(1795–1799)

9 термидора положило конец господству террора и его диктатору. Теперь не нужно было больше заботиться исключительно о своем существовании: политическая жизнь снова уступила место жизни частной. Словно очнувшись от тяжелого сна, парижане кинулись в опьяняющий вихрь всевозможных развлечений. Они освободились теперь от какой бы тο ни было тиранической цензуры. Чересчур долго страдали они от нее, чересчур долго наслаждались они варварскими развлечениями публичных казней, ставших чуть ли не народными празднествами с музыкой и танцами, – слишком долго жили они в спартанской обстановке! Все жаждали утонченных цивилизованных наслаждений.

Перемена была разительна. Во Франции создалось совершенно новое общество, – дурно воспитанное и в корне своем развращенное революцией. Оно воздвиглось на руинах террора и состояло из смешанной толпы людей старого и нового режима, из более или менее республикански настроенных роялистов и умеренных республиканцев.

Никогда еще Париж и его общество не представляли собою столь странной картины, как при последнем издыхании Конвента и начале господства Директории. Старое общество погибло, а новое лишь зарождалось. Восстановление в неприкосновенности прежних привычек и нравов едва ли было совместимо с республиканскими принципами, поведшими к их изменению, – а новое создать было очень трудно.

Поэтому каждый жил, как ему хотелось, свободно и непринужденно как с внешней, так и с внутренней стороны. Общество представляло собою сплошной огромный маскарад, в котором главные роли играли “merveilleuses”, “muscadins” и “incroyables”.

Республиканские привычки и обычаи снискали себе дурную репутацию. Остались лишь некоторые, как, например, ношение трехцветной кокарды, обращение “гражданин” и “гражданка” и другие. Обращение на “ты”, распространенное во время господства террора, не встретило сочувствия, и общество вернулось к прежнему, более корректному “вы”.

Никогда не приходилось видеть Парижу столько блестящих и фривольных торжеств, столь пышных и разгульных развлечений и столь крайних преувеличений в моде и в нравах, как во времена Директории! После страшных дней революции, похоронивших под своими развалинами трон, церковь, аристократию, моду и духовную жизнь, французы с радостью устремились под мирную кровлю порядка. Их манила сюда человечность и цивилизация. Но в сознании, что завтра может быть непохожим на сегодня, что в короткое время все может стать гораздо хуже, чем было раньше, они преувеличивали все наслаждения и превратили элегантный, изящный Париж прошлых веков в дом сумасшедших.

Во всех концах города давались балы и пиршества; на прогулках, в парках и на улицах появились вновь запрещенные до того времени экипажи, еще более элегантные и пышные, нежели раньше. В салонах решались вновь заговаривать, высказывать свое собственное мнение. На бульварах, в Елисейских полях, в Булонском лесу вновь появились изящные всадники и амазонки, нарядные ливреи и жокеи. Снова появились господа и слуги, а вместе с ними и классовое различие, хотя повсюду и провозглашались свобода и равенство. Господство богатства заступило место господству санкюлотизма. Клубы превратились в салоны, – правда, открытые, с доступом для всех и каждого.

На набережных, до тех пор погрязавших в грязи, и плохо освещенных улицах Парижа воцарились – правда, хотя и не с начала 1796 года, – снова порядок и чистота.

Открылось много красивых магазинов, не оставлявших желать ничего в отношении элегантности и роскоши. Витрины их привлекали публику. Элегантное общество бывало теперь всюду: в театрах, кафе, ресторанах и во вновь открытых бесчисленных летних садах. Все старались по возможности скорее и полнее удовлетворить свою жажду наслаждения.

Эта неожиданная перемена общественных привычек и нравов, естественно, повлекла за собою страшные преувеличения и излишества. Люди были точно в чаду от радости и удовольствия. Их жажда роскоши и чувственных наслаждений казалась ненасытной. То было странное время, в которое все хотели быть богатыми, в которое расточительность считалась признаком хорошего тона. Париж был скопищем всех экстравагантностей, всего великого и прекрасного, но в то же время и всего низменного и пошлого! Больше, чем когда либо, был он центром для всех гениальных людей, для всех шарлатанов, ораторов, художников и других, надеявшихся выдвинуться благодаря своим способностям или интригам.

После термидора в Париже насчитывалось 644 общественных танцевальных зала! Французы танцевали! В пляске старались они забыть кошмарные воспоминания кровавой эпохи. Но то были уже не прежние грациозные менуэты, кадрили, па-де-катры и гавоты, – изящные па и низкие поклоны старого общества. Новому нужны были более живые танцы, в которых они могли бы отразить всю свою страсть, весь свой темперамент. Появился вальс. Его привезли как новинку из Австрии, и французы тотчас же сделали его своим излюбленным танцем.

Богатые и бедные, высшие и низшие классы, – все кинулись в объятия Терпсихоры. В деревянных башмаках танцевали с тем же увлечением, как и в изящных шелковых туфельках, в прозрачных греческих или римских туниках, розовых трико и на котурнах. Были общественные балы, вход на которые стоил два су, были и такие, куда не было доступа бедным. Каждый находил удовольствие по своему вкусу. Высшее общество устраивало балы, на которые продавались абонементы, как на концерты и в театры. Вход туда стоил не менее пяти – двадцати франков. Во всех танцевальных залах были специальные помещения, в которых дамы могли менять свои трико телесного цвета.

Самым популярным из подобных заведений считался отель Бирон, оркестром которого управлял известный Жерар; посещались охотно и балы в доме Равенства, балы Гармонии и балы “Жертв” в отеле Телюссон. На последние допускались лишь те, близкие которых погибли на эшафоте. Там танцевали в траурных платьях и приветствовали друг друга троекратным кивком головы. Дамы носили коротко остриженные волосы и красную ленту вокруг шеи, – она должна была напоминать о крови обезглавленных. Парижане, таким образом, танцевали не только из жажды удовольствия, но также и из духа противоречия.

Самыми элегантными и популярными из всех этих балов были балы в отеле Ришелье. Там собирались сливки новой аристократии и высшего света. Из дам в прозрачных газовых платьях с прическами, перегруженными кружевами, бриллиантами и золотом, с обнаженными руками и плечами, из всех этих нимф и сирен выделялась “La belle Tallien” или, как ее все называли, “Notre dame de Thermidor”; там бывали также и ее близкая подруга, маркиза де Богарне, несравненная в своей греческой простоте Жюли Рекамье, а также и экстравагантная мадам Гамелен.

Мужчины являлись на всех балах резким контрастом к блестящей красоте женщин, к их свежему благоуханному телу, ко всей расточительной роскоши. Одевались они изысканно небрежно, и в то время как женщины всеми фибрами своего сердца отдавались танцам, мужчины, казалось, думали при этом о близком государственном перевороте. Этого требовал хороший тон.

Уличная жизнь совершенно изменилась. В саду Пале-Рояля – названном революцией садом Равенства – совершенно перестало бывать высшее общество, почти исключительно господствовавшее там до революции. Сад этот стал настоящей клоакой Парижа. Его посещали оборванцы, воры, сутенеры и опустившиеся до последней степени проститутки.

Сад Тюильри тоже опустел после 9 термидора. Там гуляло только среднее сословие. Элегантное общество посещало исключительно Елисейские поля и Булонский лес. Сливки же аристократии, мускадены с зелеными или черными воротниками встречались на бульварах, между улицами Гранж-Бательер и Монблана. Место это называлось “Малым Кобленцем”. По вечерам здесь сходились представители старой парижской аристократии, ненавидевшие все, что напоминало им революцию, чернь и граждан. Кто из них не хотел согрешить против хорошего тона, тот должен был хотя бы несколько раз в неделю побывать на “Малом Кобленце”. Аристократы сидели здесь на поставленных в шесть рядов стульях и давали волю своей иронии над политическим положением родины. Здесь собиралась вся знать, словно по лозунгу “Guerre aux terroristes!” Их поведение, их походка, их костюм, все говорило о противоречии! Веер, шаль, носовой платок, – все характеризовало направление политической мысли. На одном были нарисованы лилии, на другом плакучие ивы, листья которой своими очертаниями ясно напоминали всех членов погибшей королевской семьи. Многие дамы выражали свою скорбь по утраченной монархии черными газовыми платьями.

Концерты, театры и особенно бесчисленные “jardins d'été” снова вошли в моду. “Фраскати” было одним из самых элегантных помещений для концертов, игр и балов. Восемь роскошно разукрашенных в античном стиле зал с картинами Калле каждый вечер видели в своих стенах в высшей степени элегантную, аристократическую, хотя и дурно воспитанную публику. У “Фраскати” бывали главным образом политики сомнительного свойства, бонвиваны, театральные дамы, кокотки и дамы из общества с более или менее бурным прошлым. В зеленых беседках тут пили, ели и наслаждались упоительной музыкой. Очень популярными, хотя, правда, среди более серьезной публики, были садовые концерты Марбефа в Тюильри и в Пале-Рояле, кроме того, концерты “слепых”, концерты “республики” и другие.

Французы издавна были большими поклонниками искусства. Даже во время революции посреди бедствий и ужаса они посещали театры. Полные сборы в то время были не редкостью. Теперь, конечно, это проявилось в еще большей степени: ведь снова можно было свободно дышать и свободно наслаждаться! Представления в Комической опере и в театре Фейдо давались теперь ежедневно. Последний, однако, из политических соображений был закрыт в конце 1796 г. В театре Искусств, в Опере, в Водевиле, в Патриотическом театре, в театре Монтансье и в других бывали каждый день полные сборы. Многие из них, однако, просуществовали недолго, прослыв в конце концов “очагами разврата и разгула”, 24 мая 1796 года вновь открылся Французский театр. В ложах сверкали античной наготой героини дня, а актрисы появлялись на сцене более раздетыми, нежели одетыми. Женская красота и блеск бриллиантов стояли на первом месте. Однажды вечером Терезия Тальен, львица моды, появилась в своей ложе в опере одетая в костюм Дианы. Весь “костюм” состоял из тигровой шкуры, прихваченной на античный лад у плеч и у бедер и доходившей едва до колен. Ее голые ноги были обуты в золоченые сандалии, завязанные красными шнурами. С обнаженных плеч свешивался колчан, усыпанный бриллиантами. Когда представление кончилось, она, нисколько не смущаясь, прошла через толпу к своему экипажу.

Легкомыслие нравов проявлялось естественно и в пьесах, которые ставились на сцене. С 9 термидора в театр проник антиреволюционный, или, вернее, антиякобинский дух. Французы мстили революции, которая так долго подвергала все строжайшей цензуре, мстили тем, что ставили на сцене пьесы, в которых высмеивались члены клубов, публичные ораторы, партийные вожди, члены Конвента и судьи революционного трибунала со всеми их пороками, недостатками и смешными сторонами. В некоторых пьесах подвергались осмеянию и торговая, и ростовщическая лихорадка, овладевшая населением. Например, в Водевиле часто давалась пьеса “Tout le monde s'en mêle, ou la manie du commerce”, в которой коммерческие спекуляции развращают и губят целую семью. Все это, однако, нисколько не препятствовало развитию этой пагубной страсти.

Во времена Директории в театрах была запрещена песня мюскаденов “Пробуждение народа”. Перед представлением и в антрактах должны были исполняться патриотические песни, но вскоре распоряжение это потеряло свою силу. Излюбленной фигурой на сцене были парвеню и жена его, бывшая прачка, а теперь богатая и влиятельная женщина, которая, наверное бы, стала настоящей дамой, если бы у нее хватало только ума, манер, воспитания и образования! Так издевалось общество над своим же собственным обликом.

Резкое изменение участи многих людей оказывало странное воздействие. Люди, которых прежде никто не знал, которые до сих пор жили уединенно и замкнуто, благодаря обманам и ростовщичеству богатели и начинали играть крупную роль. Старинные же, уважаемые семьи лишились из-за революции всего своего состояния и терпели крайнюю нужду. От происшедшей перемены страдал прежде всего бывший клир. Так, бывший епископ Виеннский поступил в 1796 году рассыльным в арсенальную библиотеку и сам чинил себе штаны и сапоги.

Все общество напоминало тех слуг при старом режиме, которым, согласно традиции, разрешалось раз в году разыгрывать роль господ. Салоны были открыты для всех; устраивались публичные балы и празднества, все развлекались вместе. Дамы порхали в объятиях незнакомых кавалеров. Актрисы, танцовщицы, авантюристки, светские дамы и куртизанки, все были вместе, соперничали друг с другом в красоте, роскоши туалетов и экстравагантности.

Манеры того времени оставляли желать лучшего. Мужчины не снимали шляп с головы, когда говорили с дамами. Здороваясь друг с другом, еле подымали шляпы или просто кивали головою. Женщины вызывающе смотрели на мужчин через лорнет, некрасивых они громко критиковали, красивым прямо в лицо говорили комплименты. Точно так же обращались с женщинами и мужчины.

Вежливость, предупредительность, любезность и такт старого блестящего парижского общества совершенно исчезли.

Особенно сильно развилось обжорство. Гримо де ла-Реиньер, известный гурман, говорил, что Париж превратился в сплошную огромную глотку. Барра и другие влиятельные люди подавали пример своими блестящими пиршествами.

С 1796 года основалось много обществ, единственной целью которых было хорошо и плотно поесть. Лишь немногие соединяли с этим какие-либо художественные цели. Первым из этих “обжорных обществ” было “Общество обедов Водевиля”. Главный пункт устава его, изложенного в стихах, был следующий:

Champ libre au guere èrotique,Moral, critique et buffon;Mais jamais de politique, Jamais de religion, Ni de mirliton.

Оно состояло, как показывает само название, из актеров, но только из таких, которые имели в прошлом хотя бы два удачных выступления в Водевиле. Другие аналогичные общества, как, например, “Общество медведей”, члены которого вместо застольной песни рычали по-медвежьи, и, наконец, “Общество животных”, в котором каждый член получал имя какого-нибудь животного, открылись вскоре после вышеупомянутого “Общества обедов”. “Общество завтраков” собиралось каждые две недели, чтобы в течение целого дня, с раннего утра и до позднего вечера, “завтракать”.

В частных домах также устраивались роскошные пиршества. Изысканные блюда и все, что было в Париже редкого в области своей и иностранной гастрономии, дорогие вина и ликеры перегружали столы, богато украшенные, почти с восточной роскошью и расточительностью. Времена, когда гости приносили с собою хлеб и другие съестные припасы, давно уже миновали. Гости вкушали яства хозяина, а лившееся потоками вино развязывало языки. Один старался превзойти другого богатством и блеском.

Уврар, богатый банкир и щедрый поклонник Терезии Тальен, в честь того, что он получил от директора Барра эту капризную метрессу, устроил в своем замке Ренси пиршество, равного которому по роскоши и изысканности парижане еще не видали. Посреди стола, накрытого с поразительным вкусом, красовался бассейн из чистого мрамора, наполненный водой. Дно его было покрыто тончайшей золотой пылью; в нем плавали рыбы самых редких пород. В углах помпезно разукрашенного зала били фонтаны из пунша, померанцевой воды и миндального молока. Посуда была вся золотая и серебряная. Бокалы из дивного хрусталя. Кушанья подавались только самые изысканные, вина – самые дорогие, фрукты были привезены со всех концов света.

Гастрономические радости старой Франции не исчезли, таким образом, после революции, а, наоборот, стали играть еще более видную роль. Однако в такое бурное время наряду с безграничными бедствиями низших классов они казались неуместными и грубыми. Всем этим пышным, расточительным празднествам недоставало, впрочем, того благородного изящества, которым умело снабжать старое общество свои не менее лукулловские пиршества. В празднествах теперь было всегда что-то бьющее на эффект, навязчивое, в них была та преувеличенность, которая делала всю эпоху Директории чрезвычайно ординарной и вульгарной.

Верной спутницей этих празднеств была игра. Несмотря на все полицейские меры, азарт французов, превратившийся во время революции в своего рода порок, очень мало ослабел. Помимо разрешенных игорных домов, было много тайных притонов. Владельцами были по большей части частные лица, и они нередко субсидировались высокими членами правительства. Пале-Рояль и окружающая его местность были центром игры. Барра упоминает в своих мемуарах о нескольких таких домах. У всех них не было официального разрешения на азартную игру; отчасти они были также и очагами разврата.

“На улице Сен-Оноре, в доме № 58, – сообщает Барра, – некая мадам Рейяль, покровительствуемая директором Франсуа де Нефшато, содержала игорный дом. Кроме того, ее еще обвиняли в том, что она приводила для посещавших ее депутатов молодых девушек. По утрам ее посещали эмигранты и деловые люди, а вечером в доме шла игра. Неигравшие поднимались во второй этаж, чтобы заняться “политикой”. Что это значило, все великолепно понимали.

На той же улице находился и другой игорный притон. Он принадлежал возлюбленной Шенье, мадам ла-Бушардери. Дом этот посещали офицеры и дипломаты. Говорят, что баронесса де Сталь дала некоему Вивьену деньги на открытие игорного дома. Вивьен этот был в высшей степени безнравственным человеком. Он находился в интимных отношениях с ла-Бушардери, но, кроме нее, содержал еще некую мадам Кошуа…

На улице Бас-дю-Рампар мадам де ла Фар, племянница маршала де Бирона, содержала игорный салон. В числе ее постоянных гостей был генерал Шерер, страстный игрок”.

Во всех этих домах шла игра в “бириби”, “21” и “креп”. Рулетка работала всю ночь напролет. В 1795 году говорили вполне открыто, что депутат Ларивиер проиграл в один вечер в Пале-Рояле сорок тысяч франков.

В частных домах после ужина также начиналась высокая игра. “Фараон”, “вист” и “21” держали гостей до утра за зеленым столом. И на следующий день передавали о баснословных суммах, проигранных в том или другом доме.

Лучше всего можно проследить особенность нового общества в тех немногих салонах, которые снова открыли свои двери. “Изящные манеры благовоспитанных лиц, – говорит мадам де Сталь в своих “Размышлениях о Французской революции”, – выступили ярко наружу, несмотря на простые туалеты, все еще бывшие в ходу со времен господства террора. Якобинцы впервые вошли в салоны высшего света. Их тщеславие бросало тень на все, что считалось хорошим тоном. Их окружали дамы “старого режима, чтобы добиться у них разрешения вернуться их братьям, сыновьям и мужьям…”

Войдем же на минуту в самый известный из этих салонов, в салон мадам Тальен, королевы Директории, женщины, бывшей сперва аристократкой, ставшей затем республиканкой, а 9 термидора утверждавшей, что в ее руках судьба тысяч людей. И это не было преувеличением. Она была спасительницей от горя и ужаса. Ее называли “Notre Dame de Thermidor” и превозносили точно богиню. В Шейло, в конце Елисейских полей, избалованная подруга директора Барра, а впоследствии банкира Уврара, приобрела дом, называвшийся “храмом красоты и грации”. До нее дом этот принадлежал известной актрисе Рокур, – лишняя причина, чтобы тщеславная Терезия пожелала его приобрести. Здесь она принимала всех известных лиц, и весь Париж, несмотря на дальность расстояния, направлял шаги свои к обольстительной Цирцее, в ее “Chaumière”, устроенный с большим изяществом и вкусом.

Все комнаты были устроены в античном стиле по образцу раскопок в Геркулануме. В помпейском вестибюле стояла чудесная группа Нептуна из тонкого севрского фарфора, за которую галантный Барра заплатил тридцать тысяч франков. Глаз радовали здесь высокие светильники на треножниках, греческие ложа, этрусские вазы, картины из греческой мифологии и античные статуи. В маленьком будуаре собрались точно все музы. Тут стояло раскрытое фортепиано с множеством нот на подставках. Ноты лежали повсюду на стульях и на креслах; на диван была брошена гитара. Перед античным креслом стояла дивная арфа, точно тонкие пальцы ее обладательницы только что скользили по ней. В углу мольберт с начатым пейзажем; на полу палитра, кисти и ящик с красками. Тут был даже стол для рисования со всеми необходимыми атрибутами. О писательской деятельности говорил открытый письменный стол, наполненный книгами и бумагами. В книжном шкафу длинные ряды томов, словно только что чья-то рука перебирала и перелистывала их. Тут не было даже забыто наиболее любимое занятие женщины: пяльцы с начатым узором. Терезия, по-видимому, обладала самыми разнообразными талантами.

В этих комнатах мадам Тальен собиралось самое разнородное общество. Ее салоны всегда были переполнены самою разношерстной толпою: депутатами, повлекшими за собою падение Робеспьера, представителями старого общества, аристократами и дипломатами, финансистами и негоциантами, якобинцами и умеренными, роялистами и республиканцами, – все мирно встречались у прекрасной Терезии.

Она умела окружать себя людьми и среди всех муз все же оставалась богиней. Она сумела также вновь выдвинуть толпу прекрасных женщин старой Франции. У нее бывала пикантная остроумная и очень кокетливая мадам Генгерло, – перед нею склонялись все художники и поэты. Бывала и гражданка Мели де Шаторено, и стройная элегантная креолка маркиза де Богарне, белокурая лифляндская баронесса Крюденер, пленявшая всех своим мистицизмом, полумулатка Гамелен, богиня наготы, – едва скрытые смуглые пластичные формы который привлекали взгляды всех “incroyables”, и, наконец, прекрасная Жюли Рекамье, единственная девственная среди всего этого морального хаоса. Последнее объяснялось, впрочем, природным недостатком очаровательной женщины.

Из мужчин здесь бывали: сластолюбивый директор Барра, элегантный Фрерон, банкир Рекамье, чрезвычайно моральный в своих принципах Шатерно, находившийся, однако, не в таких уже моральных отношениях с мадам де Шастеней, Сеген, Готтингер, Гофман и щедрый Уврар… Певец Гара, как и многие другие, достиг своей известности главным образом благодаря тому, что почти каждый вечер пел в салоне мадам Тальен. Аккомпанировали ему на рояле Черубини или Мегюль.

Но центр всего составляла несравненно прекрасная, цветущая хозяйка дома. Она была в греческом костюме; ее изящные ноги и дивно сложенные руки обхватывали золотые браслеты. Глаза ее сверкали, а чувственный рот улыбался победно всем восторженным взглядам, которые устремлялись на нее толпой молодых повес. Звенели бокалы и слышались возгласы: “Pa'ole d'honneu' victimée, cette, femme est deli'ente!”

Особенно серьезных разговоров в Шомьере нельзя было услышать. Большинство политиков, бывавших тут, происходило из низших слоев народа, поставщики армий едва умели читать и писать, – сегодняшние выскочки вчера еще были простыми ростовщиками и нажили свои неисчислимые богатства в течение нескольких месяцев. Тут зато танцевали, пели и играли с позднего вечера и до раннего утра, иногда занимались немного музыкой и декламировали. Тальен обладала всевозможными талантами и умела занимать гостей, хотя и не всегда по их вкусу. В салонах мадам Тальен завязывались и развязывались как любовные, так и политические интриги. Пользовалась всеобщей популярностью и невинная игра, где главная роль принадлежала поцелую. Публицист Лакретель похвастался здесь однажды вечером тем, что поцеловал выше локтя руку прекрасной хозяйки и сравнил ее с Капитолийской Венерой.

Как привычки этого нового общества, таковы были и моды: свободные, смелые, преувеличенные! Женщины или “les merveilleuses”, как их называли, предпочитали греческие или римские костюмы; шея, грудь, ноги и руки были обнажены и увешены драгоценностями. Браслеты носили даже на пальцах ног. Лодыжки, а нередко и бедра обхватывались узкими браслетами. Дамы одевались в прозрачные ткани, сквозь которые не только смутно виднелись очертания форм, облеченных в трико телесного цвета, но которые и совершенно открывали их глазам восхищенных зрителей.

В 1799 году парижанки изобрели особенно утонченную принадлежность туалета. Она должна была, как выражался “Journal des Dames et des Modes”, “оттенять лилейность прекрасной груди и розовый цвет ее естественного украшения”. Речь шла об яркой черной бархатке, обвитой вокруг шеи и заколотой бриллиантовой булавкой под левой грудью, которая была или совсем обнажена или прикрыта легкой тканью.

Даже самая необходимая часть одежды – сорочка была на некоторое время исключена из гардероба парижских модниц, – откуда и наименование их “sans-chemises” в pendant к “sans-culottes”. Одна из таких нимф появилась в Елисейских полях, одетая лишь в тюлевое платье, через которое ясно можно было различить цвет ее подвязок. На одном из балов появилась молоденькая девушка в таком скудном одеянии, что ее даже в это безнравственное время освистали. В конце концов она была принуждена более приличным костюмом скрыть наготу своих едва созревших форм. В 1797 году 2 дамы – то были представительницы высшего общества, а не проститутки, – дошли до того, что появились на гулянье в толпе совсем “au naturel”, даже без трико, а только в прозрачной газовой вуали. Другая же носила легкий плащ, доходивший едва до талии.

Как на маскараде, костюмы назывались мифологическими именами. Там были, например, туалеты á la Юнона, á la Цирцея, á la Флора, á la Минерва, á la Диана. То же и прически – á la Тит, á la Каракалла. Были и головные уборы: á la folle, á la justice, á l'humanité, и шелковые шали “sang-ge-boeuf”. За платья и шляпы платили баснословные деньги. Батистовое платье, отделанное шелком, стоило две тысячи пятьсот, а тюлевое – тысячу сорок франков.

Женщины любили заниматься и спортом. Смелые амазонки соперничали друг с другом в отваге и грации. Править лошадьми считалось признаком хорошего тона. Дамы вместе с кавалерами ездили в самых рискованных античных костюмах или в соблазнительном дезабилье с обнаженными руками, в лучшем случае прикрыв плечи индийской кашемировой или английской кружевной шалью.

Эти шали, стоившие зачастую огромных денег, надевались и на голову. Очень характерным для тогдашней расточительности является следующий эпизод, о котором рассказывает композитор Бланжени в своих мемуарах. Он посетил мадам Тальен и должен был ждать в ее салоне, пока она причесывалась.

“Мне пришлось, – рассказывает он, – прождать, по крайней мере, полчаса, пока, наконец, появилась камеристка мадам Тальен. Она извинилась и попросила войти в будуар хозяйки. Там я впервые увидел одну из прославленных знаменитостей того времени: известного парикмахера Дюплана, из-за услуг которого соперничали впоследствии две императрицы. Когда я вошел в надушенное святилище, Дюплан как раз старался смять в своих руках чудесную кружевную английскую шаль: она должна была украсить собою головку мадам Тальен. Дюплан прикладывал ее несколько раз к волосам, переменял форму и положение ее, но ему все не нравилось его собственное сооружение. Неожиданно ему пришла в голову какая-то гениальная мысль, и он заявил торжественным тоном: “Мадам, шаль чересчур велика. С нею мне не удастся сделать прически, которая была бы достойна и вас, и меня”. Мадам тотчас же позвонила своей камеристке. Та пришла, принесла хозяйке ножницы, и Дюплан разрезал на мелкие кусочки дивную ткань, стоившую по крайней мере, шесть – восемь тысяч франков”.

Таково было время! За прическу, за каприз моды, которая на несколько часов делала женщину королевой вечера, жертвовали с радостью тысячи франков.

Видную роль в туалете женщины, особенно вскоре после 9 термидора, но также и при Директории, играли парики, в особенности белокурые. Признаком хорошего тона считалось менять их каждый день. Модны были все оттенки от матово-пепельного до огненно-рыжего. Элегантные дамы, как, например, мадам Раге, молодая кокетливая актриса Ланж, мадам Тальен, мадам Гамелен и другие, имели каждая штук по тридцати белокурых париков, не считая темных! И каждый такой парик стоил по крайней мере, пятьсот франков!

Вполне справедливо можно было в то время утверждать, что гардероб элегантной парижанки состоял из трехсот шестидесяти пяти причесок, стольких же пар ботинок, шестисот платьев и шести сорочек. Эта традиционная часть одежды, как мы уже упоминали, на некоторое время совершенно исчезла из гардероба элегантного света.

Не менее вызывающими были и мужские моды. Наряду с мюскаденами (прозванными так за любовь к сильным духам мускуса), которые носили невероятно узкие брюки, парик и высокий зеленый или черный воротник в знак их антиреволюционных мировоззрений, – истинными львами Парижа были “incroyables”. Их франтовство достигало крайних пределов.

Коротко остриженные на затылке волосы спадали на лоб бесчисленными локонами, напоминавшими пробочники, так что совсем закрывали брови, густо подведенные карандашом. Голова, украшенная черным цилиндром с крохотной кокардой, тонула в невероятно высоком воротнике сюртука, с еще более огромным шелковым галстуком. Виднелись только глаза и нос франта. Большею частью синие сюртуки были снабжены длиннейшими фалдами, доходившими иногда до самых пят. Руки терялись в таких же длинных и узких рукавах, едва только виднелись концы пальцев. На руках носили вышитые перчатки. На английском светлом или коричневом жилете красовались два ряда громадных перламутровых пуговиц. В кармане, большею частью на виду, носили массивные золотые часы, между тем как другие, которыми пользовались для постоянного употребления, в маленьком жилетном кармашке. На шее “incroyable’я” висел на тонкой цепочке портрет возлюбленной, который, правда, менялся чуть ли не каждый день. На правой руке красовался золотой, филигранной работы, браслет, левую же постоянно держали небрежно в кармане длинных узких брюк.

Походка и осанка поражали своей извращенностью. Все “incroyable'и” горбились, точно были калеками от природы. Они строили из себя близоруких и либо носили на носу огромные очки, либо же вооружались уродливыми лорнетами, которые каждую минуту подносили к глазам. Ссылаясь постоянно на головную боль, они то и дело нюхали из усыпанного бриллиантами флакона с солью. Они вообще старались придать себе чопорный, небрежный вид, который, однако, не препятствовал им отправляться на прогулку с огромной дубинкой; впоследствии, правда, дубинку эту заменила гибкая тросточка.

Чтобы считаться человеком высшего света, денди, нужно было обладать по возможности длинными и узкими ногами. Те, которых природа не оделила такими ногами, заставляли своих сапожников трудиться над пересозданием их.

Наибольший восторг вызывал тот, кто выкидывал самые дикие и несообразные вещи: ходил, например, в прекрасную погоду в высоких сапогах, а в грязь и дождь в розовых шелковых чулках и в открытых туфлях.

Хорошим тоном считалось также играть в обществе настоящими или фальшивыми локонами, спадавшими на лоб, или же вести разговор, совершенно искажая слова. Если к тому же фат окружал себя благоуханием амбры, то он мог быть уверен, что его назовут “délicieux”. Карманы “incroyable’я” должны были быть постоянно наполнены конфетами, чтобы он каждую минуту мог предложить их дамам. При этом проводилась совершенно определенная система. Старух угощали “bonbons a la rébus”, “dragées a la bonne aventure”, молоденьких женщин – “pistaches à la Fanchon”, “pastilles galantes” и “surprises”, молоденьких девушек – “déjeuners de l'amour”. Нельзя было даже забывать, о собачках и кошках хозяев. Первым приносили сладкие крендельки, а кошек расчесывали маленьким черепаховым гребешком, который постоянно носили при себе. Эксцентричности моды простирались и на язык “incroyable'ей”. Популярный певец Гара, известный, кроме своих талантов, еще фатовством, предпринял “реформу французского языка”. Согласная “r” казалась ему чересчур грубой, и он вообще вычеркнул ее из алфавита. В последователях у Гара не было недостатка. Он говорил поэтому “pa'ole d'honnen”, а не “parole d'honneur”, “sup'ême” вместо “suprême”, “inc'oyable” вместо “incroyable”, “me'veilleuse” вместо “merveilleuse”. Признаком хорошего тона считалось также и пришептывание: “Ze vous zu'e” говорили вместо “Je vous jure” и т. п.

В этом хаосе всех понятий не второстепенную роль играла галантность. Испорченность нравов дошла наконец до того, что женщины высшего круга, ничуть не стесняясь, предавали публичной огласке свои любовные приключения. Что прежде робко сохранялось в тайне, то теперь в глазах всего общества считалось простым и вполне естественным; для женщин не было ничего запретного: им было дозволено все. Не вредя своей репутации, они могли наряду с законным супругом иметь еще одного или нескольких любовников, а для супруга даже считалось вполне “comme il faut” содержать нескольких метресс. Дамы отыскивали любовников на улицах, на публичных балах, в театрах и меняли их как платья и парики. Тот, кто охотнее всего удовлетворял их капризы и расчетливость, пользовался наибольшим успехом. Свободная любовь в свободном государстве, таков был общий идеал!

Брак с его обязанностями на всю жизнь давно уже перестал приходиться по вкусу французам. Декретом 23 апреля 1794 года был введен развод, который разрешал каждому обманувшемуся в счастье искать нового. Это нововведение революции хотя и имело свои светлые стороны, однако принесло и много вреда. Оно положило конец многим несчастным бракам, но склоняло к невероятным злоупотреблениям. Люди сегодня венчались, а на завтра уже разводились, смотря по капризу и настроению. Малейшее недоразумение между супругами считалось тотчас же тиранией и приводило их на суд. Бывало так, что люди несколько раз в один год разводились и снова венчались. В “Монитере” от 27 декабря 1796 года опубликовано прошение одного господина, который просил разрешения жениться на своей теще: незадолго до того он по порядку развелся с ее двумя дочерьми.

Этим новшеством воспользовался некий Лиардо. Во время революции он открыл брачное бюро, в котором дамы и кавалеры могли встречаться и знакомиться друг с другом. После 9 термидора другой господин набрел на остроумную мысль учредить “пансион для молодых девушек”. Три раза в неделю он устраивал балы или концерты, на которые приглашались все элегантные, богатые кавалеры, обладавшие матримониальными намерениями. И вскоре брак стал для французов не чем иным, как торговой сделкой, которую по желанию можно было совершить и расторгнуть, когда заблагорассудится.

Это положение вещей, разумеется, было неспособно склонять мужчин к браку. Они говорили: “К чему жениться, раз женщины и так все доступны?” Они были вполне правы. У женщин времен Директории не было ни следа той тактичности, той деликатности, которыми обладало общество старого режима несмотря на все свои недостатки и пороки. Женщины в то аморальное время прежде всего старались предоставить взглядам мужчин свои неприкрытые прелести. Париж напоминал собою город проституток.

Наряду с этой невероятной роскошью, этой расточительностью и этой горячкой наслаждений, охватившей высшие круги общества, точно страшная пропасть зияла нищета и нужда низших классов населения Парижа. Какая злая ирония! Революция с ее стремлением к равенству повлекла за собою еще большее неравенство общества.

Бедные нуждались во всем. В столице не было самого необходимого. В то время как тысячи выбрасывались в один вечер на удовольствия, туалеты, женщин и простые капризы, у бедных не было хлеба. Многим приходилось уходить с пустыми руками, так как запасов булочников не хватало для массы голодных. Больше половины парижского населения кормилось исключительно картофелем. За фунт мяса платили в 1796 году шестьдесят франков, за фунт хлеба – пятьдесят. Фунт сахару стоил триста пятьдесят франков; фунт свечей – сто восемьдесят, а фунт мыла – сто пятьдесят франков. За бутылку молока платили шестьдесят, а за меру картофеля – двести франков. Сапожник брал за пару ботинок семьдесят франков, за пару сапог – сто франков. Портниха за работу простого платья считала двести франков. Уголь и дрова были еще более недоступны.

По улицам скитались жалкие фигуры с голодными изможденными лицами. Они просили у элегантных, увешанных драгоценностями гуляющих дам милостыню, в которой им часто отказывали из лени, чтобы не доставать кошелька. Бесчисленные кулаки сжимались в бессильной злобе. И в то время как богатый Париж купался в роскоши и наслаждениях, чернь роптала от своей безграничной нужды. Она клялась в кровавой мести расточителям. Вождем недовольных был Бабеф. Но голова его скатилась с гильотины в самом начале его социалистических стремлений, в самый разгар неистовства нового общества.

Нужда порождала ростовщичество, азарт, спекуляции и всевозможные темные дела и делишки. Все занимались торговлей. Пале-Рояль, которого теперь чуждалось лучшее общество, никогда не был так переполнен всякими подозрительными личностями, как после 9 термидора. Тут спекулировали ассигнациями, чеками и деньгами и торговали всем, чем только было возможно. Париж голодал, Париж мерз! Народ быть охвачен лихорадочным стремлением к наживе, чтобы тоже вкусить хотя бы долю той роскоши, которая царила вокруг. Воровство и мошенничество достигли крайних пределов. В магазинах и на улицах продавалось решительно все: материя, книги, хлеб, кружево, картины, масло, мыло, шерсть, пудра, драгоценности, соль, платки, перчатки, цветы, ленты, чулки, дрова, уголь, сапоги и другие вещи, которые Бог знает откуда взялись или, вернее, откуда были украдены.

Все увлекались биржевыми спекуляциями, даже дамы из высшего общества. В биржевые часы они объезжали в своих элегантных кабриолетах всех крупных негоциантов и финансистов к заключали с ними сделки. В салонах и на прогулках они только и говорили, что о своих спекуляциях. Еще больше увлекались женщины среднего сословия. Они не стыдились публично заниматься ростовщичеством. Даже крестьяне, приезжавшие в город для продажи на рынке своих продуктов, занимались этим позорным делом. Они повышали цены на свои товары или же брали бумажные деньги, но взимали за это невероятные проценты. Благодаря этому много бедняков нажило огромные состояния: деньги не играли для них вообще никакой роли. Во время величайшей нужды, когда в Париже ощущался сильный недостаток решительно во всем, две крестьянки хвастались на рынке, что не отказывают себе ни в чем. Они тратили на обед пятьсот пятьдесят франков, а за два места в театре платили по восьмидесяти франков.

Народная мораль пала: ее уничтожило корыстолюбие и жажда наживы. Ростовщичество и спекуляции достигли своего апогея. В конце 1796 года спекулянты повысили луидор до двадцати трех тысяч, а впоследствии до двадцати пяти тысяч франков. Несмотря на самые строгие полицейские меры, старавшиеся положить конец преступному ажиотажу, он совершался открыто, у всех на виду.

Женщины и девушки торговали открыто любовью. Уже в 1790 году в Пале-Рояле было свыше тысячи публичных женщин. С годами число их достигло ужасающей цифры, несмотря на строгие распоряжения революционного правительства. Во время господства террора они еще несколько сдерживались, но после 9 термидора, когда надзор за ними был сразу ослаблен, они достигли верха цинизма и дерзости. В садах Пале-Рояля и в Елисейских полях они предавались самому бесстыдному разврату с пьяными солдатами; совершенно голые подходили они к окнам, кричали и визжали, лишь бы обратить на себя внимание прохожих; в те времена, когда женщины высшего общества не скупились на ласку, жрицы Венеры терпели большую нужду. Но жить все-таки было нужно, и они пускались на всевозможные хитрости. Чтобы привлечь к себе внимание и даже сострадание, одни гуляли с нанятыми детьми и носили траурный креп. Другие же рассчитывали на вкус молодых людей, любивших случайные встречи и приключения. Эти несчастные создания тоже занимались всевозможными спекуляциями. Они снимали какую-нибудь лавчонку и продавали всевозможные вещи, скупая их за деньги, нажитые их ласками предыдущею ночью. Покупатели, очарованные видом прелестных продавщиц, с радостью платили за все двойные цены.

Помимо этих несчастных гетер, в Пале-Рояле и на окружающих улицах можно было встретить знаменитых жриц любви. Разряженные в пух и прах, увешенные поддельными бриллиантами, они завлекали иностранцев своими фальшивыми прелестями.

Крупную роль в развитии безнравственности играли солдаты. Число их в Париже уже в 1796 году достигало тридцати – сорока тысяч. Они почти не выходили из Пале-Рояля и ночью и днем шатались с проститутками по кофейням и ресторанам. Никакой дисциплины не существовало. Долго спустя после вечерней зори справляли они дикие оргии с женщинами. Во всех общественных местах, в театрах, на концертах, в кафе, тратили они огромные суммы. Конвент, а впоследствии и Директория платили им, правда, высокое жалованье, стараясь привлечь на свою сторону. В среднем в 1795 году республиканский солдат получал пять франков в сутки.

Результатом такого состояния общественных нравов было невероятное число подкидышей. Их отвозили в госпитали. Но ухаживали за ними очень небрежно, так как государство отпускало на их воспитание ничтожные суммы. Множество детей отдавалось в провинцию, но там за ними был еще более дурной уход, и по большей части дети вновь возвращались в воспитательные дома.

Безнравственность порождала естественно и преступления. Мягкие законы умножили число воров и убийц. Париж и окрестности его стали убежищем для шаек разбойников. Жители находились в постоянном страхе, но Директория не делала ничего для предотвращения этого зла. Еще в 1798 году слышались неоднократные жалобы на беспрестанные кражи и другие преступления.

Всем этим ненормальным явлениям положил предел лишь Консулат, хотя и он в первые годы не сумел водворить надлежащего порядка.