Можно ли описывать словами то, что имеет отношение только к чувствам? Способен ли наш «великий и могучий», но на самом деле — и это знает любой писатель, поэт или философ — весьма скудный, бедный и убогий русский язык выразить и передать хотя бы с некоторой долей правдоподобия то, что случается на вершинах страсти, на тех горных пиках, где уже совершенно нечем дышать, где в яростном тигле сталкивающихся, набегающих друг на друга волн-переживаний душа сплавляется с телом, чтобы потом содружно взорваться, разлететься, распадаясь на атомы, а затем снова соединиться, слиться в одно под действием странной силы любви-притяжения, но уже так, что тело приобретает невесомость и легко выходит из себя, становясь душой, а душа насыщается настолько сочным и полновесным удовольствием, что превращается в тело?!

То, что после третьего бокала вина проделал Загрей в течение нового часа со своей «жертвой», не могло и сравниться с тем, что было раньше, с теми десятью оргазмами, которые теперь показались бы Лене — будь она способна понять, что с ней происходило, — смешной и жалкой пародией на настоящее удовольствие. Если сказать, что удовольствие умножилось в сто или тысячу раз, это будет и преувеличением, и ещё более — преуменьшением. Просто здесь нельзя говорить «больше — меньше», «лучше — хуже», «слаще — горше», просто нельзя сравнивать. Все было иным, другим, новым и более совершенным. Но, главное, иным стал сам чародей. Он отбросил свой человеческий облик, точнее человеческую плоть, скинул словно ненужный мешающий хлам, словно скафандр, лишающий тело и чувствительности, и свободы передвижения, будто это была вовсе и не плоть, а некая прорезиненная, силиконоподобная оболочка. И став таким образом бесплотным, но оставаясь безусловно телесным, Загрей приобрел невиданную свободу — свободу перевоплощения, свободу действия и, главное, полную свободу доставления удовольствия.

Он мог становиться то плотнее золота и тверже алмаза, то разреженнее воздуха и мягче воды, он мог свободно и моментально менять вес, форму и размеры тела, его температуру и характер поверхности, он приобрел способность растекаться, раскатываться тончайшим невидимым слоем, и этим невесомым покрывалом окутывать партнершу и проникать внутрь неё так, чтобы всей поверхностью тела и каждым квадратным миллиметром кожи, каждым внутренним органом, каждой клеточкой в отдельности она чувствовала как по мириадам капиллярам в него, в нее, в них втекает беспредельная нега космической энергии Вселенской Любви.

Наслаждение было таким сочным, таким всеохватывающим и непомерным, что если его раздать всем женщинам мира — каждой по ночи безумной любви — то остаток был бы ничуть не меньше, чем исходное удовольствие, ибо отнимая конечное от бесконечного, мы ничуть это бесконечное не умаляем. То, что Лена могла вместить эту бесконечность, и не просто вместить, но, пропустив через себя, смогла выйти из нее живой и невредимой, сохранить в целости свое тело и свой рассудок объясняется только тем, что кудесник-Загрей вовремя подпоил её чудесным вином, преобразившим, пусть только и на короткое время, её природу из смертно-человеческой в божественно-вечную, которая только одна и способна вмещать бесконечное.

Но главным приобретением Лены, о котором ей предстояло узнать позднее, уже после возвращения, стало глубочайшее ведение, сакральное божественное знание природы и сущности Наслаждения, и знание не абстрактно-теоретическое, а именно практическое, прикладное знание-умение это Наслаждение видеть, находить, получать, вызывать, разжигать, давать, умножать, распространять, уплотнять. И хотя она ничего не помнила с того самого момента, когда почувствовала шелк шарфа на своих глазах и вплоть до прихода в чувство на том же пурпурном атласном ложе, усеянном проросшими сквозь него благоухающими цветами, Лена понимала, что с ней случилось что-то невиданное, что она приобрела что-то сверхважное, нечто очень ценное, чем следует дорожить, хранить и, самое главное, что надо не закапывать в себе, а нести в мир, причем отдавать совершенно бескорыстно. Правда, что именно она должна хранить, беречь и раздавать «за так» Лена не понимала, она лишь чувствовала, что отныне в её душе и теле будет жить нечто новое, неведанное, божественно-прекрасное, и что теперь у нее есть долг перед людьми, особая миссия, которую ей надлежит исполнять, вне зависимости от того, будет ли ей это приятно или нет.

Но сейчас, когда она только-только пришла в себя после очередного испытания, её заботило почему-то не это новое, вошедшее и угнездившееся в самом нутре её естества, а те самые слова чародея, которые врезались в её память так, как внедряется в нашу душу любая навязчивая мысль. Но первый её вопрос все же был не про это:

— Что со мной было, Загрей? Что ты опять сделал со мной?

— Именно то, что сделал Воланд с Маргаритой на шабаше, а именно посвятил тебя в тайну.

— В какую тайну?

— Об этом говорить не принято, тайна она и есть тайна, то есть то, о чем следует таить молчание, — спокойно-уверенно, даже несколько самодовольно пояснил Загрей.

— Пон-я-тно, — протянула свое любимое словечко Елена. — И что же мне теперь предстоит? Опять новые испытания?

— Ты вернешься домой, в свой мир, вернешься сегодня же, а испытания… Вся наша жизнь — одно сплошное, хотя и многоэтапное, испытание, разве не так?

— Так то оно так, но… все же… что-то не так…

— Что тебя беспокоит, милая?

— Да ты! Кто же еще?!!

— Отчего же? — удивился маг.

— Ты сказал, что хочешь блага, но творишь зло в наказание за грехи…

— Точно так. И что же тут необычного? Мне кажется, все так поступают, все стремятся к благу, и почти все так или иначе стараются отомстить тем, кто делает им зло, и не только им… Ну, вот государство, любое цивилизованное государство, разве оно не наказывает бандитов, воров, мошенников, а добропорядочным гражданам старается помогать?

— Ну, может где-то на Западе и есть такие государства, но вот про наше я такого бы не сказала! — улыбнулась девушка.

— Всё верно, но согласись, что в идеале должно быть так: добро надо поощрять, зло — наказывать. Что же здесь необычного? — гнул свою линию юный чародей.

— Конечно-конечно, но все-таки меня что-то беспокоит… Но что?… — тут Лена задумалась, возвела очи к небу, которое уже стало из фиалково-синего превращаться в угольно-черное, а потом, наконец, отыскав нужную идею, выпалила: — Знаешь, меня, похоже, беспокоят твои слова о том, что дьявола нет. И еще я не совсем понимаю, кто такой Воланд. А когда чего-то не понимаешь, тогда чувствуешь себя неуверенно, испытываешь душевный дискомфорт, и он мучит, саднит словно рана от ожога…

— Хорошо, Лена. Я тебе, конечно, не могу открыть всего. Но про дьявола расскажу, правда, рассказ этот долгий, так что запасись терпением, а я пока организую ужин. Проголодалась, небось? — лукаво поинтересовался маг, предвидя очевидный одобрительный ответ.

— Спрашиваешь! Опять будем пить вино?

— Конечно! Как же без него, Леночка! А закусывать будем фруктами. Ты какие больше любишь?

— Какие? Да, всякие, но больше всего, пожалуй, виноград, но только без косточек, и еще, наверное, персики.

— Что ж, желание дамы — закон! — и вновь Загрей звонко свистнул, и через минуту появился тот же прелестный юноша с очередной бутылкой заморского вина и огромным блюдом, устланным гроздьями киш-миша поверх крупных бело-розовых персиков сорта «Белый лебедь».

И пока Лена допивала первый бокал вина и вкушала амброзию персиковой мякоти, глядя в чернеющее звездное небо, Загрей с интонацией таинственности и необычайной важности, придавая каждому слову торжественность и объемность, начал свой рассказ.

ЛЕГЕНДА О ДЬЯВОЛЕ, РАССКАЗАННАЯ МАГОМ ПО ИМЕНИ ЗАГРЕЙ

«Это очень древняя легенда, настолько древняя, что память о ней давно стерлась в сердцах людей. Но несмотря на это, история эта не только поучительна, но и основана на реальных событиях, так что это даже и не легенда в подлинном смысле слова, а почти быль, лишь немного искаженная, слегка подретушированная пылью веков, пронесшихся над нею словно стая птиц и, конечно, оставивших на её теле следы своих крыльев и когтей.

Итак, слушай же! В стародавние времена, когда люди жили простой первобытной жизнью среди густых лесов и живописных гор, обильно населенных дичью и всякой живностью, когда основывали свои селения по берегам чистейших озер и полноводных рек, кишащих рыбой и прочей снедью, когда не было ни городов, ни письменности, ни государств с их многотысячными армиями, безжалостными судами и полицией, с тюрьмами, налогами и корыстными чиновниками, когда быть бедным было не стыдно, а богатым — не особенно почетно, однажды в одно совсем немаленькое селение явился некий человек. Был он одет в похожее на балахон черное длинное одеяние, отличное от одежды жителей тех мест и определенно выдававшее в нем чужеземца. На плече у него висела дорожная кожаная сумка, волосы были коротко стриженые, борода отсутствовала, а на вид ему было лет тридцать — не больше.

Не успел он дойти до главной площади, на которой сельчане обычно проводили сходы-собрания, как его плотным кольцом окружили стар и млад — добрая половина жителей деревни высыпала на улицу, чтобы поглазеть на таинственного пришельца.

— Кто ты, человече? Зачем пришел? С чем пожаловал? — приступил к настороженному допросу старший из старейшин — высокий и прямой седовласый бородач лет семидесяти.

— Я — странник, — представился чужеземец, — хожу по свету, чтобы посмотреть мир, узнать новое и самому дать свет знаний тем, кто меня принимает с добром и радушием.

— Знание знанию рознь, — отвечал ему старик. — Одни знания полезны, несут добро и даруют счастье, другие же, напротив, вредны и губительны. Согласись, что одно дело — владеть светлым искусством возрождения и приумножения жизни, и совсем другое — обладать темным ведением сеяния смерти и вражды?!

— Осмелюсь возразить тебе, старче, — не соглашался пришелец. — Деление на Свет и Тень — плод отвлеченной мысли. Реальность же сплошь соткана из полутонов, и то, что одному сегодня кажется черным, завтра ему же может показаться серым, а послезавтра и вовсе белым!

— Нет, чужестранец, добро — всегда добро, а зло — всегда зло, — не унимался старик. — Неужели ты согласишься с тем, что умение умервщлять ничем не лучше искусства оживлять?

— Ты прав, владыка, — внезапно, к радостному удивлению толпы, согласился чужестранец. — Это — разные искусства, очень разные. Но я не стал бы утверждать, что одно лучше, а другое — хуже. Скорее, первое проще, много проще, чем второе. Но я пришел сюда не для философских бесед, я пришел для дела!

— Что ж, давай поговорим о деле, — согласился старейшина. — Но учти, что наш спор не закончен. Итак, каким ремеслом владеешь ты, иноземец, какую пользу можешь принести нам?

— Я искусен во многих ремеслах, — учтиво-степенно пояснил странник. — Десятки сандалий истоптал я по дорогам земли, видал разные народы, посетил сотни селений и, конечно, многому научился. Могу строить дома, класть печи, ковать железо. Работал я и плотником, и гончаром, и шорником, и виноделом. Знаю двенадцать языков земли, а уж наречий и не счесть. И все же моя профессия иная!

— Так говори же, какая! — грозно потребовал старик.

— Я — лекарь! И это мое главное ремесло, мое призвание и моя судьба, владыка! В искусстве врачевания — не буду скромничать — мне нет равных среди людей! Поэтому именно для этого я и пришел к вам!

— Похвальное искусство и очень нужное, — согласился старик. — Значит, ты можешь избавить нас от многих недугов?

— Надеюсь, — подтвердил пришелец. — Чудес не обещаю, но всё, что в моих силах, сделаю!

— Но, ты, наверное, знаешь рецепты сотен снадобий?

— Тысяч! — вежливо поправил старика чужестранец.

— И среди них, наверное, есть и яды?

— Без всякого сомнения и это я ведаю! — гордо-бесстрашно согласился лекарь.

— Значит, ты без особого труда можешь отравить, отправив в мир духов, весь мой народ? — беспокойно вопрошал старейшина.

— Могу, владыка, и сотней разных способов!

Роптавший, шумевший доселе народ внезапно затих, словно очарованный той наглой и раскованной смелостью, с которой иностранец говорит о таких ужасных вещах. Казалось, что притихли не только люди, но даже собаки, даже деревья замолчали, будто повинуясь неведомой силе, источаемой незваным гостем. И пока глава рода обдумывал, что ответить, как продолжить, куда повернуть разговор, таинственный лекарь сам пришел к нему на помощь:

— Могу, но обещаю, клянусь богами, что никогда не сделаю этого!

— Мы… мы верим тебе, чужестранец! — умиротворенно проговорил старик и пояснил: — Ты не похож на человека злого и корыстного, в твоих глазах горит желание добра, они наполнены любовью, а потому прими наше приглашение остаться, — и уже более громким голосом, обращаясь к окружающей толпе, окидывая её пламенно-требовательным взором, проревел: — Народ, согласен ты?

— Согласны… Пусть его… Пускай живет… — одобрительно зашелестела проснувшаяся масса.

— Что ж! Пусть будет так! — еще более твердо и громогласно заключил старейшина, но вдруг поднял руку вверх, обратив ладонь к народу, и внезапно предложил: — Но сначала пусть докажет свое искусство! Верно, люди?

— Да… Пусть… — вновь загудела толпа.

— А ты что скажешь? — обращаясь к внезапно обретенному врачевателю, продолжал вожак.

— Я готов! Веди! — гордо заявил чужестранец.

— Хочу предупредить тебя, знахарь, — сменив тон на мягко-заискивающий и уже почти шепотом, чтобы слышал только пришелец, произнес старик: — Работа предстоит непростая. Внучка моя при смерти — вот уж третий день не может разродиться. Поможешь — щедро награжу, умрет — милости не жди. Итак, берешься?

— За тем сюда и шел, владыко! Берусь, и поспешим!»

Тут Загрей остановился, ласково поглядел на Елену:

— Ну, как, интересная легенда?

— Начало неплохое, а дальше — посмотрим. Надеюсь, он её спас?

— О, да, не сомневайся! Ведь в своей суме он носил полный хирургический инструментарий — набор всяких скальпелей, зажимов, пинцетов, перевязочных средств, а в голове — огромный багаж знаний и бесценный опыт, полученный из самых разных источников, можно сказать, все медицинские знания мира. Так что он спас и девушку, и новорожденного малыша, а потом…

— А потом она в него влюбилась, под покровом ночи они покинули деревню и жили долго и счастливо в его дворце на острове Буяне! Угадала? — лукаво улыбаясь, поспешила выдать свою версию окончания легенды Кострова.

— Конечно, нет! Все было не так, а много интересней! Ну, что, продолжать?

— Я вся — одно сплошное внимание! — глядя уже не на звезды, а в лицо чародею, согласилась девушка.

— Ну, так вот, — продолжал Загрей. — Старик, помня свое обещание наградить целителя, предложил ему сначала золото, но тот, разумеется, отказался. Тогда владыка решил отдать за него свою старшую правнучку, но той едва исполнилось 10 лет, и лекарь, конечно же, не принял и этот «дар».

— Значит, его подвиг так и остался без награды? — поспешила вмешаться Кострова.

— Подвиг? Для него это была легкая работенка! То-то и надо было сделать, как только кесарево сечение, а затем аккуратно зашить шов. Но без награды он не остался.

— Интересно, и от чего же он не смог отказаться?

— Старик подарил ему коня, своего самого лучшего, самого резвого скакуна, — рассказывал Загрей, — который затем спас своему новому хозяину жизнь, но до этого эпизода еще далеко. Мы только в самом начале повествования.

— Так давай, рассказывай дальше!

— Ну, слушай…

«Шли дни… Наш врачеватель был нарасхват. Спасение внучки вождя произвело на село сильное впечатление, потому к новоявленному эскулапу не иссякал поток посетителей. Скоро весть о чудесных способностях целителя разнеслась по окрестным деревням и весям, и в селение стали прибывать убогие со всей округи — сначала из ближней, а потом и из дальней. Лекарь поселился в небольшом домишке, который некогда, до постройки просторной усадьбы, был вотчиной самого главы рода. Вот уже год эта хатка, состоящая из махонькой кухонки и чуть более просторной единственной комнаты, пустовала — будто бы нарочно ожидала прибытия важного квартиранта. На кухне лекарь оборудовал мини-лабораторию, где все ночи напролет проводил свои фармацевтические опыты, нацеленные на получение новых лекарств. В комнате же с утра и до вечера принимал больных — и ни один не уходил, не получив хотя бы временного облегчения от своих немощей. Разумеется, у него оставалось время, чтобы самому навестить наиболее тяжелых пациентов, а самые первые предрассветные часы он посвящал сбору целебных трав по берегам речки.

Денег он, конечно же, не брал. Питался весьма скромно, обычно довольствуясь тем, что вырастало на огороде, и лишь изредка позволял себе взять немного овощей и фруктов у состоятельных клиентов. Мяса и рыбы не ел вовсе, объясняя это тем, что все живое едино, что все мы — и люди, и звери — произошли из единого истока бытия.

Через две недели со дня прибытия чужестранного лекаря к нему пришел тот же старейшина, но не для продолжения спора и не для предложения новых даров, а с просьбой.

— Чужеземец, — начал старик, — мы отнеслись к тебе с почетом и уважением и, как оказалось, не напрасно. За несколько дней ты доказал свое могущество, облегчив страдания многих и многих. Теперь мы со страхом ожидаем того дня, когда ты покинешь нас, дабы продолжить свои скитания. Что мы будем делать без тебя? Кому понесем тогда свои хвори, немощи и болячки? И коль скоро твой отъезд неизбежен, то не мог бы ты, памятуя долг милосердия, взять себе учеников, чтобы передать им основы твоего высокого искусства, а нам в их лице оставить надежду на исцеление?

— Хорошо, — ответил чужеземец, — я возьму учеников, но лишь при одном условии.

— Говори, целитель! — торжественно потребовал старик. — Я выполню его, если оно не противоречит нашим обычаям.

— Я возьму в ученики только тех, — заявил знахарь, — кого сам сочту способными к овладению искусством врачевания, ибо оно доступно далеко не всякому и требует сочетания и высокого развития таких качеств, как ум, сноровка, бесстрашие и, главное, желание жертвовать своим эгоизмом ради бескорыстной любви к ближнему. Это и есть мое единственное условие.

— Хорошо, чужестранец, я принимаю твое условие! — согласился владыка. — Завтра утром, как только твой дом выйдет из тени моего и первый луч солнца проникнет сквозь твое оконце, здесь будут все, кто жаждет стать твоими учениками, а их, поверь, уже немало.

— Да будет так! — подтвердил решение старейшины лекарь. — Но! — и тут он поднял вверх указательный палец. — Прийти должны все желающие без различия пола, возраста и уровня благосостояния!

— Пусть так! — согласился старик и энергично, будто ему не 70, а только 40 лет, направился по своим общественным неотложным делам.

Старик не обманул: на следующее утро, когда замолкли первые петухи и едва испарилась куцая роса с огородных трав, перед входом в домик лекаря собралось около двадцати человек, мечтающих записаться в число учеников знатного эскулапа. Здесь были и зрелые бородачи-мужчины, и взрослые парни, но больше всего безусых юнцов — в основном худых, невысоких, но с глазами, светящимися надеждой. Но одной надежды, одного желания для того, чтобы быть врачом, увы, мало. И наметанный, бывалый взгляд лекаря сразу же среди этих глаз выделил те, чьи владельцы никогда не станут достойными продолжателями его дела. В одних глазах блестела явная тупость, в других — проступала трусость, не поддающаяся перевоспитанию, но больше всего было тех, в которых не горел, не пламенел, не искрился обычно едва заметный, плохо распознаваемый и все же явственно видимый сердечным оком огонек милосердной любви к ближнему.

Конечно, он не прогнал сразу тех, кто ему не понравился, а предложил всем ряд испытаний: сначала задал несколько несложных загадок, и тех, кто ответил быстрее всех, взял на примету; затем предложил окружить его полукругом, после чего внезапно выхватил скальпель и сделал глубокий надрез на собственной руке вдоль предплечья, почти от самой ладони до локтевого сгиба, цепко изучая при этом реакцию присутствующих, подмечая тех, кто не поморщился, не отвернулся, не побледнел, а смог разглядывать кровавую рану с блеском живого интереса в глазах.

— Что ж, получайте теперь последнее задание, но выполнять вы его будете самостоятельно, — объявил, наконец, чужестранец. — Вам надо до полудня собрать как можно больше крылышек бабочек, именно крылышек, а не самих бабочек. И ровно в полдень я вас здесь жду: мы подведем итоги выполнения этого задания, а потом я проведу первый урок. Мы с вами будем заниматься еще неделю, и по ее завершении я объявлю, кто останется у меня в школе. Но сразу хочу предупредить, что я не смогу оставить более трех учеников и, конечно, выберу самых достойных, наиболее талантливых, тех, кто проявит себя лучше других. Ну, а теперь в путь за крыльями…»

— Какое-то странное это третье задание, — вставила реплику Кострова в плавно лившийся рассказ Загрея, а затем с легким недоуменным возмущением продолжила. — Ну, зачем ему эти крылья? Что это дает? Неужели умение ловить бабочек имеет такое важное значение для медицины? Или же из этих крыльев он делал какое-то лекарство?

— Увы, не знаю, — посетовал маг. — Я ведь просто передаю легенду! Может, пройдя сквозь столетия, рассказ изменился, а на самом деле было иное задание, более ясное и понятное, но как теперь узнать, что было в реальности?

— М-да, очень может быть. Ну, итак, что же потом? — с нетерпением вопросила Лена.

«Как только солнце достигло зенита, — заговорил Загрей, — врачеватель пригласил пришедших учеников рассесться в саду под деревьями, а сам встал за наскоро сколоченный небольшой столик. Конечно, они стали требовать, чтобы учитель проверил выполнение третьего задания — им не терпелось узнать, кто же насобирал больше всех крыльев этих несчастных бабочек, кто оказался самым ловким и проворным ловцом насекомых. Но лекарь, к неудовольствию собравшихся, предложил сначала прослушать лекцию, а итоги третьего задания подвести уже после неё. Не без труда ему удалось угомонить недовольных учеников и добиться тишины, и когда он уже был готов объявить тему занятия, как сзади, за спиной, услышал шорох и чье-то неровное дыхание… Это был еще один, опоздавший волонтер, которого не было утром. Но самое удивительное, что этим новым кандидатом оказалась девушка, совсем юная, ещё подросток. И хотя она была коротко острижена, но мягкий овал лица, тонкая длинная шея, и, конечно же, одежда — длинный белый сарафан, обшлаги рукавов и подол которого были украшены пестрой цветастой каймой, — всё это не оставляло сомнений в её половой принадлежности.

— Простите, господин, — мягко, негромко, но уверенно произнесла запыхавшаяся девушка, — я не могла быть утром из-за неотложных домашних дел, но… — тут она сделала паузу, чтобы перевести дух, и продолжила: — Я хочу быть вашей ученицей!

— Увы, вынужден вас огорчить, барышня, но прием в школу окончен. К сожалению, вы опоздали! — спокойно ответил чужестранец.

— Неужели? — удивленно вздернула брови девушка.

— К сожалению, да… — подтвердил свой вердикт лекарь.

— И вы не дадите мне шанса, даже самой маленькой надежды? — не собираясь сдаваться, не отступалась девушка.

— Надежды?… А вы уверены, что хотите быть врачом, что сможете им быть?

— Да! Это моя мечта с детства!

— С детства? — с лукавой улыбкой взглянул на нее целитель. — Что ж, это меняет дело… Раз так, тогда раздевайтесь донага и залезайте вот сюда — на стол! — повелительно произнес врач и настойчиво постучал ладонью по крышке стола, в душе же тайно надеясь, что девушка откажется и быстренько ретируется.

— Но я же женщина и… Это неправильно… Это стыдно… Но раз другого выхода нет и вы настаиваете… — смущенно, опешив от такого постыдного задания, отвечала она, надеясь, что все это шутка, недоразумение.

— Да, сударыня, настаиваю! — жестоко подтвердил лекарь, не оставив девушке выхода.

— Извольте… Как угодно… — обретая ненадолго утраченный кураж, согласилась девушка и тут же жестко добавила: — Но если вы меня обманете, если не примите в ученики, то учтите, за меня есть кому заступиться!

Ученики, до того молча слушавшие беседу, зароптали, пришли в движение, и кто-то сказал:

— Не бойтесь, учитель, она — сирота!

Другой голос тут же уточнил:

— Она — подкидыш! Живет с больной бабулей, да и та ей не родная! — и парни почти в один голос дружно засмеялись.

— Неправда! — громко запротестовала девушка. — Я не подкидыш! А бабушка мне родная! — и глаза её заблестели хрусталиками наворачивающихся слёз.

— Я охотно верю тебе, — поспешил успокоить её учитель. — Итак… — и он жестом, не допускающим дальнейших обсуждений, напомнил про свое требование, указав на плоскость стола…»

— Мне кажется, это очень жестоко! Заставить девушку раздеваться на глазах двух десятков мужчин! Не ожидала такого от него! — словно очнувшись от легкого наркоза, тревожно проговорила Лена.

— О, да, жестоко! Верно! Но… ты забываешь, что профессия врача требует бесстрашия, и лучше сразу проверить наличие этого качества… — парировал Загрей.

— Все равно жестоко. Можно было бы придумать иное, более щадящее испытание.

— Может быть, но у лекаря, видимо, не было времени, чтобы успеть его придумать…

— Что-то твой герой стал меня разочаровывать. Я была о нем более высокого мнения!

— Увы, наши ожидания чаще всего не оправдываются. Так что и твое разочарование вполне закономерно…

— Ну, и что же дальше? — успокоившись, поинтересовалась Лена. — Она, конечно, разделась, а потом?

«А потом было вот что, — продолжал маг. — Она развязала тесемку на груди и весьма грациозно, можно сказать элегантно, скинула сарафан, под которым другой одежды уже не было, ловко влезла, даже скорее вспорхнула на стол и встала гордо, прямо, так, что ни единый мускул не задрожал на ее теле, ни тени стыдливого румянца не проступило на ее белоснежной коже, удивительно белоснежной, совсем не похожей на смуглые, обожженные солнцем, лица и руки жителей селения. Она даже не попыталась прикрыть грудь или низ живота руками, а, напротив, уперла ладони в бедра, отвела назад плечи, одну ногу чуть выставила вперед, будто всем своим видом хотела сказать: «Вот я какая! А вам — слабо?»

Как только все увидели ее такую , то тут же, как по мановению волшебной палочки, ропот утих, и воцарилось оглушительное молчание. Это длилось не меньше минуты, но и не больше двух, но казалось, что они вытянулись в настоящую вечность. Двадцать пар мужских, жадных до утех глаз, из которых половина никогда не видела так явно, так близко, так долго обнаженной женской плоти, впились в её нагое тело, по которому, словно бабочки, порхали блики и тени от мерно колышущейся листвы деревьев. Но удивительней всего, что и лекарь глядел на нее с нескрываемым восхищением, ибо девушка оказалась удивительно ладно скроенной, будто сам Фидий был архитектором форм её тела, а Пракситель своим резцом довел их до совершенства.

Правда, красота это была не женская, сочная, цветущая и плодородная, а именно девичья — хрупкая, нежная, свежая, ранняя, еще не оформившаяся полностью, но прелестная именно своим обещанием, устремленностью в будущее, а не тем, что уже есть, что состоялось и сковывает полет фантазии. Конечно, ей не хватало этих мягких плавных округлых линий, было видно, что питается она не сытно и вместе с тем её нельзя было назвать худой: и руки, и ноги, и живот светились упругостью, приобретенной каждодневной работой в поле и дома. А грудь… Это была не грудь, а сказка, манившая к себе, звавшая, и не прикоснуться к ней лекарь не мог…

— Итак, — собрав в кулак свои возбужденные нервы, начал учитель, — начнем наш первый урок. Сегодня мы будем изучать анатомию — науку о строении тела человека и животных. А девушка будет для нас наглядным пособием. Кстати, как тебя зовут, голубушка?

— Элиза, — откликнулась бодреньким голоском девчушка, — но лучше просто Эли.

— Красивое имя! — учтиво подметил лекарь, а затем, уже обращаясь к ученикам, всё еще завороженным очарованием девичьей красоты, продолжил: — Вот перед нами живое человеческое тело. Сверху оно покрыто кожей, затем идет слой жира, под ним мышцы, а еще глубже залегают отдельные органы, каждый из которых выполняет свою особую функцию…»

— Надеюсь, ты не собираешься мне пересказывать всю эту анатомическую галиматью? — уже озлобленно, устав от долгого рассказа, спросила Кострова.

— Конечно, нет… Извини, что-то я заговорился, увлекся подробностями… Просто в конце лекции произошел примечательный эпизод…

— Смею предположить, что ты решил показать этим похотливым подросткам, как делаются дети, пользуясь тем, что бедная девушка на все согласна ради сомнительных знаний?! — гневно прошипела Лена.

— Ты сказала «ты»? Ты полагаешь, что этот лекарь и я — одно лицо?

— Без всякого сомнения! — уверенно-победоносно заявила Кострова.

— Но откуда такая самонадеянная уверенность? — возмутился, но не так, чтоб очень сильно, Загрей.

— Интуиция… А если вдуматься, то, наверное, дело в тех подробностях, с которыми ты рассказываешь всё это. Так детально описывать происходящее, смакуя каждую мелочь, может только очевидец. Ну, что, я права?

— Хорошо, бог с тобой, раз настаиваешь, то так и порешим, что ты права, и этим эскулапом был я, — охотно согласился чародей, — а теперь слушай, чем же все закончилось.

«Все сорок минут, что я объяснял этим пацанам устройство человеческого организма, Эли мирно и спокойно стояла, вдыхая аромат цветущих вишен и яблонь. Ни единый звук не вырывался из её уст, несмотря на то, что я не только касался её кожи, но даже нарисовал угольком на её поверхности очертания отдельных органов. Но стоически молчала она только до тех пор, пока я неосторожно, поглаживая её рыжие короткие волосы, не назвал мозг главным нашим органом. Тут она возмутилась не на шутку и заявила буквально следующее:

— Извините, учитель, но главный орган человека — сердце, ведь именно им мы любим, чувствуем, переживаем, страдаем, а голова нам нужна только для того, чтобы мыслить, решать загадки и задачки, упражняться в остроумии и не более!

— Кто же тебя, милая моя, надоумил вести такие речи? — удивленно поинтересовался я у неё.

— Бабушка! — гордо выпалила она. — А что, разве не так?

— К сожалению, не так, Элиза! Чувствуем и переживаем мы тоже посредством мозга!

— Но это же смешно! Каждый знает, что любовь живет в сердце, что оно болит, когда мы страдаем, и радуется, когда веселимся! — стояла на своем Элиза.

И чтобы не затягивать спор, я лишь коротко ответил:

— Это иллюзия, Эли! Кажимость, понимаешь? Ну, как если бы мы думали, что ветка, опущенная в сосуд с водой, и на самом деле становится толще и короче, но ясно, что это не так. Нам только кажется, что любим мы сердцем, а на самом деле главная роль в этом принадлежит голове, хотя, конечно, и другие органы вносят некий, но весьма скромный, мизерный вклад.

— Раз так, то я слезаю. Пусть кто-нибудь другой постоит, а с меня хватит! — и она протянула руки ко мне, а я, конечно же, её подхватил, поставил на землю и попросил облачиться в свое скромное одеяние.

Через неделю я определил трех учеников, и среди них первой была Элиза, которая все эти дни продолжала поражать меня смышленостью, бесстрашием и упорным трудолюбием. И хотя не на всех занятиях она могла быть, но если уж была, то каждый раз превращала учебу в праздник. И к концу испытательного недельного срока я стал подмечать, что жду ее появления с нетерпением, а когда её нет или она опаздывает, то теряю ощущение радости, упускаю вдохновение, невольно превращаю уроки в скучную рутину.

Загрей и Элиза. Автор неизвестен

Не прошло и месяца после нашего знакомства, а Элиза первой призналась мне в любви. Мы стали любовниками. То она приходила ко мне ночью под предлогом помощи в моих алхимических опытах, то я навещал её в сумерках, прикрываясь необходимостью пользовать её больную бабушку, но чаще мы встречались в предрассветные часы у реки: сначала собирали травы, а потом, не в силах противостоять чарам Эроса, уходили в глубь небольшой рощи — единственного лесного массива в этом степном крае, — высившейся на холме на другом берегу реки, и там, на ковре из трав, среди ароматных зарослей земляники, рдевших редкими, но крупными и сочными ягодами, под сенью вековых дубов вдоволь наслаждались друг другом.

Вскоре по селению поползи слухи о нашей связи… Но Элиза была сиротой, за нее действительно некому было заступиться. Был бы у нее отец или братья, то они, конечно же, захотели бы разобраться со мной по-мужски и, как минимум, потребовали, чтобы я женился на их оскверненной блудом с чужестранцем дочери или сестре. И если мужской половине селения наш роман был по большому счету до лампы, то оставить равнодушным женскую он, конечно же, не мог. Местные девушки злились на Элизу из зависти, ибо многие сами мечтали оказаться на её месте, но, встретив с моей стороны холодно-отстраненное равнодушие на все свои убогие и довольно пошлые попытки соблазнить меня, объявили удачливой сопернице бойкот, но не упускали случая, чтобы где-нибудь наедине, во время случайной встречи на улице, одной-двумя непристойными фразами плюнуть ей в душу. Я же мог только поражаться тому терпению, стойкости, с которыми она все это выносила — ни единожды не пожаловалась она на оскорбления соплеменниц, но, напротив, продолжала оставаться жизнелюбивой и веселой, радующейся каждому мгновению каждой нашей встречи.

В конце весны, а может и в самом начале лета, Эли забеременела, и я как джентельмен пообещал ей жениться: свадьбу наметили на осень — так было заведено в этих краях. Все лето проводили мы в ученых занятиях и любовных утехах, Эли также участвовала в приеме больных, помогала мне оперировать, в общем, стала моим полноправным ассистентом. И все катилось к счастливому браку, как внезапное происшествие, случившееся в разгар осени, аккурат за две недели до предполагаемой свадьбы, не только разрушило наш идиллический союз, но и погубило жизнь моей возлюбленной, а вместе с ней и жизнь нашего ребенка, так и не увидевшего свет».

Эти последние слова Загрей произнес с интонацией неподдельного горя, произнес нарочито медленно, устало, и они, умирая на его устах, словно повторяли судьбу тех, кому были посвящены.

— Давай, помянем их, — тем же упавшим голосом предложил чародей. — Налей мне вина, Аленушка!

Лена безропотно, удрученная таким грустным поворотом жизненной истории своего визави, разлила вино и подняла свой бокал со словами:

— Пусть их душам будет привольно и светло в Раю!

— Спасибо, Лена! — сердечно поблагодарил чародей.

И тут её глаза встретились с очами Загрея, и она увидела, что этот кудесник, этот могущественный маг, обладающий нечеловеческими способностями, казавшийся воплощением уверенности, силы, всеведения, плачет, пусть и скупо, пусть и не позволяя слезам скользить по щекам, но все же разрешая им появиться и окрасить глаза характерным блеском.

— Ты плачешь? — не сдержала она своего удивления.

— Да, есть немного. А что в этом особенного?

— Да, нет, ничего, — немного потупилась Кострова.

— А ты часто плачешь? — поинтересовался в свою очередь Загрей.

— Я? Пожалуй, что редко, а на людях — так никогда.

— Отчего же? Разве плакать стыдно? — на этот раз удивился уже чародей.

— Нет, но есть немало людей, которые получают кайф от чужих слез и еще больше таких, кто считает слезы признаком слабости, а потому начинают думать, что плаксе можно навязать свою волю, подчинить его, вить из него веревки, ну, и так далее. Недаром, наверное, мальчикам с детства запрещают плакать.

— И тем самым способствуют тому, что они нередко вырастают равнодушными, жестокими, холодными мужланами, не способными ни любить, ни чувствовать красоту мира. А если и сохраняют умение испытывать сильные эмоции, то не могут своих переживаний выразить, боятся быть естественными, спонтанными, боятся своей самости с ее глубинами, с таящимися в ней чувствами.

— Может, и так, — неуверенно согласилась Лена. — Я не психолог и мне трудно об этом судить. Но что же случилось с твоей возлюбленной?

— Примерно то же самое, что с женой Хоакина Мурьеты. Надеюсь, смотрела фильм? — уже твердо, даже немного зло откликнулся Загрей.

— К сожалению, нет. А что, хороший фильм?

— Ну, понятно. «Поколение Пепси» выбирает что попроще, а об истинных ценностях не знает, не ведает и, похоже, знать особенно не хочет! — ехидно и надменно произнес свой приговор чародей.

— Зачем ты так? Разве я виновата, что еще молода и что мои учителя мне не открыли, что есть такой фильм! — примирительно пролепетала Кострова.

— Ну, ладно, извини, погорячился. Так вот, слушай же, чем всё закончилось…

«Для начала следует сказать, что лето в тех краях было обычно засушливое и жаркое. Поэтому издревле сложился обычай отправлять крупную скотину, особенно молодняк — бычков и телок, жеребцов и жеребиц, — на далекие северные пастбища, остающиеся сочными и зелеными все лето. В начале июня двадцать молодых и сильных мужчин торжественно провожались вместе с тысячью голов скота в этот неблизкий поход и только в конце сентября — начале октября они возвращались обратно. По случаю последнего события всегда устраивался праздник, на котором забивали нескольких наиболее отъевшихся бычков, и вся деревня пировала три дня и три ночи. Ну, да речь сейчас не об этом.

Так вот, когда до возвращения когорты пастухов оставалось недели две, среди прохладной сентябрьской ночи, той редкой ночи, когда мы не были с Элей вместе, в дверь моей хатки постучали, причем весьма и весьма настойчиво. Да я и так бы открыл, ибо долг врача велит всегда быть готовым прийти на помощь. На пороге оказалась молодая женщина лет 25-ти, с которой я не был близко знаком, но в лицо, конечно, знал, и даже помнил имя: её звали Фридой. Она была из обеспеченной — по меркам селения — семьи, можно даже было считать её знатной, ибо муж её был внучатым племянником вождя.

— Доктор, вы должны мне помочь! — уже в этой первой фразе, сказанной с порога, явственно угадывалось отчаяние, и, прошмыгнув в дом, она продолжала: — Я в беде, доктор! И только вы можете мне помочь, можете спасти меня и моих детей, спасти от смерти и от позора!

— Да что же случилось, Фрида? В чем дело-то? — стал допытываться я.

— Господин, я в беде! Я согрешила, ужасно согрешила! Я изменила своему мужу и теперь жду ребенка! Через неделю мой муж возвращается — именно ему было поручено возглавить отряд пастухов, отправившийся на север! И если он узнает, если заподозрит, то я погибла!

— Хорошо. Но чего же ты хочешь от меня? — подозревая неладное, хмуро спросил я.

— Вы должны избавить меня от бремени, иначе я погибла!

— Но я не могу. Мой долг лечить, а не убивать ещё не рожденное существо, которое ни в чем не виновато!

— Доктор, если вы откажетесь, то оно все равно умрет, но вместе с ним еще умру я, ибо если вы мне не поможете, то я брошусь в реку и утоплюсь, сегодня же, сейчас же утоплюсь, а трое моих детей останутся сиротами!

В ее словах была решимость. Стоило мне взглянуть в одичавшие экзальтированные глаза женщины, чтобы отчетливо понять: она не шутит и непременно исполнит задуманное. Сразу скажу, что все мои попытки убедить её отказаться от этой идеи, все мои пламенные обещания поговорить с мужем с тем, чтобы он простил ей грех прелюбодеяния или поверил, что жена ждет дитя от него, оказались тщетны. Женщина упорно требовала избавления от ненужного плода собственной невоздержанности, шантажируя меня собственным самоубийством. Может, я и проявил бы нужную твердость, но в решающий кульминационный момент Фрида встала передо мной на колени с глазами полными мольбы и слез и стала целовать мне живот, опускаясь все ниже и намереваясь сделать то, что тогда, в наивные времена младенчества человеческого рода, осмеливалась попробовать лишь одна женщина из нескольких тысяч… Эта сцена, её заплаканные глаза, изможденный несчастный облик… Нет, это ужасно, когда вот так, на коленях перед тобой стоит женщина, готовая на всё… Единственное, чего мне удалось добиться, это отсрочки на один день. И хотя веры в то, что за эти сутки она передумает, было мало, но я должен был использовать любую зацепку…

Увы, на следующий вечер она снова тайком пробралась в мое жилище, и мне не оставалось ничего иного, как во избежание более страшного преступления дать ей снадобье, провоцирующее ранний выкидыш. Она в свою очередь пообещала молчать и о визите ко мне, и о лекарстве, даже если её будут пытать, даже если она будет умирать… Лекарство должно было начать действовать через час после приема, и поскольку последствия выкидыша могли быть самыми непредсказуемыми, чреватыми неожиданными осложнениями, я попросил её провести эту ночь у меня, под врачебным присмотром, но Фрида безапелляционно отказалась, мотивируя страхом разоблачения со стороны бдительной свекрови.

Всю ночь не покидало меня смутное тревожное предчувствие. Так что когда под утро в окно постучала семилетняя девочка и взволнованно, сквозь слезы объяснила, что её мама умирает, мне уже не надо было объяснять, что и с кем случилось. Ты удивишься, Элен, но я не смог её спасти. После выкидыша у нее открылось маточное кровотечение, и, недолго думая, я решился на удаление матки… Но, кажется, было слишком поздно — время было упущено, и она умерла от кровопотери, буквально истекла кровью на моих глазах и на глазах ассистировавшей мне Элизы. Очевидцами моей неудачи стали и родственники Фриды, в том числе и злополучная свекровь, приходившаяся племянницей самому владыке селения.

К сожалению, человеческая память часто оказывается короткой и непрочной, когда речь идет о бескорыстно полученном добре. Мало того, нередко люди воспламеняются ненавистью именно к тем, кто старался им от всей души помочь, облегчить их страдания, сделать жизнь счастливее и благополучнее. Спустя пять месяцев после моего прибытия в селение мою благотворительную, бескорыстную деятельность стали воспринимать как должное, как нечто само собой разумеющееся, и так же начали оценивать и случаи исцелений, которые еще год назад могли показаться несбыточными, волшебными, плодом чародейства и магии. Но стоило случиться первой и единственной неудаче, как тут же я стал объектом всеобщего осуждения и негодования. Хуже всего, что перед кончиной Фрида, несмотря на данное обещание, успела поведать свекрови не только о том, что изменила её доблестному сыну, но и рассказала, кто дал ей снадобье, приведшее к такому печальному исходу… Да, увы-увы, женская память нередко оказывается короче, много короче, чем длинный болтливый женский язык!

Не успело еще тело почившей пациентки остыть, а я уже стал собирать свой нехитрый скарб, намереваясь поскорее покинуть селение в предчувствии трагической развязки. Но разве я мог уехать один, без любимой Эли? А потому, закончив приготовления к побегу, я поспешил к ней.

— Я не могу оставить бабушку! — таковы были её слова, прозвучавшие в ответ на моё требование собираться. Стоит ли говорить, что все мои доводы, предупреждения, угрозы на неё подействовали так же мало, как и на Фриду. Боже, ну, почему вы, женщины, такие упертые, почему вы не понимаете простого, элементарного, не слушаете голоса разума? Почему? Почему? Почему?»

— Ты меня спрашиваешь? — уточнила Лена.

— Кого же ещё, хотя можешь не отвечать — это скорее риторический, чем обычный вопрос, — грустно пояснил Загрей.

— Надеюсь, я не такая! — гордо ответила Лена.

— Какая такая не такая? — переспросил чародей.

— Ну, я не буду так унижаться перед мужчиной — это раз, во-вторых, голос разума я ценю, и поэтому, в-третьих, на месте Эли я бы оставила бабушку на попечение соседей и умчалась бы в романтическое путешествие с любимым мужчиной, ну, и в- четвертых, — добавила Кострова после небольшой паузы, — я не такая упёртая.

— Что ж, хотелось бы верить, что ты другая, но помни, что только ситуация показывает нам, кто мы есть, а заранее, до того момента, пока мы в ней не оказались, мы не можем знать, как поведем себя в экстремальных условиях.

— Что-то такое я, кажется, уже слышала, но где? А, конечно, — радостно аж подпрыгнула девушка, — мы же в курсе философии про это говорили — целый семинар спорили, так это или нет. Погоди, это же экзистенциалисты, насколько я припоминаю, эту идею обосновывали?

— Ну, молодчина, точно так! — подтвердил Загрей. — А теперь слушай конец этой легенды, а то уж тебя скоро надо возвращать в твой родной Святогорск…

«Уехать без Элизы я не мог. А потому решил отдаться на волю судьбы… На следующую ночь в мою хижину ворвалось человек шесть дюжих ребят: жестоко меня избили, вытащили из дома и, наконец, привели в дом старейшины — благо тот был совсем рядом. Старик не преминул вспомнить наш старый спор о пользе и вреде знаний, назвал меня клятвопреступником и убийцей — по местным поверьям душа соединяется с телом эмбриона в момент зачатия, и не просто душа, а дух одного из некогда почивших предков — местные жители исповедовали метемпсихоз. Так что получалось, что я убил не только Фриду, но также и кого-то из прародителей племени. И в заключении он пообещал, что меня будут судить всем людом не далее, как завтра в полдень.

Чем кончится этот суд, я догадывался. И быть смиренной жертвенной овцой не хотел. К счастью, у меня оказались союзники — люди, способные помнить добро и не боящиеся пойти против мнения вожака и его ослепленной гневом стаи. Ночь перед судом мне предстояло провести в подполе особняка старейшины, а чтобы я не убежал выход из него закрыли сундуком, нагруженным то ли песком, то ли каким-то каменным хламом. Подземелье было действительно глубоким — метров пять, а то и шесть — наподобие колодца — такое же узкое, отделанное нетолстыми бревнами. В общем, мне не составило труда сначала разделаться с путами — я незаметно прихватил с собой скальпель, затем подняться вверх, до самой крышки, упираясь в стены ногами, руками и спиной, а потом… потом я соорудил небольшой костерок, понимая, что дым будет идти вверх, а я смогу благополучно спуститься на дно… И когда наверху началась суматоха, то чьи-то заботливые, помнящие добро, руки — это были руки внучки старейшины, которую я полгода назад спас от смерти, — отодвинули сундук, помогли мне выбраться наружу и даже провели незамеченным на улицу… И поскольку она в своем подвиге не призналась и не была уличена, то мое чудесное исчезновение из подземелья впоследствии сочли доказательством моих колдовских сверхспособностей…

Стоит ли говорить, что я тут же побежал к своей любимой Эле, но, конечно, не нашел её дома, а бабушка, плача и трясясь, пояснила, что накануне её забрали, увели в неизвестном направлении. О, если бы мне узнать, где её держали? Но поверь, тогда я не был ни чародеем, ни провидцем, я был просто человеком, и отчаяние, боль бессилия просто душили меня. До утра я хоронился в огородах, а ближе к полудню, завидя, как народ собирается на площадь, выбрался из своего убежища и влез на один из чердаков, откуда можно было наблюдать судилище.

Все мои страшные прогнозы оправдались. В полдень привели мою любимую девочку. Она была в лохмотьях, «украшенных» запекшейся кровью, с лицом, превратившимся в сплошной синяк. Это была не та гордая и уверенная в себе Элиза, твердо стоявшая на столе в саду, а сломанное, жалкое, трясущееся, всхлипывающее создание. Казалось, силы покинули её, мужество предало её, надежда распрощалась с ней. Её раздели до нога, привязали к столбу и начался так называемый суд… Старик зачитал обвинение в преступлении против духов предков, в соучастии в убийстве, а также в колдовстве и любовных сношениях с Дьяволом… И в ходе этого монолога, прерываемого одобрительными возгласами толпы, я понял, что Дьяволом считают меня. Возможно, мое чудесное исчезновение из подполья убедило всех в моей темной сверхъестественной природе… И никому не было вдомёк, что будь я дьяволом, я, конечно же, спас бы свою возлюбленную. Но что я мог сделать? Броситься в толпу со скальпелем, убив двух-трех людей, чей единственный грех состоял в том, что они родились тупыми, безропотными рабами, не способными думать и выбирать? Или же, подобно Левию Матвею, я мог бы прокрасться на эшафот и избавить Элизу от страданий, а сам оказался бы в когтях убийц? Но безропотно наблюдать за тем, что творится такое бесчинство — было еще более невыносимо… Может, попробовать переубедить их, напомнить про добро, которое я принес в каждую вторую семью? — пронеслась у меня и такая мысль, но, увы, быстро потухла — такой наивно-нелепой она выглядела…

Тем временем старейшина, которого так и хочется назвать Великим Инквизитором, закончил читать приговор и начался выбор так называемых судей… И тогда я сказал себе: «Сейчас или никогда!!!»

— Да, не ожидала такой развязки! Вроде ты говорил, что то были времена «золотого века», когда не было ни тюрем, ни армий, но тогда откуда же у людей столько злобы, такая жажда мучить и истязать? — поинтересовалась Лена.

— Ты у меня спрашиваешь? Не я создал людей, их такими сотворил Бог, которого многие продолжают считать всеблагим и всемогущим. Вот и спроси у него, зачем он сделал, будучи благим, людей такими жестокими и злыми!!!

Лена снова посмотрела на Загрея и поняла, что он заново проживает те события, которые случились давно, быть может в его прежней жизни, в его первой жизни, когда он был еще простым человеком, хоть и владевшим медицинскими знаниями всего мира. И проживая их заново, маг становился все более похожим на человека, и печать кипящей ненависти, жестокого негодования все явственнее проступала на его лице. Он впервые за время их знакомства становился поистине страшен, и Лена уже пожалела, что поспособствовала своими неосторожными вопросами этой мучительной исповеди, вызвавшей у чародея поток таких болезненных воспоминаний.

Но Загрей уже не мог остановиться, да и Лена уже не могла его остановить, если бы даже захотела, а потому решила: будь то, что будет, а рассказ она должна дослушать. Чародей же твердым, жестким голосом продолжил повествование:

«И тогда я сказал себе: сейчас или никогда! Дальнейшее было как при замедленной киносъемке среди густого тумана. Я в мгновение ока спустился из своего укрытия и стал продираться сквозь толпу. И шел я настолько решительно, что никто не смел меня остановить, поэтому уже через минуту я оказался на эшафоте рядом с любимой. Видимо, такой наглости не ожидал никто, даже сам Инквизитор. Я же двигался как во сне, автоматически, инстинктивно, плохо понимая смысл своих действий — кровь кипела во мне и ненависть заглушала все другие голоса души. В течение десяти секунд с помощью родного скальпеля я разрезал веревки, которыми была привязана Элиза, и, освободив её от пут, взял в охапку и понес сквозь толпу, крича: «Расступись! Вон с дороги! Все вон!» И когда все послушно освободили проход, когда, казалось, цель была достигнута и впереди уже никто не загораживал путь, внезапно опустилась тьма… Я так полагаю, что кто-то — эх, знать бы кто! — ударил сзади меня по голове чем-то тяжелым — может, камнем, а может и обухом топора…

В общем, очнулся я уже через какое-то время. Очнулся привязанным к столбу, а передо мной, буквально в пяти метрах, у другого столба привязана была Эля — всё такая же обнаженная, едва способная сдерживать рыдания. Похоже, что моего прихода в себя уже ждали, и стоило мне открыть глаза, как вперед выступил какой-то мужичок и стал зачитывать решение суда… Увы, моим мечтам умереть раньше Эли или хотя бы вместе с ней, не суждено было сбыться. Она умирала на моих глазах, умирала долго, умирала мучительно, а вместе с ней так же мучительно умирал плод нашей любви… Она была уже на пятом месяце, и палачи не могли не понимать, что перед ними беременная девушка, даже не девушка, а еще ребенок…

Всем заправлял этот злодей, имени которого даже не хочу называть… Он превратил казнь в поистине всенародную… К эшафоту выстроилась целая очередь, в основном из женщин, хотя и мужчин было немало, и каждый с горящими садизмом глазами с упоением ждал своей «минуты славы», когда и ему будет позволено прилюдно, легально, под одобрительный гул народа, внести свою лепту в страдание невинного ребенка. Кто-то отыскал и принес мою сумку с хирургическими инструментами, которыми некогда я лечил: штопал раны, вскрывал гнойники, удалял зубы… Теперь они пригодились для другого… Их передавали из рук в руки, чтобы снова и снова пустить в ход… Тут же их накаливали в огне костра, на нем же грели чан с маслом, и когда оно закипело, то его стали разливать по чашкам, чтобы полить им те места тела жертвы, из которых только-только вырвали куски мяса…

Палачи внимательно следили за тем, чтобы кто-то в азарте невзначай не переусердствовал и не избавил бы от мучений мою Эленьку раньше времени. Их задача состояла и в том, чтобы истязания не были однообразны, чтобы каждая последующая пытка была бы не только новой, но и все более и более мучительной… Если же моя девочка вдруг теряла сознание, то они тут же окатывали её водой или били по щекам, чтобы привести в себя, чтобы она встретила следующую пытку в сознании, лицом к лицу, чтобы успела понять, успела ясно представить и оценить, какое новое изощренное истязание её ожидает, успела ужаснуться и, в конце концов, содрогнуться и заорать жутким нечеловеческим голосом слово «Нет!», а потом снова, и снова…

Если бы ты слышала, Лена, как она кричала, как вопила о пощаде, сначала о пощаде, а потом о скорой смерти… Никогда ни раньше, ни позже я не слышал такой интенсивной боли, выраженной в крике… А эти изверги, казалось, только и ждали, чтобы насладиться ужасом, пульсирующим в её глазах, вспыхивающим всякий раз все более ярким пламенем при каждом приближении нового нечеловеческого испытания… Она кричала до тех пор, пока они не вырвали ей язык, все зубы, пока не обожгли ей рот кипятком… У нее были такие губы, сочные, мягкие, прирожденные целовать, самые лучшие на свете, самые прекрасные во Вселенной, как и вся она, и что они с ними сделали, во что они её превратили, за что, за что, за что!!!???… И её последними словами, вырвавшимися из окрававленного рта, которые я смог с трудом разобрать, но все же смог, были три слова: «Спаси меня, Загрей!»… Как же я жалел, что не убил её тогда собственной рукой, когда был шанс, реальнейший шанс!!! Но как, скажи мне, Лена, как могли все эти люди молчать? Терпеть? Допустить? Потворствовать? И не только потворствовать, но и участвовать — истязать, мучить, пытать, терзать? Разве люди они после этого??? Разве люди???»

Но Лена молчала, она слушала спокойно, и ни одна слеза не заблестела на её глазах. Но это не значит, что она ничего не чувствовала. Напротив, все ее тело оцепенело, онемело от негодования, и даже слезные протоки оказались парализованными и неспособными пропустить на свет влагу слез.

«Весь этот кошмар длился несколько часов, почти до самого заката… Когда они стали понимать, что Эля скоро уйдет, что кровь её скоро иссякнет, старик-инквизитор приказал вспороть ей живот… Она еще увидела своего нерожденного сына — маленькое, размером с пол-ладошки созданьице, которое было еще несколько мгновений живо, которое так хотело жить, что у Эли, несмотря на все пытки, так и не случился выкидыш. Это крохотное существо было последнее, что она увидела, потому что потом ей выжгли глаза, и тут она, наконец, умолкла… Она была в коме, но ещё дышала, сначала часто, громко-хрипло, потом все тише и реже, но утихнуть ей не дали… Старик подозвал одного из палачей, в котором я без труда узнал одного из тех, кто когда-то просился в мои подмастерья, но не прошел «по конкурсу», что-то ему шепнул, и тот быстренько подскочил к умирающей, одним движением отрезал ей остатки левой груди, выломал ребра, просунул руку внутрь и под радостный рев толпы, возбужденной запахом горелого мяса и жженых волос, густо окутавшем площадь, вынул её сердце и радостно, будто это был кубок олимпийского чемпиона, поднял его вверх на всеобщее обозрение… И все это было прямо передо мной, понимаешь, Лена, в пяти метрах от меня… А я ничего не мог сделать, совсем ничего!!!

Этот юный подонок передал затем сердце главному, а тот подошел ко мне и, поднеся его прямо к моим глазам, сказал: «Ну, что, лекарь, нравится? Молчишь? Нечего тебе сказать? Этого ты хотел? Это плод твоего знания?» Он не ждал ответов, да и не мог их получить, ибо уста мои были плотно запечатаны кляпом — кругляком, сделанным из полена. Мне кажется, даже тогда он боялся меня, а уж то, что я был прав, он понимал наверняка, как понимал и то, что содеял ужасное зло, и несмотря на это понимание, все больше, все дальше шел по пути усугубления своего преступления…

Он не пощадил даже мертвую Элизу, он приказал отвязать её останки и тут же, прямо передо мной бросить их на съеденье собакам… Но собаки, хоть и были голодны, не стали есть — лишь обнюхали и отвернулись… Понимаешь, Лена, собаки оказались выше, чище, милосерднее людей!!! И тогда, видя пассивность четвероногих тварей, Элино тело облили нефтью и подожгли… Подожгли мою любимую, мою Любовь, мое Счастье, мою Надежду, ибо никогда после я уже не встречал такой удивительной, такой прекрасной девушки, никогда так сильно не любил больше никого… И все это до сих пор стоит перед моими глазами: как трепещет её истязаемое тело, как вспарывают её живот, как вырывают её сердце…

И все же, несмотря на полное свое торжество, кое-что Инквизитору не удалось. Похоже, он хотел сварить Элино сердце, чтобы потом, ну, не знаю, что потом… не хочу даже думать об этом… Но народ внезапно, вопреки его планам, в тот самый момент, когда он уже собрался бросить сердце в таз с кипящим маслом, заскандировал: «Сердце! Дай нам! Сердце! Дай нам!…» И старик сломался и отдал сердце, и оно пошло по рукам и… так и не вернулось…

Когда же падающее на запад красно-гранатовое солнце, необычайно красное, ярко-ярко-алое — казалось, будто оно не просто стыдилось того, что освещало всю эту кровавую бойню, но и само обливалось кровью, — когда оно коснулось, наконец, крыш домов, предвещая скорые сумерки, палачи стали организовывать новую очередь — чтобы пытать меня. Видимо, мою казнь они планировали завершить уже глубокой ночью, при свете факелов и Луны. Я уже приготовился к принятию своей порции мук, но тут случилось непредвиденное. Невесть откуда взявшийся всадник, закутанный в черное с головы до ног, промчался даже не сквозь, а почти что поверх толпы, промчался через всю площадь на том самом коне, который был мне подарен некогда старейшиной. Вместе с лошадью он взлетел на эшафот, на ходу одним движением разрубил веревки, скреплявшие мое тело со столбом, нанес несколько разящих ударов по тем, кто попытался было воспрепятствовать дерзкому освобождению… Мне осталось только сесть на лошадь и вместе с ним пронестись через толпу… Как только мы оказались на окраине города, мой спаситель спрыгнул и, не сказав ни слова, не показав лица, исчез в зарослях кустов, указав напоследок мне направление побега… Погоня не была успешной — конь оказался слишком хорош, чтобы его кто-то мог догнать, тем более, что лучшие наездники и самые резвые лошади еще не вернулись с северных пастбищ… Мой же путь лежал на юг — через степи к далекому морю…

Но это еще не конец. Через пятьдесят лет, уже в нынешнем облике, обретя бессмертие и став настоящим магом, я снова пришел в те края… Я хотел узнать, что стало с костями Эли, краешком души лелеял зыбкую надежду напасть на след её сердца — я был почти уверен, что его похитил кто-то из моих тайных сторонников. Но оказалось, что селение это давно исчезло, а судьбу Эли с тех пор повторили десятки женщин — почти каждый год практически в каждом селении находили моих последовательниц. Их называли ведьмами и обвиняли в колдовстве и других, весьма разнообразных, грехах… Правда, за это время нравы «смягчились», и их жестоко пытали только на стадии следствия, казнь же была быстрой и «безболезненной» — через сожжение на костре.

И все же от одного из старожилов, уродившегося в том самом селе, я узнал, что сразу после той первой, памятной казни на селение обрушились одна за другой беды — словно весь ящик Пандоры решили высыпать на голову провинившихся жителей… Началось с того, что участники погони, чаявшие изловить меня, так и сгинули бесследно. Разумеется, все решили, что это я их спровадил в мир иной. Как только вернулись пастухи с северных равнин, то уже на второй день праздника в деревне начался мор — видимо, среди убиенных бычков оказался больной какой-то страшной инфекционной болезнью. Но виноватым опять признали меня, хотя я в те дни был уже за сотни верст от этого проклятого места… Весной наводнение разрушило половину домов, а через год, но уже летом, сгорела и вторая половина и многие из вновь выстроенных жилищ… Старик-инквизитор умер спустя год после казни Эли, но смерть его не была легкой: сначала он покрылся гнойниками и зловонными струпьями, затем на него в одну ночь спустилось безумие, а кончил он тем, что повесился или его повесили — молва по-разному вещала. Самое забавное, что его смерть тоже возложили на меня… Ну, и дальше, чуть что случалось, всегда вспоминали меня, то бишь Дьявола, а любого, кто хоть чем-то выделялся из общего ряда посредственностей, могли причислить к числу моих сторонников и… ну, сама понимаешь…»

— Вот и вся легенда, Леночка! — заключил Загрей. — Надеюсь, я тебя не слишком утомил? Или напугал?

— Да нет, что ты! Но только вот ты сказал, что дьявола не существует и никогда не было, но из легенды вытекает, что он все-таки был, и что ты и есть Он? Или я чего-то не поняла?

— Я не Дьявол и никогда им не был, Ленок! Это люди мне приписали свои негативные черты, свою злобу, ненависть, жестокость приписали мне по механизму проекции. Неужели не понятно?

— Пон-я-тно. Но если Дьявол не ты, то тогда, может, истинным Дьяволом был тот самый старик Инквизитор? Разве он не делал зло сознательно, намеренно, смакуя и вожделея все большего и большего зла?

— Конечно. Но проблема не в этом, а в том, кто в его естество заложил эту жажду разрушения, кто придумал ту силу, которую Фрейд, плохо понимая суть античного политеизма, все же довольно правильно обозначил словом Танатос, кто, наконец, сделал так, что от бессмысленных ужасных страданий своего собрата по роду человеческому, особенно если это ребенок или женщина, лучше всего юная, красивая или даже беременная, многие люди получают наслаждение, и не рядовое наслаждение, а высшее, не сравнимое с любым другим наслаждением? Кто их создал такими?

— И кто же? — оживилась Кострова.

— Если верить Библии, человека создал Бог по своему образу и подобию…

— Бог???

— Да, тот самый Бог, который равнодушно взирал на бессмысленные страдания Иова, а может и тот, кто обрек на многовековые мучения Прометея, так много сделавшего хорошего для него или, наконец, тот Бог, который отправил своего сына на Голгофу…

— Ты хочешь сказать, что Бог наслаждается нашими страданиями?

— Если многие отцы насилуют своих дочерей, многие ловят кайф от истязания своих беззащитных сыновей, то почему Бог-отец не может радоваться мучениям или даже сам истязать своего сына?

— Это же святотатство! — искренне возмутилась Лена.

— Прости, я просто размышляю… Ни на чем не настаиваю! — извинился Загрей.

— А если Бога вообще нет?

— Это еще хуже…

— Но почему?

— Тогда вообще ничего нельзя понять… — снова пустился в объяснения юный маг. — Животным садизм не свойственен, если не считать самцов норок, получающих удовольствие от укусов, которые они в преддверии полового акта порой наносят самкам… Но они их не убивают… Значит, садизм появляется только у человека, особенно у хомо сапиенса. Если появляется, то эволюционно выгоден, способствует успеху в борьбе за место под солнцем… Но если он выгоден, то почему не появился раньше, у тех же обезьян или тигров, не склонных подолгу мучить своих жертв… Замкнутый круг, необъяснимый наукой…

— Ты меня совсем запутал. Ну, раз ты не Дьявол, то кто же ты тогда? Уж это-то ты знаешь?

— Я? Ну, сначала послушай одну историю. Однажды одного актера, кажется, это был Венсан Перес, слыхала про такого?

— О, да, «Аромат любви Фан-Фан»… — обрадовавшись тому, что может продемонстрировать свою эрудицию, воскликнула Кострова.

— Так вот, однажды, когда он был в Корее, на улице к нему подошел старик-монах и спросил, кто он. Он ответил почти сразу, что актер. А старик спросил снова и еще более настойчиво. Венсан снова ответил то же, но уже не так уверенно, а когда монах задал тот же вопрос в третий раз, то актер умолк. Возможно, он понял, что по-настоящему и сам не знает, кто он. А ты знаешь, кто ты?

— Я? Да, теперь так просто не ответишь… Ну, до встречи с тобой я считала, что я — девушка, потом — дочь, любимая, подруга, студентка… красавица, умница…

— Хищница… — улыбаясь, продолжил Загрей.

— Ну, в некотором смысле, — чуть смущенно ответила Лена. — Но главное, я — человек…

— Да нет, Леночка, нет. Твое «я» — это то, что остается за вычетом твоих социальных ролей и статусов, которыми ты так старательно хочешь прикрыться. Попробуй отнять от своего «Я» всё, что ты перечислила и что может о себе сказать каждая вторая, если не каждая первая твоя ровесница, и что тогда останется, в чем состоит твоя неповторимая индивидуальность? Может, в уникальном ансамбле, неповторимом сочетании личностных черт?

— Пожалуй, да… Нет, постой-постой… Пожалуй, нет… Опять ты меня запутал, Загрей! Похоже, я не знаю, кто я… — огорченно призналась Лена.

— Ну, ничего страшного. Сократ — мудрейший из всех эллинов, так он вообще признавался, что знает, что ничего не знает, и не грустил от этого… Но я по секрету тебе скажу, кто ты?

— Ой, ну, скажи, милый!

— Ты — это твоя Самость, это ядро твоей души, это голос твоего сердца, который лучше тебя самой знает, кто ты и для чего пришла в этот мир… Только этот голос надо уметь слышать… хотя бы иногда…

— А ты? Ты — тоже? — не унималась Кострова, сама не понимая, почему ей так важно знать, кто же сидит перед ней.

— Конечно! Но тебя ведь не это интересует, а то, смертен ли я или бессмертен, чародей я или бог, какие чудеса могу творить, а какие не могу — ведь так, Ленок? Именно это ты хочешь знать?

— Вот-вот, именно это… Так ты бог или все же нет?

— Я бессмертен и в этом похож на бога, но не всесилен и многого не могу, хотя могу очень много… Но обиднее всего, что я могу многое из того, что мне не нужно, а самого главного, увы, не могу…

— А что для тебя это главное? То, которого ты не можешь?

— Ладно, тебе скажу… Я не могу вернуть Элю… Ни обратить времени вспять, ни воскресить её… Если бы мне найти её сердце, тогда бы я мог попытаться… Я чувствую, что оно еще не истлело, что кто-то где-то хранит его, но где и кто???

— Я не знаю… — посетовала Лена, которой в глубине души и было жалко Загрея, и хотелось его отблагодарить за все то, что он ей подарил и, возможно, еще подарит, пусть и не просто так.

— Я знаю, что ты не знаешь… Но тебе уже пора домой. А мы забыли про самое главное. Ведь ты просила меня о чем-то, еще там, на острове. Напомни, о чем…

— Разве? Ах, да… После пережитого не просто вспомнить, с чего все началось… — стала несколько жеманно оправдываться Елена, делая вид, что что-то усиленно вспоминает. — Ах… Ну, конечно… Я просила о справедливости… о наследстве дяди… о том, что моему брату достается всё, а мне — ничего… Мне кажется так нечестно… Но как уж ты сам рассудишь, ведь мое представление о справедливости, наверное, не безупречно…

— Хорошо! — громко, уверенно произнес Загрей, произнес как власть имеющий, что бывало с ним сегодня нечасто. — Ты получишь все, что просила, и даже больше! Но при одном условии: ровно три недели, начиная с сегодняшней полночи, ты должна быть верной мне, должна хранить целомудрие, беречь невинность и блюсти чистоту. Если же нарушишь это условие, то не получишь ничего! И это — последнее твое испытание!

— Но, позволь спросить, а что… — попыталась уточнить Лена, но спрашивать было уже не у кого…

Загрей исчез так же внезапно, как и появился, растаял как зыбкий утренний туман под лучами солнца, растворился как призрачный мираж. А вместе с ним исчез и поднос с недоеденными фруктами, и недопитое вино… Осталось только черное небо, раскрашенное разноцветными светильниками звезд, и пурпурное ложе, покрытое ярким пестрым ковром из живых фиалок, гиацинтов, подснежников, незабудок, ромашек, нарциссов и десятков других благоухающих цветов… Вдруг небо стремительно полетело вниз, а кровать и вместе с ней Лена — вверх… Секунду-другую девушка еще чувствовала под спиной мягкий шелк ткани — будто неведомый магнит удерживал её над бездной, — но лишь секунду… Встречный поток воздуха мгновенно надул её легкие, ударил по лицу, заскользил вдоль тела… Её бросило вниз, навстречу звездам, понесло словно песчинку, закрутило вихрем как осенний лист… Через минуту Лена поняла, что её засосало в какой-то прозрачный, бесплотный, но узкий тоннель, по которому она несется словно курьерский поезд, а на выходе блещет яркий голубой свет неведомой слепой звезды… «Раз-два-три… — сама не зная зачем, начала считать Кострова, — пять, шесть, семь… восемь… девять… дес…» На границе между звуками, перед самым «-я», которое она уже начала было вдыхать, невидимая темная труба оборвалась, и Лена упала в прозрачную лазурь теплого света, однако полумгновением раньше все же успела инстинктивно зажмурить глаза…