I. До 18 фрюктидора V года (4 сентября 1797 года)
В ноябре 1795 года страна находилась в печальном состоянии. Никогда еще в истории не наблюдалось такой погони бедных за богатством богатых, как во время Великой революции! Несмотря на пять миллиардов, которые дала конфискация владений эмигрантов – не говоря уже о движимом имуществе, – несмотря на три миллиарда, поступившие в казну благодаря отнятию земли у клира, несмотря на бесчисленные миллиарды, собиравшиеся комиссарами Республики и командующими армиями путем обложения округов, городов и деревень, – несмотря на все это, Франция переживала страшный денежный кризис!
Благодаря конфискации имуществ, с одной стороны, парализовалась сила производительного капитала, с другой же – был нанесен непоправимый удар потреблению. Работа и творческая сила повсюду ослабели и пришли в сильнейший упадок.
Проникнутые принципами революции, множество крестьян, всю свою жизнь обрабатывавших землю, покинули деревни, стремясь в город. Ради политики то же самое делали и городские рабочие, еще недавно столь трудолюбивые. Крупная и мелкая промышленность пришли в застой, торговля совсем прекратилась, наличные деньги исчезли и приходилось отказывать себе иногда в самом необходимом. Перестали наживать предприниматели, перестали получать заработную плату и рабочие. Доходов из городов и деревень не поступало, и обложение находилось в самом печальном состоянии.
Сельские хозяева чрезвычайно страдали от насильственных мер комиссаров. Они взваливали на “aristocrates des campagnes” тяжелые подати и за ничтожное вознаграждение отнимали у них хлеб и зерно. В действительности же, эти аристократы были лишь мирными, довольно зажиточными крестьянами, считавшимися раньше твердым оплотом государства. Когда они не были в состоянии уплачивать зачастую весьма высокие и произвольные подати, у них отбирали хлеб и зерно. Тем самым наносился вред земледелию, что, конечно, не замедлило оказать своего рокового действия.
Так как промышленность была значительно менее прочна, нежели земледелие, то от революции она страдала еще больше последней. Несколько лет анархии совершенно погубили многие отрасли промышленности, как, например, изготовление мыла. Еще печальнее обстояло дело с торговлей, так как чувствовался недостаток не только в предпринимателях, но и в наличных деньгах. Условия кредита были чрезвычайно неблагоприятны, а процент рос день ото дня. Даже общественным управлениям не хватало денег для производства самых необходимых работ и для отправления неотложных нужд. Доходы государства были очень ничтожны. А об упорядочении финансового управления нечего было и думать, так как граждане не хотели платить налогов. Не существовало ни общественного кредита, ни взаимного доверия; в частных сделках за все платили наличными деньгами или кредитовали за такой высокий процент, что это неизменно должно было привести к гибели торговли. Но печальнее всего была невероятная биржевая горячка, охватившая все массы как бедные, так и богатые, как высшие, так и низшие. Ажиотаж развратил общество, поглотил все государственное и частное достояние и обогатил лишь множество мошенников, которые использовали бессилие закона и общественное презрение к ним. Когда Директория взяла в свои руки бразды правления, общественная касса была почти совершенно пуста, войскам не было уплачено, а чиновники уже долгое время не получали жалованья. В первые дни правления – 6 ноября 1795 года – Директория испросила у Законодательного собрания сумму в три миллиарда, которая и была ей отпущена. Насколько в то время упала ценность ассигнаций, видно из того, что эта огромная сумма равнялась всего двадцати четырем миллионам франков на наличные деньги.
Во время революции население Франции убавилось почти на три миллиона. Причина этого заключается прежде всего в эмиграции и в военных потерях, но так же не одна тысяча кончила свою жизнь благодаря лишениям и голоду, а в равной степени и гильотине. И не только аристократы, богатые и состоятельные люди, по большей части вовремя покинувшие отечество, но даже и люди из низших слоев общества становились жертвами палача. По мнению Прюдома, современника революции, на эшафоте погибло более всего крестьян, рабочих, мелких ремесленников и рантье. Лишь на четвертом месте стоит духовенство и, пожалуй, на седьмом – дворянство и эмигранты! В течение полутора лет – с начала мая 1793 года до конца 1794 года – почти все продовольствие народа находилось в руках правительства, и тем не менее люди все же находились на грани голодной смерти, так как во Франции ощущался недостаток в хлебе и в мясе, двух главных составных частях питания человека. Лишь с трудом парижское муниципальное управление могло выдавать каждому ежедневно по две унции хлеба и по горсти риса. Относительно же других средств существования дело обстояло еще хуже.
История едва ли знает второй такой пример распадения государства, как Франция во время Конвента, – хотя необходимо отдать справедливость последнему: желание водворить порядок было все время налицо.
Все добродетельные нравы куда-то исчезли и служили мишенью для насмешек. Не существовало ни чувства стыда, ни чести, ни морального уважения к религии. Разводы множились с каждым днем. Были разрушены все земные узы, каждый действовал по своему собственному усмотрению. Школы были закрыты, и когда закон 25 ноября 1795 года потребовал учреждения новых училищ и даже основания национального института, то не оказалось ни необходимых денежных средств, ни нужных учебников. Во время революции были сожжены и конфискованы не только все религиозные сочинения, но и целый ряд учебных пособий.
Не было ни адвокатов – большинство их кончило свою жизнь на гильотине, если не успело скрыться, – ни врачей. Больницы находились в ужасном состоянии, их кассы были пусты: не хватало вследствие этого ни медикаментов, ни служащих, ни администрации. На пожертвования граждан, которые прежде делали много для этих учреждений, нельзя было больше рассчитывать.
Повсюду царило величайшее смятение. В промышленности господствовал полный застой, так как все способные носить оружие граждане находились в армии. Дороги, каналы и мосты разрушились, что одно уже причинило огромный вред торговле. Леса были предоставлены грабежам всех и каждого, кому нужны были дрова, а так как в этом не соблюдалось ни порядка, ни системы, то скоро прекрасные французские леса исчезли с лица земли.
* * *
Период Директории чрезвычайно отличался от предшествовавших годов революции. За пять лет – от 13 вандемьера до 18 брюмера – не произошло таких коренных перемен, – мы не говорим здесь о военных и дипломатических событиях, – как за первые шесть лет революции. История Директории является скорее историей экономического быта, историей финансов, жизненных условий и общества. Хотя уже повсюду обнаруживались признаки, говорившие о желании водворить порядок, – возобновлялись отправления культа, – но все же, с одной стороны, не хватало людей, которые действительно были способны водворить этот порядок, с другой же – было чрезвычайно много таких, которые хотели себя вознаградить за эпоху террора, бросались в водоворот бурной жизни и до дна опорожняли чашу наслаждений.
Войны и, пожалуй, больше еще гильотина унесли лучших представителей народа. Во главе правительства не было ни одного человека, которому народ мог бы довериться, так как, помимо Карно и Ребелля, все директора и министры были довольно заурядными людьми, к которым народ относился с небольшим уважением. Недостойное поведение Барра немало способствовало пренебрежительному отношению к правительству.
Ввиду этого, нельзя сказать, чтобы Директория начала свою деятельность при благоприятных условиях. После устранения господства террора и после многочисленных побед над внутренними и внешними врагами Республики никто не хотел верить, что правительство в состоянии упорядочить финансовое положение и изыскать нужные пути и средства для создания лучших условий жизни и прежде всего разрешить наиболее настоятельные вопросы.
Пресса с самого начала была враждебна новому правительству. Ввиду этого директора тотчас же занялись этим животрепещущим вопросом. В закрытом заседании 9 ноября было принято решение издавать газету, чтобы опубликовывать действия правительства, поскольку это входило в его намерения. Руководство газетой было поручено Гара, между тем как составление прокламаций и прочее было передано Реалю, Meгe, Генгене и Антонеллю. Вначале была выдана субсидия “Официальному бюллетеню” Антонелля, но когда последний впал в немилость Директории, правительство абонировалось на десять тысяч экземпляров “Редактора”. Газета эта стала официальным органом правительства. Точно так же субсидировалось и немецкое издание “Редактора”, а также “Journal du Bonhomme Richard”, “La Sentinelle”, “Le Patriote de 89” и “L'ami des loix”.
Во время господства Директории различались главным образом три партии, постоянно враждовавшие между собой: буржуазные республиканцы (партия правительства), демократические республиканцы (бывшие якобинцы и террористы) и роялисты. Власть находилась в руках буржуазных республиканцев. Так как, однако, они были чересчур слабы, чтобы держаться особняком, то по временам им приходилось опираться на одну из остальных партий. Директория более склонялась к демократической – к левой, как мы бы сказали в настоящее время, – чем к роялистам, так как демократическая была настроена столь же антиклерикально, как и правительство. Эта партия исповедовала еще многие взгляды и привычки II года. Она побудила, например, правительство сохранить республиканский календарь и церемонию декады и исполнять в театрах перед началом представления и в антрактах национальные мелодии: “Марсельезу”, “Ça ira”, “Veillons au salut de l'empire”, “Chant de départ” и многие другие. Кроме того, она называла улицы республиканскими именами, заставляла всех носить республиканские кокарды и вместо “мсье” и “мадам” называть друг Друга “гражданин” и “гражданка”.
Наименее национальной партией были бывшие якобинцы, террористы и монтаньяры, называвшиеся “демократической партией”. Противники называли их “Les Exclusifs”. Прежде всего они старались восстановить правительство против роялистов. Они стремились возродить прежнее якобинское общество в лице клубов “Пантеон” и “Реюнион”. Последний, однако, был скоро закрыт правительством. Вождями своими они избрали Феликса Ле-Пелетье и Антонелля, двух бывших аристократов. Целый ряд должностей находился в руках новых якобинцев. Вначале правительство терпело их махинации и следило главным образом за вновь пробуждающимися роялистами, но вскоре оно увидало опасность, грозившую со стороны якобинской партии.
Из-за поражения 13 вандемьера роялисты утратили было свое значение, но мало-помалу вернули себе прежнюю силу. “Во Франции существовали в то время две совершенно различных партии роялистов, – говорит мадам Сталь, – те, что хотели ограниченной монархии, так как она, по их мнению, наиболее благоприятна для общего порядка и свободы, и те, что стремились к монархии, чтобы восстановить старый деспотизм и привилегии. Последние старались извлечь пользу из злоупотреблений, восстановить королевские и религиозные предрассудки и главным образом воскресить старое честолюбие”. Важнейшими газетами открытых и тайных роялистов были: “La Quotidienne”, “L'Eclair ou Journal de la France et de l'Europe”, “Courrier universel”, “Le Thé ou le Contrôleur général”, “Le Véredique”, “Le Postillon de Calais”, “Le Messager”, “Le feuille du jour” и “Le Miroir”. Наиболее влиятельным клубом – клуб в Κλиши.
Первым делом Директории было освобождение Марии Терезии Шарлотты Бурбонской, будущей герцогини Ангуленской, дочери Людовика XVI. Она счастливо избегла гильотины, но все еще содержалась в Тампле.
Уже 24 июня Карлетти, посланник великого герцога Тосканского Фердинанда III, единственный дипломатический агент монарха, родственника Людовика XVI, обратился по этому поводу к Конвенту. Он писал, что в газетах появилось известие, будто участь несчастной принцессы будет облегчена. Он позволяет себе поэтому, от своего собственного имени, не будучи на это уполномочен великогерцогским правительством, осведомиться о состоянии здоровья заключенной. Не почувствовав себя задетым этим письмом, комитет ответил ему 5 июля в уклончивом тоне. Так как Карлетти опасался получить неблагоприятный ответ, то он спустя короткое время после учреждения нового правительства обратился к министру внутренних дел с просьбой разрешить ему посещение “Madame Royale”, так как он слышал, что принцесса должна была в скором времени покинуть Тампль. Министр любезно ответил, что ему ничего не известно относительно освобождения дочери Людовика XVI, но что во всяком случае он передаст его ходатайство Директории. Члены последней были, однако, крайне возмущены просьбой Карлетти, тем, что иностранный дипломат, официально аккредитованный во Франции, осмеливается вмешиваться во внутренние дела страны и предупреждает их собственные намерения. Декретом 1 декабря они порвали всякие сношения с Карлетти и отослали ему паспорта. Вместе с тем они сообщили об этом великому герцогу Тосканскому и добавили, что этот личный разрыв с посланником великого герцога отнюдь не должен омрачить отношении обоих государств и что они во всякое время с радостию примут другого посланника, которого назначит в Париж великогерцогское правительство. Фердинанд III счел наиболее удобным выразить порицание своему посланнику во Франции. Карлетти быстро уехал из Парижа, впал в немилость у великого герцога и был заменен Корсини.
Переговоры с австрийским правительством относительно выдачи бурбонской принцессы начались еще при Конвенте. Они были вначале поручены Пишегрю, но события 13 вандемьера затянули их. Наконец, 27 ноября Директория поручила министрам внутренних и иностранных дел сделать необходимые приготовления для обмена дочери последнего французского короля на Кинетта и некоторых других. 19 декабря, в четыре часа утра, принцесса вышла из Тампля и 24 прибыла в Гюнинген. Несколько дней спустя, 26 декабря, Австрия выдала попавших в ее руки благодаря измене Дюмурье французов Камю, Друэ, Кинетта, Банкаля и Ламарка, а также Маро и Семонвилля, которые были захвачены на границе Тироля, на пути к своим дипломатическим постам в Константинополь и Неаполь.
Следующим достойным упоминания событием в первый период правительственной деятельности Директории было окончание войны с Вандеей. Она велась с 1793 г. между роялистами и войсками Конвента с чрезвычайно изменчивым успехом. Лишь при Директории сопротивление бывших провинций Пуату, Анжу и Бретани было наконец сломлено.
В середине сентября 1795 г. Гош был назначен командующим западной армией и отправился в Нант, чтобы заменить там Канкло. 12 сентября к острову приплыл второй английский флот с войском, подкрепленным роялистами, – первая попытка высадки экспедиционного корпуса, состоявшего из эмигрантов и англичан, потерпела жалкое фиаско в нюне того же года, у Киберона. В этом флоте находился, между прочим, граф д'Артуа.
Гош вполне соответствовал возложенной на него миссии. Он поставил сильные наблюдательные посты вдоль Sevré nantaise, чтобы разделить Стофле и Шаретта, обоих выдающихся вождей вандейцев. Шаретт 26 июня 1795 года снова поднялся, между тем как Стофле, Сапино и Ceпo сохраняли пока нейтралитет либо потому, что завидовали Шаретту, с которым соединился граф д'Артуа, либо же потому, что боялись Гоша.
Со своим обычным умением Гош образовал три колонны, решив направить их на Бельвиль, на главную квартиру Шаретта, но последний со своим корпусом в 9000 человек двинулся дальше на юг, желая перенести туда поле военных действий. По дороге он встретился со слабым отрядом республиканцев, которых, наверное, уничтожил бы, если бы не пришло подкрепление правительственных войск, привлеченных грохотом пушек, и не обратило бы в бегство самого Шаретта. Гош вслед за этим отступил в Судан и, подкрепив значительно свои войска, подготовился к отражению высадки английского экспедиционного корпуса. На острове Э царила величайшая нерешительность. Остров не имел удобных гаваней для судов, а вследствие все более и более ухудшавшейся погоды положение союзников со дня на день становилось все более критическим. Так как ввиду этого флот не мог дольше держаться, то граф д'Артуа решил отступить. Сам он 18 ноября вернулся в Англию, а 26 фримера IV года (17 декабря 1795 г.·) поднял якорь и флот. Англичанам эта экспедиция обошлась по меньшей мере в восемнадцать миллионов; до того они истратили уже двадцать восемь миллионов на экспедицию в Киберон.
Гош приступил к восстановлению порядка в злосчастной Вандее. Не военными действиями и не грубым насилием старался он подавить восстание народа, а своей умной, полумягкой, полустрогой политикой; так как противники не только умели пользоваться оружием, но в то же время обрабатывали свои поля и только по приказанию своих вождей меняли плуг на мушкет, то Гош, для того чтобы заставить их сдать оружие, решил отнять у них скот, земледельческие орудия и хлеб и не возвращать до тех пор, пока они не выдадут ему достаточного количества оружия и военных припасов. Он развесил по всей стране прокламации, содержавшие всего одну фразу: “Сдайте ваше оружие, и вам вернут скот”. Это помогло. К населению он относился с величайшей снисходительностью. Дисциплина, однако, строго поддерживалась, и благодаря этому Гош приобрел много сторонников, особенно среди духовенства, которое он привлекал на свою сторону подарками и разрешением свободного отправления богослужения. В благодарность за это духовенство способствовало его мирным намерениям. Одновременно с этим летучие отряды наводнили собою всю страну, и благодаря превосходной постановке разведочного дела генерал был осведомлен о всех движениях врага. Мало-помалу доверие населения перешло на его сторону; ему было сдано большое количество оружия, отдельные группы населения выразили свою покорность, и крестьяне вновь могли посвятить себя своим мирным занятиям.
Кольцо, которым Гош окружил Шаретта, становилось все теснее и теснее. Предводителю повстанцев удавалось, правда, сбивать аванпосты, но он все же ни за что не мог пробиться сквозь кольцо.
В январе 1796 г. Гош был вызван в Париж для совещания с Директорией относительно новых военных операций. Его враги и роялисты торжествовали, но молодой генерал скоро вернулся в Вандею с новыми расширенными полномочиями. Он стал принимать решительные меры, чтобы окончательно подавить восстание. Еще перед отъездом в Париж с Гошем вступили в переговоры Стофле и аббат Бернье; после возвращения его переговоры возобновились. Они, однако, не привели ни к чему, так как Стофле хотел лишь выиграть время, чтобы затем вновь раздуть пламя восстания.
Последнее было весьма удобно для Гоша, так как теперь он мог открыто выступить против Стофле. Окруженный со всех сторон, Стофле со своими тремястами сторонниками подвергся нападению близ Шемилэ и был разбит наголову. Преследуемый врагами, он нигде не мог найти себе убежища, а число его сторонников падало с каждым днем. В ночь с 24 на 25 февраля он был окружен сильным отрядом в поместье Ла-Согреньер, в Жаллэ и после отчаянного сопротивления, взят в плен. На допросе, в Анжере, он сказал: “Я только роялистский офицер. У меня нет ничего, кроме сабли. Она теперь сломана, и Шаретт сумеет отомстить за меня. Он будет защищаться до последнего”. В эту же ночь был вынесен Стофле приговор, а утром, 25-го, он был расстрелян.
Смерть Стофле закончила гражданскую войну в Верхней Вандее.
Гош обратился теперь против Шаретта, которого несмотря на самые искусные мероприятия поймать не удавалось. Он блуждал из деревни в деревню. И по временам занимал преимущественное положение перед врагом. Даже его сторонники советовали ему вступить в переговоры с правительственными войсками, так как ведь в конце концов сопротивление будет тщетно. Гош предложил ему даже отправить его вместе с семьей в Англию или Швейцарию, но все было напрасно! Распустив часть своей пехоты, Шаретт сделал еще последнюю попытку собрать вокруг себя приверженцев. Между тем срок, данный ему генералом Гратьеном на размышление, истек; Гратьен тесным кольцом окружил Шаретта, и несмотря на мужественное сопротивление большая часть вандейцев была убита или рассеяна во все стороны. Вождю их, однако, удалось спастись бегством с кучкой верных сторонников. Последние, спустя несколько дней, получили подкрепление со стороны населения, около двухсот молодых людей, готовых положить жизнь за своего любимого вождя: в победу его они не могли уже верить.
Еще три недели Шаретт, как затравленный зверь, блуждал по стране, не имея возможности остановиться нигде больше чем на несколько часов, так как опасался, что само население может его выдать врагу. 22 марта 1796 года решилась наконец его участь. Между Гийоньеором и Саблоном он был загнан в тупик республиканским отрядом; он бежал, но попал в руки другого отряда, под начальством генерала Траво, который после отчаянного сопротивления взял его в плен 23 марта, в лесу близ Шарлоттери. Раненого Шаретта отвезли в Нант, где он прежде справлял пышный триумф, предали военному суду и 9 жерминаля IV года (29 марта 1796 года) расстреляли. Он умер спокойно и твердо, как и Стофле. В ответ на слова одобрения духовника Шаретт заявил: “Отец мой, я сотни раз шел на верную смерть. Сегодня в последний раз иду я навстречу ей, и не противлюсь ей, и не боюсь ее”.
Смерть двух вождей восставшей Вандеи избавила правительство от тяжелых забот. Хотя преемником Стофле был избран граф д'Отишам, однако восстание было окончательно подавлено. Через несколько недель должны были сдаться Сепо и Сопино. Немного времени спустя сдался и Жорж Кадуаль, предводитель шуанов. Только Фроттэ, дю-Буаги и Пюисэй не хотели слышать о сдаче и выжидали удобного случая, чтобы снова начать гражданскую войну.
Когда, 16 марта 1796 года (21 флореаля IV года), парижане проснулись, они увидели на стенах города прокламацию, из которой, к своему великому удивлению, узнали, что избегли страшной опасности. Прокламация гласила:
“Граждане, наступающей ночью или завтра рано утром должен быть приведен в исполнение страшный заговор. Шайка воров и убийц намеревается убить всех членов правительства, генерального штаба внутренней армии и всех правительственных чиновников Парижа. Они хотят восстановить конституцию 1793 года!
Эта прокламация будет сигналом к грабежу домов, магазинов и лавок и повлечет за собой убийство целого ряда граждан.
Но успокойтесь, любезные граждане; правительство на страже. Оно знает главарей заговора и средства, которыми хотят они воспользоваться для его выполнения… Правительство предприняло необходимые меры, чтобы разрушить заговор и предать мести закона заговорщиков и их верных сторонников”.
Зачинщиком и главарем этого заговора был некий Франсуа Ноэль Бабеф, или, как он себя называл впоследствии, Гракх Бабеф. Родившись в 1760 году в Сен-Квентине, в бедной семье, он стал пламенным защитником угнетенных классов народа. Сам очень несчастный, не признаваемый большинством, он всю жизнь должен был мучиться и гнуть спину, не достигнув того немногого, к чему он стремился: спокойной, скромной жизни. По временам ему приходилось заботиться не только о собственной семье, но еще и о матери, братьях и сестрах. Тем не менее даже во время упорной борьбы за существование он все же улучал часы для занятий науками. В 1785–1788 годах он поддерживал литературную переписку с некоторыми писателями, особенно же с тогдашним постоянным секретарем Академии Дюбуа де Фоссе, который скоро оценил способности молодого Бабефа. Переписка по всей вероятности оборвалась потому, что Бабеф был дающей стороной, а Дюбуа-де-Фоссе хотел только обогатить свои знания на счет корреспондента!
Печальный опыт тяжелой жизни пробудил в Бабефе горькое чувство, которое мало-помалу превратилось в глухую ненависть к богатым, владетельным классам.
Революция немало способствовала развитию его коммунистических идей. С начала ее он вступил в открытую борьбу с имущим классом и в 1790 году основал газету “Le correspondent picard”, которую вел совершенно один. В сентябре 1792 года он был назначен архивариусом управления департамента Соммы, но комиссар Конвента Андре Дюмон, не симпатизировавший ему, сместил его с этой должности. Вместо нее он получил должность окружного инспектора в Мондидье.
Жизнь Бабефа была не лишена ошибок. Нужда толкала его по временам на сомнительные поступки. Так, в Мондидье он был осужден на двадцать лет тюремного заключения за подлог документа при продаже национального имения. Но ему заранее удалось узнать о возведенном на него обвинении, и он якобы изменил имена в договоре при продаже земли, а затем отправился в Париж, где его никто не знал. С трудом нашел он в столице место секретаря в одном из ведомств, что, однако, не мешало ему продолжать развивать свои взгляды в газетах и брошюрах. Тем временем его местопребывание было открыто, и он, по предписанию суда в Мондидье, был арестован и заключен в тюрьму. Оттуда Бабеф стал писать одну оправдательную записку за другой; Конвент обратил на него внимание, и дело его поступило в кассационную палату. Будучи передано в лионский суд, дело было прекращено, так как судьи признали, что оснований к обвинению Бабефа не имеется. Его выпустили на свободу. В настоящее время мы можем сказать вполне определенно, что Бабеф совершил подлог не умышленно, а исключительно по небрежности.
Вернувшись в Париж, Бабеф поступил на прежнее место и посвятил себя публицистике. Он опубликовал сочинение “Du système de population, ou la vie et les crimes de Carrier” и основал “Journal de la liberté de la presse”, который впоследствии получил название “Tribun du peuple ou défenseur des droits de l'homme”. В своих сочинениях он нападал как на Робеспьера, так и на все общество со всею горечью интеллигента, доведенного горем и нуждою до крайности. Полиция обратила на него внимание; его арестовали; он содержался сперва в парижских тюрьмах Орти и Ла-Форс, а впоследствии был переведен в Аррас. Во время своего заключения – арестованные в некоторых тюрьмах могли сообщаться между собою – он нашел людей, разделявших его взгляды, и они-то стали его первыми сторонниками. 13 сентября 1795 года (26 фрюктидора III года) заключенный был переведен из Арраса в Париж, но общая амнистия 26 октября 1795 года (4 брюмера IV года) дала ему свободу.
Недавняя антипатия Бабефа к Робеспьеру сменилась величайшим преклонением перед этим республиканцем. Выйдя из тюрьмы, Бабеф вступил в сношения с бывшими сторонниками Робеспьера и с удвоенным рвением принялся за редактирование своего “Народного трибуна”. Он сблизился с Жерменом, Дидие, Антонеллем, Амаром, Друэ и с итальянцем Филиппо Буанарроти, ставшим впоследствии его верным другом. Приверженцы его, которых называли “Les Egaux”, учредили несколько клубов и регулярно собирались в бывшем монастыре Св. Женевьевы, снятом Феликсом Ле-Пелетье, братом члена Конвента. Там заседал клуб “Пантеон”, который вскоре слился со сторонниками Бабефа. По приказанию Директории, Бонапарт 27 февраля 1796 года (8 вантоза IV года) закрыл этот клуб, члены которого не оказали ему при этом ни малейшего сопротивления.
После закрытия клуба “пантеонисты” тщетно пытались основать новый, выдавая себя за теофилантропов. Этим обстоятельством воспользовался Бабеф для увеличения числа своих сторонников. Вместе с Буанарроти, Антонеллем, Дартэ и Сильвеном Марешалем он в начале жерминаля IV года основал тайную директорию, надеясь, наконец, перейти к делу – к открытому восстанию.
Тайная директория подготовила, вероятно, при близком участии Марешаля, ко дню восстания опубликование своей программы. Манифест этот, однако, не был напечатан, так как был признан тайной директорией чересчур обширным. Он был заменен “Анализом доктрины Бабефа”, который очень ярко воспроизводит идеи этого социалиста.
Важнейшие положения, выставленные в этом “Анализе”, были следующие: “1. Природа дала всем людям равное право пользоваться всеми благами. – 2. Цель общества – защищать это равенство, нарушенное сильными и злыми, и путем содействия всех повышать общественное благосостояние. – 3. Природа возложила на каждого человека обязанность трудиться; никто не имеет права уклоняться от работы. – 4. Труд и удовольствие должны быть общими. – 5. Если человек работает неутомимо и тем не менее терпит нужду, в то время как другой, не делая ничего, купается в избытке, то это должно быть названо угнетением. – 6. Никто не имеет права, не совершая преступления, овладевать исключительным правом на богатства земли или промышленности. – 7. В истинном обществе не должно быть ни бедных, ни богатых. – 8. Богатые, не желающие отказаться от избытка в пользу нуждающихся, враги народа. – 9. Никто не имеет права лишать других образования, необходимого для его блага: обучение должно быть всеобщим. – 10. Целью революции является уничтожение неравенства и достижение общего блага. – 11. Революция не закончена, так как богатые продолжают накапливать сокровища, неограниченно господствовать, между тем как бедные трудятся, как рабы, томятся в нужде и не играют никакой роли в государстве”.
Несмотря на некоторые удачные мысли, содержащиеся в принципах учения Бабефа, оно все же содержало в себе коренные ошибки, которые никогда, даже в случае успеха заговора, не дали бы возможности практически осуществить принципы Бабефа и его сторонников: труд ремесленника и низшего рабочего, которые ежедневно и ежечасно исполняют одну и ту же, быть может, чисто механическую работу, Бабеф ставил наравне с творческим трудом ученого, художника, инженера и вообще с таковым всякого самостоятельно трудящегося и мыслящего человека! Огромное большинство тех, которые развили принципы Бабефа, наверное, первые в будущем государстве убедились бы в ошибке своего учения.
Бабеф и его сторонники старались всеми возможными средствами привлечь на свою сторону солдат и распространяли среди них многочисленные прокламации, имевшие целью побудить их к возмущению. Директория, извещенная о брожении, но не осведомленная подробно о намерениях Бабефа, сочла возможным оставить в столице небольшое количество войска, а два больших отряда отправила в Гренель и Венсенн. В равной мере правительство нашло целесообразным распустить специальный отряд в шесть тысяч человек, известный под именем “полицейского легиона”, и разместить их в других частях войска на границе.
Приведение в исполнение заговора Бабефа было назначено на 11 мая. Но он рушился благодаря донесению капитана Гризеля. Последний получил сведения от агентов Бабефа о задуманном заговоре против правительства и под предлогом желания ознакомиться со взглядами Бабефа вступил в сношения с заговорщиками. В действительности же он хотел только разведать имена зачинщиков, их намерения и местопребывание, чтобы затем выдать их Директории. Он выказывал огромный интерес к задуманному делу, составил прокламацию, предназначенную для солдат и принятую с большим сочувствием сторонниками Бабефа, и сделался наконец членом военного комитета, состоявшего из бывших генералов: Росиньоля, Фиона и Мансара. 12 флореаля IV года (1 мая 1796 года) он донес о заговоре Карно, и на следующий день повторил свои показания в заседании Директории. Несколько дней спустя, 8 мая, у депутата и зачинщика Друэ на улице Сен-Оноре состоялось совещание главных заговорщиков. Хотя Гризель и своевременно известил правительство об этом собрании, настаивая на аресте всех заговорщиков, но по какой-то невыясненной причине полицейские агенты опоздали. Собрание уже разошлось. Полиция застала только Друэ и Дартэ, так что должна была отказаться от ареста, чтобы не дать возможность бежать Бабефу и другим заговорщикам. На следующий день должно было состояться последнее совещание главарей партии. Гризель не знал, однако, места, где оно было назначено, да и до сих пор вообще не проведал местопребывания Бабефа. Последнему приходилось часто менять квартиру, чтобы избегнуть преследования полиции. Благодаря чистой случайности, Гризель узнал в этот же день адрес Бабефа, и последний вместе с Буанарроти и Пелле был арестован, по его собственным показаниям, в тот момент, когда он заканчивал сорок четвертый номер своего “Народного трибуна” и написал как раз слова: “Народ победил! Тирания низвергнута! Вы свободны!..”
В этот день – 10 мая – были арестованы Друэ, Росиньоль, Жермен, Дартэ и другие заговорщики, как раз в то время, когда они совещались о последних приготовлениях к предстоящему восстанию. Та же участь постигла и Амара, Вадье, Шудье и Антонелля.
У Друэ и Бабефа нашли множество сочинений, помогших ознакомлению с задуманным восстанием и облегчивших арест остальных заговорщиков в Париже и в департаментах. Не менее тысячи двухсот рукописей было написано рукою Бабефа или, по крайней мере, имело его подпись. В последнее время он развил невероятную деятельность и превосходно организовал свою партию, которая могла стать чрезвычайно опасной для Директории, если бы среди ее членов не нашелся изменник и если бы она не отделилась от монтаньяров, которыми владело одно лишь желание господствовать.
Министру полиции Кошону Бабеф признался откровенно в своем плане, не выдав, однако, своих соучастников. Он осмелился даже несколько дней спустя написать Директории письмо, начинавшееся словами: “Граждане директора, вы сочтете, наверное, ниже своего достоинства вести со мною переговоры! Вы видели, во главе какой огромной силы стоял я. Вы видели, что моя партия может равняться вашей. Вы видели, какие у нее бесконечные разветвления. Я почти убежден, что факт этот заставит вас содрогнуться. В ваших ли интересах или даже в интересах ли отечества подымать шум из-за открытого вами заговора? По-моему, нет. Что будет, если история эта станет известна всем и каждому? Я сыграл в ней наиболее славную роль. Со всем величием характера, со всей силой, которой вы не можете за мною отрицать, я докажу святость этого заговора… Я разъясню великие принципы и буду защищать вечные права народов… Пусть меня осудят на каторгу или на смерть.
Мой приговор будет в глазах народа тягчайшим преступлением силы против слабой добродетели. Мой эшафот будет воздвигнут рядом с эшафотом Барневеля и Синдея. Уже на следующий день мне воздвигнут алтари там, где сегодня чествуют мученическую память Робеспьера и Гужона”.
Свою красноречивую оправдательную записку он заканчивал словами: “Заявите же, что никакого серьезного заговора не было! Пятеро мужей, выказав свое великодушие, могут спасти отечество! Я гарантирую, что с этого дня патриоты будут защищать вас своею жизнью и что вы для своей защиты не будете нуждаться в войске. Вы знаете влияние, которое я оказываю на патриотов. Я воспользуюсь им для того, чтобы убедить их работать рука об руку с вами, если вы действительно стоите за благо народа”.
Заговор Бабефа был рассмотрен верховным судом. Так как Друэ был депутатом, то для того чтобы не выделять его дела, оно разбиралось вместе с делом Бабефа и других заговорщиков в верховном суде.
Совет пятисот избрал местом заседания суда Вандом, так как, согласно Конституции, место, в котором может заседать чрезвычайный суд, должно было находиться, по крайней мере, в ста двадцати километрах от Парижа.
30 августа 1796 года обвиняемые были перевезены в вандомскую тюрьму, но разбирательство началось только 20 февраля “797 года. Оно затянулось, так как Бабеф вместе с товарищами хотели выиграть время. Они надеялись на политические перемены, которые могли оказаться для них очень полезными. 26 мая 1797 года, то есть после трехмесячного разбирательства, был вынесен приговор, в силу которого Бабеф и Дартэ были осуждены на смертную казнь. Буанарроти, Жермен, Моррэ, Базен, Блондо, Буэн и Менесье были осуждены на изгнание, все же остальные были оправданы. Попытка самоубийства Бабефа и Дарте при провозглашении приговора не удалась, и оба на следующий день были казнены. Депутат Друэ, ради которого был созван верховный суд, еще 17 августа бежал из тюрьмы, очевидно, с ведома Барра, который боялся его признаний. Барра еще во время подготовки заговора Бабефа поддерживал сношения с Бабефом, чтобы в случае успеха заговора извлечь себе из него пользу. Перевозка заключенных в Вандом в ночь с 28 на 29 августа 1796 года подало мысль оставшимся на свободе менее подозрительным сторонникам Бабефа и другим недовольным отважиться на восстание в целях освобождения Бабефа и других обвиняемых. Восставшие, числом около трех-четырехсот человек, подожгли в различных городах петарды и другие легковоспламеняющиеся материалы и роздали белые знамена и кокарды, надеясь возбудить роялистски настроенное население. Но город остался спокойным, и попытка потерпела крушение.
Несколько дней спустя, в ночь с 9 на 10 сентября 1796 года (23 фрюктидора IV года), другие бунтовщики попытались овладеть общественной властью. Около четырехсот человек, во главе с начальником в генеральской форме, напали на Гренельский лагерь. С кликами: “Да здравствует Республика!”, “Да здравствует конституция 1793 года!”, “Долой новых тиранов!” – они ворвались в лагерь и устремились прежде всего в двадцать первый драгунский полк, состоящий из солдат бывшего полицейского легиона. Но благодаря присутствию духа командира Мало опасность была устранена. Полуодетый, выскочил он из палатки, собрал вокруг себя кучку людей и бросился на нападавших. Разбуженные шумом, к нему подоспели на помощь другие войска, и все зачинщики, не успевшие спастись бегством, были убиты или арестованы.
Военные комиссии, разбиравшие в сентябре и октябре 1796 года их дело, вынесли гораздо более суровый приговор, чем верховный суд в Вандоме, хотя заговор Бабефа был гораздо серьезнее, чем нападение на Гренельский лагерь. Из ста тридцати трех обвиняемых двадцать пять человек были приговорены к смертной казни; шестьдесят два были осуждены на тюремное заключение и на ссылку в колонии. Лишь сорок шесть были оправданы.
Роялисты, пришедшие было в уныние после 13 вандемьера и рокового исхода воины в Вандее, снова воспрянули духом после заговора Бабефа и нападения на Гренельский лагерь. В то время во Франции было три роялистских агентуры: две военных, из которых одна заведовала восточными провинциями Франш-Контэ, Лионэ, Форэ и Овернью, а другая всем югом. Третья же, занимавшаяся исключительно политикой, была предназначена для самого Парижа и для остальной Франции. Все эти агентуры усердно работали над восстановлением монархии, но в выборе средств не всегда были достаточно искусны, так что несколько планов их было раскрыто. Во главе их стояли аббат Броттье, Депонель, ла-Виллернуа и Дюверн де Пресль. Агентуры востока и юга старались воздействовать на выборы, между тем как парижская агентура задумала заговор, который должен был быть приведен в исполнение аналогично плану Бабефа. Агентуры эти поддерживались Викгамом, английским уполномоченным в делах в Швейцарии, значительными денежными суммами, а также и русским правительством. Роялисты, стараясь найти сторонников среди влиятельных лиц, пытались склонить на свою сторону Рамеля, начальника гвардии Законодательного корпуса, и майора Мало. Но оба они, выказывая интерес к делу роялистов, в душе намеревались так же предать их, как Гризель Бабефа. Министр полиции Кошон был извещен Мало о готовящемся заговоре. Вслед за этим важнейшие главари партии, Броттье, ла-Виллернуа, мнимый барон де Проли и скрывавшийся под именем Дюнана Дюверн де Пресль, были арестованы 30 января 1797 года.
Из конфискованных бумаг – письма Людовика XVIII удалось своевременно спрятать в надежном месте – было ясно видно, что роялисты составили широкий, но чрезвычайно примитивно организованный заговор в целях свержения правительства. Он опирался на полномочия, данные 25 февраля 1796 года графом де Лилем (Людовиком XVIII) в Вероне. Процесс двадцати пяти обвиняемых, разбиравшийся постоянным военным судом семнадцатой дивизии, начался 12 марта 1797 года и продолжался три недели. Приговор, однако, не соответствовал желаниям Директории: четырнадцать обвиняемых были оправданы, а остальные были приговорены к более или менее продолжительному тюремному заключению.
Граф де Лиль решил тогда вернуть себе Францию не силою, а дипломатическими средствами. В прокламации к французам 10 марта 1797 г. он призывал своих сторонников принять деятельное участие в выборах, чтобы избрать в обе палаты антитеррористов и умеренных.
Выборы, которые, согласно Конституции, должны были произойти в марте и апреле 1797 года, чрезвычайно беспокоили депутатов, так как по непопулярности правительства и бывших членов Конвента вполне было возможно, что выбывающая треть депутатов будет замещена противниками правительства. Необходимо было избрать сто сорок пять членов Совета пятисот и семьдесят один Совета старейшин, кроме того, на место умерших и выбывших еще девятнадцать, всего же сто пятьдесят восемь в Совет пятисот и семьдесят восемь в Совет старейшин.
Республиканцы потерпели страшное поражение: из двухсот шестнадцати выбывших членов было переизбрано всего только одиннадцать. Среди вновь избранных находились Клара де Флориэ, Мюринэ, Мармонтель, Мен де Биран, Дюфрен, Буасси д'Англа, Камилл Жордан, Имбер Коломэ, генералы Вилло и Пишегрю и много других умеренных и роялистов. Пишегрю четырьмястами четырьмя голосами был избран президентом Совета старейшин. На место выбывшего 19 мая 1797 года Летурнера был избран французский посланник в Швейцарии, бывший маркиз де Бартелеми, умеренный и роялист в противоположность другим членам Директории.
После вступления вновь избранных депутатов в палаты началась ожесточенная борьба между революционерами и умеренными. В исходе ее нельзя было и сомневаться, так как последние обладали большинством и военною силою. Директория уже раскаялась в том, что она не воспротивилась вступлению новых депутатов в палаты. Теперь, однако, было уже поздно, и только насильственным актом можно было изменить положение вещей.
Политика правительства, которое не могло опереться ни на одну национальную партию, поддерживаемую средним сословием, переходила от одной крайности к другой, склоняясь то в сторону умеренных, то в сторону революционеров. Наконец, Директория решила покончить с этим политическим колебанием, которое могло легко привести ее к гибели, и вступила в сношение с самым влиятельным генералом Республики, чтобы отважиться на государственный переворот.
Манифест Бонапарта, обращенный к Венеции и представленный правительством Совету пятисот 16 мая, и особенно связанная с ним речь Дюмолара устранили, по всей вероятности, последние колебания большинства Директории и побудили ее решиться на насильственный акт. Дюмолар вначале согласился с выступлением Бонапарта против Венеции и с ораторской трибуны похвалил генерала за его отношение к Республике. Но когда мало-помалу стали известны более точные факты относительно самоуверенного образа действий начальника итальянской армии – особенно благодаря письмам Малле дю-Пана, – Дюмолар изменил свое мнение. Несколько недель спустя, 23 июня, он обрушился на Директорию за то, что она не держит палаты в курсе итальянских дел. Бонапарта и армию он пощадил и даже послал по его адресу похвалу. Речь Дюмолара возбудила большое внимание, и было тотчас же постановлено отпечатать ее.
Несмотря на то, что Дюмолар не напал на Бонапарта, ему пришлось все же занять какую-либо позицию по отношению к речи в Совете пятисот. Умеренные, правда, предчувствовали, что готовится нечто серьезное, и старались по возможности смягчить поступок Дюмолара, но Директория и республиканцы торжествовали, так как были уверены, что найдут в лице Бонапарта защитника своих интересов. И, действительно, они не ошиблись. Прочтя речь Дюмолара, Наполеон пришел в ярость, так как привык всегда действовать по собственному усмотрению и уже тогда не терпел никакой критики своих распоряжений.
Он, начальствовавший над армией в восемьдесят тысяч человек, покорявший государства и вновь восстановлявший их, издававший законы, устроивший чуть ли не двор в Момбелло, перед которым преклонялись итальянские князья, – он должен выслушивать предписания от какого-то совершенно не известного ему лица! Этого не позволяло по отношению к нему даже правительство, а если бы и позволило, оно скоро бы убедилось, что с этим генералом шутить не следует. В возбуждении Бонапарт написал 30 июня президенту Директории:
“Гражданин директор, я только что получил речь Дюмолара, в которой нахожу следующее замечание: так как некоторые писатели выразили сомнение в причинах и в тяжести этих преступных нарушений народных прав, то ни один беспристрастный человек не может упрекнуть законодательный корпус в том, что он оказал доверие столь определенному, торжественному и публичному заявлению исполнительной власти.
Эта речь напечатана по приказанию Законодательного собрания; ясно, таким образом, что вся она направлена против меня. Заключив пять раз мир и нанесши последний удар коалиции, я имею право если не на получение гражданского триумфа, то во всяком случае на спокойную жизнь и на защиту первых чиновников Республики. Между тем меня обвиняют, преследуют, клеймят.
Я отнесся бы равнодушно ко всему, только не к такому позору, которым хотят покрыть меня первые чиновники Республики. Раз отечество возложило на меня столь заслуженную миссию, то я не могу спокойно выслушивать столь же нелепое, сколь и наглое обвинение. Я не могу допустить, чтобы манифест, составленный эмигрантом, поддерживаемый Англией, встретил больше доверия в Совете пятисот, чем свидетельство, выданное мне восьмьюдесятью тысячами человек. Как! Нас окружили изменники, свыше четырехсот человек погибло, а высшая законодательная власть Республики извиняется, что поверила этому на минуту?
Свыше четырехсот французов были убиты на глазах стражи крепости, их изрешетили тысячами кинжалов, а представители французского народа извиняются, что поверили этому? Если бы это заявили трусы, далекие от какого бы то ни было чувства патриотизма и славы, я бы не имел ничего против, я бы не обратил на это никакого внимания, так как прекрасно знаю, что есть классы общества, у которых на первом плане: разве кровь эта так благородна? Но я имею право восстать против позора, которым покрыли высшие государственные чиновники Республики тех, кто доставил славу французскому имени.
Господа директора, я повторяю еще раз просьбу согласиться на мою отставку. Мне необходима спокойная жизнь, раз меня пощадили кинжалы в Клиши.
Вы поручили мне вести переговоры, но к этому я малоспособен”.
В составленном в тот же день “Донесении о событиях в Венеции” он еще раз возвращается к этому. С величайшей иронией говорит он в конце донесения:
“Невежливые и болтливые адвокаты спросили в клубе в Клиши, почему мы сражаемся на венецианской земле? Господа ораторы, поучитесь немного географии и вы узнаете, что Эч, Брента и Таглиаменто, на берегу которых мы деремся уже два года, принадлежат Венеции. О мы превосходно знаем, на что вы намекаете! Вы упрекаете итальянскую армию в том, что она дважды перешла через Альпы и подступила к Вене, которая была принуждена признать ту республику, которую вы, господа из клуба в Клиши, хотите разрушить! Я понимаю прекрасно, – вы обвиняете Бонапарта в том, что он заключил мир!
Но я предсказываю вам и говорю от имени восьмидесяти тысяч солдат: времена, когда трусы, адвокаты и жалкие болтуны казнили солдат, миновали! И если вы будете продолжать на этом настаивать, то солдаты Италии подойдут к самым воротам Клиши! И тогда – горе вам!”
Спор между палатами и большинством Директории все больше обострялся. Так как, однако, правительство, благосклонно встретившее письмо Наполеона и не давшее генералу просимой отставки, не хотело ни подчиниться, ни быть низвергнутым, то оно решило возможно скорее совершить государственный переворот, который бы освободил его от опеки.
* * *
Приближался июль 1797 года. Гош отделил от армии на Самбре и Маасе отряд в двенадцать тысяч человек, решив послать его в Брест. Там отряд этот должен был войти в экспедицию, предназначенную снова для Ирландии. Гош сам поехал вперед, чтобы обсудить положение дел с морским министром Трюге. Гош был противником генерала Пишегрю, главы умеренной партии, и был склонен предоставить в распоряжение правительства свою шпагу для борьбы с непокорными палатами. Особенно хотелось ему отстранить Бонапарта, слава которого уже затмевала его собственную. Случай этот был удобен, так как войска должны были по направлению в Брест пройти мимо Парижа. Они поэтому могли в несколько часов достичь столицы. Барра был в восторге, что нашел в лице Гоша горячего, пламенного защитника большинства Директории, и оба они неоднократно совещались, каким образом лучше совершить государственный переворот.
У них не было, однако, денег, так как Гош располагал лишь несколькими сотнями тысяч франков, которые он не вручил еще казначею своей армии. Бонапарт тоже не прислал еще Директории обещанных миллионов. Кроме того, нельзя было положиться на всех чиновников, да и, наконец, необходима была также смена министерства.
Умеренная партия, по-видимому, предчувствовала бурю и старалась предупредить ее, пытаясь войти в соглашение с большинством Директории. Она тоже предложила смену министерства, правда, в совсем другом, прямо противоположном духе, чем предполагали триумвиры, Барра, Ла-Ревельер-Лепо и Ребель. Барра, по-видимому, согласился на предложение умеренных и обещал Парно поддержать его, когда он, в качестве председателя Директории, предложит общему собранию смену министерства. Собрание это должно было состояться 16 июля.
Одновременно с этим Директория старалась подготовить в свою пользу общественное мнение. Она способствовала открытию клуба в Сальме, который должен был вступить в соперничество с клубом в Kлиши, так как последний достиг чрезвычайной популярности и влияния. Мадам де Сталь, Бенжамен Констан и Талейран тоже принадлежали к этой партии и старались помогать Директории. Мадам де Сталь в 1789–1815 гг. несколько раз меняла свои политические убеждения. В то время она была горячей поклонницей Бонапарта, так что вполне понятно, почему она поддерживала триумвиров. Она видела в них защитников свободы и врагов анархии. Ее молодой друг, Бенжамен Констан, тоже предоставил свое бойкое перо к услугам правительству. Вслед за опубликованной еще в 1796 году брошюрой “De la force du gouverment actuel de la France, et de la nécessite de s'y rallier” он выпустил в свет еще две: “Des réactions politiques” и “Les efforts de la terreur”. Из небольших собраний у Констана и образовался этот клуб в Сальме, в котором, кроме философов и писателей, бывали бывшие члены Учредительного собрания и Конвента. Талейран, бывший епископ Отенский, только недавно вернулся из Америки и не имел еще случая проявить свои исключительные дипломатические способности. Он понял, однако, что его место здесь. Благодаря мадам Сталь, а также и ее влиянию на Барра, ему скоро удалось достичь руководящей роли в Директории.
Смена министерства совершилась согласно желанию большинства Директории. Несмотря на сопротивление Карно и Бартелеми, министры Делакруа, Бенезеш, Трюге, Петье и Кошон были заменены Талейраном, Франсуа де Нефшато, ле-Пеллеем, Гошем и Ленуар-Ларошем. Единогласно была принята только отставка Делакруа и Трюге. Талейран был назначен министром иностранных дел, а Франсуа де Нефшато – внутренних дел. Ле-Пелле встал во главе морского министерства, Гош – военного, а Ленуар-Ларош – во главе министерства полиции. В ведении Рамеля остались финансы, а Мерлен, которого умеренные весьма недолюбливали, сохранил портфель министра юстиции. Ленуар-Ларош оказался, однако, настолько неспособным, что 20 июля он был заменен Сотеном. Так как Гош не достиг еще законного возраста, то портфеля не получил, и военное министерство перешло в ведение генерала Шерера, друга Ребеля и предшественника Бонапарта в начальствовании итальянской армией.
Совет пятисот был неприятно поражен внезапной сменой министерства, так как представлял себе его в совершенно ином свете, думая, что может положиться на честное слово Барра.
Спустя некоторое время после смены министров в Париж пришло известие, что армия приблизилась к столице на расстояние шести мириаметров. Совет был убежден, что против него замышляется переворот, но решил все же вступить в переговоры. После бурного заседания Совета пятисот, 22 июля, Обри запросил Директорию относительно причин этого движения войска в окрестностях Парижа. Так как, однако, Директория была не совсем еще готова, то она заявила, что произошла, по-видимому, ошибка со стороны военного комиссара, так как ни правительство, ни военный министр не осведомлены об этом. И в самом деле, Ребель и Ла-Ревельер-Лепо, по всей вероятности, об этом не знали, так как соглашение относительно движения войска состоялось лишь между Барра и Гошем, который хотел достичь цели как можно скорее.
Карно, председательствовавший в Директории, обрушился на Гоша с упреками. Барра не отважился на защиту Гоша, между тем как Ла-Ревельер-Лепо утверждает в своих мемуарах, что он взял Гоша под свое покровительство. После заседания Гош поссорился с директором Барра из-за того, что тот поставил его в неловкое положение и побоялся стать на его защиту. Барра ответил ему холодно и сухо, и Гош, разочарованный и преисполненный ненавистью, вернулся на свою главную квартиру в Ветцлар, куда и прибыл 2 августа. После некоторых колебаний полки, двинувшиеся по направлению к Парижу, получили приказ направляться непосредственно в Брест.
Первый государственный переворот, задуманный Барра и Гошем, окончился, таким образом, неудачей. Другому человеку было суждено помочь осуществлению планов Директории. Трое директоров, составлявшие большинство Директории, потребовали от Бонапарта, честолюбия и влияния которого они боялись, лишь “благосклонного нейтралитета”. Удар должен был нанести Гош, хотя и храбрый, и честолюбивый солдат, но недостаточно хладнокровный, чтобы в политической жизни выждать хода событий. Так как, однако, большинство Директории увидело, что Гош своим нетерпением только повредил ее планам, то снова вспомнили о Бонапарте, который из Италии зорко следил за событиями, надвигавшимися в Париже.
Бонапарт уже давно вел самостоятельную политику и избегал неосторожными действиями или словами раскрывать свои карты. Не только Гош, но и Пишегрю, и Мало, снискавшие себе почти ту же блестящую славу, как и он, потерпели фиаско, как только выступили на политическую арену.
Уже в то время у Бонапарта было в Париже много сторонников и друзей, так как он в противоположность большинству Директории относился чрезвычайно любезно к папе и надеялся скоро закончить войну. Презирая правительство за его слабость, он не мог, однако, вступить в сношения с умеренной партией, так как последняя рано или поздно восстановила бы монархию, а это шло вразрез с его собственными честолюбивыми планами. Он должен был поэтому поддерживать Директорию до того момента, пока не придет время низвергнуть ее и самому стать во главе правительства: все заманчивые обещания Бурбонов не прельщали его.
Празднование годовщины взятия Бастилии представило ему случай выказать интерес армии и свой собственный по отношению к правительству. В искусно составленном приказе армии от 14 июля он пишет: “Солдаты! Я знаю, что вы глубоко опечалены бедствием, которое грозит отечеству! Но настоящей опасности все-таки нет. Живы еще те, которые восторжествуют над соединенной Европой! Мы отрезаны от Франции горами, но, если будет нужно, вы перенесетесь через них с быстротою орла, чтобы поддержать Конституцию, защитить свободу и стать на страже правительства и Республики.
Солдаты! Правительство стоит на страже вверенных ему законов! Будьте спокойны! Поклянемся на трупах героев, павших в борьбе за свободу, поклянемся на наших знаменах!
Поклянемся вести непримиримую войну с врагами Республики, с врагами Конституции III года!”
Остальные генералы не отставали от него в выражениях симпатии к Директории. Они составляли адреса, которые подписывались офицерами и солдатами, и посылали их правительству в доказательство своей покорности. Красноречивым, хотя и несколько преувеличенно возвышенным тоном составлен адрес дивизии генерала Ожеро:
“Покрытая позором, насыщенная преступлением, несчастная кучка людей составляет заговор в Париже, между тем как мы побеждаем у ворот Вены. Они хотят залить отечество слезами и кровью и снова предать его демону гражданской войны. При страшном блеске шакалов фанатизма и разногласия стремятся они через трупы достичь свободы… Мы сдерживали свое возмущение, так как уповали на закон: но он безмолвствует…” И дальше: “Содрогнитесь же все от Эча до Рейна! От Рейна до Сены всего лишь один шаг! Содрогнитесь!”
Дивизия Массена присоединилась к этому адресу и добавила гордое замечание: “Разве дорога в Париж более трудна, нежели в Вену? Нет, ее откроют для нас республиканцы, оставшиеся верными свободе. Объединенными силами защитим мы ее, и горе нашим врагам!”
Дивизия Жубера высказала свое возмущение Законодательному собранию, которое стремится подавить свободу и устранить законы. Подняла свой голос и четвертая дивизия итальянской армии. Она писала: “Мы знаем, что теперь каждый день знаменуется убийствами искренних республиканцев, и что виновники этих убийств – эмигранты и возвратившиеся упрямые священники…”
Другие дивизии итальянской армии высказались почти в том же духе. А Бонапарт сам в своих письмах настаивал на энергичных мерах. 15 июля он писал Директории из своей главной квартиры в Милане:
“Прилагаю при сем копию письма, полученного мною от генерала Кларка. Из него вы увидите, что дело затягивается. Несомненно, император хочет выждать ход событий во Франции: иностранные державы, несомненно, больше, чем принято думать, замешаны в наших интригах.
Войско получает большую часть издаваемых в Париже газет, но как раз почти только самые скверные. Они вызывают в солдатах представление, прямо противоположное тому, какое было бы нам желательно. Армия в высшей степени возмущена. Солдаты спрашивают, неужели же в награду за все их труды и за шестилетнюю войну их ждет, по возвращении на родину, смерть, грозящая патриотам? Положение вещей с каждым днем становится все более печальным, и, я думаю, граждане директора, настало время прийти к какому-либо решению.
Прилагаю при сем и свою прокламацию к армии: она произвела наилучшее впечатление.
У меня нет ни одного человека, который не предпочел бы умереть с оружием в руках, чем быть злодейски убитым в каком-нибудь тупике Парижа.
Что касается меня самого, то я привык к полному отречению от своих собственных интересов. Но к обвинениям и клевете, которыми меня осыпают ежедневно восемьдесят газет, и ни одна из них за это не привлекается к ответственности, я относиться спокойно не в состоянии. Я не могу быть равнодушным к фальши и ко всем тем мерзостям, которые содержатся в напечатанном по приказанию Совета пятисот манифесте. Я понимаю, что клуб Клиши стремится через мой труп достичь падения Республики. Неужели же во Франции нет больше республиканцев? Неужели мы зашли так далеко, что, покорив Европу, должны отыскивать себе убежище и приют, в котором могли бы закончить свои печальные дни?
Заключив мир в 24 часа, вы могли бы одним ударом спасти Республику и те двести тысяч человек, судьба которых зависит от вас! Отдайте приказ об аресте эмигрантов! Разрушьте влияние иностранцев! Если вам нужна сильная помощь, призовите армию. Разрушьте печатные станки газет, подкупленных англичанами. Они более жестоки, чем был когда-либо Марат!
Я лично, граждане директора, не могу дольше жить среди такого разногласия и неурядицы. Если нет средств положить предел бедствиям родины, преступлениям и влиянию Людовика XVIII, то я требую отставки. Прилагаю при сем кинжал, отнятый у веронского убийцы.
Что бы ни было, но я всегда с благодарностью буду вспоминать то неограниченное доверие, которое вы мне оказывали”.
Два дня спустя, 17 июля, он пишет новое послание слабой Директории, в котором не скупится на горькие упреки:
“…Хотите ли вы сохранить нации пятьдесят тысяч отличных солдат, которые должны погибнуть в этом новом походе? – пишет он в возмущении небрежностью Директории. – Разрушьте же силою станки “The”, “Memorial” и “Quotideinne”. Закройте клуб в Клиши и издавайте пять-шесть хороших газет, дружелюбных правительству!
Это поистине чрезвычайно слабая мера будет достаточна, чтобы показать Европе, что она не может еще надеяться ни на что. Это восстановит наш престиж и рассеет в солдатах беспокойство, которое всецело владеет ими и которое может вырваться наружу и повлечь за собою самые тяжелые последствия.
Позор, что мы, повелевающие Европою, не в силах сломить упорства какой-то газеты Людовика XVIII, которая, очевидно, подкуплена им! К чему же одерживаем мы ежедневно, даже ежечасно победы? Интриганы внутри страны все разрушают и заставляют нас понапрасну проливать кровь за отечество!”
Ни одного дня Бонапарт не пропускает, чтобы не дать воли своему негодованию.
“Посылаю при сем копию адреса дивизии Массена и Жубера, – пишет он 18 июля, – и под той, и под другой имеется не менее двенадцати тысяч подписей.
Дух армии высказывается определенно за Республику и за Конституцию III года. Солдаты, получающие письма с родины, в высшей степени недовольны зловещим поворотом хода вещей.
Они возмущены, по-видимому, и болтовней Дюмолара, которая была напечатана по постановлению Совета пятисот и распространена в армии. Солдаты негодуют, что в Париже сомневаются в преступлении, жертвой которого они пали. Итальянская армия питает безграничное доверие к правительству. Я полагаю, что мир и спокойствие в войске зависит от Совета пятисот. Если же эта первая власть Республики будет продолжать покорно выслушивать болтунов из Клиши, то она идет неминуемо к падению правительства. Мы не достигнем тогда мира, и наше войско будет воодушевлено лишь одним стремлением поспешить на помощь свободе и Конституции III года. Будьте уверены, граждане директора, что у Директории и у отечества нет другого войска, которое бы было предано вам так безгранично, как наше.
Я же воспользуюсь всем своим влиянием, чтобы сдерживать в должных рамках пламенный патриотизм, владеющий всеми солдатами нашей армии, и чтобы направить его в русло, благоприятное для правительства”.
* * *
Уже 24 июля трое директоров, Барра, Ребель и Ла-Ревельер-Лепо, без ведома Карно и Бартелеми, обратились к Бонапарту с письмом:
“Гражданин генерал! С чрезвычайным удовлетворением убедились мы в ревностном доказательстве вашей преданности свободе и Конституции III года. Вы можете рассчитывать на полное содействие с нашей стороны. С радостью принимаем мы ваше предложение прийти на помощь Республике. Это новое доказательство вашей искренней любви к отечеству. Не сомневайтесь, что мы используем его для спокойствия, счастья и славы Франции”.
Это письмо от директоров Бонапарт получил вместе с речью Дюмолара и в тот же день ответил Директории. Он принял решение послать в Париж преданного ему надежного офицера, чтобы тот собрал самые точные сведения о положении вещей. Он послал в Париж своего адъютанта Лавалетта, чрезвычайно осторожного и умеренного во всех взглядах человека, отчасти для того, чтобы сговориться с триумвирами, выведать их намерения и вручить им скопленную сумму в три миллиона, отчасти же разведать положение дел в противном лагере, главным образом у Карно, и сообщить обо всем Бонапарту.
“Побывайте у всех, остерегайтесь партийности, сообщайте мне только правду, – свободную от всякого пристрастия”, – напутствовал он Лавалетта. Самому отправиться в Париж даже во главе части своего войска, как он одно время думал, хладнокровный, расчетливый генерал находил неудобным. Ему казалось гораздо более целесообразным предоставить в распоряжение Директории одного из своих генералов. Выбор пал на Ожеро, победителя при Кастилионе, хорошего солдата, но плохого политика. 27 июля Ожеро отправился в Париж под предлогом устройства своих личных дел. Он должен был вручить Директории адреса армии. Именно в таком человеке и нуждался Барра. Он мог теперь, оставаясь сам в тени, развить все свои планы. 5 августа Ожеро прибыл в столицу, и несколько дней спустя был назначен командиром семнадцатой дивизии, а тем самым и начальником всех находящихся в Париже войск. Когда Директория посвятила его в различные подробности тогдашнего политического положения, он, будучи о себе самого высокого мнения, вспомнил, что призван совершить подвиг. Он рассказывал всем, что всеми победами итальянская армия обязана исключительно ему и что Бонапарт хотя и обещал стать хорошим генералом, но что ему недостает опытности. Однажды мадам Сталь спросила его, правда ли, что генерал Бонапарт намеревается провозгласить себя королем (Италии). Ожеро поспешно ответил: “Нет, конечно, нет, он для этого слишком хорошо воспитан”. Многие боялись прибытия Ожеро в Париж. Он всем говорил: “Я послан, чтобы подавить роялистов!”
* * *
Тем временем после взятия Венеции роялистский агент граф Антрег, состоявший советником при русской легации в Венеции, был взят в плен Бернадотом 21 мая в Триесте. Среди конфискованных у него бумаг была найдена запись разговора, который он имел с другим бурбонским, но подкупленным Директорией агентом, графом Монгейаром, относительно переговоров нефшательского книгопродавца, тоже роялистского агента Фош-Бореля с Пишегрю. Монгейар раскрыл графу, как утверждал впоследствии Фош-Борель в своих мемуарах, все сношения генерала Конде с Пишегрю.
Бонапарт прочел эту бумагу. Она хотя и устанавливала вину Пишегрю, но в то же время, по-видимому, выдавала и Бонапарта: он заставил Антрега составить краткое извлечение из этой беседы, в которой совершенно не упоминалось о нем, и послал ее Директории.
10 июня Бонапарт сообщил об отсылке бумаг Антрега, которые он поручил отвезти Фабру д'Оду. Барра прислал недавно д'Ода в главную квартиру, чтобы склонить Бонапарта к государственному перевороту, и Наполеон уполномочил его передать Директории важные документы.
Несколько недель спустя, 3 июля 1797 года (15 мессидора V года), Бонапарт снова послал Директории несколько писем Антрега, среди них послание к Буасси д'Англа, члену Совета пятисот. “Человек этот (Антрег), – пишет Бонапарт, – находится не в тюрьме, а в частном доме, где с ним обращаются превосходно. Дерзость этого человека невероятна: он угрожает мне чуть ли не общественным мнением Франции”.
И действительно, Бонапарт относился превосходно к роялистскому агенту, с которым часто беседовал. 28 августа Антрегу удалось бежать из своего трехмесячного заключения, но роялисты сочли его изменником бурбонскому делу.
8 августа Бонапарт послал в Париж и генерала Бернадота якобы для вручения Директории нескольких знамен, в действительности же для переговоров с правительством и для наблюдения за Ожеро: Бонапарт предчувствовал, что Ожеро особенно доверять нельзя. Бернадот, довольно неприязненно относившийся к своему бывшему товарищу по итальянской армии, был интеллигентным, умным офицером, посвященным в планы Бонапарта. Он ограничился своей ролью наблюдателя и посылал почти ежедневно донесения в Италию.
Чтобы не обидеть Гоша, а, быть может, также и для того чтобы сдержать Ожеро, Директория просила главнокомандующего маасской армией прислать еще генерала. Тот прислал своего друга и начальника генерального штаба Шерона, которому Директория поручила начальствование Директориальной гвардией. Этой сменою начальствующих лиц правительство, однако, не ограничилось и заменило еще целый ряд чиновников, бывших якобинцев, на которых можно было положиться.
* * *
После неудачной попытки Гоша освободить Директорию от власти палат последние все время были настороже. Но и Директория опасалась палат, тем более что с середины августа между триумвирами, с одной стороны, и Карно и Бартелеми, с другой, воцарилась открытая вражда. Но превосходство было все же на стороне робких и нерешительных. Пишегрю и Вилло жаловались на недостаточную поддержку со стороны их партии и считали безнадежным насильственный акт палат против Директории. Карно, которому предложили стать во главе Совета пятисот, отказался от этого, отчасти из боязни, что Бурбоны вознаградят его не по заслугам, отчасти же потому, что имел основание не верить их словам, и в качестве “убийцы короля” уже видел перед собою гильотину.
С начала августа около тридцати тысяч человек большею частью из маасской армии были готовы двинуться в Париж. Несколько отрядов подошли уже к пределу, указанному Конституцией, и даже перешли его, так что в короткое время могли достичь столицы. Но Директория, как сообщал 24, августа Лавалетт Бонапарту, отсрочила исполнение своих планов.
Несмотря на колебания правительства, Пишегрю и Вилло решили прибегнуть к крайним мерам и вместе с де Ларю составили план захвата троих директоров, которых собирались в то же время обвинить перед Советом пятисот. По всей вероятности, план этот был открыт Директории принцем Каренси.
Триумвиры должны были возможно скорее прийти к какому-либо решению, чтобы предупредить противников.
Под председательством Ла-Ревельера-Лепо триумвиры вечером 3 сентября (17 фрюктидора) объявили себя самостоятельной Директорией и решили всю ночь не расходиться, чтобы обсудить необходимые меры для государственного переворота и немедленно привести их в исполнение. Отдав приказ к наступлению войск на Париж, они поручили Ожеро окружить Тюильри. В то же время было приказано закрыть все ворота столицы и запрещено выпускать без особого разрешения правительства чьи бы то ни было экипажи. Члены палат, преданные правительству, получили приказание собраться в смежном с Люксембургским дворцом (местопребыванием Директории) Одеоне – Ecole de Santé (нынешняя Ecole de Médecine).
Заняв войсками все важные пункты, Ожеро отправился в Тюильри, чтобы исполнить данное ему приказание. Еще ночью, около часу, Рамель, начальник гвардии Законодательного корпуса, получил приказ от военного министра Шерера немедленно явиться к нему; несколько часов спустя генералы Лемуан и Пуансо приблизились к Тюильри и потребовали, чтобы Рамель сдался. Последний тем временем сговорился с Пишегрю и Вилло и послал гонцов к Симеону, представителю Совета пятисот, и к Лафону-Ладеба, председателю Совета старейшин. Рамель отклонил предложение. Было уже около четырех с половиной часов утра. Борьба ввиду чрезвычайного превосходства правительственных войск была безнадежна. Хотя большинство офицеров гвардии Законодательного корпуса и было согласно со своим начальником, однако они не могли воспрепятствовать тому, что войска их все больше отступали: некоторые офицеры и солдаты заговорили о сдаче, и противники были уже близки к победе.
Тем временем Ожеро во главе сильного отряда проник в сад Тюильри и обрушился на Рамеля, которого вызвал другой адъютант еще в половине шестого утра, за то, что он не исполнил ни его приказания, ни приказания военного министра. Рамель извинился и заявил, что от Законодательного корпуса он получил прямо противоположный приказ и что теперь он склоняется перед авторитетом Ожеро и сдается. Ожеро, как говорят, отнесся чрезвычайно грубо к арестованному генералу и сорвал с него эполеты. Показания очевидцев на этот счет, правда, расходятся. Несомненно лишь то, что солдаты кинулись на несчастного Рамеля, исполнявшего только свой долг, и сломали ему шпагу.
В ту же ночь, с 3 на 4 сентября, Пишегрю и Вилло с несколькими депутатами остались в зале инспекторов. Тибодо провел этот вечер вместе с генералом Фошем в театре и получил там от незнакомого человека бумаги, среди которых находились и прокламации, отпечатанные по приказанию Директории: на следующее утро они должны были быть разбросаны по всему городу, с целью довести до сведения изумленных парижан, что они, благодаря бдительности правительства, снова избегли страшного роялистского заговора. Тибодо тотчас же поспешил в Тюильри и показал прокламации Пишегрю и другим депутатам.
Ночью к Пишегрю и Вилло примкнуло около двадцати членов палат. Их свободно выпускали, надеясь тем легче потом арестовать. К утру солдаты Ожеро проникли во дворец и захватили депутатов, среди них и Пишегрю. Гвардия Законодательного корпуса не осмелилась оказать сопротивления и в конце концов перешла на сторону Директории. Большое число депутатов было заключено в Тампль.
Директория решила помимо значительного числа членов палат сослать и обоих директоров, Карно и Бартелеми. Карно был уже 17 извещен о намерениях своих трех коллег. Он заранее раздобыл ключ к маленькой потайной двери Люксембургского сада. Теперь он воспользовался случаем и выпрыгнул из окна своей квартиры в нижнем этаже прямо в сад. Оттуда через потайную дверь он благополучно выбрался на свободу, так как там не стояло никакой стражи. Пробыв некоторое время у своего друга, он скрылся в Женеву.
Менее посчастливилось другому, недавно избранному директору Бартелеми. В ночь с 17 на 18 фрюктидора в три часа утра к нему явился офицер с приказом об аресте. Но предварительно, однако, директору было предложено подать прошение об отставке и уехать немедленно в Гамбург, чтобы поселиться там под чужим именем. Он отказался и разделил поэтому участь других депутатов, сосланных в Гвинею.
В это время восемьдесят членов Совета пятисот собрались у де ла Позера и около сорока депутатов обеих палат у Барбе-Марбуа. Для составления бесцельного и нелепого протеста депутаты, верные правительству, собрались в Одеоне и в Ecole de Santé.
18 фрюктидора в девять часов утра Ламарк открыл заседание Совета пятисот, и Пулен Гранпрей предложил составить немедленно комиссию из пяти членов, которой должно было быть поручено принять необходимые меры для поддержания общественного спокойствия и для укрепления Конституции III года. Предложение было принято и, дав разрешение в случае надобности ввести в Париж войска, собрание разошлось до вечера.
Вечером, в шесть часов, пришло донесение от Директории, сообщавшее о событиях последних дней: правительство хвалилось, что спасло отечество от тяжелой опасности. Одновременно с этим директора послали в палаты бумаги, доказывавшие наличие роялистского заговора, – в числе их бумаги графа Антрега, Пишегрю и документы процессов Ла-Виллернуа, Броттье и Дюверн-де-Пресля. От имени комиссии пяти де ла Мерт произнес сильную речь, чтобы воодушевить настроенных дружелюбно к правительству депутатов и вселить страх в колеблющихся и нерешительных. Помимо этого он в своей речи изложил намерения правительства.
После него на трибуну поднялся Вилье и предложил собранию законопроект, который требовал признания незаконными выборов в сорока девяти департаментах, изгнания возвратившихся эмигрантов, исключения пяти депутатов: Эме, Мерзана, Феррант-Вальяна, Го и Полиссара, ссылки шестидесяти пяти депутатов, директоров, роялистов и писателей и, наконец, полицейского надзора за газетами с правом закрывать их совсем в случае необходимости.
После некоторых возражений и не без труда предложение было принято и передано на утверждение Совету старейшин, заседавшему в то время в Ecole de Santé. Там, однако, законопроект встретил серьезные трения. Но после нескольких бурных заседаний, когда директора еще раз заявили о настоятельной необходимости решить вопрос возможно скорее, постановление Совета пятисот стало законом. Совет старейшин опасался главным образом, что правительство, опираясь на нескольких популярных главарей и несколько тысяч преданных ему солдат, поступит без всякого соизволения палат.
Совет пятисот издал еще целый ряд законов и занялся владениями эмигрантов и новым финансовым законопроектом, который был передан в комиссию для доклада и уже 16 сентября, к великой радости троих директоров, был утвержден вместе с бюджетом на следующий год.
В заседании Совета пятисот 20 фрюктидора (6 сентября 1797 года), спустя два дня после издания пламенного манифеста о кознях роялистов, Байель в качестве докладчика новой комиссии внес законопроект, направленный против газет и журналистов. Проект этот осуждал на изгнание не менее пятидесяти четырех журналистов, издателей, редакторов и сотрудников. Так как список показался чересчур длинным, то решено было обсуждать газеты в отдельности, а не гуртом, как при обсуждении ссылки заподозренных 18 фрюктидора. В конце концов после того как Булей и другие встали на защиту некоторых несправедливо обвиняемых, проскрипционный список был уменьшен до сорока двух. Закон этот помечен 22 фрюктидора V года. Большинство писателей и редакторов, предупрежденные о нем заблаговременно, успели скрыться и бежать.
Благодаря ссылке Бартелеми и Карно, в Директории освободилось два места. Совет пятисот составил поэтому два списка для избрания двух новых директоров. Во главе первого списка для избрания преемника Бартелеми значились лишь недавно назначенный министром внутренних дел Франсуа и министр юстиции Мерлен. Затем шел Массена и лишь на восьмом месте Ожеро. Последний твердо надеялся, что за заслугу 18 фрюктидора его изберут в Директорию. Когда 21 фрюктидора совет старейшин должен был избрать из предложенного ему согласно конституции списка одного директора, его выбор семьюдесятью четырьмя голосами пал на Мерлена. Ожеро получил всего один голос! На следующий день на место Карно 205 голосами был избран в совет старейшин Франсуа. Массена собрал лишь 194 голоса, а Ожеро на сей раз всего двумя меньше. В тот же день выборы были утверждены Советом старейшин большинством голосов.
Ночью с 8 на 9 сентября (22–23 фрюктидора) Ожеро и Сотен начали перевозить осужденных на ссылку депутатов из Тампля, где они содержались до того времени. Их было всего шестнадцать человек; среди них слуга Бартелеми, не пожелавший оставить своего господина, и всего лишь пять членов Совета пятисот. Тридцать шесть человек скрылись, и лишь двое из них были схвачены через несколько дней.
В четырех наглухо закрытых экипажах с решетчатыми окошками заключенные были перевезены в начале октября в Рошфор. После тринадцатидневного путешествия они прибыли туда 21 сентября. На бригадного генерала Дютертра была возложена почетная миссия сопровождать заключенных и обращаться с ними в дороге елико возможно сурово.
22 сентября корвет “La Vaillante” поднял якорь, и 12 ноября транспорт прибыл в Кайенну. Но уже 26 сосланные были вновь посажены на корабль, который должен был отвезти их в Синамари. 9 июня 1798 года в Гвиану было привезено еще 193 человека на фрегате “La Décade”. Из 209 лиц, осужденных на ссылку, 35 погибли от болотной лихорадки, а 85 тяжело заболели.
Некоторым, однако – Пишегрю, Обри, де Ларю, Досонвилю, Рамелю и Вилло, – удалось спастись бегством; из оставшихся только Барбе-Марбуа и Лафон-Ладеба не пострадали от малярии. Рамель, де Ларю, Барбе-Марбуа и Лафон-Ладеба по своему возвращению опубликовали потрясающие описания страданий и лишений сосланных. После 18 фрюктидора большая часть юга была подчинена военному господству Бонапарта, целый ряд чиновников и высших офицеров был заменен другими, преданными правительству, а газеты на год поставлены под полицейский надзор. Кроме того, в 32 городах были учреждены военные комитеты, вынесшие около 160 смертных приговоров.
Моро, как известно, в противоположность Бонапарту и Гошу, не посылал адреса правительству. Директория не доверяла ему и поэтому 16 фрюктидора вызвала его в Париж. Она обвиняла его еще в том, что он прислал только 3 сентября, и то Бартелеми, а не всей Директории, корреспонденцию генерала Клинглена, захваченную при переходе через Рейн и содержавшую около двухсот—трехсот шифрованных писем различных французов к Конде, Энгиену, Викгаму, Клинглену и другим.
* * *
18 фрюктидора было необходимостью для правительства. Так как закон не предусмотрел другого средства для соглашения палат друг с другом, то та или другая сторона для защиты своих интересов должна была неминуемо прибегнуть к насильственным мерам. Судьба захотела, чтобы победа оказалась на стороне более решительной и энергичной Директории, у которой, однако, вовсе не было больших средств, нежели у палат, но последние зато не сумели ими воспользоваться.
Для будущего Франции было бы, однако, лучше, если бы этого государственного переворота не происходило, и Директория оказала бы Республике большие услуги, если бы проявила больше умеренности при подавлении роялистов.
18 фрюктидора означало дальнейший шаг в победном шествии Наполеона. Он все больше и больше сознавал свою силу и видел, насколько расположено в его пользу общественное мнение в Париже.