он с отъезду еще ни разу не писал, но, вероятно, можно адресовать в канцелярию Воронцова, потому что он служит при ней. Мудрено, что ты не получал его письма! Оно либо пропало, либо он в хлопотах отъезда замешал его в другие бумаги и, думая, что послал, забыл послать. Это всего вероятнее.
Рукой А. П. Елагиной
Ваши стихи Максимовичу жестоко меня огорчили. До сих пор я все надеялась, а теперь ваши руки в боки погасили последнее поползновение к намерению надеяться. За что это? Кто вас здесь угнетал? Кто может вас так истинно, так сильно любить? Я собиралась выстроить вам такие же апартаменты, какие у Ивана, отделать по вашему вкусу, заведовать вашим обедом и чаем, не пускать к вам никого и прочее. Это давно изложено в письме, которое отправить взялся Петерсон и на которое вы, вероятно, потому не отвечали, что не получили его. Бог с вами! Так грустно мне давно не бывало. Многое думала сказать вам, да на что вам наше? Отставку и чин вышлю к вам вместе.
Рукой Петра Киреевского
Папенька до сих пор еще в деревне и, может быть, еще не скоро воротится, потому что у него там было и градобитие, и холера, и совершенный неурожай, и скотский падеж, и всякого рода кары судеб. Он требует лафиту, в жестоком освирепении на твое пиитическое молчание пророчествует, что тебе в деревне не написать ничего, говорит, что только есть одна истинная твоя муза: это он, а без него не родиться у тебя новым стихам!
Однако пора кончить. Покуда прощай. Крепко тебя обнимаю.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
Какой ты молодец, что нашел еще 20 стихов! Но об этом до следующего раза.
Вот адрес Петерсона, по которому письмо дойдет непременно: ее превосходительству Анне Петровне Зонтаг в Одессе, для доставления А. П. Петерсону.
Приписка Ивана Киреевского
Подлинный аттестат за № 2588-м получил канцелярист Николай Михайлович Языков, ноября 18-го дня, 1833 года.
Вот что ты должен написать внизу простого листа бумаги и прислать мне по первой почте, а я за то по первой же почте вышлю тебе аттестат. Кроме того, ты должен уполномочить меня заплатить шесть рублей за гербовую бумагу и рублей 10 писарям и чиновникам, вашим братьям.
Кроме этого, подчеркнутым словом ты еще должен написать лирическую трагедию в 3-х действиях под названием «Давид» и прислать мне немедленно. И вообще здесь решено, что тебе, канцеляристу, лениться не годится, а должно либо работать в деревне, либо ехать в Москву как можно скорее.
Жена тебе кланяется, а я рукоратствую. Где, где ж, где ж, где ж.
Офицерский чин, по словам Гермеса, должен тебе выйти в этом году.
Спешу на почту.
Твой Иван Киреевский.
34. Н. М. Языкову
Ну, брат! Пеняй не столько на меня, сколько на судьбу неблагоприятную: с этим письмом идут только шинель и книги (Шиллер, «Андре Шенье» и Томсон, а со всем остальным случилось вот какое происшествие: письмо твое и деньги пришли сюда только в прошедший понедельник, и то в такую пору, что их уже нельзя было получить прежде вторника. Во вторник они получены. Я, все еще пригвожденный болезнью, обратился к папеньке, и немедленно было приступлено к исполнению, чтобы на другой же день все можно было отправить. Оказалось, что денег, тобою присланных, было мало на покупку всего в таком ахтительном виде, в каком ты желал, и недоставало рублей 80. За дополнением бы дело не стало, но кроме того у нас и твоей казны лежат еще значительные суммы, и я уже было решился лучше быть слишком самовольным министром финансов, нежели не угодить твоей галантерейности, но, по несчастью, ни шинель, ни кацавейка, не могли поспеть к прошедшей среде. Помада куплена в тот же день (во вторник) и на другой день (в среду) была отнесена на почту, но экспедиторы ее не приняли и объявили, что за такие посылки берется штрафу по 90 рублей с фунта! (а в ней 13 фунтов!) Таким образом, мне и помада, и письмо, при ней бывшее, принесены назад, а почта между тем ушла. Рассудя, что ты, вероятно, не захочешь рисковать 1000 рублей из дюжины помады, я посылал искать оказии, но и того еще до сих пор не нашел, а при первой, имеющей встретиться, она будет отправлена. Эта помада стоит 52 рубля монетами, пломбирована, закупорена, запечатана, патентована и пр., и по своему внутреннему достоинству — nec plus ultra, а наружным, и то самым суетным, то есть фарфоровыми баночками, ее превосходит только один сорт, который только за это стоит 90!! Шинель, при сем посылаемая, стоит 115 рублей ассигнациями. А кацавейку меня остановили заказывать без твоего разрешения следующие размышления: во-первых, ты пишешь, чтобы она была самая ахтительная, а во-вторых, чтобы спешила как можно скорее к именинам. Если бы она могла поспеть к прошедшей середе, то я решился бы переплатить в надежде на ее своевременное прибытие, но так как судьба остановила ее здесь на целую неделю и сверх того еще почта путешествует до Симбирска целую неделю, то я почти совершенно убедился, что она к сроку не поспеет, особенно если роковой день, как я думаю, есть день святой Екатерины. Итак, не надеясь поспеть вовремя, я подумал, что просрочивать уже все равно, что одну неделю, что две, а что между тем я лучше сделаю, если прежде с тобою спишусь и подожду твоего разрешения. Вот все обстоятельства, относящиеся до кацавейки: кацавейки, по выражению папеньки, разделяются на 3 разряда: 1) из satin turque, то есть немножко получше овчинных, об этих он даже и не справлялся, что они станут; 2) из satin brise, на которых смотреть не хочется и которые стоят с фальшивым перевозчиком 180 ассигнаций; 3) из satin de blonde' с настоящим перевозчиком, стоят 225 ассигнаций; лучше этих в Москве не видано, и от этих, как он говорит, затрещат глаза у всей симбирской стороны. Образчики этой знаменитой материи satin de blonde при сем посылаю. Решай же, что делать?
Покуда больше писать не успею, а до следующего раза.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
Дня три тому назад мы получили письмо от Жуковского; он возвратился (как ты уж наверно знаешь) два месяца тому назад, очень поздоровел, пишет, что помолодел и похорошел, и спрашивает об тебе.
35. Н. М. Языкову
6 декабря 1833 года
Москва
Вот тебе покуда опять только несколько строчек вместо предполагавшегося длинного письма. Посылаю шапку, деньги, счет и письмо, которого ты требуешь, только с тем условием, чтоб ты мне письмо возвратил назад, потому что вся коллекция твоих писем у меня хранится. Так как я до сих пор еще не выпускаюсь на воздух, то честь выбора шапки и возвращения денег принадлежит не мне, а папеньке и брату. Селивановский по сему случаю оказался человеком честным, хотя и светреничал при отправлении книг.
Шапку папенька купил у мадамы д'Лу (что на Кузнецком мосту), и говорят, что это фасон самый новейший и животрепящий, она стоит 15 рублей. Без козырька он ни одной не нашел, но от козырька ее легко будет избавить, если тебе непременно нужна бескозырная.
Об переводе гомеопатии Максимович говорит, что первая часть будет кончена к Новому году. «Денница» его печатается, но будет, как кажется, довольно худощава. Если у тебя нет ничего написанного, то непременно должно написать хотя несколько строк для альманаха, готовящегося в Одессе, он замечателен как по благородному намерению, так и по своей необыкновенности: его издает общество одесских дам в пользу голодных Новороссийского края. Это хоть и капля в море, но зато капелька жемчужная. Брат пишет туда статью об русских поэтессах.
Нового у нас нет ничего, кроме того, что мы к Новому году ожидаем сюда Рожалина, который уже на дороге и только на несколько дней остановится в Дрездене. Вот еще новость, которая, может быть, еще не дошла до тебя: знаменитый Жомини, бывший в Лозанне, убит там на дуэли с графом Грабовским.
Однако пора кончить, прощай покуда, крепко тебя обнимаю.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
Если ты увидишь в газетах об отставке Гермеса, то да не смущается твое сердце: переменилось только имя начальника (Пейкора), а твои к нему отношения не переменились. Об этом в следующий раз.
Денег посылается 745 рублей ассигнациями и 2 рубля монет.
P.S. Письмо я писал, но, однако, не торопясь отправкой, не успел отослать, пошлю на следующей почте.
36. Н. М. Языкову
21 декабря 1833 года
Москва
Посылается тебе при сем кацавейка, сооружению которой поперечило столько неблагоприятных случаев, что, судя по одной наружности, ты мог бы даже рассердиться. Но со стороны нашей московской компании неаккуратности не было, и особенно папенька действовал в этом деле с особенной ревностью. Я писал к тебе, что кацавейка, образчик которой я тебе послал, стоит 250 рублей ассигнациями, но забыл упомянуть при сем случае, что в английском деле председательствует жид!! Когда папенька явился к нему, чтобы заказать кацевью, то оказалось, что материя, которой образчик был тебе послан, уже вся вышла, а поганый жидовин, видя, что кацавейка нужна, и соображая, что подходят праздники, возвысил цену до 325 рублей ассигнациями! Так что папенька принужден был сам собрать все составные части кацевьи по разным их источникам, а поганому жидовину заказать только материю (которую выбрала маменька) и отдать собранные материалы на приведение их под наимоднейший фасон. Но и таким образом кацавейка стала тридцатью рублями дороже — 250. А эти тридцать рублей я (сообразив, что именно столько я тебе оставался должен за отправлением часов и шубы, о чем несколько раз писал к тебе, но не получал никакого назначения) решился на переплату тридцати рублей, думая, что долгий ящик, в который бы дело без того потянулось, было бы для тебя еще неприятнее.
Однако пора кончать. До следующего раза. Прощай покуда. Крепко тебя обнимаю.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
От Грефа я получил объявление на книги для Ал. Мих. Брат вчера ввечеру отправился с Киреевым за 60 верст за Москву (каков!), чтобы стрелять медведя, в чем мне моя недавняя болезнь (увы!!) воспрепятствовала быть участником.
37. Н. М. Языкову
17 января 1834 года
Москва
Крепко обнимаю тебя, мой наивседражайший, да здравствуешь ты и да ознаменуется 34-й год разверстием уст твоих!
Нового, по крайней мере утешительного, кажется, покуда нечего сказать, кроме разве того, что вышел наконец «Самозванец» Хомякова, которого я, впрочем, еще не успел прочесть. А между тем Хомяков уже недели с две заперся и пишет «Ляпунова». Вот еще новость приятная: Шевырев, наконец, приступил к делу, читает. Сегодня уже читал свою вступительную лекцию, отлично и написанную, и прочтенную.
Хотя я не успел еще прочесть всю «Библиотеку», но, кажется, она, несмотря на свою наружную тучность, довольна жидка содержанием, если сообразить богатство материалов. Как Смирдин разделывается с литераторами в денежном отношении, я на это никого из них еще не слыхал, а назначает цены довольно большие, как например, Погодину — 300, Максимовичу — 200 рублей с листа. Только редакторы позволяют себе непростительные самовольства с присланными статьями. Так, например, Максимовичеву статью они совсем почти переделали!! Целые периоды выбросили, а в некоторых местах вставили новые, свои, так что многое, особливо сначала, стало совершенно поперек здравому смыслу. Максимович сначала было расхорохорился и говорил: «Вот я-то к ним напишу письмо, вот я-то их отделаю!» А вместо того написал только, что хоть он со многими поправками совершенно согласен, но с некоторыми согласиться не может. Словом, отделал так же, как в свое время Снегирева.
Ты, верно, заметил в газетах, что Пушкин — камер-юнкер. Когда он проезжал через Москву, его никто почти не видал; он пробыл здесь только три дня и никуда не показывался, потому что ехал с бородою, в которой ему хотелось показаться жене. Уральских песен, обещанных перед отъездом туда, он, кажется, ни одной не привез, по крайней мере, мне не присылал.
Песни идут своим чередом, хотя и медленнее, чем я ожидал. Надеюсь скоро дать тебе подробнейший об них отчет. Покуда скажу только, что исторических оказывается, не считая вариантов, около ста.
Прощай покуда, должен кончить по той причине, что неловко писать, потому что я пишу не сидя, а лежа на боку: меня мучит чирей, очень неучтиво себе избравший место.
Весь твой П. Киреевский.
Вот еще новость: княгиня, называвшаяся Зинаидой, приняла латинскую веру и, к стыду русского имени, перекрещивалась торжественно в церкви Святого Петра!!
Посылаю тебе записку твоего дерптского товарища Анке и изображение княжны Шаховской, сочинительницы сновидения. Хомяков едет на Иртыш и будет у тебя.
38. Н. М. Языкову
Конец января — первая половина февраля 1834 года
Посылаю тебе книги, из четырех ящиков состоящие, помаду. Посылаю тебе также и опись твоим книгам, сделанную мной при их приемке. Но только вот беда! Я потерял твою записочку о книгах, в чужих руках находящихся. Помню только, что недостающие нумера «Христианского чтения» отданы тобой Мельгунову, а им препровождены к Свербееву, и сколько я их ни требовал — увы — покуда труды были напрасны. Помню также, что об «Истории Малороссии» П. Кам. > записано было, что она находится у Васеньки, но Васенька тебе ее возвратил гораздо прежде твоего отъезда, а я пробовал спрашивать ее всячески у Погодина и у Максимовича. И они отказываются. Не припомнишь ли ты сам истину об этой статье, также и об том, не было ли еще других книг, кому-нибудь ссуженных? А я постараюсь их выручить. Следующие творения: «Лубочные сказки» (3 нумера), «Ваньку Каина», «Новиковский песенник», Берхова Алексея Мих., Руссов С. В. «Воспоминания» и Miscellen (заключающие в себе минстерские > песни) я переслал тебе по почте, а покуда ты, верно, не будешь в претензии, что я их удержал, потому что они мне нужны для песенных справок.
Песни (кроме только досадной медленности) идут великолепно: одних исторических считается уже 111 нумеров без вариантов, а с вариантами около 200. Всего же 1203 нумера песен и 100 стихов, и все это еще без прикосновения к печатным.
Хомяков едет в Сибирь.
Но об этом после, потому что надо писать много. Покуда только обнимаю тебя крепко-накрепко и остаюсь.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
До среды.
39. Н. М. Языкову
21 февраля 1834 года
Москва
Ах, братец, коли б ты был здесь! То-то бы расцвели наши песни! А без тебя они сиротствуют. Я хотя и весь в них, душой и телом, а все-таки чувствую, что не по силам мне одному быть нянькой этого царственного дитяти. От удовлетворительных и даже неудовлетворительных примечаний я, на первый раз, должен во всяком случае отказаться, но боюсь, чтоб даже и в самом расположении текста не вышло важных ошибок, а тем больше еще в сличении вариантов, это дело не совсем легкое. А без тебя мне помочь некому. К тому же еще вот беда: я надеялся, что как скоро все будет приведено в порядок, то печатание продолжится не более двух месяцев, а теперь Максимович уверяет, будто никакая типография не возьмется печатать больше четырех листов в неделю. Этаким образом печатание продолжится около года, потому что здесь нужно больше аккуратности, нежели во всех других книгах, а между тем уже весна на дворе, а весной я должен буду уехать. Уехать, не кончивши издания, мне бы очень не хотелось, а разрешение вопроса, как же с этим быть, становит меня в совершенный тупик.
Если ты уж так крепко уперся в своих волжских сторонах, то, пожалуйста же, помоги мне хоть заочным советом. Пиши все, что тебе придет в голову об издании, об расположении, об сличке вариантов и пр., и пиши, пожалуйста, поскорее, потому что мне бы хотелось в начале поста уже подать их в цензуру. Вот тебе покуда еще несколько об них подробностей: число песен, у меня теперь находящихся, еще не прикасаясь к печатным песенникам, состоит со всеми вариантами из 1210 нумеров. Кроме того, стихов, также считая варианты, 100. Соболевский, занимающийся в Петербурге собранием печатных песен (и становящий меня в великое недоумение своим замедлением), обещает привести оных еще около 1000 нумеров. Следовательно, все составит около 2300, и можно предположить, что даже за исключением незначительных вариантов останется около 2000. Тут будет где разгуляться изучателю русского слова и духа и народных преданий! В числе находящихся теперь у меня 1210 заключено 112 исторических (и это без вариантов, а с вариантами их >), а между ними такие сокровища, существования которых я прежде и не подозревал. Вот тебе подробное их исчисление: «О богатырях Владимира Великого» 14 нумеров (с вариантами 19), — это, очевидно, отрывки из больших поэм, которые, как я со временем надеялся доказать, будучи отделены от напева и гуслей, превратились в теперешние сказки. То же, вероятно, было и с позднейшими, до Петра I. «Об Иване Васильевиче Грозном» 12 нумеров (и вариантов 29). Из времени междуцарствия 5, и в этих песнях заключены почти все важнейшие происшествия того времени, вот их заглавия: 1-е. «Смерть Годунова», про которого сказано, что он умертвил себя с горя ядом змеиным; 2-е. «О Григории Отрепьеве и об избрании В. Шуйского»; 3-е. «О попе Емеле»; 4-е. «О Прокофии Петровиче Ляпунове», который, как сказано, убит изменниками, подкупленными Сигизмундом; 5-е. «О Минине Сухоруком, о предложении венца князю Пожарскому и об избрании Михаила Федоровича»; «О времени Алексея Михайловича» и по большей части о Стеньке Разине, 3 нумера (и вариантов 11); «О Петре Великом» 17 нумеров (и вариантов 20); «О семилетней войне» 11 нумеров (с вариантами 36); новейшие, то есть о Пугачеве, Румянцеве и двенадцатом годе 18 (с вариантами 28); неразысканных, но по большей части ясно принадлежащих ко временам допетровским 28 нумеров (с вариантами 55). Из этого ты видишь, что я, отправляясь бродить по различным сторонам России, могу смело надеяться найти всю русскую историю в песнях!!
Напиши, пожалуйста, если помнишь, в каких уездах и селах собираемы были песни, тобою присланные. Да не можешь ли объяснить мне имена и происшествия, которые особенно должны быть известны в ваших сторонах и находятся в числе неразысканных 28 нумеров, а именно: кто и когда был вор Копейкин? Что у вас рассказывается о девице — атамане разбойников и какому времени ее отнести? Кто и когда был Рычков-атаман? Когда был атаманом Яицкого войска Алексей Иванович Митрясов? Когда и где был разбойник Колесов, который с товарищами, Тошею и Мошкою Медным Лбом, ехал мимо села Загорина к тому селу Шереметеву? Кто был казак Емельян Иванович? Да не случится ли тебе где-нибудь встретить объяснение следующим песням, которые и по складу, и по содержанию должны быть о чем древнем: 1) «Князь Роман жену терял» — эту ты знаешь из варианта, находящегося в собрании Кирши Данилова; 2) Над безобразием какого-то князя Димитрия Степановича — горбатого, косого, курносого, долгозубого и кривоногого — смеется его невеста Домна Фалелеевна, он подслушивает ее слова, скрывает свою досаду и убивает ее после свадьбы; 3) Какой-то князь Михайло уезжает на царскую службу и поручает матери свою молодую княгиню, а мать велела баню топить и горюч камень разжигать и положила этот раскаленный камень молодой княгине на белые груди:
Итак, возвращается князь Михайло, находит свою княгиню мертвую в Грановитой палате; 4) Какая-то прекрасная Елена, дочь королевская, впускает ночью любовника в свой высок терем; мать услышала ее слова и спрашивает, кого она называет милым другом? А Елена выпутывается тем, что будто бы она видела во сне ее (то есть мать) и во сне ее так называла; 5) Какой-то князь Голицын возвращается с полками в Москву и пробирается переулками, потому что ему городом ехать стыдно. Он останавливается против Успенского собора и молится, скинув свою соболью шапку, потом упрекает царя, зачем он больших господ жалует, а чернь разоряет и, наконец, просит, чтобы царь ему пожаловал город Малый Ярославец. Царь ему отвечает:
Это, как ты видишь, происшествия частные, на которые можно в истории наткнуться только случайно. Не мудрено, что тебе хоть одно из них как-нибудь встретится.
Куда ты думаешь лучше отнести песни исторические? К песням ли или к стихам? Некоторые из них поются как стихи, другие, и особенно попетровские, как простые песни, а разделять их хронологический ряд было бы жалко.
Я думал было сначала начать печатание со стихов и песен исторических, потом приступить к балладическим и т.д., но теперь, мне кажется, лучше начать обратно, т.е. с элегий, как легче других обходящихся без примечаний, чтобы хоть несколько выиграть времени для труднейших. Разряды я разобрал следующие, для которых еще, впрочем, не приискал приличных названий, в этом ты мне помоги: 1) элегии любовные; 2) романсы; 3) баллады; 4) свадебные, хороводные и вообще обрядные; 5) воинственные, разбойничьи и солдатские; 6) исторические и, наконец; 7) стихи религиозные.
Что ты обо всем этом думаешь?
Максимович говорит, что первый и больше половины второго тома «Гомеопатии» готово, и спрашивает, как ты повелишь печатать.
О Пушкине вот что пишут из Петербурга: некто, встретившись с ним, сказал: «Поздравляю тебя, Пушкин, камер-юнкером», а Пушкин ответил: «Благодарю: вы первые меня поздравляете, все другие надо мною смеются».
Однако пора кончать. Крепко тебя обнимаю. Не сердись, пожалуйста, что я давно не писал: все песни!!
Весь и вечно твой П. Киреевский.
40. А. А. Елагину
24 февраля 1834 года
Не возгневайтесь и т.д., пожалуйста, что я до сих пор вам не писал! В среду у меня уже и бумага была на столе, да и тут нашлись помехи, которые помешали: стольких хлопот, я думаю, давно уж ни у кого на свете не бывало. Деньги я получил аккуратно и весьма чувствительно вам благодарен за их скорое прислание, но, увы! Они истекают из рук моих, аки потоки весенние с крутизны горной, я, вероятно, вскоре после вашего возвращения я опять пойду на вас. Издание, хоть и не подверженное по всем человеческим расчетам никакой опасности убытка, будет, однако же, стоить довольно значительных сумм, и особенно вначале, тем больше что надобно будет печатать в пяти типографиях вдруг и, следовательно, бумагу заготовить разом на все издание, что одно уже составит около 1000. Нынче же еду забирать подробнейшие справки в типографиях, а покуда выходят, по нашим расчетам, следующие результаты: издание будет состоять из пяти больших томов, листов в 20 каждый; напечатать их станет около 4000, и если пустить по 20 рублей ассигнациями экземпляр, то 300 экземпляров уже совершенно покрывают издание. Риску, кажется, нет. А печатать в пяти типографиях разом (разумеется, приискавши одинакий шрифт) необходимо для того, что в одной типографии больше четырех листов в неделю тискать невозможно, а в таком случае печатание продлилось бы год и остановило бы мой отъезд. К тому же это предохранит и от воровства типографий. Но об этом мы будем подробнее беседовать с вами после вашего возвращения, а между тем я короче (подробнее) узнаю все подробности и обстоятельства.
41. Н. М. Языкову
11 апреля 1834 года
Москва
Посылаю тебе, вместо формы об отставке и вместо имени тайного советника Ивана Устиновича Пейкера, официальное известие об отставке, добытое наконец Аксаковым, который с Пейкером весьма закадышен. Из этого ты по крайней мере увидишь, что уже не нужно тебе подать в отставку в другой раз, а только остается потребовать объяснения: 1) по какой причине тебе до сих пор об этом не было сообщено и 2) даны ли тебе при отставке чин и двухмесячное старшинство. Прилагаемая записка написана так глупо, что из нее никакого толку добраться невозможно. Впрочем, ты еще негодовать за это погоди, потому что это должно объясниться вскоре, а на чин ты имеешь полное и неотъемлемое право по законам, потому должен требовать не только чина, но и старшинства, для того чтобы чин считался как данный на службе, а не как полученный при отставке.
Я к тебе не писал уже давным-давно, но ты, получа коротенькое письмецо от брата, верно, на меня не сердишься.
Он почти уверен, что ты к 29 апреля будешь в Москве, чтобы вместе выпить бокал шампанского за здоровье молодых. Вот бы ты обрадовал-то! И точно, стоит того, чтобы приехать из Камчатки, чтобы только видеть счастливым такого человека, как брат: такое это странное и вместе поэтическое явление! Приезжай хоть на недельку!
Однако пора кончить. Завтра буду писать больше и надеюсь также отправить калоши, которых к нынешнему утру достать было невозможно.
Прощай покуда и вечно твой П. Киреевский.
42. Н. М. Языкову
12 апреля 1834 года
Что делать, братец, опять только несколько строк! Проспал.
Посылаю тебе требованные две пары калош, которые стоят 20 рублей монетой, следовательно, в остаче 30 рублей ассигнациями и 2 рубля 80 копеек монетой, а еще прежних остач было около 50 рублей ассигнациями. Но об этом я тебе пришлю ведомость, а то ты об остачах, кажется, все забываешь.
Свербеев тебе кланяется и поручает тебе отдать его поклоны Петру Михайловичу и Александру Михайловичу.
Максимович просил тебя уведомить, что перевод «Гомеопатии» наконец совершенно кончен и остается приступить к печати.
Однако пора кончить.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
Петерсон служит в канцелярии графа Воронцова и, говорят, доволен службой как нельзя больше.
Крепко тебе жму руку за халаты! Я думаю, что у турецких султанов не бывает лучших. Я теперь по утрам бываю настоящим Махмудом.
43. Родным
3 июля 1834 года
Вторник
Осташков
Совсем не от лености пишу к вам опять несколько строчек. Много хотелось бы написать всем вам, да дело в том, что я за полчаса перед этим и не думал, что надобно и вам писать сей же час, чтобы письмо пошло к вам в понедельник. Случилась, совсем для меня неожиданно, ярмарка, на которую надо сначала плыть 40 верст по Селигеру, а потом ехать 25 верст на лошадях; надобно сейчас же на нее отправляться, потому что дует поветер, а случая пропустить нельзя. Эта ярмарка начнется в пятницу и будет продолжаться целых четыре дня, стало быть, можно надеяться на добычу. А там вслед за ней начнется в день Казанской Богородицы еще ярмарка в Вышнем Волочке, которая продолжится 2 недели. Еще не знаю, удастся ли попасть в Волочок, потому что он от места первой ярмарки верст полтораста, а в бричке через Селигер нельзя ехать, но может быть, что решусь и туда заехать дня на два, на три. Во всяком случае буду писать к вам из Волочка. Вы, однако же, все-таки пишите ко мне в Осташков, потому что я не замедлю воротиться. Кажется, я попал наконец на свою колею и не возвращусь оттуда с пустыми руками. Обо мне не беспокойтесь: я, слава Богу, и здоров, и весел. Крепко вас всех обнимаю.
Ваш П. Киреевский.
44. Родным
23 июля 1834 года
Понедельник
Осташков
Все это время я был в разъездах: 11 ночью приплыл из своего (опять неудачного) похода в Новгородскую губернию, где пробыл целую неделю, и через два дня после возвращения опять уплыл верст за 12 от Осташкова на сельский праздник, где пробыл еще три дня. Вся моя добыча, привезенная из этой вылазки: 2 утки, 3 чайки и 20 свадебных песен. Что делать! Авось либо Новгород будет счастливее. Наконец я уже нанял коней, чтобы отправиться по новгородской дороге, и выезжаю после завтра рано поутру. Итак, вы уже теперь не пишите мне в Осташков, а пишите в Новгород, а я, приехавши туда, отыщу письма и полажу с почтмейстером. Я поеду по старорусской дороге, сверну в сторону, чтобы посмотреть верховье Волги (которая точно так же выходит из Селигера, как Днепр из Балтийского моря!) и потом прямо в Старую Русь, а оттуда, если можно будет поставить бричку на пароход, через Ильмень в Новгород, куда и приеду 30 или 31, если не задержат недостаток лошадей и ветры ильменские.
45. Родным
6 августа 1834 года
Новгород
Ездить отсюда некуда, кроме разве некоторых монастырей, и предания здесь только одни могилы и камни, а все живое забито военными поселениями, с которыми даже и тень поэзии несовместима. Стало быть, на песни здесь мало надежды, зато надобно хорошенько рассмотреть и узнать здешнюю каменную поэзию, еще богатую. До сих пор еще я мало мог ходить по городу от несносных жаров, от которых и дома ничем заняться невозможно, а когда я в первый раз взглянул на Новгород с волховского моста, при солнечном захождении, он мне представился в самом величественном виде. И случай этому много помог: верст за 40 в окрестностях горят леса, и дым от них доходит досюда; в этом дыме, соединившемся с волховскими туманами, пропали все промежутки между теперешним городом и окрестными монастырями, бывшими прежде также в городе, так что город мне показался во всей своей прежней огромности, а заходящее солнце, как история, светило только на городские башни, монастыри и соборы и на белые стены значительных зданий; все мелкое сливалось в одну безличную массу, и в этой огромной массе, соединенной туманом, было также что-то огромное. На другой день все было опять в настоящем виде, как будто в эту ночь прошли 300 лет, разрушивших Новгород. Мне удалось найти квартиру на берегу Волхова против Святой Софии и Новгородского кремля, и хотя моя комнатка внутри премерзкая, зато могу любоваться самым лучшим видом в Новгороде. Новгородский кремль еще сохранил, по счастью, свою почтенную полуразрушенность, а Софийский собор, также уцелевший неприкосновенно, — самое прекрасное здание в России, какое я видел в России.
Кроме одного, впрочем, весьма пустого свитского офицера, я здесь ни с кем еще не познакомился и едва ли с кем познакомлюсь, кроме разве купца, о котором вы пишете и которого я постараюсь отыскать. Мне и самому будет весело, если только я буду знать, что вы все здоровы и веселы или, по крайней мере, стараетесь, чтобы вам было весело.
46. Н. М. Языкову
1 сентября 1834 года
Новгород
Повинную голову меч не сечет!
Я хотя и в самом деле виноват перед тобой, но, может быть, меньше, нежели ты думаешь, потому что хотелось дать тебе поподробнее отчет о плодах моей поездки, а кроме того, и стыдно было признаться, что этих плодов так мало! Теперь, хоть стыдно, пришлось признаваться, потому что дело уже приходит к концу, а лето вознаградить трудно.
Дело в том, что я ошибся в расчетах, думая, что собирать песни везде так же легко, как в Ильинском или Архангельском. Наши уже писали тебе, что я еще с 15 мая выехал из Москвы на странствие. Рассматривая карту России, думал я, что всего лучше выбрать для этого какой-нибудь маленький городок в стороне, богатой событиями историческими и вдалеке от всякой большой дороги, а потому и от моды, и, основавши в этом городке свою главную квартиру, делать вылазки по окрестностям. Для этого, сообразуясь только с одной ландкартой, выбрал Осташков. Но уже приехавши и Осташков, я узнал, что он не таков, каким я себе воображал его. Я воображал, что найду глушь, а вместо того нашел едва ли не самый образованный уездный город в России, в котором всякий кузнец и всякая пряничница читает «Тысячу и одну ночь» и уже стыдится бородатых песен, а поет: «Кто мог любить так страстно» и даже «Мчится тройка удалая»; нашел там даже довольно порядочную библиотеку для чтения, заведенную мещанами, у которой из добровольных приношении уже составилось около тысячи рублей ежегодного дохода и об которой буду писать к тебе подробнее в другой раз. Все это не могло меня не порадовать, однако не было благоприятно для песен. Я надеялся еще на окрестности и прожил там с лишком два месяца, разъезжая по деревенским ярмаркам. И в самом деле в тамошнем уезде можно было бы собрать много любопытного, но только — не в таких обстоятельствах, в каких я там был. Чтоб иметь успех, надобно было: 1) иметь какой-нибудь посторонний предлог для житья в Осташкове и 2) знакомство с помещиками, а у меня ни того, ни другого не было, а потому меня там не только в простонародье, но даже и в тамошнем beau-monde боялись, как чумы, воображая во мне сначала шпиона, а потом карбонара. Поэтому было со мной множество уморительных, самых донкишотских приключений (о которых после), но в песнях совершенная неудача. Я бросил наконец Осташков и явился сюда, в Великий Новгород, где живу уже целый месяц. Но здесь еще хуже. Военные поселения, обозначив каждого обывателя нумером и надевши на всех либо красные, либо черные ошейники, стерли поэзию почти до последней буквы, а кроме того, и затруднения, бывшие в Осташкове, здесь еще увеличились. Неудача моя самая полная, какая только могла быть. Теперь думаю тихим шагом ехать назад и попробовать еще, не удастся ли собрать чего-нибудь по дороге, тем больше, что в Торжке 15 сентября будет ярманка.
Все приобретения, сделанные в это лето (кроме одного стиха о Скопине-Шуйском), ограничиваются совершенными пустяками: десятка три свадебных песен (где встречаются слова очень древние, как например, комони и пр.), очень хороший и полнейший из всех вариант «Лазаря» и несколько любопытных образчиков белорусского наречия, сказанных нищею из Могилевской губернии.
Об остальном и говорить не стоит.
Вот тебе покуда моя исповедь вообще. Больше буду писать скоро, а ты покуда не сердись на меня.
Маменька писала, что не так давно от тебя была грамотка, но, по несчастью, ее послали в Осташков тогда, когда уже я уехал оттуда, и она пропала! Досадно!
Если ты не сердит, то пиши ко мне в Москву.
Покуда прощай. Крепко тебя обнимаю.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
47. Н. М. Языкову
8 января 1835 года
Москва
Во-первых, крепко тебя обнимаю, поздравляю с Новым годом и благодарю за то, что ты на меня не сердишься, несмотря на долгое мое молчание, а потому же следует объяснить, почему я не писал так давно. Кроме множества накопившихся забот, растаскивавших меня из стороны в сторону, излишняя громада всякой всячины, о которой мне необходимо с тобой беседовать по части песен, так плотно наполнила уста мои, что и совсем их на такое долгое время запечатала. И точно, мудрено писать о вещах посторонних, когда дело беспрестанно напоминает о своих законных правах на ближайшее слово; между тем как об деле, особливо таком значительном и многосложном, писать наобум нельзя: необходима тьма-тьмущая сведений, справок и проверок, а множества из оных я ждал, ждал, искал, искал, добивался, добивался, и до сих пор еще не дождался, не отыскал и не добился так, как бы хотелось. Зато уж и мое терпение наконец лопнуло: я решился лучше писать аки человек необстоятельный, нежели молчать слишком обстоятельно, иначе бы мог и твое терпение подвергнуть излишнему искушению. Крепкое тебе спасибо за то, что ты до сих пор на меня не рассердился!
Собрание с тех пор обогатилось многими любопытными вещами, и останавливают решительный приступ к печатанию два главных обстоятельства: пробный лист и Соболевский. Без пробного листа нельзя ни сделать верной сметы издержкам издания, ни вследствие оной вступать в переговоры с Смирдиным. До сих пор кажется мне, что должно выйти около десяти томов, считая каждый том в 20 листов! Такая громада потребует не маленьких издержек: может быть, от 10 до 15 тысяч. Но об этом буду писать аккуратнее на днях, когда отпечатается пробный лист, а покуда и говорить нечего. Что касается до Соболевского, то он запутал меня по части песенников: еще прошедшей зимой он прислал мне список печатных песенников, которые он достал в Петербурге и в которых заключается почти все важнейшее, уведомляя, что он собрал их для меня, а потому чтоб я не собирал их в Москве, если не хочу иметь двойных экземпляров. Вслед за тем писал об своем немедленном выезде в Москву, и до самого моего отъезда в Осташков беспрестанно возобновлялся слух, что Соболевский через два дня выезжает, а с самого моего возвращения об нем нет ни слуху ни духу! Это тем досаднее, что без него бы я все эти песенники давно бы сам собрал, а теперь за ним должен медлить. Опять на днях буду писать к нему.
Но обо всем об этом в следующий раз, и тогда поаккуратнее. Покуда вот об чем: Валуев сказывал, что Александр Михайлович собирается по последнему пути в Москву, неужели же с ним не приедет и Николай Михайлович? Это был бы истинный грех с твоей стороны! Не говорю уже об себе и об нашем песенном деле, которое мои одинокие плеча должны нести медленно и с трудом, а с тобою бы пошло живо и скоро, но если бы ты знал, какая в Москве всеобщая жажда тебя, то уж ты давно бы хотя бы на недельку да заглянул сюда! Даже до последнего-то пути тебя дожидаться слишком долго! Что дел у тебя в деревне никаких быть не может, это уж давно решил общий голос, а глас народа — глас Божий. Что ты, например, скажешь на следующее предложение: поедешь ли ты с нами, если мы трое, то есть я, папенька и Хомяков, приедем за тобою? Как ты думаешь?
Твой всей душой П. Киреевский.
48. Н. М. Языкову
20 февраля 1835 года
Москва
Homo proponet, Deus disponet! Вместо того чтобы писать к тебе о множестве предложений и распоряжений, о которых нужно было мне уже давно беседовать с тобой по части нашего песенного дела и которые частью и по собственной моей вине, но еще гораздо больше произволением судьбы уже давно копились невыраженные и несообщенные; теперь приходится всю эту массу свернуть в один маленький шарик (впрочем, совсем не из нее сделанный) и сказать один результат (выходящий совсем не оттуда), а именно: я весной уезжаю в чужие края! Следовательно, печатание опять должно будет перерваться по крайней мере на полгода.
Ты на меня не рассердишься за это, когда я скажу, что доктора приговорили маменьке необходимо и немедленно, то есть в мае, ехать в Карлсбад. А так как без сопровождающего мужчины ехать невозможно, то я буду провожать ее. Маленьких детей она также возьмет с собой. Я также этим случаем воспользуюсь и буду пить воды.
О том, как я думаю и это время соединить с пользой наших песен, буду писать в другой раз; теперь лучше говорить о том, на что бы я желал получить от тебя ответ скорейший: ты также болен и, говорят, на воды собирался: поедем вместе! Подумай об этом и пиши. Что это тебе сделает пользу, в этом я нисколько не сомневаюсь, а пренебрегать своим здоровьем тебе грех. Теперь же ты будешь иметь еще и ту выгоду, что будешь избавлен от мелочных дорожных забот, которые я с восторгом возьму на себя. Если ты на это согласишься, то мы бы устроились таким образом: ты бы поехал не вместе с нашими дамами, а за ними, чтобы мне быть только всегда близко к ним на случай нужды. И для тебя бы это было гораздо спокойнее. Как ты думаешь? Пиши поскорее. Если же ты, Бог даст, согласишься, то я в апреле месяце готов приехать за тобою в Симбирск.
Жду твоего ответа.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
Посылаю тебе расписки Андросова на 1000 рублей. За мною еще есть твои деньги, которые нынче же хотел выслать, да опоздал.
Хомяков тебе кланяется.
49. Н. М. Языкову
6 марта 1835 года
Москва
С нетерпением жду твоего ответа на мое последнее письмо. Если б ты мне отвечал «поедем!» — то я бы до потолка вспрыгнул от радости и в половине апреля явился бы в Симбирск за тобою, а в мае уже мы бы плыли по волнам балтийским. Долго ждал я, как ворон крови, что Александр Михайлович приедет сюда по первому пути и что ты вместе с ним приедешь, но увы! А если б ты был здесь, то я не сомневался, что мне удалось бы доказать тебе как дважды два четыре, что взглянуть, хоть мельком, на бусурманские земли, хоть несколько месяцев подышать бусурманским воздухом совсем не то, что воображать все это. Кроме того, тебе быть больным и худощавым — просто грешно!! А там, как тебе известно, не одни воды, но и древо медицины процветает во всей своей роскоши, со всеми ветвями как аллопатическими, так и гомеопатическими.
Что ты будешь отвечать — не знаю, но мне как-то мечтается ответ счастливый.
Соединить отлучку за границу с песнями я думаю следующим образом. До возвращения не издавать ни одного тома, потому что это могло бы повредить общему впечатлению на публику, тем больше что начинать с самого интересного и неизвестного невозможно за недостатком обработки. А так как мне оставаться за границей долее начала зимы, вероятно, будет не нужно, то это время можно употребить: 1) на примечания и свод всех вариантов; 2) на собрание и соображение всего, что было издано из иностранных и особенно славянских народных песен и 3) на изучение славянских языков, в Богемии очень удобно. Приготовивши таким образом все издание от начала до конца, можно будет в начале зимы вознаградить просрочку быстротой печатания потому, что если печатать том за томом, как обыкновенно, то и самая расторопная типография не обещает кончить прежде года, а, приготовивши как первый, так и последний том, можно подобрать одинакий шрифт в трех типографиях, печатать в трех разом и кончить еще прежде окончания будущей зимы. Если же Бог даст, что мы поедем вместе с тобою, если и твоя рука поможет мне работать над этим храмом, то явится на белом свете, как Минерва, вышедшая из головы Юпитера.
Покуда пора кончать. Подумай, братец! Или, лучше сказать, не думай, чего тут думать, а скажи: «Приезжай, — я согласен!»
Весь и вечно твой П. Киреевский.
Сегодня должен выйти 1-й номер «Наблюдателя». Об нем после. Что касается до участия в нем Киреевского, о котором ты спрашиваешь, то оно будет очень невелико: брат вовсе не участвует, потому что его имя вычеркнули в Петербурге, а я очень мало, потому что занят. Не поможет ли ему Языков? А дело доброе.
50. Н. М. Языкову
13 марта 1835 года
Москва
Вот тебе опять только несколько строк, да зато такие, которым ты порадуешься: в день появления жаворонков, 9 марта, у брата родился сын, Василий Иванович Киреевский! Брат сам хотел писать к тебе сегодня, да не знаю, поспеет ли за своими хлопотами около молодой матери, а потому я не хотел пропустить почты, чтобы поскорее поделиться с тобой радостью.
Весь и вечно твой П. Киреевский.
Маменька посылает тебе свой перевод Гофманова «Щелкуна».
Что же твой ответ о чужих краях?
51. А. П. Елагиной
29 июня/11 июля 1835 года
Кассель
Верно, для вас, милая маменька, совсем неожиданно письмо от меня из Касселя, и вы удивитесь, каким образом я залетел сюда. Это случилось вот как. Мы ехали на пароходе вместе с Надеждиным, еще несколькими русскими и Вл. Титовым, и все вместе отправились из Любека в Гамбург. Из Гамбурга должны были все разъехаться в разные стороны, но с Вл. Титовым случился на дороге такой припадок, который привел меня в ужас, и если бы он ехал один, то мог бы погибнуть ни за нюх табаку. Так как я изо всей компании был ему самый ближайший, а вы писали, что мое высочайшее покровительство вам не совершенно необходимо, то я и решился поехать с ним до Касселя, а в случае нужды и до Ахена. Так мы и согласились, тем более, что ехать целой русскою ватагою было веселее. По счастию, он оправился. Досюда мы ехали вместе, а отсюда Титов поехал с Надеждиным, Княжевичем и князем Кропоткиным до Кельна, откуда ему остается до Ахена только 60 верст. Надеюсь, что теперь будет исправен, впрочем, Княжевич обещал, в случае нужды, проводить его и вплоть до Ахена. Они уехали отсюда вчера, а я отправляюсь в Дрезден сегодня ввечеру и пишу покуда это письмо только для того, что боюсь вашего обо мне беспокойства, потому что я имел непростительную глупость не написать к вам из Гамбурга. Теперь надеюсь обнять вас скоро самолично, потому что в Дрездене пробуду только два дня, чтобы навести об вас справки и посоветоваться с эскулапом о водах, какие мне пить следует.
52. А. П. Елагиной
Июль — август 1835 года
Франценбрунн
Вот я наконец и уселся в Франценбрунне, милая маменька. Я потому не писал к вам еще вчера, что нашел квартиру после почтового времени. Теперь уже начал свою починку: вчера был у Конрада, ныне выпил три стакана зальцбруна и часа через полтора возьму ванну из луизенквелля. Конрад мне предписал ежедневные ванны и, для начала, зальцбрун с прибавлением каждый день по стакану, покуда не приготовлюсь к настоящему франценбрунну. Франценбрунн крошечный городок, вроде Мариенбада, и не похож местоположением ни на Мариенбад, ни на Карлсбад, потому что лежит на огромной равнине, которая только на самом горизонте замыкается горами, впрочем, довольно красив: улицы усажены каштанами и тополями, а в конце городка прекрасный тенистый парк. Я нанял себе две большие готические комнаты со сводами, вроде Вестминстерского аббатства, и с фортепьянами, в нижнем этаже zur Grossfurstinn von Russland. У меня из окон довольно красивый вид на Kaiserstrasse с каштанами, а для услаждения моего слуха живут против меня герцогини Баденские, из которых одна поет очень приятно и много. Вообще мне было бы сидеть довольно хорошо, если бы вы мне поскорее прислали грамотку от наших. С нетерпением жду вашего письма и скоро буду опять писать к вам.
53. А. П. Елагиной
6/18 августа 1835 года
Франценбрунн
Вот вам и еще писуля из Франценбрунна, милая маменька, дабы вы не рассудили за благо как-нибудь беспокоиться об моей неизвестности, а пуще всего дабы вам подать благой пример для подражания. Когда будете посылать письма ко мне, прикажите, пожалуйста, брать на почте квитанции в отправлении, или так называемые ресиписы, потому что сквернее здешних почт едва ли есть где-нибудь, и письмо без квитанции совершенно находится в зависимости от почтовых чиновников. Вообразите, например, что письмо, отправленное вами сюда из Карлсбада, в котором было запечатано и титовское, пропало! Это тем более досадно, что ему, может быть, что-нибудь нужно, не говоря уже о том, что мне бы хотелось иметь от него вести. На почте здесь говорят, что если в Карлсбаде не взяли ресипису, то и отыскать письма нельзя. Не помните ли, кто отдавал его на почту?
Каково-то было вам ехать? С нетерпением жду от вас писем. А мое путешествие из Карлсбада сюда было самое досадное: вообразите, что мне попался такой поганый извозчик, что я тянулся сюда 18 часов и должен был ночевать на дороге, чему едва ли бывал пример во всей богемской истории.
У нас здесь все то же, что было, кроме того, что народу начинает становиться все меньше; но мне до этого мало дела, потому что не познакомился ни с одним человеком, кроме седого венгерского помещика, который нынче уехал, да и не хочу знакомиться. Жду с нетерпением В. Титова.
Вы хорошо сделали, что не поехали сюда, потому что вам бы здесь было скучно, а Веза >, с которою вы хотели познакомиться, отправляется послезавтра к вам в Дрезден, куда уехало и все баденство.
Мне вообще довольно хорошо, кроме того, что не велят ничем хорошенько заниматься, а потому скучно. Я продолжаю ежедневно купаться и от нынешнего дня вместо 8 стаканов Salzquelle начал пить 4 Salz и 3 шпруделя. Но делать покуда ровно нечего, но думаю, однако, что умею хоть сколько-нибудь позаняться моими песнями.
54. А. П. Елагиной
22 августа / 3 сентября 1835 года
Письмо В. П. Титова
Целуем ручки, челом бьем, падаем до ног за ваши драгоценные два послания, из которых последнее от 31-го прочли сию секунду. Виноваты, что сами так долго к вам не писали снова: третий день чиним перья, а они, окаянные, видно, размокли от вод и чинятся медленнее, нежели когда-либо. За советы благодарим усердно. Бодрость возвратилась к нам вместе с ясною погодою. Петру Васильевичу вода как с гуся вода, он от них как ни в одном глазе, а я, грешный, присужден был заключить с доктором капитуляцию, на основании которой от пития водного вовсе отбоярился, зато меня купают ежедневно не только в воде, но и в грязи минеральной. Посмотрим, это чистилище не удалит меня от полей Енисейских или приблизит к ним. Наш Франценбрунн понемножку просыпается, вина этому — ожидаемый через 10 дней проезд римского кесаря с супругою и многочисленною свитою; здешний militar inspector, начальствующий над тремя человеками гарнизона, со вчерашнего дня уже начал расправлять усы и галстук.
Планы наши вот такие: подивясь величию кесаря и справясь с заветным числом ванн и стаканов, мы с Петром Васильевичем около 17-го или 18-го числа совокупно оставляем Франценбрунн и едем в Карлсбад, быть может, через Мариенбад и Konigswarte, соседственный замок князя Меттерниха, с изящным парком и любопытным собранием монет. Из Карлсбада Петр Васильевич к вам в Дрезден, а я прямо в Прагу учиться по-чешски и заготовлять фатеры в надежде, что вы не замедлите удостоить вашим прибытием. Прага не город, а чудо, это все говорят. О 16 1/2 талерах вы повторяете в каждом письме аккуратно, мы об них и без того не забудем, но, Бога ради, скажите, отправил ли > в Вену мой чемодан с шубою и доставил ли вам квитанцию, с помощью которой легко бы отыскать оный. Если нет, сделайте милость, прикажите приструнить трактирного оратора, не то смерть как боюсь остаться без чемодана и без шубы: у нас теперь уже морозит ночью. Простите, будьте здоровы и веселы душою, почтеннейшая — хотел сказать — Авдотья Петровна, но ей-ей прозаично, позвольте отныне навсегда звать вас в письмах тетушкою: оно как-то ловчее. Итак, прощайте, почтенная тетушка, а милым кузинам Марье Васильевне и Лилушке поклонитесь и благодарите за добрую память.
Что вы скажете на наши планы? Так как Титов намерен здесь остаться не долее 18 сентября, то и мне кажется, что я лучше поступлю, если выеду не 13, а также 18 и вместо 10 дней пробуду в Дрездене дня два или три, чтобы нам долее можно было пробыть в Праге, и Прага, я уверен, что вам понравится, судя по всем описаниям о ней. Мы здесь покуда находились в исправности, и мне тут и сидеть, и ходить хорошо; мы ходили многое множество, читаем Краледворскую рукопись и купаемся аккуратно, а сверх того я глотаю ежедневно 8 стаканов всех здешних ключей, а все это идет благополучно, кроме того, что здесь, по несчастью, завелась какая-то русская статская советница, самая несносная тетёха, которая от времени до времени нападает на меня во время пития и мучит по целым часам, рассказывая мне различные анекдоты языком девичьей, из которой она, по всем вероятиям, вылезла. К 13 ждут сюда имп., и, вероятно, тогда опять Франценбрунн заворошится. Поль вчера проехал здесь в Лейпциг и обещал оттуда переслать вам сочинения Эйнбр., но брошюрку Карамзина я, увы, не мог у него взять, потому что только сию минуту, получа ваше письмо, узнал об ней. Я привезу вам в Дрезден гостинец, состоящий из портрета Титова, который сейчас начал рисоваться. Здесь еще один немец, который очень хорошо и похоже делает портреты на стекле в виде медали, и я уговорил Титова подвергнуться его искусству. Это хорошо еще и тем, что можно этим стеклом печатать сколько хочешь экземпляров. Однако пора кончить. Покуда прощайте, будьте как можно здоровее и веселее. Большого Машиного письма я не признаю сожженным, а продолжаю ожидать.
П. В. Киреевский
55. А. П. Елагиной
10 / 22 октября 1835 года
Броды
Наконец мы сегодня в шесть часов поутру явились сюда и теперь только в четыре версты от русской границы. Пишу к вам несколько строчек для того, чтобы вы о нас не беспокоились и чтобы скорее получили вести. Мы ехали долее, нежели предполагали, потому что с самого выезда нас и днем и ночью провожал беспрестанный дождик, который только со вчерашнего дня несколько поунялся, а вследствие дождей нам почти на всякой станции должно было мазать колесы, что задерживало довольно долго. За исключением этих дождей мы ехали до сих пор, слава Богу, вполне благополучно, и я теперь нахожусь здрав и исправен на русской границе. Погодина во всю дорогу была так здорова, как я не ожидал от нее; она много поправилась, посвежела в лице и не отстает от нас ни за обедами, ни за ужинами; но с Погодиным случилась беда уже перед самой бродской гостиницею, а именно: расплачиваясь с извощиками, он потерял бумажник со всеми деньгами, точно так же, как вы в Праге; по счастью, денег было не больше 100 серебряных гульденов. Княжевича больше чем узнаешь, тем больше любишь: это человек необыкновенный. Несмотря на погоду, путешествие было вообще приятно. Авось и Святая Русь меня примет любовно в свои объятия. Теперь уже скоро надеюсь обнять наших, а в Киеве жду писем от вас. Из Киева же я к вам еще напишу.
56. А. П. Елагиной
20 октября / 1 ноября 1835 года
Киев
Вот я наконец и на святой Руси, я в славном граде Киеве, и отсюда, по данному обещанию, опять пишу к вам несколько строк, да имеете обо мне вести. Видите ли, какой я аккуратный. Пусть же сии мои похвальные поступки и вам послужат примером. Мы приехали сюда 14/26 октября рано поутру, третьего дня отправили в Крым Княжевича и сегодня же, вероятно, отправим свои стопы далее, домой. Я говорю мы, потому что отправляюсь до Долбина вместе с Погодиным. Киев мы покуда очень мало могли рассмотреть, потому что нас с давнего времени мочил почти беспрерывный дождь, который превратил все киевские улицы в совершенные болота, а нынче после долгого отсутствия в первый раз наконец проглянуло солнце. Мы уже третий день живем у Максимовича, который перевез нас к себе после отъезда Княжевича и вообще к нам очень любезен. Он не переменился ни капли, кроме того, что ректорство его по необходимости сделало деятельнее; впрочем, это ему не по нутру, а через неделю он подает в отставку от ректорства.
Приписка М. П. Погодина
Целую ручки у Авдотьи Петровны, нашей доброй, любезной, дорогой. Что за Киев, прелесть, а погода — кара Божья. Ныне выезжаем. А у меня есть огромный мраморный отломок из Десятинской церкви и первая монета русского времени отца Донского. Кланяемся.
М. П.
Приписка Е. В. Погодиной
Почтенная и дорогая Авдотья Петровна, дней через пять, если Бог даст, надеемся мы быть в Белеве, увидим всех ваших, тут наговоримся мы о Вас и направим путь наш в Москву. Здоровье мое ежедневно поправляется все более и более, надеюсь, что в Москве совершенно восстановится. Марье Васильевне мое почтение, маленькую Лилочку целую.
Многоуважающая Вас и преданная Е. Погодина.
Приписка М. А. Максимовича
Из богоспасаемого града Киева в немецкий град Дрезден посылаю душевный поклон мой вам, Авдотья Петровна, Марья Васильевна и Елисавета Алексеевна, желаю удачного там пребывания и желанного возвращения в Москву белокаменную.
Часто вспоминающий о Вас Максимович.
Поклонитесь от меня Армфельду, если повстречается Вам, и вспомните обо мне перед Мадонною.
57. Н. М. Языкову
21 апреля 1837 года
Москва
Христос Воскресе!
Крепко тебя обнимаю и благодарю за твои два письма, которые я получил. Но сам покуда пишу только несколько строчек, почтового ради поспешения, больше буду писать в следующий раз.
Начну с того, что от всей души поздравлю тебя с племянником! Что ты не говоришь о пользе, которую деревня приносит твоей деятельности, но вот тебе еще новая причина приехать, по данному обещанию, в Москву. Нельзя же тебе не встретить и не приветствовать этого дорогого гостя. Тут должно рушиться и софистическое твое уверение, будто бы все и не видавши можно себе вообразить, ты, конечно, теперь этого не скажешь.
Перед Катериной Михайловной мне чрезвычайно совестно. Но я непременно представлюсь ей, как скоро только узнаю, что это возможно будет сделать.
Спасибо тебе за Индрика-зверя. И помогай Бог тебе собрать еще побольше, особливо стихов. Теперь, кажется, именно те минуты, когда должно всеми силами опрокинуться на их собирание, потому что указ о запрещении нищих, которому недавно еще было строгое подтверждение, грозится вырвать с корнем эту отрасль преданий, и при мерах, употребляемых теперь против хождения нищих, можно ожидать, что лет через пять уже все будет забыто. А тут десятилетний перерыв уничтожает навеки.
Над песнями я работаю. Несколько студентов доставили мне еще около 300 нумеров, между которыми есть неизвестные мне, а все вообще важны как варианты. Некто Трубников доставил мне свадебный обряд с песнями, прекрасно записанный, из Тамбовской губернии. Это все приобретения весьма хорошие.
Но покуда главное дело справиться с изданием. Вот тебе на суд два предложения с двух разных сторон о напечатании песен безо всяких издержек: Селивановский предлагает в Москве, а Одоевский в Петербурге. Покуда еще не знаю в подробности их условий, но, как скоро приведу в известность, напишу тебе. Оба имеют и выгодные и невыгодные стороны. Селивановский не так надежен и ужасно медленен, зато близко; Одоевский надежен совершенно, но в Петербурге, а я не знаю еще, как скоро его типография может печатать. Но обо всем об этом буду писать аккуратнее, справившись аккуратнее.
Книжный магазин в Москве Смирдин непременно заводит, и говорят, что он непременно должен открыться в мае, но до сих пор еще Смирдин сюда не приезжал, вот его ждут с самого Нового года.
«Оренбургской топографии» до сих пор еще не мог достать. Я закажу ее во всех книжных лавках. А между тем, если она тебе нужна к спеху, то я тебе могу прислать свою, потому что у меня есть полные «Ежемесячные записки».
Пословицы лучше побереги до поры до времени. Потому что я теперь покуда в песнях, а Снегирев в народных праздниках.
Тебе кланяется В. А. Никольский. Он поручил тебе сказать, что тебе грешно будет, если ты для своего излечения не съездишь в Петербург. Там проявился какой-то немец, которого имени он не помнит, и этот немец, как ему рассказывали люди самые достоверные, излечивает солитеров совершенно радикально и несомненно, а сверх того и скоро.
Однако пора кончать. Обнимаю тебя. Передай мой усердный поклон Петру Михайловичу и Александру Михайловичу.
Вечно твой Петр Киреевский.
Что касается до песенной прокламации, то я совершенно с тобой согласен.
58. Н. М. Языкову
3 октября 1837 года
Киреевская Слободка
Давно уж я к тебе не писал, и тяжко думать, что ты на меня, может быть, сердишься, но если б ты знал, какую кочующую жизнь я вел почти все это время, то, приняв в соображение свою собственную натуру, почувствовал бы, как безалаберно должно проходить время для человека, от природы неповоротливого, когда судьба его беспрестанно переметывает с места на место, и как трудно при таких обстоятельствах не только быстро вести вперед великое дело песен, но даже и вообще сохранить хоть некоторую алаберность. Дай срок, придет время, и авось либо скоро, когда и я буду человеком порядочным. А покуда не сердись.
Теперь покуда пишу опять несколько строк, и то по делу. Так как у тебя теперь, как говорят, гостят Хомяковы, то я и получил великую надежду, что Катерина Михайловна наконец убедит тебя сдержать давнишнее обещание и вместе с ними приехать в Москву. Авось либо так! Между тем мне нужно посылать к тебе большую сумму денег, и я не знаю, застанет ли она тебя еще в Языково, потому и отправляю сперва это передовое письмо, чтобы тебя предупредить.
Маменька поручила мне доставить тебе деньги 10600 ассигнациями, за которые она благодарит тебя от всей души. Ты дал ей средство сделать доброе дело и выручить из беды человека, хоть и совершенно ей незнакомого, но об котором ее просил покойный Рамих и который бы иначе погиб. Помочь так значительно человеку незнакомому было дело очень отважное, но, по счастью, он оказался человеком честным и, как скоро получил возможность, заплатил. Маменька не хотела тогда сказать об этом нам по чувству деликатности, разумеется, фальшивой, но очень естественной при таком случае, и тем важнее была для нее услуга твоей дружбы. Когда получишь деньги, перешли ее вексель и расписку сюда на мое имя (то есть в Орел, для доставления в Киреевскую Слободку). Крепко тебя обнимаю. На днях, при деньгах, буду писать больше.
Весь и вечно твой Петр Киреевский.
59. Н. М. Языкову
22 января 1838 года
Москва
Крепко тебя обнимаю, друже Языков! Письмо твое от 5 января меня очень обрадовало: по крайней мере вижу из него, что тебе хоть несколько лучше и ты можешь писать. С нетерпением жду скорого большого письма, которое ты обещаешь, не поленись. Участием людей ты богат, но не для многих твое дружеское рукожатие так существенно, как для меня. Вне моей семьи ты у меня один, а моя душа старовер: ее церковь не терпит новизны и питается только дониконовскими просвирами. Знай же это и помни про случай: в жизни большей части людей бывает такая эпоха, когда все под их ногами начинает хрустеть и шататься, от такой эпохи сохрани тебя Бог, но тогда, может быть, и я пригожусь тебе.
Ради Бога, береги себя и не шути своим здоровьем, пуще всего приезжай скорее сюда. На меня находит большое покушение ехать за тобой, и, если б я знал, что это ускорит твой отъезд, сейчас бы к тебе отправился.
Весь твой Петр Киреевский.
60. Родным
23 марта 1838 года
Симбирск
Я было хотел писать к вам ныне побольше, но вместо того должен ограничиться несколькими строками, потому что надобно спешить приготовлять прокламацию о собирании песен, потому что здешний губернатор, переведенный отсюда в Вятку, взялся напечатать ее в вятских «Губернских ведомостях», а уезжает он уже завтра.
Языкову, слава Богу, получше, и при самом первейшем открытии пути мы отсюда отправимся в Москву. В ожидании пути я покуда весь зарылся в исследования различных здешних родовых архивов, которые со всех сторон доставляют.
Пожалуйста, потрудитесь найти для Александра Михайловича надежную немецкую няньку, чтобы чем-нибудь отблагодарить за их гостеприимство.
Брат Василеос! Возьми, пожалуйста, у Бекетова описание всем его рукописям и пришли сюда на имя Александра Михайловича. Да пописывай, пожалуйста. Обнимаю тебя. Смотри за нашими.
61. Родным
2 апреля 1838 года
Симбирск
Христос Воскресе! От всей души обнимаю вас всех и поздравляю с вчерашним днем и с завтрашним. Нынешний год нам пришлось все наши лучшие праздники провести не вместе. Что делать! Зато, может быть, всетаки ж от этого будет польза: Языков хотя и без меня собирался приехать в Москву, но без меня все-таки не собрался бы так скоро, они все тяжелы на подъем до невероятности и беспечны в такой степени. Впрочем, я, благодаря вашим письмам, не грущу, мне, слава Богу, хорошо и будет хорошо, если только все будет хорошо у вас и я не буду оставаться без вестей. Смотрите же, берегите себя и будьте веселы. Языков покуда все в том же положении был, как при последнем моем письме, и сегодня авось либо удастся уговорить его проехаться. Наконец-то весна, кажется, приходит скорыми шагами, и сегодня здесь уже 7° тепла. Можно надеяться, что последний снег скоро исчезнет и реки начнут очищаться, чтобы пропустить нас, а с первой возможностью мы и отправимся.
Однако пора кончить, потому что сию минуту Александр Михайлович прислал за мной дрожки, чтобы везти меня в баню. Прощайте покуда! Обнимаю вас!
Ваш П. Киреевский.
У заутрени буду в домовой церкви у Ивашева, здесь слишком мало церквей по народонаселению, и потому во всех и всегда бывает такая теснота, что повернуться невозможно.
62. Родным
Между 3 и 9 апреля 1838 года
Симбирск
Вот уже и третье апреля! Авось либо скоро нам можно будет пуститься и в путь. Хоть нас и пугают, что реки не успеют установиться прежде 20, думаю уж, верно, это так долго не продолжится, хотя мы, конечно, не поедем иначе как по совершенно уже установившемуся пути. Языкову, слава Богу, лучше, и он на этой неделе уже два раза проезжался: в первый раз в Светлое Воскресенье, а во второй раз в четверг. Буду стараться возить его почаще, чтобы приучить к скорому отъезду, тем более что эти прогулки его нисколько не беспокоят и он от воздуху чувствует себя, слава Богу, свежее.
Между тем продолжаю рыться в моих архивах и записал также несколько песен.
Вот вам покуда все существенное, что у нас здесь делается. Покуда должен этим и закончить, потому что уж поздно, а я все утро проспорил с Петром Михайловичем о разных философских материях.
Спасибо вам за ваши письма и за братнино. Они мне сделали святую неделю настоящим праздником.
63. Н. М. Языкову
21 февраля 1839 года
Киреевская Слободка
Не сердись на меня, друже, старче честной, что я вопреки обещанию так давно к тебе не писал: я еду гораздо долее, нежели предполагал, и до сих пор еще, как ты видишь из заглавия, не добрался до Москвы: я пробыл шесть дней в Праге, четыре — во Львове, пять — в Киеве и теперь уже пятый день, как здесь, в деревне, откуда выезжаю завтра с орловским дилижансом в Москву. И во всех этих местах, где я останавливался, почти невозможно было пробыть меньше и до сих пор почти также невозможно было писать: в Праге и Львове меня почти ни на минуту не оставляли наши гостеприимные собратья-славяне, в Киеве я останавливался у Максимовича, где также писать было некогда, а здесь только теперь насилу справился с делами хозяйственными. Таким образом прошло полтора месяца с моего выезда, прежде чем я успел опомниться, и очень боюсь, что наши московские уже давно обо мне беспокоятся, потому что я, забыв считать время, и к ним также еще не писал с дороги.
Когда ты, справившись с богатырскими силами, пустишься в возвратный путь, то советую и тебе (не минуя, впрочем, Дрезденской галереи) избрать эту славянскую дорогу, через Прагу и Львов. Тут многое порадует твое русское сердце и возбудит на твоей лире многие, истинно градозиждущие звуки. Нигде Россия не кажется так величественна, как среди этих славянских народов, которым только и радости, что любоваться ею издалека, и которые смотрят на нее с таким же чувством, как бы смертельно раненный солдат на одолевших товарищей. Правда, что в Праге и особенно во Львове, слушая, с какими надеждами эти наши соплеменники говорят об России, во мне часто растравлялось чувство очень мучительное, которого я не мог решиться им высказать, чтобы их не разочаровывать; со всем тем, однако же, время, которое я там провел, мне было очень приятно. Особенно мне было приятно и неожиданно встретить во Львове еще живые отпрыски древней Галицкой Руси. Между тамошним униатским духовенством есть много людей, истинно образованных, у которых только и мысли, что православие и Русь… Если поедешь во Львов, то непременно познакомься с ними. Я уверен, что там тебя многое порадует.
А между тем, ради Бога, не скучай в немецком царстве. Это также должно много содействовать к основательнейшему и быстрейшему твоему исцелению. Нехороши немцы, а германцы народ еще довольно почтенный и особенно еще имеют содеяться почтенными тем, что должны содействовать к скорейшему поставлению тебя на ноги. Нетерпеливо жду твоих писем. Покуда должен кончить, потому что уж скоро полночь, по приезде в Москву буду скоро опять писать. Крепко тебя обнимаю.
Твой П. К.
Передай от меня усердный поклон Петру Михайловичу и Ивану Петровичу.
64. Н. М. Языкову
Апрель 1839 года
Москва
От всей души обнимаю тебя, друже, и благодарю за твое письмо. Слава Богу, что ты наконец избавился от своей лихорадки, которая так некстати было вздумала замедлять твое возвращение в твой настоящий вид. Мое желание тебе пуще всего состоит в том, чтобы тебе Бог дал бодрое расположение духа, тогда и прочее все, конечно, придет вдвое скорее. Впрочем, теперь уже у вас там полный развал весенней теплоты, и я надеюсь, что тебе теперь легче будет избавиться от своей хандры, имея возможность отогреваться на солнце и не находясь долее в необходимости свертываться, по твоему обыкновению, в клубочек. Что-то теперь ваша музыкальная академия? Если нервы твои перестали противиться музыкальным звукам, то я бы особенно тебе рекомендовал гитару: сидел бы ты, старичок, да пощипывал бы, и тоска бы к тебе не смела подступиться, а между тем это было бы занятие самое удобное и во время водных курсов, которым время подходит.
Когда обозначится время вашего отъезда в Крейцнах, то напиши как можно аккуратнее, когда и куда адресовать письмо, потому что я не намерен продолжать такого молчания, как до сих пор. Одною из главных причин теперешнего молчания было то, что мне было совестно признаться — чего, однако ж, никогда не могу миновать, — что я не успел еще приняться за песни. В следующем письме авось либо удастся дать об них вести больше удовлетворительные.
Об литературе на этот раз сказать нечего, тем больше что ты список всему новому увидишь в «Отечественных записках», которые тебе посылает Катерина Михайловна и которые должны дойти к тебе в скором времени с Н. Ф. Бахметьевым. Всего замечательнее издание многих документов по русской истории, на поприще которой, кроме Археографической комиссии, подвизаются особенно князья Оболенский и Муханов. Археографическая комиссия напечатала собрание юридических актов — очень важное, Муханов готовится издать новую часть своего сборника; Оболенский издал также сборник, почерпнутый им из Московского архива, и очень любопытный. Для продолжения своего сборника он просит у меня толстовские письма Петра Великого, но я не могу на это согласиться без вашего разрешения, потому что они назначались в будущий симбирский сборник. Впрочем, так как симбирский сборник еще за горами и ко времени своего появления еще успеет обогатиться многими новыми приобретениями, то я был бы не против этого, потому что Оболенский самый аккуратный изо всех существующих у нас издателей русских памятников. Как ты об этом посудишь? Что скажет Петр Михайлович? Честь и слава Петру Михайловичу за обретение рукописи об Петре! А с моей стороны благодарственное челобитье до земли! Собираюсь писать к нему особенно, а между тем передаю три усердные поклоны ему и Ивану Петровичу, к которому также обещаюсь писать.
У нас, слава Богу, все довольно хорошо. В следующий раз буду писать больше, а теперь покуда пора кончить. Крепко обнимаю тебя! Восстановляйся и крепни скорее, а пуще всего гони от себя прочь тоску. Бог даст, все будет по желанию.
Твой Петр К.
65. М. В. Киреевской
10 декабря 1839 года
Киреевская Слободка
У меня тут по части удовлетворенных и забавных обстоятельств есть несколько книжек: Шекспир, Шиллер, несколько книжек об русской старине и поляк Красицкий (которую библиотеку ты, впрочем, сама уже имела честь здесь видеть). Но изо всего этого покуда ничего не трогаю. Читал только несколько Красицкого, который, кроме своего ума, вместе с тем интересен и как способ навостряться в польском языке. Это епископ, бывший другом Фридриха II и писавший между прочим насмешками над монахами. Вообще человек отменно умный, но только по тогдашней моде. Епископом он был столько же, сколько Кондильяк игумном.
Особенно усладительно мне здесь присутствие гитары, которую я иногда щиплю и которая утешает меня старыми песнями. Я разобрал еще одну новую — «Не одна в поле дороженька», прекрасные вариации Высоцкого, однако еще не твердо знаю и авось либо успею вытвердить. Как только удастся справиться с самыми необходимыми делами, явлюсь за тобою. Крепко тебя обнимаю, пожалуйста, будь здорова и напиши подробно с этим посланным. Прощай, мой душевный друг, поклон бабушке, Ивану Филипповичу, которые ко мне так добры и ласковы, что я не знаю, как мне благодарить их; кузинам тоже мой поклон в пояс.
66. Родным
14 декабря 1839 года
Киреевская Слободка
Дела и подвиги мои здесь так затягиваются, что на меня нашел страх, чтобы вы не стали обо мне беспокоиться; говорю обо мне, потому что от Маши из Бунина вы, верно, имеете частые вести, и я оттого не писал до сих пор, что все надеялся, что скоро поедем. Кажется, однако же, что определительно и теперь нельзя назначить, когда мы наконец пустимся в обратный путь к своему месту, потому что мне предстоит еще множество хлопот, и самых скучных. Разумеется, я буду стараться справиться с ними как можно скорее, а все-таки ж нельзя знать, когда удастся. Во всяком случае не беспокойтесь и не думайте, что бы нас задерживало что-нибудь особенное, хотя бы даже не удалось явиться к вам прежде кануна Нового года. Должно ставить двух рекрут, продавать в новокупленной деревне лес на здешние надобности, съездить к окружным начальникам казенных крестьян, чтобы сколько-нибудь помочь делу с однодворцами, которые заняли хотя только небольшую часть моего усадебного места, однако же настолько, что мне уже двора больше поселить нельзя, как мне бы необходимо было. А кроме того заселили они это место, как дело оказывается, не нынешним летом, а уж тому назад лет 10 и ссылаются на давность. Одно, чем надеюсь сколько-нибудь помочь, это отмежеваньем пахотной земли к одному месту. Вообразите, что всех этих дел и еще многого множества я до сих пор еще не успел уладить. Тем-то и худо заезжать в деревню, что делами так и обвалят. Особенно скучно зимою, потому что и носа показать на воздух не хочется, а в комнате тем скучнее, что покуда еще негде дать ногам простору: сидишь, как в клетке. В этот приезд постараюсь закупить хоть сколько-нибудь лесу для домика: тогда все-таки будет раздольнее, когда случится зажиться здесь недели три или месяц, и вам, и Киреевским будет куда ко мне приехать.
Вот вам покуда главные черты моего здесь житья-бытья. О прочем, впрочем, уже давно прошедшем, т.е. как мы были у Хомяковых и как в Бунине, Маша, верно, писала к вам подробнее.
67. А. П. Елагиной
12 мая 1840 года
Киреевская Слободка
Надеюсь, милая маменька, что на вас не нашло беспокойство оттого, что письма от меня пришли не так скоро, как мы предполагали, и что вам в Люблино сообщили известия обо мне от Ивана, который писал на другой день после моего приезда в Долбино, когда я был в Петрищеве. Мое путешествие продолжалось долее, нежели я предполагал, и до сих пор мне почти не было возможности писать к вам. Я ехал долее, нежели предполагал, потому, что в Калуге провел целый день от пришедшей мне в голову глупости: я вспомнил, что там можно достать за дешевую цену пистолетную цель с выскакивающим флагом, и вздумалось купить мне эту игрушку для деревни, а так как в ней нужно было кой-что поправить, а мастер поправлял не так скоро, как обещал, то я протянулся за этим весь день. В Козельске заезжал к Воейкову, но не застал его дома: мне сказали, что он уехал в Белев; таким образом и должен я был отправить на почту Таньку через станционного смотрителя, теперь она уж, верно, дошла до места своего назначения; письмо я послал ваше. В Долбино я приехал в воскресенье (5-е) часов в пять после обеда, и меня встретили там с известием, что Иван только часа два тому назад уехал в Петрищево. На другой день рано поутру (то есть в понедельник) я отправился туда, надеясь застать брата еще там, однако частью от мерзкой дороги, частью от неисправных лошадей ехал долее обыкновенного, а, когда приехал, мне опять сказали, что, дескать, Иван Васильевич и Алексей Андреевич только что уехали: Иван Васильевич в Долбино на Белев, а Алексей Андреевич на охоту и скоро воротится. Воейков тоже уехал. Таким образом я и решился остаться этот день в Петрищеве у Алексея Андреевича (который через два часа воротился), а на другой день пораньше ехать опять в Долбино, потому что мне не хотелось продолжать путь, не повидавши брата. Алексея Андреевича я нашел, слава Богу, здорового и веселого. Он отделал петрищевский домик внутри и снаружи очень элегантно, точно как картонную игрушечку, и сделал из него, кажется, все, что можно было сделать, даже больше, чем можно было ожидать, потому что даже снаружи домишка вышел очень красив. На другой день поутру я приехал опять в Долбино (во вторник, 7-е) и нашел Ивана в передней беседующего с мужиками; он, слава Богу, довольно здоров и бодр, и путешествие, вместо того чтобы утомить его, даже сделало ему пользу. Худо только то, что хлеба во всем околотке были худы, а у него особенно, почти что безнадежны от долгой засухи. После того как я видел их, шли довольно обильные дожди, и авось либо они хоть несколько поправились. Иначе ему, бедному, будет очень тяжело. Бог милостив. Вторник и среду я пробыл у него в Долбине, а в четверг (то есть в Николин день) после обеда отправился в Белев, а из Белева на почтовых сюда. Так как я выехал из Белева уже довольно поздно, а в тарантасе спать не мог, то и должен был на несколько часов остановиться в Волхове для сна, и таким образом поспел в Орел не раньше двух часов пополудни в пятницу. В понедельник (6-е) я не писал к вам потому, что не видал еще Ивана и находился в Петрищеве, где Алексей Андреевич тоже хотел было писать, но отложил; в пятницу слишком поздно приехал в Орел, а теперь, следовательно, первая возможная почта, которою я и пользуюсь. Я приехал сюда в пятницу, пообедавши в Орле, и вообразите мое удивление, когда меня встретил на крыльце Максим Ефимович со всеми своими привычными анекдотами и прибаутками — тот самый Максим Ефимович, которого я не дальше как день тому назад видел у брата в Долбине и который гостит у меня еще и теперь. Его вызвал в Орел кто-то из Сомовых и, не дождавшись, уехал, не оставивши даже записочки, зачем он его выписывал. Еще не знаю, долго ли он у меня пробудет, но покуда он хотя и отнимает от меня несколько времени, однако же я ему рад, потому что принял его методу не церемониться, и он за это не в претензии. Не знаю, как будет дальше, а покуда моя врожденная любовь к однообразию еще не колеблется под ударами его острот и анекдотов, которые меня радуют как хорошие экземпляры допотопных окаменелостей.
68. Родным
9 июня 1840 года
Рубча
Вот уже двенадцатый день как я в Рубче. Межевальные и всяческие хозяйственные хлопоты так меня затаскали, что я забыл и считать это скучное время, а когда я счел наконец, сколько времени уж прошло с тех пор, как я выехал из Москвы и с тех пор как не писал к вам, то сам испугался. Авось либо вы это время обо мне не беспокоились; особенно надеюсь, что кузины вам писали обо мне, что я 22-го, 23-го был у них, следовательно, здоров и благополучен. Спасибо вам за ваши письма, а то было и меня начинали мучить всяческие мысли. Мне здесь жестоко скучно и даже досадно, когда подумаешь, что вместо двух недель, как я предполагал, я уж сижу в здешней стороне вот покуда! И еще, может быть, придется сидеть неделю и даже больше. Всякий день кажется, что вот к завтрему все можно будет кончить, а вместо того встречается еще что-нибудь. Если бы я не видал, что дело идет, слава Богу, на лад и с моим отъездом опять бы не разладилось, то давно бы уехал, а ладится дело от моего присутствия не потому, что бы я что-нибудь особенно умел или знал, а просто потому, что я сам владелец сущий налицо и могущий решать. Следовательно, мне и похвалиться нечем. С орловским моим соседом Опухтиным мы уже совсем условились, как межеваться, и даже наняли землемера, так что мы сейчас уже начнем класть рубежи, как скоро я возвращусь отсюда; с здешними кроткими соседями, то есть с Васильевскими, Габелем и свистуновским поверенным также совсем определили, кому что брать, и остается только призвать землемера. Если кто-нибудь из них не отступится от своих слов, то кажется, что дело кончится ко всеобщему удовольствию; только боюсь, чтобы мне не пришлось опять сюда ехать самому для окончательного выяснения рубежей.
В Слободке я схозяйничал одно очень важное дело, а именно купил дом. Я хотел было мало-помалу приготовить для него лес, вместо того узнал, что верстах в 15 от меня у князя Друцкого продается дом почти совсем готовый, поехал туда посмотреть его и купил. Я заплатил за него 3000, что, по моему расчету, не дорого, тем более что у меня в виду две продажи, которые должны вознаградить мне эту сумму, а именно лес в новокупленной деревне, за который Опухтин мне дает уже 3500, и 25 десятин чересполосной с однодворцами, с которою мне нечего делать. На днях, когда я возвращусь в Слободку, я надеюсь кончить одну из этих продаж, а между тем, так как деньги нужны были к спеху, то я занял у Мойера.
Дом расположен почти точно так, как я предполагал строить и как вам показывал план, только в большем размере. 30 аршин в длину и 19 в ширину. Будет 7 комнат, 5 больших и 2 поменьше и 2 печи. Дом почти весь совсем готовый, есть даже уже и двойные дубовые рамы; недостает только полов, фундамента и печей, чтобы ему быть обитаему; все это, может быть, нынешнее же лето поспеют сделать, и тогда будет дом по форме. Место дому я утвердил в другую сторону деревни, там, где вы указывали, когда были в Слободке, против самой дубравы, и, признаюсь, мне весело его будет ставить с мыслию, что теперь и вам, и брату можно будет приехать ко мне пожить. Хотя такой дом в Слободке, собственно говоря, роскошь, потому что я никогда не предполагал жить в здешней стороне долго (признаюсь, что я ее не люблю), но я позволил себе эту роскошь именно потому, что эта вещь прочная, следовательно, может пригодиться и сверх расчета, а кроме того, трата мне не будет чувствительна, потому что вознаградится другими продажами. Когда приедете в Слободку, вы мне украсите окрестности дома деревьями и цветами.
Вот главные пункты моих здешних хозяйственных действий, других же никаких и не было, потому что и некогда было ничего другого делать, даже читать. Людей видел все это время очень мало. В Бунине был только один раз, об котором, верно, кузины и писали к вам; там все так же, как было: бабушка и Мойер такие же ласковые, кузины все так же умны и милы. Из соседей познакомился только с теми, с кем свела необходимость размежевания, то есть подле Слободки с Опухтиными, людьми довольно скучными (состоящими из мужа, молодого кирасирского офицера в отставке, и жены, богатой старушки); подле Рубчи с Васильевскими, с теми самыми, с которыми был у меня процесс. Они состоят из 80-летнего старика, крючкодея, впрочем, очень умного, двух сыновей, отставных кавалерийских офицеров, таких, как они обыкновенно бывают, а впрочем, как кажется, добрых малых, и жены меньшего сына, родной сестры того Павлищева, который женат на Пушкиной. Она показалась мне дамой очень хорошего общества. Всего чаще, с тех пор как в Рубче, видаюсь с Болотовым, который посылает вам свой усердный поклон. Я был у него уже четыре раза и всякий раз с новым удовольствием вижу этого почтенного старика в его тихом кругу. Нового об нем сказать нечего, кроме того, что я узнал (к своему утешению), что он совсем не хозяин.
69. Родным
Вчера только я сюда возвратился из Кром, а сейчас опять еду в Орел дохлопатывать свои межевые дела. Рубченская наша полюбовная сказка уже всеми подписана и скреплена Кромским уездным судом, остается только выхлопотать землемера. Всякий день кажется, что вот уж дело почти что кончено, дня в два все это должно сделаться, а вместо того встречается то тут какая-нибудь безделица, то там какой-нибудь пустячок, и время проходит и проходит и невидимо, и скучно. Я оттого больше и не писал к вам так давно, что все мне казалось: вот сейчас развяжусь с делами, а теперь стал опять расчитывать вероятности, и выходит опять, что недели две еще придется промучиться. А вы между тем не пишете, вероятно, тоже ожидая меня со дня на день. Напишите, пожалуйста, поскорее побольше, как вы и что у вас, а то без ваших писем иногда приходится слишком скучно. Два дня тому назад я, по счастью, встретил в Кромах одного из новых университетских кандидатов — Шатохина, который порадовал меня своим рассказом, что он за три дня перед своим отъездом из Москвы видел нашего молодца Василеоса, разгуливающего на водах, и что он был здоров и весел. А то я было собирался наперекор делам ехать к кузинам за новостями, хотя точно некогда и почти дня не сижу на месте.
70. Родным
2 июня 1841 года
Москва
Наших здесь я нашел всех, слава Богу, здоровых и, кажется, веселых. Василеос пишет статью Редкину, Николя славно держит экзамен и у всех получает по 5. Валуев послезавтра уже будет кандидатом, Хомяковы собираются в деревню недели через 1 1/2. Попов уезжает сегодня. Грановусь уехал вчера, и я не успел его видеть; обнемечение его здесь уже не тайна, а разнеслось по всему ученому и неученому миру. Вот уже, можно сказать, >! Впрочем, он и без того так склонен был к немчизму, что, может быть, будет счастлив; жаль только, что нашего полка убыло. Я никого еще не видел, кроме Хомяковых. Однако ж двенадцатый час. До следующего раза. Досадно, что наши не писали к вам прежде, и боюсь, что вы беспокоились, не найдя в Карлсбаде писем. Крепко обнимаю вас и все сестричество. Ради Бога, берегите себя и об нас не беспокойтесь.
71. Родным
25 декабря 1841 года
Киреевская Слободка
От души обнимаю вас и поздравляю с нынешним праздником. Я не писал к вам в понедельник, потому что против прежнего обычая теперь и в дилижансовых лошадях уже начали встречаться от времени до времени остановки: в Мценске меня продержали часа три и еще часа два в Отраде, последней станции; а оттого и вместо того, чтобы приехать в Орел в понедельник рано поутру, как рассчитывал, приехал не раньше двух часов. Впрочем, и этого бы не было, если б я не провел в субботу целой ночи в Туле. А мне, когда я приехал в Тулу в субботу в двенадцать часов ночи, пришло в голову остаться ночевать, чтобы поутру сходить к обедне в собор, посмотреть тульских людей, так я и сделал. Собор тульский довольно почтенен, но люди меня не утешили. Кажется, у нас уж везде почтенный стиль наших церквей, и величественные лица древних икон, и звуки колоколов, и вся эта строгая совокупность церковных впечатлений начинают приходить в резкое разногласие с обмелевшими физиономиями прихожан, в которых мода потрясла серьезный строй души и заставила искать впечатлений полегче и повеселее. Во всяком случае надеюсь, что вы обо мне не беспокоились, несмотря на то что не получали письма от понедельника. Дорога была прекрасная до самого Мценска и только от Мценска началась плоха за недостатком снега. Здесь я нашел сюрприз не совсем приятный: меня дожидался землемер с женой и с помощниками в Слободке. Это бы меня не удивило, потому что я ожидал еще найти его здесь, но было ново, что он, рассказавши мне об окончании рубченского межеванья, которое он в самом деле совершил превосходно, стал просить позволения остаться у меня до весны, за дороговизною орловской жизни, а я не нашел в голове никакой благовидной причины ему отказать; и таким образом он остался у меня на шее и с женою, и с помощниками. Вот невыгода большого дома. В другое время это мне было бы ничего, потому что его содержание обойдется недорого и он хороший малый, но именно теперь, когда бы я желал не видеть ни одного человеческого лица, это совсем не кстати. Я объявил ему, по крайней мере, что хочу быть один и что соглашаюсь оставить его только на том условии, чтобы мне запереться в моей половине и чтобы он не дивился, если даже не буду выходить с ним обедать. Попробую, а если это не поможет, то поищу другого средства остаться вне людских физиономий. До сих пор я еще не мог ни за что приняться, потому что приехал в Слободку из Орла в понедельник в ночь, во вторник толковался с землемером, в среду ездил к Василью, который не может выходить, и занимался хозяйственными толками, а нынче побрел к обедне, где архиерей служил от девяти часов до часу, так что я даже не остался слушать проповеди Ефима Андреевича. Завтра поутру еду в Бунино и, возвратившись оттуда, надеюсь приняться за дело.
72. А. А. Елагину
8 февраля 1842 года
Киреевская Слободка
Уведомился я, милый папенька, что у вас уже довольно с давнего времени сделаны для меня образцовые кресла, долженствующие украсить мое степное новоселье. Это такое обстоятельство, за которое я приношу вам мою наичувствительнейшую благодарность, а между тем посылаю подводу, чтобы оные кресла, буде возможно, к себе подвинуть и с благодарностью на оные сесть.
При этом случае не могу не упомянуть еще об одном обстоятельстве, за которое уж позвольте на вас весьма посетовать: вы обещали, в первый раз как будете в Бунине, сами навестить мое новоселье или, по крайней мере, прислать меня уведомить, когда вы будете в Бунине, чтобы нам там встретиться. А вместо того дошло до моего сведения, что вы там были недавно и не только не захотели меня навестить, но даже и не прислали сказать. Я уж думал, не сердитесь ли вы за что-нибудь, но не мог придумать за что, а если так, то, пожалуйста, напишите, за что. Если же не сердитесь, то уведомьте, пожалуйста, скоро ли опять предполагаете быть в Бунине и долго ли еще придется оставаться в тюремном заключении тем несчастным бутылкам рейнвейна и бургонского, которые уже так давно сиротствуют, ожидая, что вы исполните ваше обещание. Это исполнение очень бы меня обрадовало.
Ваш сын Петр Киреевский.
73. Родным
14 июня 1842 года
Москва
Я давно уж собираюсь к вам, но едва ли удастся выехать прежде, чем недели через две али три. Песни мои плыли было хорошо, а несколько дней пошли медленнее, потому что я нянчусь с новым гостем. Я еще, кажется, не писал к вам, что мой дом наполнился гостями. Верхний этаж уж недели три как наполнился дамами, а нижний этаж наполняется кавалерами. Дамами по следующему случаю. У того землемера, что жил у меня в Слободке, умер свояк, живший в Дмитрове и при котором жила его мать. От этого все его семейство осталось на попечении землемера, и он должен был нанять им квартиру в Москве. Узнавши об этом, я просил его жену, которая приезжала за этим на несколько дней в Москву, чтобы их семейство покуда остановилось у меня, по образцу Грекова, впредь до продажи дома. Таким образом и живут у меня наверху дамы, состоящие из матери и молодой вдовицы, обе больные.
Этих, однако ж, мне вовсе не слышно, и я с ними не нянчусь, а нянчусь с приехавшим сюда несколько дней тому назад и переезжающим ко мне Матеевским. Это варшавский профессор, славянский юрист и одна из опор славянского мира, об нем вам подробнее расскажет Василеос. Отменно жаль, что его здесь нет по этому случаю. Матеевский приехал сюда определять сына в университет на юридическое отделение и пробудет еще недели две. Только досадно, что заехал он сюда в такую глухую пору, когда Москва как помелом выметена, и познакомиться ему почти не с кем. Этот человек чрезвычайно интересный, и мне особенно жаль, что нет тут Василеоса.
Вчера мы обедали у Шевырева, где, между прочим, обнаружился Мельгунов. Он три дня тому назад возвратился здоровый и румяный и вам усердно кланяется. Также вам поручил кланяться Армфельд, которого я встретил вчера на Тверском бульваре.
Сейчас жду к себе Матеевского, который нынче будет созерцать мои песни и у меня обедать, а через три дня совсем ко мне переедет.
Стурдзу для Маши искал по всей Москве, но увы! Нигде нет, а говорят, что скоро выйдет новое издание с большими прибавлениями.
Дом мой беспрестанно смотрят, и надеюсь продать скоро.
74. А. А. Елагину
26 сентября 1842 года
Киреевская Слободка
Очень благодарен вам, милый папенька, за ваше письмо. Я хотел было отвечать на первой же почте, однако в пятницу, за множеством хлопот, не пришлось послать в город, а потому и пришлось отложить до следующего дня. Хотя и нынче нет почты, а пойдет она завтра, однако уж лучше пишу нынче, потому что опять отправлюсь в Рубчу и возвращусь не прежде, как завтра к вечеру. По случаю разбивки дач на десятины и происходящей у меня вместе с тем метемпсикозы, то есть переселений душ из Слободки в Рубчу, нынешний мой приезд был изо всех самый хлопотливый: я здесь засиделся долее, чем предполагал, даже не успел еще ни разу быть в Бунине. Очень мне жаль, что и в этот раз, видно, оставаться ожидающему вас рейнвейну нераскупоренным, даже не могу на вас пенять, потому что предполагаю, что и у вас, особенно по случаю коптевского несчастия, было хлопот немало. Надеюсь, впрочем, что вы не оставите его достаивать до столетней старости и хоть на будущее лето освободите из тюремного заключения. Очень бы мне хотелось показать вам свое новоселье, в котором я даже в некоторых очень важных пунктах могу перед вами похвастать. К исцелению вашей лошади мы прилагали всевозможные старания, выписывали лучшего медика, холили ее, сколько было в наших силах, но, увы, все оказалось тщетным, и она отправилась на клевер в Елисеевы поля, к теням Трофония, Герзиса и других героев своего племени. Ваши кучера поступили с нею бесчеловечно, и теперь мне ничего не остается, как привезти вам ее земную оболочку, которая может быть, хотя и не живым, очевидным свидетельством, что она не обошлась без пособий медицины. Очень вам благодарен за предупреждение о мистификации, против которой постараюсь быть настороже, хотя, впрочем, Валуев давно уже писал мне об этом в таком виде, что это может быть и не мистификация, а именно Уваров оставался вовсе в стороне, а дело заключалось в следующем: что Комовский, дескать, был в Берлине и рассказывал Гримму об моем собрании, а Гримм в этом случае высказал ему свое сожаление, что такое драгоценное собрание еще не издано. Вот и все, из этого, кажется, уже само собой выросло на жирной почве московских слухов нечто великолепное. Впрочем, я во всяком случае, если дело примет мистификационный оборот, постараюсь быть осторожен. Скоро я надеюсь видеть вас самолично, хоть на весьма короткое время, потому что мне нельзя будет оставаться у вас долго, чтобы не опоздать к проводам Василеоса. Я предполагаю ехать таким образом: нынче поеду в Рубчу, завтра возвращусь, во вторник отправлюсь в Бунино, в среду возвращусь, а в четверг или в пятницу отправлюсь в путь к белокаменной и, следовательно, буду у вас в самом скором времени.
Ваш сын Петр Киреевский.
75. В. А. Елагину
22 октября 1842 года
Обнимаю тебя, дружище Василеос, и да здравствуешь в Берлине! На этот раз объем моего письма сократил Савинич, который явился рано поутру и сейчас ушел, когда пора отправлять. Из этого ты видишь, что и в Дмитрове уже проложена дорога, а не сказаться дома такому человеку, как Савинич, невозможно. Мои песни нашли зато нового мецената и покровителя в виде чирья, который с самого воскресенья посадил меня на вольтеровские кресла и влияние которого очень полезно для хода песен. Вот тебе покуда самое существенное из моего бытья с тех пор, как ты уехал. Спасибо тебе за Киршу. Смотри же будь весел и пиши побольше. От Стаховича нет с самого твоего отъезда ни слуху, ни духу.
Твой брат Петр Киреевский.
Приписка Елизаветы Ивановны Поповой
Любезный путешественник! Как жаль, что нечего вам на чужбину написать интересного. В первое время разлуки ничем не бывает душа занята, кроме сожаления о том, что разлука существует. На что ее выдумали? В патриархальные времена было лучше: тогда путешествовали всем семейством. Да хранит вас Бог в этом Египте, куда вы стремитесь!
Е. Попова.
Приписка Алексея Андреевича Елагина
Любезный путешественник! Ты будешь к нам писать о германских профессорах, а я к тебе об московских. Среди ученого центра, где всякое слово раздается на целую Европу, до тебя будут доходить отголоски московской ученистики, и я теперь хочу быть посредником между тобою и Московским университетом. Кланяйся Попову. Прощайте. Да хранят вас славянские боги!
А. Елагин.
76. А. П. Елагиной
1 июля 1843 года
Киреевская Слободка
Нынче наконец часу во втором пополудни я доехал сюда, милая маменька, и спешу воспользоваться задержанием почты. Я ехал так необычайно долго, как мне никогда еще не случалось ехать не только по почте, но даже на долгих, так что мне едва ли скоро опять придет охота брать почтовых. Вообразите, что до Калуги только одна и была станция, на которой мне дали лошадей через час, а на остальных должен был ждать на каждой от 10 до 18 часов. Дорогой я познакомился между прочим с какими-то калужскими дамами, Булыгиными, которые еще несчастнее меня, которых я находил и от которых уезжал на каждой станции. Однако ж оне мне не были в большое услаждение от дорожного гнева. С Калуги взял вольных и поехал уже очень хорошо, но и тут было несколько задержек осью, которая у меня перегорела под Лихвином.
Письмо ваше мне доставил в Долбине А. П. Колениус, который, отправляясь из Белева, имел любезность зайти на почту. Я вам отменно за него благодарен.
Я посылаю при сем ключи от своих шкапов, а намерение мое такое: попросите, пожалуйста, Миколушку, чтобы он с помощью этих ключей и, не нарушая месторасположения прочих книг, достал оттуда несколько весьма приметных по своей огромности: два тома «Старой Кормчей», «Новую Кормчую», в бумажке, два тома «Беверегия», также фолианты. Наружность всех этих книг ему известна, а меня об них очень просил Иван, которому они необходимы. Посылать огромных 5 фолиантов по почте в Долбино было бы неудобно, а потому да обратится он к Наташе с просьбою доставить их своему благоверному. А когда он достанет книги, то попросите его прислать ключи опять мне сюда по почте, потому что они мне будут нужны.
77. Родным
19 июля 1843 года
Киреевская Слободка
У меня тут, слава Богу, все идет порядком: Василий ссорится с Полосовной, мужики убирают сено и хлеб, и я толкусь там и сям. В Рубче оказалось больше хлопот, чем я предполагал. Я было думал начать там глиняную постройку, а вместо того пришлось заниматься сажанием Рубчи на пашню. Переведя туда 16 тягл из Слободки, я оставил мужикам по 6 сороковых десятин на тягло, то есть такое количество, какого почти ни у кого нет здесь в околотке, и думал, что они будут очень довольны, оставаясь на прежнем оброке, а вместо того весь мир пришел ко мне проситься на пашню: земли, дескать, мало осталось. Я сделал по-мирскому и, наверное, от этого в накладе не буду, зато хлопот много, и целый год будет мало денег. Впрочем, с будущей осени все придет в порядок, и, может быть, самим крестьянам будет лучше, потому что там народ очень избалованный и, по словам тамошних же стариков, не умел пользоваться землею.
Два раза был у Павла Андреевича Болотова, который всякий раз поручает переслать вам усердный поклон. У него теперь собралась огромная семья: съехались оба сына со своими семьями. Старший из них, свитский полковник, показался мне человеком очень замечательным: он вместе и отличный математик, и отличный музыкант, в 37 лет, как лунь, седой и пылкий, как юноша.
78. Родным
9 августа 1843 года
Киреевская Слободка
Жалко мне, что не состоялась у вас ни дача, ни Ростов, а это вам сделало бы много пользы. Авось либо удастся приискать хоть дом посуше; если удастся воротиться скоро, то я надеюсь помочь вам в поисках. Очень вам благодарен за хлопоты об моем доме, и если нужна будет кухня, то она у меня здесь, и ее либо вышлю, либо сам привезу, только, пожалуйста, не отдавайте меньше 20 тысяч: я уверен, что за эти деньги дадут, потому что перед отъездом было человека три, которые давали с первого слова 18. Что касается до мебели, то она почти вся не моя, а братнина. Да что ж вы не написали об Рихтерах? Остаются ли они у вас или уезжают?
Не имеете ли каких-либо слухов об Уварове и об моих песнях? Очень боюсь, чтобы оне как-нибудь не пошли по рукам, если Уваров не возвратится, а немцы его того и гляди что одолеют.
У Мойера я встретил Вендриха, которого хотел было увести к себе, да он уперся, обещая скоро приехать вместе с Алексеем Андреевичем.
Фортепьяны мои удались и дошли как нельзя лучше.
79. А. П. Елагиной
10 сентября 1843 года
Киреевская Слободка
Вот уж почти совсем начеку, милая маменька, чтобы ехать к вам, и авось либо на днях подымусь: теперь меня держит только еще это глупое опухтинское дело, об котором я уж давно вам рассказывал и которое до сих пор не только еще не кончено, но пришлось ехать к губернатору, чтобы рассказать ему все подробности, потому что, говорят, губернатор покупает у Опухтина это имение, а Опухтин, кажется, просто решился действовать по цыганской системе. Я уже два раза у губернатора был, но не заставал его дома, а после того целую неделю, то есть до нынешнего дня, чирий, которому вздумалось сесть на щеке, не пускал меня из дому. Теперь, слава Богу, прошел, и завтра собираюсь совершить этот торжественный поход, от которого, впрочем, мало надеюсь, зная рассудительность губернатора; все так же надобно попробовать.
Авось либо скоро теперь удастся обнять вас! И как бы того желал, чтоб это было в новом, теплом, покойном и близком от Языкушки доме. Если Дашковы станут теснить вас сроком, то нельзя ли вам будет хоть потесниться несколько дней в моем доме, покуда приищите? А дашковская сырость много вам может быть очень вредна.
Вы уже знаете из писем от наших, что они все были у меня здесь и восхваляли мое хозяйство. Ожидали ли вы от меня такой прыти? Правда, что это больше прыть Васильева, но все-таки ж заслуживает большое удивление и моя премудрость, потому что избрать и поддерживать хорошего министра или полководца одно из важнейших качеств великого владыки. Не так ли?
80. Н. М. Языкову
1843 год
Киреевская Слободка
Да здравствуешь наконец в Москве, друже Языков! Насилу-то опять к нам. Ты хоть, верно, на меня очень сердит за то, что я так долго собирался писать к тебе, да авось либо, сидя в белокаменной, приложишь и ко мне древний ее закон, что, дескать, повинную голову меч не сечет. Я уж давно собираюсь в Москву, чтобы покрепче тебя стиснуть в приветственные объятия, да все еще меня держат необходимые деревенские дрязги, от которых тебя, слава Богу, судьба сохранила и скуки которых не дай тебе Бог испытать. Авось либо около половины сентября удастся обнять тебя и испытать на себе прежнюю крепость твоих мышц. О песнях покуда совестно и говорить. Это уж до свидания. Обнимаю тебя крепко.
Весь твой Петр Киреевский.
81. Родным
13 июня 1845 года
Киреевская Слободка
Я все еще покуда здесь, а в Рубчу поеду, я думаю, завтра. Здесь я так долго пробыл оттого, что хотелось при себе убрать клевер, которого у меня вышло на 10 десятинах 60 копен. Хлеба здесь, слава Богу, хороши, и садовник действует как нельзя лучше: по обеим сторонам дома я нашел уже готовые цветники, наполненные цветами, большой сад уже разбит, и в нем растут 370 яблонь, тенистых деревьев уже много прибавилось, и, наконец, я вчера уже ел свою собственную дыню. Тополя ваши я посадил группами около балкона, а елки по правую сторону дома, по направлению к деревне, также не рядами, а рощею. Авось, Бог даст, примутся, хоть садовник и пугает, что теперь, дескать, сажать не время, а надобно осенью. Благодарю обоих братьев и всех трех сестер за их труды на украшение Слободки. Надобно же, чтобы вы все приехали посмотреть на ее усовершенствования и погулять по дубравам.
8-го у меня был барон Алексей Иванович Черкасов, который провел у меня почти весь день и которого мне очень весело было видеть. Когда он взошел, я его тотчас узнал, несмотря на то что он очень потолстел и даже его физиономия почти совсем переменилась. Он очень умен и любезен, и весело видеть, что несчастие не задавило в нем бодрости, а напротив, развеселило, как человека, укрепившего свои силы в борьбе. Я знаю, что это бывает очень редко. 10-го я было поехал к нему в Орел, но он уже за четыре часа прежде моего приезда уехал в деревню.
82. М. В. Киреевской
17 сентября 1845 года
Киреевская Слободка
Хам, хам! Милая Маша. Авось либо это письмо вас еще застанет в Москве, а если не застанет, то я еще воспользуюсь этим случаем, чтобы дать тебе еще несколько поручений. Во-первых, попроси Валуева, чтобы он меня уведомил, когда именно будет проезжать через Орел, чтобы мне его видеть. Я еще в пятницу буду писать к нему самому, наудачу, но боюсь, что мое письмо уже не найдет его в Москве.
Потом еще прошу вот о чем. Перед отъездом из Москвы я захлопотался и забыл подписаться (у Строганова в канцелярии) на «Славянский словарь» Франта, на который и ты меня просила подписать и тебя. Так попроси, пожалуйста, Попова или Панова, чтобы меня подписать. Да еще: купи мне в английском магазине у Брадлея пару бритв, рублей в 15 ассигнациями, чем меня весьма обяжешь. И, наконец, скажи Михайле, чтобы он меня уведомил поаккуратнее, на чем же стоит дело о покупке Карцева, потому что я ничего не знаю. Вот сколько комиссий, исполнением коих меня весьма обяжешь.
У нас, слава Богу, все довольно хорошо. Я только вчера возвратился сюда из Долбина и Петрищева и завтра жду к себе тетеньку, которая обещала заехать ко мне по дороге, может быть, и с бунинскими. Смотри же, береги маменьку и сама будь здорова. Крепко вас обнимаю.
83. Н. М. Языкову
7 января 1846 года
Орел
Здравствуй, друже-старче, на Новый 1846 год и многие, многие Новые годы, которые, хотя да будут всегда новые, но да отражают в себе все ярче всю красоту наших прежних, старых лет — и нашей православной Руси, и нашей молодости, потому что всетаки ж ничему новому не бывать милее старого, разве только укреплять и освежать то, что составляет его душу. Дай то Бог, чтобы этот год окончательно тебя поставил на ноги и ополчил > нам на славу, а тебе на утеху! На это я крепко надеюсь.
Последние два года были так богаты тяжелыми, невозвратными потерями, что, кажется, можно надеяться, что нынешний принесет нам, по крайней мере, силы, которые нам тем нужнее.
Что уж я давно собираюсь к тебе писать, об этом и говорить нечего, потому что это ты и сам, вероятно, не хуже моего знаешь, хоть и показалось мне из твоего последнего письма, как будто ты на меня несколько ожесточен, может быть, отчасти и за мое молчание. В судьбе песен я оправдываться не буду, скажу только, что в этом деле много остается и остается темного. Так, например, разумеется, никому не покажется вероятным, чтобы в эти полгода, которые мы с тобой не видались, я ни разу не был дома долее недели и что между этими неделями всегда проходило около месяца, хоть я мог бы привести на это активные доказательства и доказательства тому, что это не могло быть иначе. А между тем эти полгода также приложились ко многим другим полугодиям, на которые и оправдательные документы исчезли как от времени, так и от их бесполезности. Если даст Бог жизни и силы, то я дело свое все-таки ж кончу, а между тем всякому другому издателю песен буду рад, и непритворно, потому что это источник неисчерпаемый и другой черпатель мне никогда не помешает. Тем больше рад, если Якушкин и кн. Костров собрали множество песен, потому что они собирали для меня и по моему заказу. Это двое юношей, с которыми я очень желал, чтобы ты познакомился, потому что они оба обещают быть полезными деятелями, особенно кн. Костров, который мне очень понравился, а твое знакомство помогло бы им много.
Обо всем нашем здешнем житье-бытье тебе писать нечего, потому что ты недавно имел свежие новости от Алексея Андреевича и брата Николая, а об себе скажу только, что время, свободное от разъездов и хозяйства, я особенно употребляю теперь на окончание своей статьи, для которой мне нужно множество выписок, но которую я, прежде всего другого, непременно хочу кончить и напечатать отдельно. А для этого, между прочим, и тебя прошу мне помочь, а именно: если ты еще не отослал своих «Археографических летописей», то пришли мне их, пожалуйста, на несколько времени, покуда я достану свой собственный экземпляр, потому что я уже два раза заказывал, чтобы мне их достали, но до сих пор напрасно: к стыду московской книжной торговли их в Москве ни у кого нет, а мне они необходимы. Будь же здрав, крепко тебя обнимаю. Завтра еду на свадьбу, которая будет 11-го.
Твой Петр Киреевский.
Ты, верно, уж получил посылку для Петра Михайловича: это чертовы когти и палец, собранные в Орловском уезде, на Сухой Орлице, на которой и я сижу. Я уже давно собираюсь к нему писать и, авось, наконец соберусь. Когда ты его ждешь в Москву?
Да, пожалуйста, покрепче пожми от меня руку у Панова, которого я еще вдвое полюбил. И скажи ему, что я ему отменно благодарен за присылку соловьевской диссертации, которая меня очень порадовала.
84. Родным
28 июня 1846 года
Москва
Здравствуйте! Я было не собирался к вам нынче писать, а хотел на следующей почте, но вчера узнал одну весть, которую вам весело сообщить. Наш Гаврило Степаныч, слава Богу, жив, в здравом уме и живет спокойно в доме людей, которые, кажется, его любят. Слава Богу. Хоть и тяжко будет его исстрадавшейся душе узнать еще об новой потере. При свидании расскажу вам подробнее все, что удалось об нем слышать, хотя это и не очень много. Крепко вас всех обнимаю. Будьте здравы и ради Бога берегите себя.
Ваш сын Петр Киреевский.
Я было совсем собрался, чтобы выехать к вам во вторник, то есть завтра, потому что мне уж очень здесь наскучило и хочется к вам, а вместо того судьба опять не пустила: вчера я продал дом и на этот раз уж крепко, кажется, потому что получил и задаток. Теперь совершение купчей и перевозка опять меня задержит недели на две, тем более что мне все-таки ж хочется, чтобы у меня здесь постоянно была маленькая квартира, с которой бы мне не переселяться и которую постараюсь найти поближе к вам. По крайней мере теперь хоть и будет мне много хлопот, зато хоть с пользой, а не по пустякам. Купил дом какой-то Петр Исакиевич Татлин, человек, как кажется, добрый и почтенный и не немец, а ведь я хоть и очень дешево, то есть 17500 рублей, но все-таки ж 300 рублей больше, чем уступал Пасеке, и по моим расчетам довольно выгодно. Сейчас отправляюсь в гражданскую палату, чтобы заваривать купчинную кашу.
85. Родным
7 июня 1848 года
Москва
К сегодняшнему дню мне было обещали кончить мое печатание, но увы! Дело опять протягивается на целую неделю, и теперь обещают кончить к субботе, то есть как раз к Васиному рожденью, которое я надеялся праздновать вместе со всеми вами. Что делать? Теперь уже все не только придется сидеть, сколько сидел. Что до меня касается, то обо мне не беспокойтесь, потому что я, слава Богу, здоров, и глаза мои, хотя и не совсем еще прошли, но теперь уж несравненно лучше, так что я их почти не замечаю. Очень меня огорчила весть о нашем добром Воейкове! Я его искренне любил и люблю, и мало таких прекрасных, младенческих душ. Освежительна была встреча с ним по его внутренней красоте и по светлым воспоминаниям молодости, которые она воскрешала. Вот как можно прожить жизнь, не удосужившись видеться с теми, кого любишь!
С нетерпением жду окончания корректуры, чтобы пуститься к вам, а теперь покуда хотя и предполагаю вас в Бунине, но пишу все-таки в Петрищево, потому что вам, вероятно, скорее перешлют письмо из Петрищева. В пятницу проводил я Хомяковых, уехавших в Смоленскую деревню, а на днях уезжают также Аксаковы и Бестужевы, последние к Хомяковым в Богучарово.
86. Родным
19 ноября 1848 года
Киреевская Слободка
Бодянского мне жаль вдвойне: мне жаль в нем и его, и себя, потому что это разрушило почти все мои надежды на полезную деятельность и, может быть, надолго, если не навсегда. Но покуда не унываю и буду прилежно работать, как будто все есть, как было. Провидению виднее, что нужно.
87. Родным
13 февраля 1849 года
Я собирался было нынче на свидание с бароном Черкасовым. Один раз я его уже там видел, и он мне между прочим рассказывал повесть весьма важную, а именно: на днях возвратился в Петербург Скарятин, который имел с высочайшим следующий разговор:
Выс. Давно ли ты получал письма от брата Гр.?
Ск. Уже давно…
Выс. Я могу тебе сообщить об нем самые свежие новости: они теперь взошли в Трансильванию.
Стало быть, война кажется несомненною, но в чем дело и кого мы пошли давить, еще никто не знает.
Возвращаю Василеосу Елачича, который очень хорош и немного напоминает Гоголя. Очень рад буду отправить его, если дальнейшие действия возбудят к тому желание.
88. Родным
14 марта 1849 года
Москва
Никола вам пишет, верно, подробно обо всех здешних происходимостях, а потому скажу только, что мы все, слава Богу, здоровы. Последнюю неделю мы особенно были заняты болезнью и смертью бедного Киреева, которого мы схоронили в пятницу. Он страдал ужасно, но кончина его была полна веры, мужественна и прекрасна. Утешительно было видеть, что в последние дни ходили за ним все его старые приятели, то есть мы, Кошелев, Павлов, Хомяков. И это его радовало. Очень его жаль. Его жизнь была несчастлива, и слишком пылкий характер вовлекал его во многие ошибки, но его душа была благородна, прекрасна и полна любви.
Деньги к Остряковой я отослал немедленно по получении вашего письма и посылаю вам ее расписку. Они пришли очень кстати, потому что она в крайней нужде, а в это именно время она хотела говеть, и говеть ей было не на что.
Что касается до моих песен, то я хотя был у Бодянского, но до сих пор еще не мог узнать ничего положительного. По крайней мере он обещал выручить напечатанные.
89. Е. И. Елагиной
21 июня 1849 года
Хам! хам! хам!
Спасибо тебе, милая сестра Катя, за грамотку и за петрищевские вести. Я очень рад, что у маменьки именно теперь гости и что у них Петерсоны, которые ее все-таки будут несколько развлекать, а еще пуще того рад, что она собирается к вам, куда и мне удобнее будет собираться, и очень желаю, чтобы это произошло скорее. Покуда посылаю денежное письмо от Марьи Алекс., полученное с почты. У нас покуда не происходит ничего особенного, кроме того, что я рад познакомиться с Тиньковыми и что я этому знакомству очень рад, потому что они мне весьма понравились. 24-го он приехал ко мне и провел весь вечер, а вчера я был у него и тоже возвратился в половине первого ночи. Это человек очень умный и, что всего реже, полный души, несмотря на свои генеральские эполеты, над которыми он и сам служит. А вербовать его в славянофилы оказалось вовсе не нужным, потому что он и без того оказался истым славянофилом, который разливается тем же самым иеремийным плачем, которым и мы, грешные. К нему я очень охотно буду ездить, а теперь еще тем удобнее, что он здесь один, а все его семейство в деревне.
Полонизм твой меня чрезвычайно радует, а переписать некоторые места — мысль очень хорошая, только, главное, старайся овладеть выговором во всей тонкости и не забывай различие двух э. Авось либо удастся скоро опять у вас побывать, чтобы почитать все вместе. Такая литература в самом деле стоит того, чтобы ею питаться.
90. Н. А. Елагину
1 августа 1849 года
Киреевская Слободка
Хам! хам! хам!
Чтобы видеть несколько людей, я бы тебе посоветовал, во-первых, выписать Максимовича, адресуя в Киев для доставления в Прохоровку, а между тем отправиться прямо к кому-нибудь из профессоров, например, к Костырю. Люди необходимы, потому что язык не только до Киева доведет и в Киеве водит.
За Крыжаков тебе большое спасибо: это те самые. А на прочие книжки я бы польстился на многие, но большая часть из тех, которые мало соблазняют, — дороги, как например, «Полные сочинения» Чацкого, которые стоят 10 целковых, об этих буду просить в таких случаях, если перед возвращением у тебя еще останется много денег. Заглавие Мартышникова перевода на нынешней почте не успел приискать, а на следующей.
Прощай же покуда, будь здоров и да будет тебе Киев слаще своего варенья! Передай мое крепкое рукопожатие Лаптеву.
Твой брат Петр Киреевский.
91. Родным
10 декабря 1851 года
Киреевская Слободка
Я приехал еще пятого вечером и в шесть поехал к обедне, чтобы слышать трогательную проповедь архиерея о том, как с самого начала мира всякий порядок и доброе дело держится только самодержавной властью, какие смуты там, где она ограничивается, как, например, на Западе, и какое благоденствие, где она не ограниченна, как, например, у нас, что во всех концах России господствует неукоснительное правосудие, что у нас каждый человек вполне огражден от всяких притеснений и вполне благоденствует и пр. Это бы еще не редкость, но замечательно то, что Т. был у него вечером накануне Николина дня, в который он говорил эту проповедь, и что он тогда с жаром говорил совершенно противное. Это, мне кажется, факт очень замечательный, потому что ему говорить проповеди не было собственно никакой надобности и это было бескорыстно. Вообще такое настроение общества доказывает такой глубокий запрос, который едва ли не ниже всякого другого.
92. А. П. Елагиной
6 июня 1853 года
Киреевская Слободка
Третьего дня, милая маменька, проезжал здесь посланный от Бунина в город и привез весть, что все наши бунинские совершенно здоровы и что маленький путешественник тоже доехал туда как нельзя лучше. С первого июня у нас пришло настоящее лето, и это будет ему особенно полезно. Жалко думать, что в эти прекрасные жаркие дни вы в городе. Пуще всего дай вам Бог силы не грустить и уповать на Его заботливость обо всех нас. Вы писали, что хотите переводить Вине, и это было бы великолепно, авось либо многое можно будет и напечатать. А в наше время его интересное слово было бы очень кстати. Вместе с Софийским колоколом авось либо зазвучит и русское слово, прильнувшее к гортани. Эта надежда очень утешительна. Вчера Т. был так мил, что нарочно приехал сообщить добрые вести, только что полученные, впрочем, вы их, без сомнения, знаете гораздо подробнее. А надо признаться, что мы все до того отвыкли радоваться, что даже страшно. В этом, конечно, есть наша вина, потому, что как бы ни было велико торжество зла и горя, а все же не одно оно в Божием мире. Между тем отвычка от радости может сделать душу человеческую и не способною к радости, как всякая сила может заглохнуть от бездействия. Эта мысль особенно поразила меня в Светлое Воскресенье, когда пели: «Се день, его же сотвори Господь», — а церковь все-таки полна была будничными физиономиями. Дай-то Бог, чтобы магический звук Софийского колокола снял эту кору с нашего сердца.
93. А. П. Елагиной
7 августа 1853 года
Киреевская Слободка
Очень мне вас жалко, милая маменька. Я было все надеялся, что с приездом Жуковских хлопоты ваши уймутся, а вышло наоборот. Соображая все, как дело оказывается, я даже, признаюсь, не понимаю, какими средствами можно обрусить маленьких Жуковских. С характером и привычками Елизаветы едва ли можно ожидать, чтобы она захотела или бы имела силу сама обрусеть или хотя бы научиться по-русски, как Стаховичева, а покуда дети будут неразлучно находиться с матерью, которая по-русски не понимает и уж по этому одному непременно образует около себя отдельную совершенно иностранную атмосферу, никак нельзя сообразить, каким образом дети будут сживаться с Русью и не будут постоянно чувствовать своего дома островом среди чужой стороны. Если же вдобавок он наймет себе квартиру на Полянке (!!), то есть в шести верстах от вас, то я не понимаю, как вам можно даже и видеться часто, потому что это вам будет уж совсем не по силам, и тогда она останется при своем и без вашего общества. Если же так будет, то я опять-таки не понимаю, зачем же вы будете мучиться и тосковать в Москве, когда она будет в 6 верстах, стало быть, совсем не вместе, и не будет на вас опираться. С нетерпеньем жду, что из этого выйдет, когда она наймет квартиру. А покуда мне вас невыразимо жалко. Дай-то Бог, чтобы все это устроилось к вашему утешению, а не к мучению.
94. Н. А. Елагину
13 декабря 1854 года
Киреевская Слободка
Посылаю тебе вдруг три спасибо: во-первых, за то, что ты ведешь со мной корреспонденцию; во-вторых, за то, что отыскал мне драгоценные для меня письма; и в-третьих, наконец, за то, что помнишь мои книжные замыслы, которые меня очень занимают, и пишешь ко мне об византийцах. То-то и беда, как говорит русская пословица, что бодливой корове Бог рог не дает! Так вот, кажется, и сделал бы и то, и се, и третье, и четвертое, а Мамон (не Мамонов) говорит: «Прр!!» Без меня нельзя! Поэтому и надобно соображаться, чтобы при всех предприятиях и успехах было и ему оказано мое почтение. Вот почему и византийцы, как они ни привлекательны, должны быть покуда причислены к зеленому винограду. Это предприятие, сопряженное с многоденежием безвозвратным и, следовательно, доступное только богатым отцам отечества, вроде Румянцева. Будут ли таковые, весьма сомнительно, а что до меня касается, то, разумеется и у меня, при моих верных спекуляциях, будут миллионы, но то беда, что немножко поздно пустился в дорогу и что путевые вьюги слишком быстро заносят мне шапку снегом. Судьба любит и подшутить над людьми: покуда есть зубы, кормит размазнею, а когда уже нет зубов, являются самые великолепные орехи и всякая всячина. Однако ж я всетаки не унываю и буду продолжать барахтаться всеми силами, как бы ни было коротко мое поприще. Потребность в обдуманном издании книг до такой степени вопиюща, что я непременно пускаюсь на эту дорогу во что бы то ни стало. Но только ломать зубы об византийцев теперь было бы безрассудно: кроме того, что это стоило бы, необходимость в них в эту минуту вовсе не так велика, как в других, без которых мы ходим как в тумане. Плана полной исторической библиотеки я не оставлю, потому что он все-таки ж кажется мне возможным. Но этот план не сам исполнять буду, потому что он мне не по силам. А я себе выгородил круг книг, с которыми надеюсь и сам сладить и которые удовлетворят по крайней мере самой насущной современной потребности. А именно: краткие истории всех народов с их статистиками и полная учебная литература славянских народов; но для понятия второй необходимо нужны прежде первые. Это теперь моя любимая мысль, о которой я говорил тебе в Бунине, а ты мне помоги приступить к ее исполнению, то есть уговори Петра Ивановича взяться за необходимого для меня Кольраума, который лежит у тебя на столе. Этим ты меня очень одолжишь. Но только говори так, чтобы он без церемоний сказал, какие условия были бы ему не стеснительны, занявшись этим трудом исключительно. А с моей стороны были бы следующие условия: чтобы рукопись перевода, набело переписанная, принадлежала мне в полную собственность, покуда я двигаюсь на свете; чтобы от меня зависела орфография собственных имен, поправка технических выражений, как, например, Landsknecht, и прочее, исключение таких мест, против которых заартачилась бы цензура, и, наконец, чтобы мне платить условную сумму по третям, по окончании каждой трети книги, и чем скорее переведет, тем лучше. Если он согласен переводить на тех условиях, как переводил Кастрена, разочтя страницы по буквам, то этому бы я был очень рад. Пожалуйста, брате! Узнай ты мне и напиши его откровенный ответ, чтобы мне, сообразно с тем, и начать изловчаться.
Вы мне уже читали манифест об наборе. Мне он еще вдвое тяжелее тем, что много планов путает. Я надеялся Новый год быть с вами, а числа набора назначены так неловко, что теперь не знаю, как быть, потому что, если вернуться к набору, придется пробыть с вами слишком мало, а если ехать после набора, то придется весновать, между тем как весною мне необходимо быть здесь. До сих пор еще ни на чем не остановился, может помочь только то, что, может быть, скоро откроют предварительное присутствие.
Дневник
1829–1831 годы
1829 год
28 октября / 9 ноября
Человеку тесно в пределах одной собственной наружной жизни: в других он видит себя в бесконечно разнообразных отношениях к природе и всего сильнее привлекает тот >, чья жизнь полнее и разнообразнее, кто счастливее. Счастье относительно, и не что иное, как полнейшее чувство жизни, — высшая деятельность. Чем больше мы бы желали быть на месте другого, тем больше его любили, это естественное жертвоприношение слабого сильному.
В нерешительной борьбе того и другого заключается непосредственность >. В совершенном равновесии или совершенном перевесе одного — прямая и быстрая дорога > к совершенству.
1830 год
11/23 февраля
Самое полное сознание, в котором сосредоточено все существо человека, есть сознание жизни. Не одно определенное направление (частная способность, ум, чувства и пр.!) от него отводят, в нем весь человек, оно существует от самого рождения, развивается самобытно, и развитие его состоит в усилении и преображении. Я есть основа знания, оно, знание, самое полное, и приближенность к нему — мерило всякого Я знаю. Оттого и недостаточность мертвого, переданного знания, не цельным > человеком проникнутого, оттого сомнение и сила личного опыта, слабость одностороннего вывода и могущество вдохновения. На единстве человеческой природы основывается объективность истины, на торжестве полного сознания и жизни, на несходстве направления и на бесчисленном различии степеней жизни — раздел > убеждений и форм выражения.
12/24 февраля
Первое условие могущественного действия и самобытности есть твердость убеждения или непоколебимая вера в свое мнение.
13/25 февраля
Все вместе причина к действию, конечная причина становится > и конечным действием. Потому вечная истина относительна, но относительность не противоречит действительности. Каждая истина отдельная — отдельная нота >, одно сочетание звуков составляет > существо > музыки >. Магнетическое действие одного человека на другого, которого он перевешивает духовной силой, повторяется ежедневно, и убеждающий действует на убеждаемого не объективным достоинством отдельных мыслей, но личным могуществом, стройностью системы.
14/26 февраля
Нет середины: либо быть силою, либо орудием. Вера в собственные силы есть архимедова твердая точка. Чем тверже можно опереться на эту основу, тем сильнее действие. Но в истине этой веры столько же различия, сколько в большем или меньшем совершенстве религии. Одна истина > существует. Исследование > каждого > — может ли он поверить и не ошибиться? — поведет в бесконечность; исследование > показывает только необходимость веры, но ее не рождает; избрать веру нельзя: она заключается в самом существе каждого. Счастлив, кто поверит и кому достанется жребий истины.
15/27 февраля
Ни на одну минуту жизни не должно смотреть как на средство; каждая должна быть вместе <неразб.> целью. Сколько людей, которые целую жизнь готовятся, и, может быть, когда уже будет поздно, некоторые из них спросят себя: когда же придет время действий и наслаждений? — но для большей части, эта мысль, <неразб.> вечность мучений, не выплывет из однообразно колеблющихся волн привычки: самые бесплодные и бесцельные поля пройденной жизни, мелкий обман >, получают прелесть в таинственном тумане отдаления. Счастлив, для кого обман воспоминания закроет обман надежды.
16/28 февраля
Много теряется <неразб.> в <неразб.> игрании роли.
17 февраля/1 марта
Если бы вы позволили себе действовать единственно по убеждению, по закону общему, объективному, отстраняя все побуждения к действию, основанные > на личности, — вовсе никто бы не действовал.
18 февраля/2 марта
Стремление сделаться, пересоздать себя, бороться и стремление знать себя. Результат того и другого будет один, если то и другое стремление не остановятся на цели конечной, если каждое твердым шагом будет идти вперед.
19 февраля/3 марта
Сила воли есть сила жизни; самобытная воля — судьба.
20 февраля/4 марта
Силу действия одного человека над другим и его авторитет не столько определяет отчетливость и ясность его мыслей, сколько самоуверенность и догматизм ума.
21 февраля/5 марта
Если истина есть согласие представления и предмета, то в чем может состоять объективность истины, если не в форме выражения? Философия истины была одна и та же, но формы ее меняются с каждой эпохой и должны меняться до бесконечности >. Может ли существовать объективность истины, и даже > как в отношении к одной эпохе?
22 февраля/6 марта
Первый шаг к отчетливости и облагорожению жизни есть отделение всего, что примыкает к желанию <неразб.>.
23 февраля / 7 марта
Главное, основное достоинство системы — безыскуственность, всесторонность, потому она должна быть необходимо полным, личным выражением философии. Неравенство людей состоит в большей или меньшей яркости жизни, оттого полное познание каждого имеет свою личную степень. Единство человеческой природы основывает взаимную понятность, или, лучше сказать, взаимное видение друг друга, и полнее живущее, светлейшее существо необходимо господствует над более слабым и бледным. Оттого противоречие систем, не аристократическое отношение, — и одних <неразб.> другие живущие и мыслящие представители века. Каждый век имеет свою личность, и — так как истина есть согласие представления и предмета, то есть формы созерцания или сознания, а каждое личное существо необходимо выражает себя в своей личной форме, — каждый век должен отличаться своей формой. Следовательно, одна вечножизненная система философии также невозможна, как невозможна одна вечножизненная форма жизни, одно направление. Решен хотя один философский вопрос единодушно, окончательно на все века? Между тем образование человечества неотступно > идет вперед; успех отражается в тончайшем, яснейшем объяснении старых вопросов. Но усовершенствование человечества бесконечно — бесконечна и степень яркости.
26 февраля/10 марта
Нет действия — без самобытности, нет самобытности — без самоуверенности. Самоуверенность независима от основания, твердости, которая всегда относительна и потому в степенях бесконечна и не имеет мерила, она не есть убеждение — она вера.
28 февраля/12 марта
Полная > ясность мыслей, приведение их > в слова необходимо.
1/13 марта
Все держится связью: как отдельная нота музыки не имеет значения, так и все отдельное относительно. Связь умственных способностей человека есть память. На памяти основана вся его личность.
2/14 марта
На чем основывается желание казаться? Это не что иное, как желание действовать непосредственно силою мысли, силою своего присутствия. Действие есть основное стремление вечной жизни, потому желание казаться — одно из необходимых и основных стремлений человека. Но истинное желание казаться должно состоять в том, чтобы казаться тем, что я есть, желание вполне выразиться, желание отражаться в других, как в верном зеркале. Иначе будет не желание выразиться, но лицемерие.
3/15 марта
Привычка мешает началу дела, привычка к > окончанию >.
4/16 марта
Главное свойство, предохраняющее систему от односторонности, есть ее естественность: естественная система есть та, которая обнажает всю личность человека. Высшая личность есть высшая всеестественность.
5/17 марта
В знаниях столько же важна стройность, сколько в выражении или быте.
6/18 марта
Сказанное слово необходимо имеет действие, уже потому только, что оно сказано. Ни один звук, ни одно движение не происходят даром.
7/19 марта
Одно из важнейших условий успешного самопонимания есть независимость от чужого мнения, оно же есть главное условие и действования на других.
8/20 марта
Счастлив, кто никогда не сомневался в верности своего мнения, когда ему что-нибудь покажется > смешным или глупым. Кто имеет одно непогрешимое мерило всего внутреннего и внешнего.
9/21 марта
Горизонт понятий каждого — относительность. Есть, однако же, круг общий народу и веку: все, что выходит из этого круга, либо велико, возвышающе, либо несообразно, страшно. Борение — основное условие и само существо жизни. Чем живее борец > чувствует, что > сумеет все сила, тем добрее он борется, и успех борьбы не столько зависит от силы, сколько от уверенности в своей силе, в ее знании. Знание не что иное, как стройная система мыслей, нет знания без стройности. С самого начала жизни судьба дает человеку одно известное направление; его развитие лично, потому и система его знания (если оно действительно знание, то есть развито самобытно) необходимо должна иметь отпечаток личности.
10/22 марта
Пружина жизни человеческой — стремление выразиться, от средств зависит различие направлений и личное развитие страстей, от большей или меньшей ясности ума или чувства или совокупности обоих зависит добро или зло направления. Зло есть не что иное, как тьма, но ясное, а потому ложное видение. Можно сказать, что зло столько же противоречит уму, сколько чувству, следовательно, зло не что иное, как слабость, происходящая либо от темномыслия (не стройности, а потому и не дальновидности), либо от недостатка чувства (вялости существа > вообще).
13/25 марта
Мысль точно так же современна выражению и точно так же <неразб.> тождественна, как всякая сущность и форма.
14/26 марта
Ни одно слово не пролетает без следа.
15/27 марта
Знание только тогда может существовать, когда оно развито изнутри и когда оно имеет форму, без которой вообще нет существования.
16/28 марта
Сомнение в натуре людей: они ищут опоры твердой и верят человеку твердо убежденному или верящему.
17/29 марта
Высшая и труднейшая задача философии суть общие места.
24 марта / 5 апреля
Беспокойность и даже нелепость в человеке — следствие > бесцветности и вялости.
25 марта/6 апреля
Нет сердцевины > между властью и между властностью.
1831 год
11 июня
Четверг
Всякая сила предполагает предмет, на который она действует. Ум может действовать только над данными, перед ним находящимися. Если знание не неподвижно, если оно может увеличиваться или уменьшаться, то и число данных неопределенно и изменчиво. Если наше время идет вперед своим знаниям, то и число данных теперь перед нами больше, нежели было перед нашими предками несколько веков тому назад. А то, что выходит из пределов их данных, не должно ли было казаться им чудом или чем-то противоречащим здравому рассудку?
Если не сделаем бессмысленного предположения, что в нашу минуту время кончилось и замерло на одной недвижимой точке, то какое же право имеем мы наш здравый рассудок принимать за точку недвижную и, основываясь на нем, говорить положительно: это так, а не иначе, и иначе быть не может? Какое право смеяться над тем, что мы называем чудом? Чудо не есть ли только то, что выходит из предела наших данных?
***
С некоторого времени совершенно новая система нравственных наук, облеченная в форму религиозного исповедания, начала так быстро распространяться во Франции и некоторых с нею смежных государствах, что, без сомнения, займет очень важное место в умственной, а может быть, и политической истории XIX века. Оставляя до другого времени подробное рассмотрение бредней этой секты, мы довольствуемся сообщением кратких о ней известий, взятых нами из одного берлинского и одного лондонского журналов (Jahrb. d. wiss. Krit.; Examiner).
Основатель этой религии или, лучше сказать, этой школы политической философии…
Граф Сен-Симон родился 17 апреля 1760 года. Его фамилия принадлежала к одним из знаменитейших во Франции, и мнимое ее происхождение от Карла Великого всего сильнее подстрекало его честолюбие. Еще в ранней молодости он рассказывал, что его однажды поутру разбудил голос, который сказал ему: «Встань, граф, тебя ожидают "дела великие"». На 17-м году жизни, согласно с тогдашним обыкновением французского дворянства, он вступил в военную службу и через два года отправился в Америку; участвовал там в войне за независимость Соединенных Штатов и сделал пять кампаний под начальством Булье и Вашингтона. Уже тогда, предаваясь стремлению своего духа, он поставил себе целью «исследовать ход человеческого ума и способствовать усовершенствованию гражданской образованности». Уже тогда он видел в переворотах Северной Америки начало новой политической эпохи. Возвратясь во Францию, он был произведен в полковники; путешествовал по Голландии и Испании. Вспыхнула Французская революция; он старался дать себе отчет в ее причине и найти ей противоядие: первую увидел он в «постепенном упадке римско-католической веры со времени Лютера», а второе единственно «в создании новой всеобщей науки». Тогда он устранился от участия в перевороте все разрушающем и обратил все свои усилия на образование новой науки, имеющей целью всеобщее соединение. Чтобы обеспечить свою будущую жизнь, он в 1790 году соединился с графом фон Редем в торговом предприятии, и обороты их пошли так благоприятно, что в 1797, когда они разделились, Сен-Симон остался господином довольно значительного имения, которое он решился посвятить вполне своим давним замыслам. Итак, он еще ревностнее предался наукам, стараясь приобрести общий на них взгляд. Он нанял в Париже квартиру против Политехнической школы и в продолжение трех лет коротко познакомился с многими профессорами, жившими подле него. Из разговора с ними он собрал много сведений по части математики и естественных наук, первым основаниям которых он еще в начале своего воспитания научился от Д'Аламбера. Исполнив свое намерение, он переселился в соседство медицинской школы и от ее учителей получил нужные ему физиологические сведения. Скоро после, по заключении Амьенского мира, он путешествовал по Англии, Швейцарии и Германии, «чтобы составить себе полное понятие о философском богатстве Европы». Но Англия, по словам его, «не дала ему ни одной основной мысли, которая была бы нова», а в Германии «всеобщая наука была в детстве», там «она еще опиралась на началах мистических». В то время Наполеон предложил Институту задачу: «Показать ход наук с 1789 года, современное их состояние и средства к ускорению их хода». Недовольный ответом, данным на этот вопрос, Сен-Симон старался удовлетворительнее разрешить его в своем, не ранее, однако же, 1808 года изданном «Предварительном исследовании хода наук в XIX веке». В этом сочинении, так же как и в другом, позднее изданном под заглавием «Lettres au Bureau des Longitudes», он упрекал, особенно ученых своего времени, в недостатке всеобщей философии и единства, связывающего разнородные науки; потому он сравнивал их с Декартом, который дал науке форму монархическую, между тем как Ньютон дал ей форму республиканскую, то есть анархическую. Он побуждал их к новому преобразованию Европы посредством всеобщей теории, могущей возобновить то единство, которое разрушилось с упадком католицизма. Он старался во многих сочинениях, издаваемых от 1808–1814 года, особенно же в своем «Prospectus d'une nouvelle Encyclopédie» (1810), провести главные черты такой теории. Скоро решительная перемена обстоятельств возвратила прежнюю династию, и Сен-Симону казалось, что для развития промышленности необходимо дать общественный характер и порядок. Он старался объяснить сословию промышленников ту роль, которая, как он думал, им назначена. С этой целью написаны были его сочинения: «Sur la réorganization de lasociéte Européenne»; «L'Industrie»; «L'Organisateur»; «La Politique»; «Le Systéme Industriel»; «Le Catéchismedes Industrieux», кроме других, не так значительных сочинений.
Но многочисленные свои труды над совершением дела, для которого он себя чувствовал призванным, он уже по большей части окончил в бедности и нужде. Преследуя науки, он истощил почти все свое состояние, и жизнь его начала зависеть от слабых вспоможений, какими его могли поддерживать родственники. Но даже и тех он не употреблял на самого себя; довольствовался только самыми необходимыми потребностями жизни, питался хлебом и водою, не употреблял огня, продавал свое платье, чтобы только сохранить что-нибудь на печатание в раздачу своих сочинений. Он отказался даже от образа жизни, приличного своему состоянию, и от независимости, с детства ему привычной. Холодность, гордость, презрение, ожидающие человека, который часто принужден искать помощи своих знакомых, — все было ему сноснее, нежели недостаток способов к распространению науки, которая, по его убеждению, должна была вести человечество к высшему благу. Но, несмотря на все его усилия, его понимали мало, противники его теснили, а скоро оставили и защитники.
Тогда ему жизнь стала несносна, надежда его оставила, он поднял руку на самого себя, но выстрел не был смертелен. Наконец Сен-Симон в собственной душе нашел щит против пренебрежения света. Он издал последнее свое сочинение «Le Nouveau Christianisme» и скоро после, 19 мая 1825 года, умер в нищете и забвении. Последние его слова, сказанные немногим окружавшим его ученикам, были: «La poire est mûre, vous la cueillerez».
Несмотря на то, что общее мнение тогда не было благоприятно учению Сен-Симона, что его побудительные причины были либо не поняты, либо выставляемы с ложной стороны, а религиозный энтузиазм к принятым началам почитался за бредни сумасшедшего, осталось, однако же, небольшое число учеников, привязанных к нему и его правилам, наследовавших после него тот же энтузиазм, который привязал > его собственную душу. Едва он исчез из их круга, ревность их обнаружилась в неутомимых усилиях распространить науку своего учителя, которого они выставляли больше как основателя новой религии, нежели новой системы политической философии.
Первым открытым шагом сенсимонистов было издание с помощью нескольких банкиров еженедельного журнала «Le Producteur», назначенного на изложение существенных начал новой науки. Сначала, чтобы привлечь больше читателей, помещались в нем и посторонние предметы; после он исключительно посвящен был распространению Сен-Симоновой системы и выходил ежемесячными книжками. Скоро, однако же, недостаток денежных средств совершенно остановил его, а вышедшие из печати книжки едва составляют четыре тома.
Немногие, которые таким образом получили понятия о новой науке, которые либо спорили против нее доказательствами, либо сражались самым обыкновенным оружием, какое употребляется против всего нового, — шутками и насмешками, — считали прекращение этого журнала за несомненный знак, что приверженцы новой школы либо увидели свое заблуждение, либо узнали, что невозможно убедить других в том, чему сами верили. Оба предположения были далеки от истины. Ревность нимало не ослабела в последователях новой веры. Около них собрались толпы людей теперь такие многочисленные, «которым наскучила духовная и общественная наука гостиных, которым настоящее тесно, которые пренебрегают прошедшим и вздыхают по будущему, хоть им не известному, но подающему надежду на развязку великих задач, встречающихся при современных успехах человеческого рода». Раздавали сочинения Сен-Симона и нумера журнала «Producteur», завели постоянные переписки, собирания на беседы, и таким образом составилось общество, которое всеми силами стремилось к одной цели: «довершать назначение человечества, возвысить нравственность, дух и умы будущих поколений». «Producteur» занимался почти исключительно развитием исторических событий, имевших непосредственное влияние на промышленность и науку. Оставалось еще заняться изящными искусствами как выражением человеческой симпатии и антипатии, показать влияние, какое они имеют на образование человека; также обратиться к самой истории гражданственности и философии и направить любимую в нашем веке критику против того самого века, в который люди осмелились восстать против всего. С этой целью началось в 1830 году издание ежедневного журнала «L'Organisateur» (и теперь выходящего), а в сочинении «Doctrine de Saint-Simon» (1829) изложена сущность лекций, читанных в Париже в 1829 году. Уже в марте 1830 года сенсимонисты усилились до такой степени, что открыли публичные заседания, где начали публично преподавать свои правила. Число слушателей беспрестанно увеличивалось; беспрестанно присоединялись люди всякого сословия, однако же всего больше люди высших сословий. Подобные лекции открыты и во многих других значительных городах: в Бордо, Тулузе и т.п.
На революцию 1830 года так же немало имело влияния распространение новой школы. Учение свое, кроме помянутого журнала «L'Organisateur», который присоединил к своему заглавию, что он «Jornal de la doctrine de Saint-Simon», новая школа начала преподавать в известной французской газете «Le Globe».
Главные положения системы Сен-Симона заключались в том, что состояние человеческого рода бесконечно может усовершенствоваться; что люди идут, шли и всегда будут идти к полному совершенству. Что касается до одного будущего совершенства, то это учение не совсем ново, но система Сен-Симона отличается утверждением, что будущее стремление к такому состоянию необходимо и неизбежно и что это свидетельствует опыт прошедших веков. Он смотрел на все человечество как на одно совокупное тело, подверженное постоянным законам, которые правят им так же неизменно и однообразно, как и миром естественным. А так как в естественных науках из множества наблюдений над отдельными фактами видно, что они всегда следовали одни за другими в постоянном и однообразном порядке, то из этого можно справедливо заключить, что тот же самый порядок или тот же закон, под которым они до сих пор находились, будут и впредь ими править. Так как история учит, что человечество постоянно стремилось к совершенству, то справедливо можно заметить, что тот же самый закон, который до сих пор им правил, будет и впредь продолжать то же влияние.
Состояние совершенства, к которому человечество постепенно приближалось и к которому всегда будет стремиться, заключается в сочетании и единстве личных выгод. Сенсимонисты не допускают, однако же, чтобы это стремление до сих пор продолжалось непрерывно и однообразно. Напротив того, раскрыв великую книгу дееписания, они видят, что общество всегда выражалось в двух различных сферах, что оно в ходе своем всегда делилось на две великие эпохи, обнимающие все человечество, и что две эпохи следовали одна за другой таким образом, что всегда после периода организующего наступал период критический. Во время организующего периода люди чувствуют, что их существование имеет верную цель и определенное назначение, и в применении к этой цели сосредотачиваются все усилия: воспитание, законодательство и все другие пружины гражданского механизма. Характер такой эпохи вполне религиозный. Эпоха критическая, напротив того, непостоянна и нерелигиозна, своекорыстие разделяет общество, организм его стремится к разрушению и прокладывает дорогу новой эпохе. Так как прежде всего после времени безначалия, своекорыстия, безбожия наступало время иерархии, освящения, веры, так и после нашей критической эпохи мы можем ожидать подобных действий. До этого заключения сенсимонисты доходят следующим соображением: то время, когда многобожие расцвело во всей своей силе, было эпохой организующей, а вслед за тем наступивший век философии был периодом критическим, готовившим человечество к новому организующему периоду, который явился в образе христианства. Со времени Лютера общество опять вступило в период критический, а явления, видимые теперь, кажется, предвещают, что уже наступила или, по крайней мере, приближается новая организующая эпоха. Из наблюдений над законами, которые до сих пор правили организующими эпохами, Сен-Симон заключает, что они постоянно приближают человечество к совершенному братству и совершенному единству, что периоды раздробления и разъединения (antagonisme) постоянно ослабевали или, что все равно, дух братства всякий раз соединял людей теснее, так что, заключенный сначала в истинном кругу отдельных семейств, он беспрестанно распространялся постепенным соединением семейств в селения, нескольких селений в города, нескольких городов в области и нескольких областей в государство. Отдельные государства, хотя и не соединялися под властью одного светского правления, соединялись исповеданием одной веры и подчиненностью одному духовному владыке. Потому вражда и ссоры между народами постепенно будут слабеть, покуда совершенно не исчезнут, так что весь мир составит некогда одно общество, правящее одними законами, исповедующее одну веру в совершенном и полном согласии чувств и выгод. Ум и сила всегда будут стремиться к своему источнику, к любви, чтобы вместе с нею возгласить благодарственную песнь и получить от нее творческую силу вдохновения.
Но такое усовершенствование человечества может быть достигнуто только тогда, когда все покорится тому закону единства или братства, который теперь соединяет города и государства под властью одного правления. Должно всему человечеству в совокупности дать такой вид, чтобы все препятствия дальнейшим его успехам были устранены; должно достигнуть того, чтобы один человек не жил на счет другого, или, говоря языком сенсимонистов, должно уничтожить всякое exploitation de l'homme par l'homme, должно великим законом общества признать правило, которое сенсимонисты выражают таким образом: «Каждому человеку да будет по его способностям, каждой способности по его делам» (A chaque homme selon ses capacités, à chaque capacité selon ses oeuvres). История показывает, что не одна вражда, но и непосредственная сила, которую имел один человек жить на счет другого, постоянно клонилась к падению. Так, например, в первобытном и несовершеннейшем состоянии общества пленника либо пожирали, либо по крайней мере лишали жизни. Когда этот обычай заменился рабством пленных, то это уже было великим шагом к совершенству. Дальнейшим улучшением человеческой участи было введение умеренного рабства, как в средних веках. Теперь у образованнейших европейских народов уже нет другой непосредственной власти одного человека над другим, кроме той, которая рождается от разнообразных условий между господином и слугою, одним словом, от неравного разделения богатства. Потому необходимым шагом к установлению лучшего общественного механизма, к установлению прав достоинства вместо права завладения и наследства должно быть, по их мнению…