IV
С того памятного дня, когда Глаша увела под конвоем своего мужа, а я ушел, оставив Татьяну одну, прошло недели две. Летали мы почти каждый день, и дни эти мелькали, как фонари на полосе. Рогачев делал вид, что ничего не произошло, но разговаривали мы с ним только о работе, и это меня вполне устраивало. Татьяну я встречал в аэропорту перед рейсом, пытался остановить ее в коридоре и заговорить, но она не стала даже слушать. Лицо ее показалось мне худым и каким-то чужим, и она постаралась обойти меня молча, словно бы боялась вопросов. Впрочем, возможно, это и не так.
Однажды вечером, узнав, что она прилетела, я поехал к ней домой, надеясь, что уж там она отмолчаться не сможет. Перед дверью моя решительность испарилась, но все же я позвонил. Татьяна открыла двери, поглядела на меня печальными глазами и закрылась на замок. Я слышал, что она не ушла, стояла под дверью, и тихо постучал.
— Таня, мы должны поговорить, — сказал я, понимая, что открывать она не собирается. — Ты сама вспомни, разве я во всем виноват?
Она не ответила, тогда я заколотил по двери кулаками и прокричал ей, что мы всегда занимаемся не тем, чем нужно, и все решаем, открывать двери или не открывать. Сам не знаю, что это значило, возможно, то, что действительно глупо топтаться у дверей. На шум вышла старушка, у которой Татьяна снимала комнату, и тихо спросила:
— Молодой человек, чем провинилась эта дверь?
Мне даже почудилось, она сказала «уважаемая дверь», поскольку тон ее был именно таков, и я попросил, чтобы вышла Татьяна.
— Как же она может выйти, — притворно удивилась старушка. — Ее нет дома. Нет, — повторила она и повела рукой. — Нету!
Мне ничего не оставалось, как повернуться и уйти.
На следующий день Рогачев как-то пристально взглянул на меня: вероятно, он знал, что я ходил к Татьяне. Мы снова говорили только о курсе и высоте и расстались, даже не кивнув друг другу. Саныч заметил перемену наших отношений гораздо раньше, ничего не спрашивал и только иногда в полете, будто бы отвечая на какие-то свои вопросы, говорил:
— И-хо-хо! Вот жизнь!
И непонятно было, что он хотел этим сказать, но думаю, проблем у него хватало и своих, так что эти слова ни о чем, в сущности, не говорили.
В эти же дни ко мне приезжала Глаша.
Признаться, я удивился и сразу подумал, что ее прислал Рогачев: такой приход завершал и день рождения, когда мы с нею якобы танцевали в полутемной комнате, и неожиданную встречу у Татьяны. Глаша извинилась за внезапное вторжение, говорила тихим голосом и, видно было, очень смущалась, отчего и показалась мне несколько другой. Возможно, последние события ее действительно изменили... Когда я взял ее плащ и повесил на гвоздь на дверном косяке, она поблагодарила и спросила вкрадчиво:
— Не ожидал?
— Нет, — ответил я. — Проходи в комнату.
Она кивнула, прошла на кухню, села на табуретку у окна и попросила сигарету.
— Иногда курю, — пояснила она, глядя на огонь спички. — Как ты относишься к курящим женщинам?
— Точно так же, как и к тем, которые не курят, — ответил я, потому что курение, собственно, ни о чем не говорило.
Глаша жадно затянулась, заметила шутя, что чужие сигареты всегда кажутся слаще, и сказала, что последнее время она долго думала, прежде чем отправиться ко мне, но теперь...
— Теперь я здесь, — продолжила она и вскинула руку в сторону плиты, узкого красного стола и двух стеклянных банок на нем, — так что отбросим всякие прелюдии. Я пришла поблагодарить тебя. Это вполне естественно, правда?
Она подняла на меня глаза, стараясь определить, радуют ли меня ее слова, и пальцы ее немного дрожали. Было похоже, что Рогачев к ее приходу не имел никакого отношения. Я ничего не ответил и продолжал слушать. Говорила Глаша тихо и очень разумно, видать, все основательно продумала. Немного смущалась и часто вопросительно смотрела на меня, ожидая поддержки, волновалась, и это волнение удивительно меняло ее, казалось, это совсем не та женщина, которая распекала Рогачева в комнате Татьяны. Кстати, она правильно поняла, что там произошло, обвинила во всем мужа, припомнив, что нечто подобное случалось и раньше. О часах она или же не знала, или не придавала им большого значения — во всяком случае, их даже не вспомнила, но зато уверила меня, смущенно улыбнувшись, что переживет измену и на этот раз.
— Я была у Тани, — сказала она, пристально взглянув на меня. — Мы чудесно поговорили, обсудили и... Мы женщины, и всегда поймем друг друга, правда?
Я кивнул: интересно было послушать, что она придумает еще, потому что ни в какое понимание между женщинами не верил; об этом не стоило даже заикаться, так же, впрочем, как и о понимании между мужчинами.
Глаша продолжала говорить, и мало-помалу стало понятно, что обвиняла она не только мужа, но и меня: я смирился с тем, что Рогачев встречается с Татьяной, не проявил настойчивости и не появился после скандала. Нашу встречу у Татьяны она определила словами «маленькая драчка». Выходило, они с Татьяной вместе поплакали над тяжелой женской судьбой, поняли друг друга и твердо решили, что Рогачев остается в семье, а Татьяна будет терпеливо ждать, когда я прозрею и приду к ней. Идиллию прощения Глаша нарисовала довольно красочно: Татьяна встретит меня холодно, немного посердится, немного пожурит, а затем внезапно кинется мне на грудь и станет моей женой.
— Так и будет, — сказала Глаша тоном пророка, взглянула на меня смело, взяла сигарету, но прикуривать не стала, мяла ее пальцами. — Она согласна, понимаешь?
Она едва не добавила: «Дело за тобой, что же ты сидишь?!»
Но теперь я ей не верил: возможно, она и была у Татьяны, да та вряд ли так уж охотно разговорилась, и выходило, Глаша все сочинила. Что ж, в этом не было ничего удивительного: она боролась за себя и за своих детей, и наверняка ее устраивала только победа. Отсюда — и уверенность, и продуманность, и легкое волнение. Было еще что-то, что задело меня: подумалось, она знает нечто такое, о чем я не ведаю.
— Правда? — спросила она, сказав, что я должен на что-то решиться и устраивать дальнейшую жизнь.
Мне хотелось ответить: «Истинная правда!» — но я боялся, что она уловит насмешку и обидится, а к тому же меня снова что-то царапнуло. Похоже, Глаша чего-то не договаривала.
— А решишься, то непременно добьешься своего, — продолжала она, обрадованная моим молчанием. — Надо только видеть главное, правда? А то ведь мы иногда делаем, а потом думаем...
— Именно так, — сказал я, обрывая ее очередное «правда». — Сначала делаем, потом думаем, а после жалеем о сделанном.
Глаша взглянула испуганно, наверное, ее насторожило такое тесное понимание, и мне подумалось, она спросит по-рогачевски: «Зачем сказал?!» — но она успокоилась, не заметив иронии,согласилась:
— Вот именно.
И снова принялась говорить о Татьяне.
Слушая Глашу, я думал о том, что ее появление все же связано с Рогачевым; конечно, он прямо не говорил, намекнул — зная свою жену, не так сложно представить ее поступки. И к Татьяне послал ее точно так же, и выходило, она должна была что-то узнать и принести эту новость мне. Я убеждал себя в этом, но чувствовал — что-то не вяжется: достаточно было вспомнить разговор Татьяны и Рогачева в самолете. Он спрашивал ее, решилась ли она. Это касалось чего-то серьезного.
— Она мне понравилась, — продолжала говорить Глаша тихим голосом. — Такая хорошенькая, печальная... Сидит дома, переживает, ждет тебя... И характер у нее мягкий, мне показалось...
— Она летает каждый день, — прервал я эту домашнюю кошечку, так уютно расположившуюся у меня на кухне. — Это во-первых! Так что печалиться ей просто некогда. А во-вторых, я впервые в жизни слышу, чтобы женщина расхваливала свою сестру. Татьяна не успела сказать тебе, что я там едва не взломал двери, за которыми она скрывается?..
— Ты что же, не веришь мне? — спросила она, привставая, будто бы вслед за моим ответом готова была уйти. — Не веришь, что я была у Татьяны?
— Была, но, разумеется, не верю, — сказал я и засмеялся, увидев, как она вдруг изменилась в лице и зло посмотрела на меня. — Но твои мечты о возвращении мужа сошлись с моими желаниями, конечно, чисто случайно. Я действительно хочу жениться на Татьяне, потому что у нее будет ребенок...
И как только я произнес эти слова, мне стало ясно, что же не договаривала Глаша: не зря же она ни разу не вспомнила о том, что Татьяна беременна. Мысль о том, что ребенок этот вовсе не мой, а Рогачева, заставила меня замолчать, а Глаша сказала, что напрасно я ей не верю и что она все может доказать.
— Я знаю то, что знаешь ты, — заговорил я снова и почувствовал, как что-то изменилось во мне самом. — И согласен жениться на Татьяне, но она этого не хочет. Жалеет меня, полагая, что я ее мало люблю, или что там еще, но если бы она хитрила, как ты, то мы давно бы расписались.
Мне не хотелось вслух произносить то, что Татьяна любит Рогачева, в чем я теперь не сомневался; возможно, пожалел Глашу, которая сникла и не сразу спросила:
— А ты простил бы ее?
— Да, — ответил я. — Уже простил, но...
Пришло в голову, что мое прощение ей без надобности; да и что ей до меня, если у нее ребенок Рогачева. Как это раньше я не подумал! Вспомнилось, как Татьяна боялась забеременеть и как это оказалось неожиданностью для нее — так во всяком случае мне показалось; вспомнились уверенность Рогачева и поведение Татьяны, которая, вероятно, не представляла, как быть; объяснялось даже то, что она так горячо защищала героиню какого-то фильма — кажется, я тогда сказал, что случайные встречи всегда остаются случайными. Глупость, конечно, но тогда я попал в самую точку...
— И знаешь, за что прощать?
— Знаю, — ответил я. — Тебе важно, женюсь ли я на Татьяне, поскольку ребенок от твоего мужа. Вот за этим ты и пришла. Впрочем, — перебил я сам себя, — не совсем так.
— Не совсем, — подтвердила Глаша, торопливо прикурила и, пыхнув дымом, добавила: — Я пришла посоветоваться с тобой.
Я сказал, что в этом случае не надо было так хитрить; я видел, что она не прочь отомстить Рогачеву. Но я молчал об этом, а вот Глаша, не смутившись, оправдала хитрость тем, что хотела как лучше.
— Кому лучше? Мне? Тебе? Татьяне?
— Всем, — ответила она и даже повела рукой, как бы говоря, что в жизни случается и такое. — Разве я не права?
Она была права, и если обвинять ее, то только в том, что она думала о себе. Но разве все мы поступаем не так? Разве сначала думаем о других, а после — о себе? Нет, мы думаем о себе, в первую голову о себе, исключительно о себе, и в этом многие наши беды. О других мы тоже думаем, чаще, правда, в том случае, когда нам что-то угрожает.
— И что же ты хочешь от меня?
— Он снял комнату, — совсем тихо сказала Глаша и осторожно вздохнула. — Я узнала об этом случайно, там живет моя приятельница. Что же мне делать? У меня двое детей, да и потом... Татьяна тебя любит, — продолжала она нерешительно. — В этом я не обманываю...
— Обманываешь, — прервал я резко. — Снова обманываешь, поэтому у нас и не получается разговора. Ты прекрасно знаешь, кого она любит, давно, быть может с первой встречи. Так она тебе сказала?
— Она тебя любит, — упрямо повторила Глаша, опустив глаза. — Запуталась она и сама не знает. Я это почувствовала, могу поклясться детьми. Отчего ты мне не веришь сейчас? Поверь, это так и есть, она...
Глаша не договорила, взглянула на меня с обидой, повернулась к столу и поставила локти на столешницу, как бы настраиваясь на долгий разговор. А я-то считал, что он закончен. Последние слова, правда, меня сбили с толку, кажется, я действительно поверил: наверное, мне хотелось в это верить, и сказал, что Рогачев на Татьяне никогда не женится, поиграет и бросит.
— Женится, — возразила Глаша и едва приметно улыбнулась. — Если не вмешаться, то непременно женится.
Ее уверенность заставила меня подумать, что, возможно, жизнь в Риме не играла для Рогачева такой роли и он готов был проявить человеческое чувство. Чего-то недоставало в этих мыслях, но додумать я не успел: Глаша повторила, что Рогачев непременно женится. Спорить не хотелось: она лучше знала своего мужа.
— Тогда его можно поздравить, — поддел я ее. — Не с женитьбой, конечно, а с тем, что он становится человеком. Не всякий способен совершить поступок...
Верно, я добавил бы, что этого нам всем не хватает, но тут Глаша скупо заплакала и сквозь слезы попросила дать ей воды или чаю. Я налил стакан и спросил, не хочет ли она кофе. Она кивнула, шмыгнула носом и пошла в прихожую к зеркалу. Утешать ее было нечем, и я принялся молоть зерна. Она возвратилась с сухими, даже не покрасневшими глазами, спросила, где это я купил такую симпатичную кофемолку, а после, попробовав кофе, похвалила меня и стала довольно весело рассказывать, как познакомилась с Рогачевым. Меня несколько удивила такая перемена, но я был рад, что она не плачет, и внимательно слушал. Рассказывала она слишком подробно, неторопливо, так что я, заваривая еще по чашке, узнал, как она работала медсестрой в санчасти, любила бегать на танцы и в кино и была, как она сказала, девушкой бедовой. На танцплощадке она и познакомилась с летчиком — это был Петушок.
— До этого я встречалась там с одним, — сказала она так, будто бы оговаривалась, — но он переучился и уехал... Сам знаешь, как это происходит... Ты бывал у нас?
— Полгода учился, — ответил я, не совсем понимая, зачем она все это говорит. — И что Петушок?
— А что Петушок, — повторила она — Друг-то у него был Рогачев. Так потом они вдвоем и бегали на свидание.
Глаша рассказала, что поначалу ее это смешило, а после пришло в голову, что ее разыгрывают, потом и вообще не знала, что думать и гадать. Однажды Рогачев появился один, она удивилась и спросила о Петушке. Рогачев ничего не ответил, повел ее в кино и, пока они шли до центра, сделал ей предложение.
— Можешь представить, — проговорила она с грустью. — Ничего не светило, и вдруг — на тебе! — выходи замуж. Я и ног под собой не чуяла, пока шли, хотя и посмеялась, что надо, мол, подумать. Фамилия мне твоя, говорю, не очень кажется. А сама думаю: Петушок — фамилия не лучше. Но он потребовал, чтобы непременно сразу, все сразу— отвечай и... Ну, я и согласилась: оставалась неделя, им надо было уезжать. А Рогачев говорил мне, наговаривал, как мы будем жить, как все будет хорошо и весело. Я ничего тогда не слышала и не понимала, но готова была идти за ним куда угодно, как привязанная. Да и что мне было делать, если я согласилась? Идти за ним, — ответила она сама себе. — Что же еще... О Петушке, правда, я шутя спросила, куда, говорю, друга спрятал? Рогачев сказал, что Петушок сломал ногу. Я поверила, пожалела человека, а потом мы забыли о нем...
Утром к ней в санчасть пришел разобиженный Петушок и сказал, что он прождал весь вечер, как они я договорились, у кинотеатра. Глаша поняла, что Рогачев обманул друга, и пообещала, что непременно отчитает того. И вот тут мне пришло в голову, что Петушок хотел жениться на Глаше и доверился в этом Рогачеву; иначе зачем бы такая спешка? Я почувствовал интерес к этой истории и спросил Глашу, что еще говорил Петушок.
— Ничего особенного, — ответила она, — но раскудрявил своего друга что надо, и так налетал и этак. Обозлился страшно. Ну, что было, того не вернешь, ушел он, а через час привезли его к нам с переломом ноги. Вот тут я и села: Рогачев говорил об этом еще вчера.
Она замолчала, ожидая, как я откликнусь на такое странное происшествие, но я молчал, думая, не это ли совпадение в дальнейшем дало Рогачеву излишнюю уверенность в себе.
— Мне даже страшно стало, — сказала Глаша. — Как же так получилось? Неужели он знал?
— Совпадение, — ответил я, хотя и не совсем был в этом уверен, и спросил: — А Петушок гулял на вашей свадьбе?
— Мы приглашали, но он не пришел, — ответила Глаша и в свою очередь поинтересовалась: — Ты ведь не женишься на Татьяне?
Меня удивил такой резкий поворот, и пообещал Глаше поступить, как она скажет. Она куснула губу и живо стала говорить о том, что я помогу ей в любом случае — женюсь или не женюсь. Интересно получалось: как бы я ни повернулся, куда бы ни ступил, выигрывала Глаша и, надо полагать, Рогачев. И тут я понял, что весь ее рассказ о жизни и знакомстве с Рогачевым ничего не стоил: ей надо было внушить мне мысль о всесильности мужа. Не зря же она ждала моей реакции на сломанную ногу. Можно было разочаровать ее, сказав об умершем официанте, но мне пришло в голову, что в очередной раз я недооцениваю эту самую Глашу, у которой были мягкие лапки, но острые коготки.
План ее оказался довольно простым, но именно этот план говорил, что изучила она своего мужа неплохо, и заодно подтверждал старую истину, что муж и жена — одна сатана. В нем мне отводилась небольшая, но важная роль, вроде бы даже со словами. Я должен был через механика или второго пилота дать понять Рогачеву, что мы с Глашей встречаемся и намерены пожениться. Услышав об этом, я засмеялся так, как давно уже не смеялся, настолько все выглядело нелепо. Глаша спокойно пережидала и смотрела, как смотрят на расшалившегося ребенка — снисходительно, и вроде бы даже радовалась моему веселью.
— Он со смеху лопнет, — выговорил я не сразу. — Не успеет нас даже благословить... Ну, придумала ты...
— А напрасно ты смеешься, — уверенно сказала Глаша. — Он перенесет все, но только не это. Люди бывают, сам знаешь, какие: пинают (у нее вышло «пиннают») ногами, норовят ударить побольнее, а попроси отдать, клянутся, что жить не могут, правда? А я была бы тебе очень благодарна.
Она нажала на слове «очень» и, чтобы рассеялись последние сомнения, добавила:
— Я же пришла.
— Как пришла, так и уйдешь, — ответил я все еще весело, но она взглянула так, что мне стало не по себе.
Глаша смотрела не мигая, и взгляд ее говорил, что я крепко ошибаюсь и что уйти ни с чем она не имеет права. Она хорошо все обдумала и начала действовать. Сначала подкатилась благородно, дескать, хочет всем помочь, затем — деловое предложение. Натура ли ее была такова, или прожитые вместе с Рогачевым годы не прошли напрасно? Не знаю, но мне стало ясно, что это милое существо с припухшими веками, любившее вязание, детей, котов и книги, без особого труда оплетет меня, сделав «чудесный» кокон, и подвесит к потолку в кладовке. С совестью у нее, видать, была полная договоренность, поскольку она честно платила за услугу и требовала плату сама. Ларек, где она «заработала» свою тысячу, как бы там ни было, не прошел даром; и только теперь я увидел серьезность того, что она явилась заплатить мне за звонок и пообещать награду в будущем...
— Что же мне за это будет? — спросил я нарочито серьезно, чтобы она поверила. — Если я соглашусь с твоим планом...
Глаша обрадованно и несколько удивленно взглянула на меня, вероятно поражаясь в очередной раз мужской бестолковости, и ответила:
— Все!
Дураку было понятно, что она имела в виду, но есть ведь умники, которые на самом деле глупее дураков, и я попросил говорить определеннее. Глаша усмехнулась, и тут до нее, кажется, дошло, что ее любовь меня не интересует; прикинув, не много ли кидает на весы, она сказала, что познакомит меня со своей приятельницей. Она расписала ее так ярко, что перед глазами встала престарелая красавица из торговли, имевшая квартиру, телевизор, дачу и готовность потратиться на мужчину.
— Что, жизнь купить хочет?
— Зачем ты так! — Глаша сделала вид, что обиделась. — Ее пожалеть надо... даже если и так: будешь кататься, как сыр в масле.
— Пусть купит собаку, — посоветовал я, чувствуя, как меня начинает подмывать этот разговор. — Дешевле, спокойнее. Мне же ничего не надо.
Глаша вздохнула, серьезно сказала, что людям все надо, но они хитрят, и то, что не могут достать, называют лишним, ненужным, — протягивают ножки по одежке. Что ж, точное наблюдение, но меня-то оно не касалось. Глаша только улыбнулась на мои слова, и тогда я сказал, что лет пять назад, когда я толком не знал ни Рогачева, ни ее саму, у меня было пятьдесят секунд на размышления, и это время, поскольку оно летело вместе с нами с двух тысяч до земли, изменило мою жизненную философию; я, несомненно, поглупел, поскольку ценю теперь очень немногие вещи, а главное — солнце над головой. Мне не хотелось говорить такие слова, как «падение», «отказ», поэтому доказательство вышло несколько туманным. Но Глаша поняла меня.
— Это могло печально закончиться?
— Да, — ответил я. — Но скажи мне, куда же мы денем Татьяну, о которой так заботились?
Мне казалось, Глаша, эта сестра печали, говорившая о помощи людям, о любви, будет поставлена в тупик, но Она ответила сразу:
— А что тебе до нее! Ребенок не твой, так что претензий с ее стороны не будет, а любить... Да ты ее не любишь, правда?
Это ее «правда» уже сидело в печенках, но меня задело не это и не сказанное, а то равнодушие, с которым она приговорила Татьяну, а заодно и меня. Я встал и отошел к плите, подумав, что даже в шуточном разговоре нельзя переходить границу: слова, как бы они ни были сказаны, имеют свою силу. На Глашу я не смотрел, а она, ничего не замечая, продолжала доказывать, что план ее основательный. Я же думал, что надо немедленно ехать к Татьяне и сказать... Вот что сказать, я не знал, но понял: она запуталась окончательно...
— А доказательства будут, — услышал я голос Глаши. — Помнишь мой день рождения? Это я тебя пригласила, он даже пикнуть не посмел...
— Это была плата за ту проводницу?
— Зачем такие высокие слова — плата. Я видела тебя раньше, пригласила. Что тут особенного? Могу же я позволить себе разнообразие...
И все же это была плата, и я почувствовал, до чего же ненавижу Рогачева, который каждого человека умудряется пристроить себе на пользу; не лучше была и Глаша с ее торговым кодексом — она как раз говорила, что я слишком серьезно отношусь ко многому в жизни, а надо легче и веселее.
— Возможно, — согласился я, подумав, что впору спросить самого себя: чем же занимаюсь я сам? Отчего не прерываю разговор? Что хочу понять еще и на что надеюсь?
Самое удивительное заключалось в том, что я знал ответы на эти вопросы, но меня словно бы что-то опутало и я не мог перешагнуть какую-то черту. А Глаша непринужденно говорила о том, что жена никогда не будет такой, какой хотел бы ее видеть муж, внутренне она всегда останется сама собой, но отразит его натуру, как зеркало: от нее не скроется даже самая малость, и эта малость высветится в жене более заметно. Наверное, это так и есть, но мне-то зачем все это? Зачем?! Глаша похвалялась своими жизненными наблюдениями, говорила, что бросила работу, занялась детьми и стала играть этакую ленивую дурочку, но на самом деле она считала себя совсем другой. Надо было спросить, не приросла ли маска, но я не успел.
— Так что, согласен сказать, что женишься?
— Глаша, — ответил я, понимая теперь, что эти слова попали в самую точку. — Я согласен сказать, что женюсь на тебе, и согласен жениться! Отчего бы нам так не поступить?! Я ведь почти свободен, тебе, как видно, никто не помешает, а главное, все будут довольны: и твой муж, и Татьяна, которой некуда деваться, и даже посторонние люди повеселятся такой новостью, поговорят, а это — разнообразие... Ведь ты согласна? Скажи мне, ты согласна выйти за меня?!
Наверное, я стал кричать или же у меня дернулась щека, но Глаша резко отшатнулась к стене, глаза у нее сделались огромными и смотрели на меня не то с мольбой, не то со страхом. Я понимал, что надо остановиться, но продолжал говорить о том, что мне надоели все игры, что если мы сказали что-то, то должны это и сделать, что я понимаю Татьяну, которая любит или любила Рогачева — это чувство, а его надо уважать, — но почему мы торгуемся друг с другом только потому, что нам хочется так называемого разнообразия... Я зачем-то повторил дважды это слово.
— Я предлагаю тебе серьезно, — продолжал я, чувствуя, что мне не объяснить всего, что навалилось в тот момент, — и не потому что люблю тебя, а потому, что давно хочу совершить какой-то поступок, взвалить что-нибудь на плечи и нести. Это надо не только мне, но всем... Всем, понимаешь, но вокруг нет никаких сложностей, напротив, все довольно просто, а нам шепчут: «Будьте еще проще!» А тут — двое чужих детей, чужая жена. Что может быть лучше, тем более что и я тебе чужой. Мы все теперь чужие, все!
Я выдохся и замолчал; на душе было противно, словно бы я говорил не Глаше, а в пустоту... нет, не в пустоту — я говорил себе, потому что, действительно понимая ненужность своей жизни, я отбивался от спасительной ноши, как только мог. Выходило, что я одно хотел, а делал совсем другое, будто бы кто направлял меня.
Взглянув на Глашу, я увидел, как дрогнули ее губы, и вид у нее был такой, будто бы она не решалась что-то сказать. Мне подумалось, что лучше бы ей встать и выйти или мне перейти в комнату, оставив ее одну...
— Разве... разве меня можно полюбить?
Сначала я даже не понял, что она спросила: ведь дело было не в этих словах, но потом до меня дошло, и я смотрел на нее, смущенную, жалкую, но настолько другую, что готов был встать перед нею на колени. Это были первые слова человеческие, которые она принесла в мою квартиру. Отлетела моя уверенность, весь этот крик, обвинения, и подумалось как-то сразу — что она и я несчастны, потому что не знаем, как жить, больше того, не можем жить без любви и кидаемся к самой слабой надежде, убеждая сами себя, что на этот раз нам повезет больше. А Глаша ждала... Что я должен был ответить? Язык не повернулся бы выговорить ничего не значившее «Да»! Промолчать? Я подошел к ней, заметив, что она сжалась, и, подняв из-за стола, поцеловал.
— А теперь — иди домой.
Она наклонила мне голову и прикоснулась губами к виску, прошептав одновременно: «Прости меня!» — и быстро вышла из квартиры.
После ухода Глаши я долго сидел за столом, бесцельно глядя в окно, за которым стал моросить дождь; думал о ней, о Рогачеве, о Татьяне, о многих других людях, с кем меня сталкивала жизнь. Мысли мои были грустны. Я уже успокоился, все увиделось иначе: и приход Глаши, в котором, как я понимал, было больше отчаянья, чем хитрости, и нежелание Татьяны говорить — ей ведь тоже нечего было сказать мне. Вот тогда я стал перебирать по памяти своих знакомых, стараясь отыскать такого человека, который послужил бы мне примером, а то и укором. Многих я вспомнил, и оказывалось: тот оставил детей, та ушла от мужа, кто-то преспокойно делил себя между женой и любовницей и, похоже, был доволен. Выходило, такого человека нет. «Постой, а Саныч, — пришло мне в голову. — Да и не только он — Тимофей Иванович...» Мне стало легче, но осталось что-то тревожное: подумалось, многие люди поступают так, будто стараются поскорее изжить свою жизнь. Возможно, мы тратим силы на то, чтобы перехитрить друг друга? Ведь Рогачев, пригласив меня на день рождения, вознамерился расплатиться мною. Глаша, как бы то ни было, ловчила, я не отставал от них...
Но стоило немного задуматься, как становилось понятным, что платить будет каждый. Действительно, что изменится, если я обыграю Рогачева или же он передумает меня? Ничего, совершенно ничего, потому что мы оба проиграем. Я подошел к какой-то важной мысли, она и должна была вывести меня из тупика... Возможно, это то, что мы и любим, и ненавидим одновременно? или дело в том, что наше счастье построено всегда на чьем-то несчастье и по-другому быть не может? Так что же?.. И снова я думал о Татьяне, о Рогачеве, о Глаше; мысли шли по кругу, и в конце концов я понял только одно: мне во всем этом не разобраться. Тогда я встал и вышел из дома, чувствуя, что оставаться в квартире больше не могу. Мне казалось, я должен поехать к Татьяне и сказать, что я не люблю ее, но жить без нее не могу — пусть судит. Я понял: если не сделаю этого, то вскоре мне нечем будет дышать.
Поговорить с Татьяной мне не удалось: снова вышла ее хозяйка и сказала, что Татьяны нет дома, но по тому, как она ехидно улыбнулась, было понятно: врала. Я постоял у дома, не зная, как быть, и подумал, что, пожалуй, только Лика могла бы передать то, что я хотел высказать. Я позвонил дежурной бортпроводников и спросил, куда улетела Лика. Отыскать в нашей системе человека довольно сложно, иногда просто невозможно, и я мало на что надеялся. Но попалась «бабушка Федора» — бывшая бортпроводница, добродушная, несколько ворчливая женщина. За это ворчание ее и нарекли Федорой да и еще и «бабушкой».
— А ты не ошибся? — спросила она прямо, зная, конечно, о наших отношениях с Татьяной. — Тебе не Лика нужна...
Я сказал, что она всегда была любопытной, и Федора, поворчав и пошуршав бумагами, надолго пропала. Подумалось, что Лика не найдется, но в тот момент услышал, что она через час прилетит.
— Но с другой девочкой, — не утерпела все же Федора и повесила трубку.
Я отправился в аэропорт и, когда ехал в автобусе, подумал, что мы и вправду всегда поступаем по чужой воле: ведь это появление Глаши подтолкнуло меня переговорить с Татьяной. Теперь Лика зайдет к ней, потому что это надо мне. Но с другой стороны, остается иллюзия того, что решаешь самостоятельно. Я оглядел пассажиров автобуса, словно бы хотел убедиться, что хотя бы они ехали в аэропорт по доброй воле, и посмеялся над собой, подумав, что нет в целом мире такого человека.
С Ликой мы встретились у проходной и договорились, что я подожду, пока она переоденется. Она едва только услышала, что нам надо переговорить, сразу же нахмурилась. Наверное, догадалась, что речь пойдет о Татьяне. Мне пришло в голову, что напрасно я примчался в аэропорт: надо было выломать дверь и вытащить Татьяну на свет божий.
Но все же в автобусе я попросил Лику передать ей несколько слов.
— И что именно? — спросила Лика строго.
— Скажи, что я все знаю и хочу с нею поговорить.
— И все?
Я кивнул, и Лика разочарованно сказала, что не стоило ехать из-за такого пустяка в аэропорт; пришлось согласиться, и это заинтересовало ее еще больше, она даже поерзала на сиденье, порылась в сумке и резонно заметила, что было бы лучше сказать эти слова мне самому.
— Она не открывает двери.
Это было кое-что, и Лика сразу ожила.
— Надо же, принцесса, — осудила она подругу, помечала и добавила: — Чего вы маетесь, не понимаю... Будет ребенок и...
Она зыркнула на меня, определяя, как я отношусь к ее словам, но продолжать не стала: хитрая, бестия, всегда рядом с кем-то, найдет каждому ласковое слово, с каждым поладит, но смотрит при этом так, что видно — себя не забывает.
— Ребенок, — сказал я, повернувшись к ней. — В этом все и дело. Расскажи мне, как это было?
Она разыграла удивление, торопливо поклявшись, что ничего не знает. Я переждал, давая ей возможность выговориться, а затем напомнил пляж в Адлере и историю ее родного дяди.
— Это-то при чем? — теперь уже искренне удивилась она. — Мы тогда дурачились, так?
— Так, — согласился я. — Рассказывай, я все равно не верю, что ты не знаешь.
Она еще поупиралась, а потом призналась, что однажды Рогачев подкатился к ней с разговором, предложил встретить после рейса. Она согласилась и, поскольку Татьяна оказалась рядом, то и ее не отпустили.
— Мы поехали ко мне, — говорила Лика глуховато, видать, ей было неловко признаваться в очередном своем поражении. — Посидели за столом, поговорили. Я все поняла, да они и не скрывали, смотрели друг на друга. После они ушли, а я осталась. Больше ничего не знаю.
— Больше ничего и не надо. — Я ехидно спросил: — Он тебе подарил хоть что за страдания?
Шутка была не очень удачная, но Лика, не заметив обидного тона, серьезно ответила, что Рогачев обещал привезти ей сувенир. Я вспомнил разговор на кухне, а Лика поглядела на меня с обидой. Пришлось успокоить ее, сказав, что дело не в сувенире.
— Да нужен он мне! — отмахнулась она и, схватив меня за локоть, сообщила, что бортпроводницы ждут нашей с Татьяной свадьбы. — Отчего о ней столько говорят? не понимаю, — добавила она, но тут же спохватилась: — Что я говорю...
— Так оно и будет, — успокоил я ее и спросил, не забыла ли она, что передать.
— Не маленькая, — ответила она бойко и посетовала только на то, что, видать, от подруги быстро не вырвется.
— Ничего я подожду.
На другой день, подписывая задание на вылет, Рогачев сказал Санычу как бы между прочим, что вечером у него важная встреча и надо возвратиться по расписанию. Это предназначалось мне: Санычу наплевать, встречается Рогачев вечером или не встречается.
— Погода звенит, — добавил Рогачев. — Самолет дали.
— Ага! — откликнулся Саныч и взглянул на командира с удивлением — чего пристал?! Он ведь понимал, что есть сотни причин, которые могут сорвать рейс. — Звенит...
Мне же стало ясно, что вечером они встречаются; возможно, он знал о приходе Лики и о том, что Татьяна отказалась ее слушать. Как передала Лика, она прервала ее и сказала, что обо мне не хочет слышать ни слова. Это Лика проговорила с радостью, но поспешно добавила, что она все же сказала то, что я и просил. Татьяна ничего не ответила.
«Нескладно как-то, — посочувствовала мне Лика. — Но ты не падай духом. Когда я сказала, что девочки ждут свадьбы, она взглянула с интересом...»
Она бы еще много чего наговорила, но я спросил, сказала ли Татьяна что-либо о Рогачеве.
«Нет, — ответила она. — Сам понимаешь, мне начинать неудобно, будто бы от ревности...»
Кажется, в этом она перехватила через край, но что делать — обольщаться всегда приятно.
Когда мы взлетели и пошли на Львов, я об этом думал и отчего-то вспомнил, как мы с Татьяной однажды разругались после кино. Мелькнула мысль, что она возненавидела меня гораздо раньше, еще до моего звонка Глаше и до встречи у нее в комнате. Так оно, наверное, и было, хотя Татьяна и сама не понимала этого...
В кино она забывала обо всем на свете и, захваченная каким-нибудь действием, подавалась вперед, сжимала руки, хмурилась и, бывало, шептала что-то. У нее приоткрывался рот, и я, наблюдая незаметно за нею, посмеивался в душе или нарочно сжимал ей локоть. Она поворачивалась ко мне и смотрела с нескрываемым удивлением — а кто это рядом? Я был уверен, что она забывала даже обо мне.
Оказывалось, она подмечала массу деталей и, когда мы выходили из темного зала, рассказывала мне целые эпизоды. Получалось, что каждую картину я смотрел как бы дважды.
«Ты заметил след от самолета? — опросила она меня однажды. — Не помню, как он называется... Они как раз бежали к лесу...»
След назывался инверсионным, но я не приметил ни его, ни самолета, а если бы и приметил, то пропустил бы без внимания, понимая, что снимали картину в наше время.
«Как это, ничего удивительного? — возмущалась Татьяна. — Действие происходит когда? Двести лет назад. Какие же самолеты?»
Я отвечал, что, во-первых, не двести, а поменьше, а во-вторых, самолеты теперь везде, чистого неба не отыскать днем с огнем и след этот никакой роли не играет.
«Попал в кадр случайно, — говорил я, зная, что она не примет никакой случайности. — Подумаешь...»
Она смотрела на меня так, словно бы я говорил чепуху, которую не стоит и слушать: для нее кино было реальной жизнью, но видимой как бы из окна комнаты. Как-то я попытался убедить ее в том, что экран есть экран, у него свои законы, свои и ошибки, и нельзя все принимать на веру, — она взглянула так, будто бы я пытался ее разыграть. Пришлось замолчать. Кстати, я все собирался спросить, когда она увидела свой первый кинофильм, возможно, это произошло довольно поздно, когда она была взрослой, или же видела их в детстве мало. Впрочем, быть может, дело и не в этом, к тому же я так и не спросил.
Название фильма, того самого, после которого мы разругались, мне не запомнилось, но еще в зале я заметил, что Татьяна терла глаза. А наша соседка даже всплакнула, пошмыгав носом, и все комкала в руках белый платок. Вот эта женщина меня разозлила больше всего, а тут еще Татьяна принялась пересказывать фильм, я оборвал ее на полуслове, сказав, что увиденное просто отвратительно.
Конечно, я перехватил, даже в самом захудалом фильме можно при желании отыскать что-то стоящее. Татьяна восприняла мои слова как личное оскорбление и заявила, что давно не видела такой чудесной осени...
«Какие деревья, какое озеро...»
«Видел, не хвали, — ответил я. — Да и не в деревьях дело».
«Видел? — спросила она насмешливо, так, будто бы я не сидел в зале рядом с нею. — А бывает, человек смотрит, но не видит».
Я согласился, что бывает и так, и очень даже часто, и тогда Татьяна сказала, что фильм прекрасный тем, что именно такое происходит в жизни. Пришлось кивнуть и на это, но тут вспомнилась плакавшая в кино женщина, и подумалось, что она придет домой и устроит мужу головомойку. Да и не только она — многие станут пилить мужей за то, что те не хватают такси и не везут их в деревню.
В фильме рассказывалось, как мужчина и женщина встретились случайно на Невском, постояли, поговорили, вспомнили друзей и свои прошлые свидания, а затем решили поехать в деревню, где у героини была подруга. Затея показалась им оригинальной, они мечтали, представляя, как нагрянут в гости, а герой «вовремя» вспомнил, что завтра суббота, на службу являться не надо, значит, можно веселиться. Они остановили таксиста, тот, конечно, и слышать не хотел, но герой сунул ему синенькую... Словом, покатили. На счастье, хозяева оказались дома: убирали картошку. Бросили, разумеется, эту грязную работу, стали ублажать гостей. Помочь с картошкой наши герои не предложили, посидели за столом и пошли к озеру. Пошли герои, а хозяева остались, поскольку хлопот теперь у них прибавилось.
У озера, как водится, безлюдье, безмолвие, красота ранней осени. Оператор постарался действительно на совесть. Наши герои постояли у воды, поцеловались и похвалили себя за то, что не стали скучать в надоевшем городе, а прикатили сюда. Герой обнял героиню и сказал, что деревня — это чудесно. С этим они возвратились в дом, где снова был накрыт стол и где, понятно, было весело. На другой день герои явно заскучали, вспомнили город, привычную жизнь, свои квартиры, но, поскольку приехали на два дня, отправились к озеру снова. Постояли, поглазели, озеро, конечно, показалось им другим, не таким привлекательным, да и деревня увиделась другой: восторгаться нечем. На объятия их не тянуло: героиня стояла нахохлившись, а герой глубокомысленно высказался по поводу жизни в деревне.
Вскоре они простились и отбыли в Ленинград, а приехав, холодно расстались. Герой, правда, позвонил вечером и смело спросил, когда они встретятся. Героиня стала говорить, что много работы, всяких забот. Он обрадовался, положил трубку и задумчиво поглядел в окно, за которым виделась какая-то улица, устроился поудобнее в кресле и стал смотреть телевизор. На том, как говорится, и все.
И, не выдержав, я сказал Татьяне, что это всего-навсего пошлая история и что герой, судя по отдельным фразам, закрутился между двумя любовницами из разных отделов своего института, а тут встретил и третью. Татьяна ответила, что он вовсе не закрутился, а просто не знает, кого любит сильнее.
«Вот-вот, — посмеялся я. — В институте много женщин, и он обабился с ними и столько занимается собой, что ему некогда рассчитать как следует шайбу для стабилизатора, и она разлетается после десяти взлетов...»
«Кино совсем о другом! — выкрикнула она тихим шепотом. — Там нет никаких твоих шайб и стабилизаторов!»
Это «твоих» разозлило меня еще больше, и я сказал, что и герою и героине скучно, потому что у них нет ничего стоящего ни в городе, ни в деревне. И нечего было туда мчаться как оглашенным и отрывать от дела других людей; они сами устроили себе такую жизнь, скучают, ахают, а на самом деле довольны: торгуют потихоньку собой, другими и даже скукой. Все должны бегать вокруг и сокрушаться: «Ах, им скучно! Спасайте их!» Да им не требуется никакого спасения. Они добились того, чего хотели. А эта героиня забеременеет и родит сына, купит двухкомнатную квартиру, привезет стенку из опилок, повесит две репродукции за пятерку и посчитает, что сделала в жизни все, что могла. Она при встрече с отцом этого ребенка едва поздоровается, свято веря, что ей больше никто не нужен. Позже она почувствует пустоту, потому что эти репродукции, как и стенка местного «Гомельдрева», как все эти шкафы, которые в воде не тонут и в огне не горят, хотя и сделаны из отходов, не открывают человеку глаза, а зашторивают их...
«При чем здесь какие-то шкафы? — прервала меня Татьяна и взглянула так, что я должен был замолчать. — Что ты несешь!»
«Да при том, что они похожи на нашу жизнь, — сказал я зло, понимая, что мне уже не остановиться. — А не шкафы, значит, что-то другое, но ведь чем-то мы закрываем себе глаза. И в этой пустоте она кинется любить своего единственного ребенка, вылижет в нем все человеческое, оставив одну оболочку. А пустота не отступит, потому что она в другом...»
«В другом человеке?»
«Вот именно! — ответил я, даже не понимая, что она сказала. — Причина в нас самих да еще в том, что случайные встречи всегда остаются случайными...»
Помнится, я еще что-то говорил, понимая, что ушел далеко от кинофильма, и Татьяна смотрела на меня как на чужого и ненавистного ей человека. Спросил ее, сколько дней она отдыхает и не тупеет ли от бесконечных рейсов. Она не так поняла меня, хотела обидеться, и пришлось пояснять. Она кивнула, вроде бы даже соглашаясь, а я говорил уже о другом: скучающий герой, наверное, не знает, что один экипаж, падая с десяти тысяч и понимая свою обреченность, передавал поведение самолета, чем спас впоследствии многих людей. Но благодарные люди не удосужились поставить памятник, а ведь только эти слова установили причину катастрофы. И быть может, среди спасенных и режиссер, поставивший этот фильм, и герой, и все мы. И понимает ли герой, что для того, чтобы он катал в такси, многие люди рискуют своими жизнями, и знает ли он, что многим не хватило в жизни не то что дней, но часов и минут, чтобы додумать самое важное, тех самых часов, которые он тратит впустую. А ведь и ему когда-нибудь их не хватит, и режиссеру, и всем нам без исключения.
Говорил я слишком громко, на нас удивленно оглядывались. Напрасно я затеял этот разговор: каждый видит в кино то, что он хочет, а к тому же я не судья. Замолчав, я почувствовал опустошение; было обидно, что Татьяна не понимает таких очевидных вещей. Какое-то время мы шли молча, а затем она сказала, что даже если я в чем-то и прав, то правота моя не помогает жить.
«Зачем мне все это знать, — добавила она уверенно. — От худшего надо держаться подальше».
Поскольку я промолчал, она стала говорить, что люди имеют право поехать в деревню и отдохнуть. И мне стало ясно, что она все понимает, но ей безразлично, и с неохотой сказал, что разговор не о деревне, а о нас. А если люди поехали отдыхать, то не надо лепить высокие материи, потому что это только выжимает слезы у хилых.
Она ударила меня по щеке резко, но слабо, и все же я оторопел настолько, что не смог произнести ни слова, смотрел на нее и видел ее широко раскрытые в испуге глаза. Какая-то женщина, проходя мимо, бросила:
«Так его, барбоса!»
И засмеялась.
Татьяна повернулась и убежала. Догонять я не стал, спустился в метро и поехал домой. В ушах все звенели слова женщины — они задели больше, чем пощечина. Через час появилась Татьяна, и мы помирились. Мне тогда подумалось, что женщина готова даже ударить, лишь бы после пожалеть, но теперь я понял, что в нашем случае с Татьяной это не так: она ударила то во мне, что ее удерживало, и, выходит, освободилась еще в тот вечер...
От воспоминаний меня оторвал диспетчер: он сообщал, что трасса перекрыта грозой, и советовал развернуться на Борисполь. Пока он говорил, Рогачев пристукнул ногой по педали и, видать, вздохнул, потому что Тимофей Иванович взглянул на него жалостливо. А Саныч, вспомнив разговор о возвращении, весело хмыкнул:
— Вот тебе и звенит, бабушка.
«Бабушка» отреагировала пачкой сигарет.
— В Борисполе погода отличная, — закончил диспетчер. — Так что решайте.
— Мы пока пройдем, — ответил я ему сразу же. — Керосина хватит, а там посмотрим.
— Все ушли на запасные, — постращал он, но согласился, что гроза не стоит на месте.
— Ты что-нибудь видишь? — спросил Рогачев, и я ответил одним словом: «Далеко!»
Было понятно, что гроза придется нам как раз на снижении, но бежать от нее не хотелось, надо было отыскать просвет и проскользнуть. Рогачев подумал бы, что я обрадовался возможности насолить ему, а в общем, дело даже не в нем: пусть все идет так, как оно должно идти, и я не буду ни во что вмешиваться. Мне вспомнилась Глаша, и от нечего делать я представил, как сказал бы Рогачеву о женитьбе. Лучше всего было обрадовать его в тот момент, когда он поставит на колени поднос с едой, привычно воткнет салфетку за воротник и произнесет: «Должно же быть у человека хоть что-то приятное!» Новость пришлась бы как раз на сладкое... Я представил его вытаращенные глаза, но радости это не принесло. Татьяна как-то сказала, что мы живем и не замечаем, как с нами что-то происходит. Возможно, я стал замечать? Мы ведь слишком надеемся на будущее, на завтрашний день, уверяя себя, что он-то принесет лучшее, новое, а жить надо сегодня, надо было — вчера. И мне пришло в голову, что понимание не облегчает мою жизнь... Отсюда недалеко до вывода: чем меньше задумываешься, тем легче живешь; быть может, я и рожден для веселой и легкой жизни, а взвалил себе на плечи непосильную ношу?.. Странные мысли и простительны только потому, что приходят в полете.
Мы едва не оказались на запасном, и Саныч, похвалив меня, сказал, что во Львов мы прорвались с боями. Возвратились тоже вовремя, зарулили на стоянку. Рогачев кинул Санычу документы и, взглянув на меня победителем, умчался. Взгляд его меня ничуть не тронул. По дороге домой я равнодушно подумал, что он встретился с Татьяной, В почтовом ящике я обнаружил письмо, долго смотрел на него, стараясь определить, от кого оно пришло. Писем мне давно никто не присылал. В этом же оказались те записки, которые я оставлял Татьяне. Она вложила их в конверт, не приписав ни слова. Это был хороший признак — если бы она была совсем равнодушна, то забыла бы о них, — но не стал радоваться, подумав, что ошибаюсь. Мне вспомнилось время переписки, и вдруг показалось, что было это страшно давно.
Прошло еще две недели, а может, три, я точно не помню. Дни все так же мелькали: почти каждый из них мы летали и возвращались домой, чтобы отоспаться. Начался сентябрь, но пассажиров не убавлялось, и рейсы не сокращали. Саныч отчаялся увидеть свой деревенский дом и говорил, что тот без него осиротел.
— Что за жизнь! — говорил он так, что никто из нас не откликался, и оставалось только вздохнуть.
Тимофей Иванович с надеждой смотрел на Рогачева, ожидая, что он как командир ответит Санычу, но Рогачев тоже молчал. Последнее время он казался мне не таким уверенным, никуда не торопился после рейса и, бывало, смотрел на меня грустно. Да ведь я ему не верил, так что взгляды эти меня не трогали.
Я радовался каждому вылету, потому что в кабине забывался и меньше думал о Татьяне, о Лике — она обещала навестить подругу и рассказать мне, но куда-то пропала. Искать ее было некогда, да и не хотелось. Да и чего, собственно, было надеяться на Лику? Кто она мне и почему непременно должна сдерживать слово? Ведь у нас каждый сам по себе. Так я думал тогда, и время текло, казалось, в полусне, словно бы загустело. Иногда мне приходило в голову, что должно что-то измениться, но что — я не знал. Да ничего и не происходило, так что мысль эта забылась. В одном полете замигала лампочка отказа генератора. Грешно говорить, но меня это отчего-то обрадовало, как-то глупо, но с холодком в груди подумалось: «Начинается!» Из опыта я знал, что за одним отказом спешит другой. Беда, как говорят, в одиночестве не гуляет. Но лампочка погасла. Я подождал, а потом сказал Тимофею Ивановичу. Он запишет это в бортжурнал, и инженеры выбросят реле. И все же на лампочку взглянул повнимательнее: последнее время мы стали очень уж везучими. Первым заметил Саныч: облачность к нашему прилету повышалась, туман рассеивался, а грозы уходили далеко от трассы. Даже над Анапой было чисто, а это, по моим представлениям, являлось уже чем-то просто нереальным.
В одном из полетов, глядя на далекую землю, на облака, наплывавшие клином на трассу, и на черный дым, стелившийся над небольшим городком, я подумал о том, что еще год-два такой работы, и я притерплюсь настолько, что стану одним из счастливейших людей: жизнь моя замкнется в каком-то круге, где есть работа, сон, а для разнообразия — мелкие радости и такие же огорчения. Подобные мысли приходят, наверное, от усталости, так что спасти меня могли отпуск или отстранение от полетов. Но до отпуска было далековато, а отстранять — вроде бы не за что.
Вчера я, как обычно, позвонил в штаб, чтобы уточнить время вылета. Ответил женский голос. Я назвался и добавил:
— Экипаж Рогачева.
Было слышно, как шуршит бумага, а затем дежурная назвала номер рейса и время, и, пока она говорила, мне стало понятно, что это Татьяна.
— Таня, — позвал я ее. — Почему ты на телефоне?
Татьяна не ответила, но повторила рейс и время.
— Не молчи, прошу тебя. Нам давно надо поговорить...
Она снова повторила время и повесила трубку.
Я постоял, раздумывая, позвонить ли еще раз или же поехать в штаб, но мне вспомнилось, как хозяйка Татьяны говорила: «Нету ее, нету!..» — и отправился домой.
Сегодня в аэропорту я повстречал Лику; она обрадовалась мне и рассказала, что несколько раз заезжала к Татьяне, они подолгу разговаривали и однажды вместе поплакали. Лика ждала, что я поинтересуюсь причиной слез, но я промолчал.
— Не отчаивайся, — сказала она, приняв, наверное, молчание за грусть. — Я теперь разобралась, она сама не знает, чего хочет, но он... он скоро получит отставку. Я вас поженю...
Последние слова она обратила в шутку, но было видно, что вся эта история волнует ее вполне серьезно: у нее появилась как бы цель в жизни. Она сообщила, что Рогачев просил Татьяну подождать немного, пока все успокоится. Мне припомнился присмиревший Рогачев, и подумалось, что теперь ему хочется как-то замять историю: видать, развалины Колизея тянули больше.
— Ой, слушай! — воскликнула Лика, взяв меня за руку. — Вчера вспоминали тебя. Отчего она говорит, что ты одно думаешь, другое делаешь? Я защищала тебя, ты ведь не такой?
— Она права, — сказал я. — Но так делаю не только я, но и она тоже.
Лика ответила, что это для нее сложно, и посоветовала мне радоваться тому, что Татьяна вспомнила обо мне. Похоже, она приписала себе маленькую победу и поэтому уверяла, что заставит Татьяну вернуться ко мне. А я не знал, радоваться этому или, напротив, грустить: запутался окончательно.
— Я ей говорю, встретились бы да обсудили, — продолжала Лика, поглядывая на часы, — а она мне: «Он честнее себя, потому что заботится только о себе. А ты поступаешь не лучше, но вид такой, будто бы тебе больше нечего делать, как спасать меня!» Ты представляешь, это она мне... Но я все равно докажу ей. Ты простил ее? — спросила она вкрадчиво. — Скажи мне сейчас?
Я кивнул, чтобы не продолжать этот бессмысленный разговор; Лика обрадовалась и, сказав, что ничего другого она от меня не ожидала, умчалась. Я пошел в штурманскую и, пока рассчитывал план полета, думал о Татьяне: не позавидуешь, если обстоятельства заставят вернуться к человеку, которого она ненавидит. Улыбка Лики и ее радость казались более чем неуместными. Впрочем, дело не в ней и не в Татьяне: просто все так повернулось, что ничего нельзя исправить. И мне пришло в голову, что, если Татьяна вернется ко мне, я ее возненавижу... Я перестал писать, поглядел на план полета и подумал, что сейчас надо бы встать и уйти. Но куда уйдешь? Да и как? Я должен был лететь.
В это время в штурманской появился Саныч, поздоровался и шутливо сказал:
— Давненько не виделись.
— Да, — согласился я. — Давно.
И стал дописывать план, понимая, что хочу я того или нет, но через час мы будем лететь на восток; и там, в кабине, для меня все будет понятно, знакомо, и там пропадет необходимость думать.
Глаша подкараулила меня вечером около дома и сразу сказала, что с мужем происходит что-то неладное: он почти не разговаривает с нею, собрал чемодан и, вероятно, приготовился к уходу. Я шутливо заметил, что многие в семьях не разговаривают годами, так что это ни о чем не говорит; что же до чемодана, то это серьезнее.
— Я же говорила тебе, что он нашел комнату, — добавила Глаша довольно спокойным голосом. — Что же делать?
Я задумался: что-то не сходилось. Лика уверяла меня, что Рогачев получит отставку, да и вид у него был совсем не бравый, казалось, он в чем-то крепко раскаивается. Но зачем бы ему демонстративно собирать чемодан, если он вполне мог уйти тихо? Или же он к чему-то подталкивал Глашу? Я спросил, знает ли он о ее приходе ко мне.
— Ты что! — испуганно сказала она. — Меня же во всем и обвинит, так распишет, что...
Я подумал, что чемоданом он вызывал жену на скандал: ему требовалась помощь; вероятно, он не знал, как замять историю, и надеялся на Глашу, которая в этом случае должна была, защищая семью, защитить и его.
— Он никуда и никогда от тебя не уйдет, — сказал я. — И не женится на Татьяне.
Глаша недоверчиво поинтересовалась, отчего я так уверен, я ответил, что просто знаю. Ей этого показалось мало, и она стала говорить, что надо бы сделать так, как она просила: намекнуть Рогачеву, что мы встречаемся.
— Лучше бы детей рожала, чем строить какие-то планы, — посмеялся я и добавил: — Он никуда не уйдет...
— Знаешь... — начала она, но я перебил и сказал, что теперь женщины перехитрили не только мужчин, но и себя самих, а это к добру не приведет.
— Знаешь, — повторила она, не откликнувшись на мою шутку, — прошлый раз я говорила тебе о детях, о семье. Это совсем не так. Я думала... Я думала, — повторила она нерешительно, — ты говорил о тяжести, о том, что мы становимся другими... Так вот я сама не хочу с ним жить, понимаешь? А почему ты не приглашаешь меня в дом? — спросила она. — Боишься?
Что было ответить? Что женщины после тридцати сходят с ума и что это пройдет к зиме? Или же что-то другое, что, как я понимал, было бесполезно, как бесполезно все, что бы я теперь ни посоветовал. А она смотрела на меня и ждала: получалось, ей некуда было идти, кроме как ко мне.
— Боюсь, — ответил я, хотя ни бояться, ни терять мне было уже нечего.
Такого ответа Глаша не ожидала, она растерялась.
— Я все равно скажу ему, — произнесла она наконец. — Ведь это правда. Не осуждай меня...
— Ты хочешь погулять подольше, а потом прийти и покаяться? В этом снова твой план? Да? Скажи!
— Ты ничего не понял! — бросила она зло, повернулась и ушла.
Мне хотелось сказать, что я понимаю, но не могу ничем помочь, потому что через себя не переступишь; поглядел ей вслед, и чувство, похожее на раскаянье, промелькнуло в моей душе; подумалось, что, быть может, и вправду чего-то не понимаю. Я хотел окликнуть Глашу, но сдержался — если бы окликнул, то все произошло так, как задумала она.
Придя домой, я снова думал о Рогачеве: и снова выходило, что он не оставит Глашу. Кажется, мне хотелось оправдаться перед собой. А что, если Глаша сказала другое?.. Значит, я обвинил ее совершенно напрасно? К чему тогда все то, о чем я говорил ей прошлый раз, да и все, о чем я думаю последнее время? Я выскочил из дома на проспект, остановил машину и поехал к дому Рогачева, надеясь перехватить Глашу и сказать, что я понимаю ее, но... Впрочем, я точно не представлял, что скажу, тогда для меня самым важным было встретить ее. В квартире Рогачева светились окна, мелькнула чья-то тень. Я прождал часа полтора, но Глаша не появлялась, и я подумал, что она сделает точно так, как я сказал. Мысль эта разозлила меня: «Почему в голову лезет только худшее? — спросил я себя. — Ведь она может просто гулять, заехать к подруге...» И в этот момент я заметил в окне Глашу, она смотрела в мою сторону. Видеть она, конечно, меня не видела, потому что я стоял под деревом. Но все равно мне стало легче: Глаша приехала на машине и, разумеется, раньше меня.
Без колебаний я вошел в телефонную будку и набрал номер, решив, что скажу ей об ожидании, но к телефону подошел Рогачев, и мне пришлось повесить трубку.
Сначала я намеревался позвонить на другой день из аэропорта, но забыл и улетел. А когда вспомнил, то подумалось, что звонить совсем не надо. Я и не позвонил, но посмеялся над собой: что я за человек — задумаю сделать то-то хорошее, вскинусь и успокоюсь, как усну. Татьяна была права, когда говорила, что я одно думаю, а делаю совсем другое. Я позвонил Глаше и рассказал, как гонял к ее дому, как ждал, глядя на окна, объяснял даже то, от чего не набрал ее телефон раньше. И пока говорил, понял, то хотел бы ее увидеть.
— Я тебе очень благодарна, — тихо сказала Глаша, когда я замолчал. — Отчего-то мне казалось, что все так и будет.
Она помолчала и спросила, не боюсь ли я теперь пригласить ее в дом. Я отшутился, сказав, что теперь боюсь еще больше, и подумал, что понимает она меня все же по-своему, и с этим ничего не поделаешь.
— Знаешь, — продолжала она весело, — он, похоже, раздумал уходить. Стал такой тихий, ходит по квартире да воду пьет, даже противно. Эх вы, мужчины, жениться смелости не хватает...
Она вроде бы даже жалела, что муж остается, и все же это была радость: все ведь пойдет по-прежнему, привычно. Хотелось сказать, что Рогачев и не собирался уходить, но вместо этого я заговорил о том, что дело не в женитьбе и не в смелости — жизнь знакомит нас, а она лучше знает, что к чему, но мы этого не понимаем и не ценим: чуть что не по-нашему, мы человека в сторону. Она прервала меня, сказав, что я все усложняю, и спросила:
— Ты это обо мне?
— Нет, — ответил я. — Просто каждый теперь может жить один, хотя никто и не признается. Мне сложно объяснить, но в тот вечер, когда я ждал тебя, я вдруг почувствовал, что люблю тебя по-человечески, иначе откуда бы взялась боль, да и не гонялся бы за тобой как сумасшедший. А прошло время, и что-то изменилось...
Глаша, наверное, стала понимать, к чему я клонил, притихла, и мне показалось, что она пропала.
— Глаша! — позвал я ее. — Ты меня слышишь?
— Да, — откликнулась она не сразу. — Ты так говоришь, что... Давай встретимся и обсудим, а?
— Из нас вышли бы хорошие друзья...
— Боишься?
— Нет.
— Тогда позвони мне, — попросила она так, что я едва не согласился. — Это очень важно.
— Не обижайся и постарайся меня понять. Я сказал правду.
— Постараюсь, — пообещала она вдруг изменившимся голосом. — Спасибо за правду и любовь человеческую! — Она издевательски произнесла последнее слово и добавила: — Я тебя ненавижу!
И повесила трубку.
Я вздохнул: ненависть — такая награда, которую получает не каждый. Было о чем задуматься, и не утешало даже то, что Глаша больше не позвонит в мою дверь и не встретит после рейса. Последние ее слова заставляли снова и снова думать о том, что я вызываю в людях ненависть. Тут ведь не только одна Глаша, так что было о чем задуматься...
Это же пришло мне в голову, когда на пороге моей квартиры появилась Лика: позвонила осторожно, но вошла так смело, что проскочила мимо меня. Признаться, я удивился тому, что она меня разыскала. Точно так же, как Глаша, она прошла на кухню, не разделась и, остановившись около стола, стала глядеть в окно. Когда же она повернулась, я увидел, что у нее покрасневшее заплаканное лицо.
— Что? — спросил я. — Татьяна?
Лика заплакала тихо, а затем все громче, и сквозь слезы сказала, что Татьяна погибла. Я не понял, точнее, подумал о гибели в переносном значении, набрал стакан воды и заставил Лику выпить. Она выпила, но успокоиться не могла, плакала и размазывала по щекам слезы. Все же из отдельных слов я понял, что Татьяна вчера ехала в аэропорт встречать наш рейс, машина при обгоне ударилась о грузовик, отскочила и остановилась, но и этого оказалось достаточно, чтобы Татьяна разбила голову.
— Потеря крови, — говорила Лика, всхлипывая и некрасиво растягивая губы. — Врачи ничего не смогли...
Еще она сказала, что матери Татьяны дали телеграмму и что в ее комнате стоят собранные к переезду вещи; кажется, это она повторила дважды. Я еще не верил в гибель Татьяны и ждал, что Лика вот-вот признается в розыгрыше. А она и всхлипнула, будто бы засмеялась, и я с надеждой взглянул на нее.
— Она собралась переехать к тебе, — сказала Лика, вытирая пальцами слезы. — Хотела встретить и во всем покаяться... Я это знаю...
И только теперь до меня дошло, что Татьяна погибла; подумалось, надо что-то делать, куда-то идти, но вместо этого я сел на табуретку, закурил и предложил сигарету Лике. Хотя зачем ей сигарета... Она уже говорила, что надо поехать к Татьяне на квартиру. Я молчал, но после делал все так, как говорила она: мы ездили на площадь Мира, затем в службу бортпроводников. Там уже вывесили некролог и собирали деньги на венки. Оформлять необходимые бумаги мы не могли, и надо было ждать приезда матери; Лика предположила, что, возможно, мать заберет Татьяну в Белозерск. Лика сказала, что надо бы приготовить форменный костюм, поскольку Татьяна летала, но лучше спросить меня, потому что мы собирались пожениться. Она говорила это какой-то бортпроводнице, и та поинтересовалась моим мнением. Я ответил, что мне безразлично, но, наверное, форменный... Она как-то странно поглядела на меня и торопливо кивнула.
Под вечер мы договорились с Ликой встретиться завтра на вокзале и расстались. Я приехал домой, зашел в квартиру, сел в кресло перед выключенным телевизором и сидел, и помню, мне казалось странным, что я сижу, в то время когда Татьяны нет в живых. Воспоминания навалились на меня, и немного прошло времени, пока я додумался, что мысли, как ни говори, материальны: Татьяна погибла потому, что была нам не нужна, и каждый из нас так или иначе рад был избавиться от нее. Конечно, никто из нас даже мысленно не признавался себе в этом. И тогда подумалось, что все, кого постигла такая участь, погибли только потому, что их не любили. Мне вспомнилось, как Лика сказала бортпроводнице: «Они собирались пожениться...» — этим доказывая, что у Татьяны есть хотя бы один близкий человек — я. И внезапно мне вспомнились сваленные в беспорядке вещи Татьяны: сумки, чемодан, какие-то свертки; когда я увидел их, что-то показалось мне необычным, но тогда я не додумал, а теперь мне стало ясно, что Татьяна вернулась в свою комнату. Значит, она не собиралась переезжать ко мне; действительно, если вспомнить все, что произошло за последнее время, она никак не могла решиться на такое. Просто что-то произошло, что заставило ее уйти от Рогачева. Но что? Этого я не знал, как не знал и того, зачем она ехала в аэропорт. Кого она хотела встретить? Об этом знала Лика, но, вспомнив ее слова, я понял, что она хитрит и поворачивает так, что наши отношения с Татьяной наладились. Впрочем, была ли теперь какая-нибудь разница... Я помнил о встрече на вокзале и заранее боялся посмотреть в глаза матери; мне казалось, она сразу поймет, что именно я виноват в гибели ее дочери.
Накануне для похорон Лика потребовала, чтобы я позвонил Рогачеву и попросил его не приходить. Я забыл о нем за всеми делами, разговорами, переездами и никак не мог взять в толк, зачем ему звонить.
— Пусть знает, — ответила она сердито, когда я спросил. — Позвони и скажи, что ему... Иди звони!
Ясно было, она что-то не договаривала, и я не стал спрашивать, иначе она снова бы повторила, что Татьяна ехала ко мне. За эти дни Лика привыкла мной командовать, ходила неотрывно, как тень, и спорить не хотелось. Я позвонил Рогачеву и, не здороваясь, сказал:
— Прошу тебя, не приходи...
Он ничего не ответил, помолчал и повесил трубку.
Я потоптался в автомате, подумав, что это все же несправедливо и надо бы набрать номер снова, но Лика стерегла меня, вырвала из будки и потащила дальше.
— Она ехала к тебе, — сказала Лика, угадав мои мысли. — Запомни это навсегда.
Я ничего не ответил.
День похорон выдался холодным; утром падал мелкий сухой снег, а затем стал накрапывать дождь. Небо было низкое, тяжелое. Темные лохматые облака нависали над кладбищем, кропили водой могилы, редкий кустарник, всех нас и бойкий тракторец заморского рода, который готовил могилу. И то, что это происходило на наших глазах, только усиливало безрадостную картину похорон. Все смотрели на работу ковша, и это было тягостно. Мать Татьяны, невысокая женщина в черном платке, уже не плакала, только неотрывно глядела на дочь. Рядом с нею стояла наша бортпроводница, укрывая зонтом и ее, и лицо Татьяны. Начальник службы бортпроводников сказал, что Татьяна летала и у нее было прекрасное будущее; Лика пыталась говорить, но только расплакалась. Вот и все, но крышку пока не закрывали, давая возможность проститься, взглянуть последний раз. Сзади меня какие-то две женщины тихо разговаривали, и одна из них сказала, что Татьяна выходила замуж. Наверное, она показала на меня, потому что другой голос живо подтвердил:
— Ага!
И совершенно равнодушно я подумал, что если здесь кто-то и хоронит, то это только мать Татьяны, для всех остальных похороны были печальным зрелищем. Наверное, я был неправ, но в те минуты мне хотелось только одного — чтобы все поскорее закончилось. На Татьяну я старался не смотреть, потому что лицо ее изменилось и казалось мне чужим. И не покидало такое чувство, будто бы я не знал ее вовсе. Да ведь это, собственно, так и было. Когда надвинули крышку и стали заколачивать гвозди, мне захотелось отвернуться, но я заставил себя смотреть — словно бы в наказание. Я почувствовал, что меня подмывает засмеяться или закричать, потому что я представил черноту гроба, черноту, в которой осталась Татьяна. Лика догнала меня и что-то спросила. Я не понял, но кивнул: какая разница, о чем она спросила, но тогда я обрадовался ее словам и голосу. Она вернулась к матери Татьяны, а я забился поглубже на сиденье и обхватил руками поручень. Люди медленно подходили, и вскоре мы поехали...
Петушок остановил меня в коридоре и спросил, не требуется ли мне отпуск. Я ответил, что не требуется, и он понимающе помолчал, слегка покосившись на дверь своего кабинета. Надо было ждать приглашения зайти к нему для беседы.
— Без работы сойду с ума, — зачем-то добавил я.
— Понимаю, — живо кивнул он. — Работа у нас на первом месте, это уж — да!
И отвел глаза, почувствовав, наверное, что все остальные слова ничего не значат.
— Я всегда готов помочь. Как там, кстати, твой командир?
— Нормально. Что с ним будет!
— Разумеется, — согласился Петушок и скривил губы так, словно бы ему неприятно было спрашивать о Рогачеве — Ты не подумываешь уходить от него?
— Напротив, очень за него держусь, — ответил я, понимая, что интересует Петушка.
Он искренне удивился и сказал, что Рогачев странный человек. Я молчал: не говорить же о том, что этот странный человек скоро будет сидеть в его кресле, а сам он превратится в простого командира.
— Но мы все не без странностей, — добавил Петушок и снова спросил: — Значит, работать с ним интересно?
Я ответил, что все, кому приходится сталкиваться с моим командиром, имеют редкую возможность научиться хотя бы чему-то в жизни, задуматься над многим, а главное, взглянуть на себя.
— Не это ли самое важное? — закончил я, взглянув на удивленного Петушка.
— Возможно, — ответил он не сразу и протянул мне руку. — Признаться, я не думал с этой стороны... Заходи как-нибудь, побеседуем...
Я ничего не ответил, и мы простились. Несомненно, Петушок о чем-то догадывался, да и не удивительно, ведь они с Рогачевым давно знакомы. Если вспомнить то, о чем рассказывала Глаша, то можно предположить, что Петушок готовил что-то Рогачеву... Думал я об этом недолго, пора было ехать на площадь Мира.
Мать Татьяны хотела отбыть, как это принято, девять дней, и просила прийти. Вчера Лика подождала меня в аэропорту после рейса и напомнила об этом. За эти дни она дважды приезжала ко мне, и всегда с таким настороженным видом, будто бы не надеялась застать меня в живых. Меня умиляло то, что она находила предлоги для появления, пыталась наводить порядок в квартире. Видать, она всерьез считала, что я осиротел и обо мне надо заботиться. Язык не поворачивался сказать ей, чтобы она не приезжала, но и терпеть ее было тяжело. Лика являлась как напоминание о прошлом, а к тому же раздражала меня своим напором, цепкостью и уверенностью в правоте.
Кроме матери Татьяны, Клавдии Степановны, на поминках были хозяйка квартиры и еще одна бортпроводница. Судя по большому столу, Клавдия Степановна ожидала, что придет много людей. Она явно опечалилась, и хозяйка привела соседку, довольно молодую женщину, которую, кажется, я однажды видел. После пришел и ее муж. Мы посидели, помянули Татьяну, поговорили. Лика оказалась за столом рядом со мною, и я постоянно чувствовал ее заботу. Хозяйка квартиры посматривала на меня так, будто бы собиралась сказать: «Это тот молодой человек, который едва не высадил двери!»
Лика не забывала подкладывать в мою тарелку, просила закусывать и сама ела охотно, потому что действительно все было вкусно.
— Хочешь огурчика? — спросила она и, не дожидаясь ответа, выудила из банки огурец. — Тебе надо получше питаться.
Если бы появилась хоть малейшая возможность, я послал бы ее к черту, но такой возможности не было, и я подумал, что со временем она сама устанет заботиться и отойдет в сторону.
После мы долго и неторопливо пили чай, хозяйка рассказывала, как Татьяна поселилась у нее. Оказалось, это вышло случайно. Она рассказывала, а я смотрел на Клавдию Степановну, которая внимательно слушала и изредка кивала головой, словно бы благодарила за добрые слова. Это была не старая, но уже увядшая женщина; горе добавило ей печали, и она совсем поблекла. Татьяна, видать, была похожа на отца, потому что я не нашел никаких общих черт с матерью. Клавдия Степановна с того самого момента, когда мы с Ликой встретили ее у поезда, только кивала и беспрестанно благодарила. Что бы ей ни говорили, она неизменно отвечала: «Спасибо вам, спасибо!» От Лики я уже знал, что отчим Татьяны не смог приехать из-за болезни.
После мы с соседом курили на кухне, молчали, но когда он забрал жену, собираясь уйти в свою комнату, то сказал мне, чтобы я не раскисал. Я пожал ему руку и ответил, что я — ничего.
Хозяйка тоже ушла, и, когда я вернулся в комнату, остались только Лика и бортпроводница; Клавдия Степановна перелистывала толстый альбом с фотографиями. Мне она сказала, что я могу выбрать любую фотокарточку на память. Отказ ее обидел бы, и я взял одну, на которой Татьяна выглядела угловатой девочкой. Клавдия Степановна улыбнулась, сказав, что снимал дочь соседский мальчик. И вот когда она улыбнулась, проступило сходство с Татьяной: улыбка была точно такая — беззащитная.
— Как раз и наш дом, — добавила она и, вытащив еще фотографию, тихо спросила: — А кто вот это?
— Наш механик, — ответил я, взглянув на фото. — Это в Одессе, у знаменитого театра. Мы летали туда однажды да застряли на трое суток...
Мне вспомнился одесский рейс, прогулка по городу и то, как я ни с того ни с сего предложил запечатлеть нашу компанию на фойе театра. Никто особенно не возражал, один лишь Саныч сказал, что забыл, когда и фотографировался. Мы побазарили, но все же подошли к театру. Я стал рассказывать об этом Клавдии Степановне, но в это время Лика собралась провожать подругу. Когда, простившись, они вышли, Клавдия Степановна спросила:
— А как его зовут? Очень уж похож...
Я даже не понял, о ком она спрашивает, а потом ответил, что зовут нашего механика Тимофеем Ивановичем. Клавдия Степановна спросила, был ли он на похоронах. Естественно, Тимофей Иванович не приходил, поскольку не получил соответствующих указаний от командира.
— Нет, его не было...
В глазах Клавдии Степановны блеснули скупые слезы, и она тихо сказала, что это отец Татьяны. Я взял из ее рук фотографию и вгляделся в Тимофея Ивановича так, будто бы не знал его, но тут же вернул: что мне на него было смотреть.
— Отец Татьяны? — переспросил я. — Тимофей Иванович?
— Да, — ответила женщина, вздыхая и вытирая слезы. — Постарел, но узнать можно... Надо же, — добавила она, — скажешь кому, не поверит...
— А Таня знала?
— Нет, я говорила ей, отец погиб. Да оно, подумать, так и вышло. Говорила, что моряк, она и верила. А после я замуж вышла, так что все забылось. Надо же, — повторила она. — Никогда бы не подумала, что вот так...
— Сказать бы ему, что вы здесь, — предложил я.
Она грустно покачала головой и заметила, что Тимофей Иванович не знает о дочери; стала говорить, как двадцать лет назад работала в Вологде в аэропорту и как познакомилась с заночевавшими летчиками. Говорила она так, будто бы и не мне рассказывала, а вспоминала вслух, просто и равнодушно. Можно было догадаться, что Тимофей Иванович остался у нее, и эта встреча оказалась единственной: утром он улетел и забыл женщину.
— Я недолго там и пробыла, — продолжала Клавдия Степановна. — Как поняла, что такое со мною, сразу домой подалась. От позора, да и легче дома-то. А когда Таня уехала да написала, что летать будет, меня кольнуло: будто чувствует. Что же теперь встречаться, — закончила она. — Все одно уж...
Какое-то время мы молчали. Вернулась Лика, помогла убрать со стола и помыть чашки, а затем мы стали прощаться. Клавдия Степановна плакала и просила нас не забывать ее и приехать в гости.
— Будем очень рады... Приезжайте...
Мы с Ликой обещали, что соберемся и непременно побываем в Белозерске, и Клавдия Степановна радостно кивала головой и заранее благодарила.
Пока мы шли до автобуса, Лика молчала, а затем спросила, не нужна ли мне какая-нибудь помощь. Мне хотелось сказать ей что-то обидное, но я промолчал, подумав, что она, в сущности, ни в чем не виновата. Простились мы тепло, но, кажется, Лика все же обиделась, поскольку от помощи я отказался.
Через несколько дней на проходной ко мне подошел незнакомый мужчина и, назвавшись врачом «скорой помощи», предложил поговорить. Я понял, что речь пойдет о Татьяне, и попросил подождать, пока сдам документы.
— Как вас называть? — спросил я, возвратившись.
— Зовите просто доктор, — ответил он тихим голосом и добавил: — Я уже не верил, что разыщу вас.
— У нас это сложно, — согласился я, разглядывая лицо, аккуратную бородку и усталые, добрые глаза. — Бывает, самолет не могут отыскать, не то что человека.
Доктор сказал, что иногда в ночное дежурство они приезжают в наш буфет на третьем этаже. Я так понял, что это и облегчило поиск, и предложил заглянуть в бар, дескать, там можно спокойно поговорить.
— Не люблю темноты, — отказался он, поблагодарив. — Да и спать захочется, потому как я после ночной.
Мы пошли на автобусную остановку. Я ожидал, что доктор станет говорить, когда мы поедем, но он молчал, а затем предложил выйти и пройти пешком. Мы так и сделали и неторопливо брели по тополиной аллее, мимо голого сада и высоких белых домов. Близились сумерки, и на западе, за этими домами, горело яркое пятно заката. Редкий закат и на удивление кровавый. Я сказал, что если написать красками нечто подобное, то получился бы шедевр. Доктор покосился на меня и ничего не ответил. Так мы прошагали метров сто, а затем он спросил, откуда мне было известно, что Татьяне не хватит времени.
Я посмотрел на него и сказал, что не понимаю вопроса.
— Так она говорила, — пояснил доктор и, помолчав, добавил: — Мне, естественно, проще передать ее слова, но... Как бы вам объяснить, чтобы было понятно. Эта смерть не выходит у меня из головы. Я был уверен, что спасу ее, понимаете, спасу. И только после понял, было что-то кроме удара и аборта, что добило ее.
— Постойте! — прервал я его. — Какой аборт?
Он остановился и внимательно поглядел на меня, вроде бы говоря: «Голубчик! Предо мной-то что прикидываться?!»
— Обычный, — ответил он спокойно, — но только поздно, а потому подпольный и с последствиями... Вы что, серьезно не знали?
Я ответил, и тут мне вспомнилось, как мы разругались с Татьяной после кино. Я рассказал об этом доктору, он слушал внимательно, но казался разочарованным: он ожидал услышать нечто такое, что подтвердило бы его собственные мысли.
— Думали, я предвидел гибель?
— Нет-нет, — открестился он поспешно. — Все не так.
— Доктор, — я взял его за руку. — Что она говорила?
— Просила найти вас. Сказала, что не хватит времени. Кому? Вам тоже? Вот я записал. — Он достал из кармана блокнот и прочитал так, как читают иностранцы, по слогам. — Штурман экипажа Рогачева. Вот, пожалуй, и все.
— Что же было, кроме удара?
— Да что удар, — раздраженно ответил он. — Меня поразило то, что она так легко приняла смерть. Поразило, — повторил он. — Я ведь сделал все, что нужно... Да, вспоминала какие-то часы, но это был, наверное, бред.
Я возразил и, сам не зная зачем, рассказал ему то, что произошло в последние месяцы, и, когда дошел до покупки часов, доктор нахмурился. Я умолчал о снятой комнате, о Глаше, впрочем, я и сам только теперь понял подслушанный в самолете разговор. Тогда Рогачев спрашивал, решилась ли она... Она решилась...
— Значит, он не хотел отдавать дорогие?
— Это была плата, хотя я и сомневался до нашей встречи.
— Вы говорите так, будто знаете чужие мысли, — сказал он язвительно и взглянул на меня с усмешкой.
И я ответил — или мы все превратились в ясновидящих и без усилий читаем мысли других людей, или же мысли наши стали до того просты, что угадать их не составляет никакого труда.
Он пожал плечами и промолчал.
Тогда я рассказал историю со сломанной ногой.
— Это в подтверждение ваших мыслей о сверхъестественном, — закончил я зло, чувствуя, что доктор начинает раздражать меня. — Он запугал свою жену, а когда потребовалось, об этом узнала Татьяна, — пояснял я доктору. — Узнала и поверила ему. Правда, она вырвалась из его объятий, но когда это произошло? Когда ехала в аэропорт или же после удара? Не знаю и никогда не узнаю, но не верю никакой мистике только потому, что наша жизнь заткнет за пояс любую мистику.
— Согласен, — живо откликнулся доктор. — Заткнет!
Мы обогнули площадь Победы и шли теперь вдоль универмага; доктор говорил, что люди не представляют тончайших нитей, которыми связаны, не знают, кто таков, в сущности, человек, и, чтобы не закружилась голова, многое упрощают. Он был совершенно прав, и мне подумалось, что он должен быть одним из тех, кто пытается что-то понять: не зря же он отыскал меня.
Доктор говорил, что человечество должно поскорее найти выход, чтобы жить, что в каждом из нас, возможно, живет Моцарт. Мне хотелось добавить, что в каждом живет и Рогачев, но я промолчал, подумав, что это слишком большая честь для моего командира.
Наверное, сказывалась усталость после рейса, или же правильные рассуждения не трогали меня, но слушал я не очень внимательно.
— Надо заставить уважать человека, — сказал доктор, и я подумал, что эти слова не становятся рядом. — Иначе будет ужасное...
— Ужасно, доктор, то, что мы так спокойно говорим о смерти. Во всяком случае — я...
Мы уже шли по проспекту, доктор опять что-то рассказывал, я не слушал: мне стало ясно, он всегда будет говорить только правильные вещи, говорить равнодушно, размеренно.
Вскоре мы распрощались. Доктор вскочил в подошедший автобус. Провожая глазами красные огни, я мысленно пожелал доктору счастья, он мне понравился все же — думающий человек. Мы не обменялись ни адресами, ни телефонами, и это-то, как мне кажется, вполне отвечает на вопрос о родстве душ: мы не нужны друг другу.