В грозу Игорехе становилось тревожно, но тревога эта — не страх вовсе — наполняла его необъяснимой силой. Он понимал, что происходит что-то важное, как бы неповторимое, и уже тогда, в детстве, силился глядеть далеко сквозь напоенный электричеством воздух, синий и резкий, надеясь подметить нечто такое, чего не увидишь в обычные часы, вдыхал грозовой воздух широко открытым ртом и, когда молнии рвали ткань потемневшего неба, заливисто, сам не зная над чем, смеялся. И эти его всхлипы, похожие на крик ночной птицы, покрывались раскатистым громом, ветер с треском обметал деревья, налетал на Игореху, остужая горячий лоб, урчал, проносился низко над землей, сметая мелкий сор, и пропадал. А Игореха как зачарованный стоял на месте, хоть ему и хотелось не помня себя бежать стремглав от непонятного, заманчивого беспокойства, кричать хотелось от неумения высказать все то, что он чувствовал в грозу. Налетали другие молнии, хлестал ливень, и земля дымилась брызгами. Нитки сухой не оставалось на Игорехе, а он все стоял... Однажды молния с треском ударила в высокую акацию, росшую недалеко от колодца, расщепила ствол и обожгла ветви. Игореха даже испугаться не успел, жадно смотрел на белое пламя в кроне и на дым, тотчас взвившийся над деревом. Наконец-то он увидел то, что так редко удается видеть людям, и от этого еще большее беспокойство овладело им; ему казалось, он прикоснулся к чему-то таинственному, очень близкому и самому важному, что может быть в жизни. Поэтому иными увиделись ему и низкие хаты села, тянувшиеся от оврага двумя рядами, и стоявшие посреди выгона две каморы, в которых хранились какие-то колхозные запасы, и люди, которые обитали по соседству и к которым он присматривался с немым интересом, и многое другое... Отмеченная молнией акация усохла, почернела и долго еще стояла без листьев, издали похожая на нищенку, забредавшую изредка в село. После ее спилили и сожгли в печах.
Когда же вымокший Игореха, проскочив двор, влетал в хату, там было темно от темного неба, капли звонко барабанили в стекла окон.
— Ты чего?.. Али боишься? — спрашивала, бывало, мать, замечая беспокойные глаза Игорехи, и гладила по мокрой голове. — А вымок-то! Где тебя носило?..
Молчал Игореха.
Мать взглядывала на ливень, привычно вздыхала, подавая ему сухие штаны и сорочку, и не ждала ответа, потому что Игореха с детства отличался странностью: задумчив был не по годам и молчалив. Он и красив был необычно — по-девичьи: щеки румяные, глаза черные, посаженные глубоко и колючие, брови тонкие, волосы смолистые. А в глазах блеск и искорки, и оттого взгляд Игорехи был приметным. Поэтому девчата, постарше которые, рано заметили в нем красоту и, ущипнув другой раз, приговаривали:
— Ух! Молодец будет!..
И глядели на Игореху веселыми, по-женски жадными глазами. Да только он бежал от них, смотрел сердито и настороженно, а девчат это еще больше смешило.
— Поймаем! — грозили они в шутку.
Игореха вырос, окреп и изменился, став суровее лицом и строже в худобе скул. И красота теперь была другой — строгой, но все такой же необычной, потому что глаза остались по-прежнему беспокойными, и глядел Игореха на людей настороженно, будто хотел сказать: «Такой вот я!.. Смотрите!» Кому другому досталось бы за красоту, за колючий взгляд, но Игореху не трогали — добрейший человек. Поговори с ним — и сразу поймешь: отдаст последнее. Игореха и впрямь готов был помочь каждому, и перед каждым душа его была раскрыта. В летном отряде, где каждый на виду и где сразу же становится ясно, кто чего стоит, это особенно ценили, поскольку мало таких людей, совсем мало, можно сказать, и нет, разве вот — Игореха. Возможно, поэтому, глядя на Игореху, порой как-то не верилось, что он взрослый, женатый человек, что прожил на свете тридцать лет и научился всему, чему, живя среди людей, учатся другие. Да и научился ли? Кто скажет... Оставалось в его лице что-то по-детски чистое и тревожно-необъяснимое, что так редко встречается в людях. И все же Игореха — пилот, летает в небе — значит, доверили ему самолет, вот и гадай по-всякому.
Летая, возил Игореха людей, почту и грузы разные, бывал то в одном аэропорту, то в другом и, возвращаясь домой, не забывал прихватить какой-нибудь гостинец дочери, которую очень любил. Раньше он точно так же помнил и о жене, привозил ей то конфеты, то ранние фрукты с юга, рассказывал, где бывал и что видел, но после одного случая оравнодушел к ней и почти не замечал. Жена обижалась на такое отношение, грозилась, что уйдет из дому, но отчего-то не уходила. Возможно, было просто некуда уходить: чужими женами интересуются, когда они при мужьях, а останься одна — обойдут десятой дорогой. Она поняла это, приуныла, а после стала жить по-старому: ярко красила губы, румянила щеки и уезжала к какой-то своей подруге. И пока добиралась, успевала с кем-нибудь разговориться — натура такая. Верно, Игореха знал об этом, но ему было безразлично: жена стала первым человеком, о ком он совершенно не думал. И произошло это тогда, когда он вдруг обнаружил на спинке стула мужской галстук. Жена никак не смогла объяснить такой факт и, пожалуй, впервые в жизни покраснела, но поскольку щеки ее были не в меру нарумянены, то это было вовсе незаметно. Игореха не стал ее ни бить, ни терзать расспросами — он все понял, правда, несколько поздно. Соседи, к примеру, поняли это с год назад, и некоторые говорили о какой-то жизненной закономерности.
— Отличный парень, — добавляли, — а значит, по-другому и быть не может.
И определяли хлестким словом жену Игорехи, совершенно не догадываясь, что она сама думает о себе точно так же. И иногда — наверное, в минуты просветления разума — клянет себя, но через день все забывает — снова красные губы, подруга, поездка, снова какие-то разговоры. Жизнь катилась, а что-либо изменить было невозможно.
К тому времени, когда Игореха заболел, он летал на стремительной, с тонким росчерком крыльев реактивной машине. До этого он сменил три типа самолетов, дважды уезжал переучиваться. Командиром у него был Сермяков — кривоногий, могучий человек с замашками степного разбойника. «Разбойником» его не без основания прозвали еще тогда, когда он, летая на поршневом самолете, проявил свой характер: не задумываясь, вырывал себе рейсы получше, обгонял на четвертом развороте и первым садился и, верно, отобрал бы у кого кусок хлеба, если бы был голоден. «Степным» его звали за кривые ноги и потому, что очень он напоминал лихого кавалериста, и можно было без труда представить: родись он на тридцать лет раньше — скакал бы Сермяков на боевом коне, размахивая саблей. Но времена другие: лошадей нет, да и кавалеристы не нужны, Сермяков стал авиатором.
Когда в экипаже появился Игореха, Сермяков присматривался к нему с такой настороженностью, словно бы хотел к чему-то прицепиться. Но летал Игореха хорошо, самолет держал в строгости, и Сермяков успокоился, не понимая, зачем это командир отряда предупредил его, что Игореха иногда задумывается. «Ничего подобного, — не соглашался Сермяков, — второй пилот ему нравился. — Он и пилотировать, стервец, поднаторел. Молодчина!» Он мысленно хвалил Игореху этим словом, прибавляя, по обыкновению, кое-что из своих собственных запасов, и терпеливо ждал, когда можно будет поговорить об Игорехе с командиром отряда. Вводить, мол, в строй пора Игореху, отличный будет командир, грамотный, исполнительный, а главное — совестливый. Сермяков представлял, как в разговоре он после этих слов помедлит и скажет со значением: «Таких в авиации как раз и не хватает!» Командир отряда посмотрит на Сермякова, конечно, с удивлением, но примет решение вводить Игореху и поручит это дело не кому-нибудь, а ему, Сермякову, не зря же он почти год присматривается ко второму пилоту, учит того всему, что знает сам.
Сермяков полагал, такой разговор не за горами.
— Не знаю, зачем меня предупреждали, — сказал Сермяков однажды штурману. — Нормальный у нас второй, а уж грамотный...
— Не хватает нам еще ненормальных, — поддержал штурман. — Только не понимаю, к чему это ты?.. И что значит нормальный?..
— Такой, как все! — без промедления ответил Сермяков. — А говорю потому, что меня предупреждали... Но у меня свое мнение...
— Как все, говоришь, — уцепился штурман за еловой насмешливо поглядел на командира. — Понятно!
— Что тебе понятно? — Сермяков закипятился и, пожалев о сказанном, начал размахивать руками. — Ничего тебе не понятно! Больше не скажу ни слова!
— Не говори, — спокойно согласился штурман и продолжал вслух размышлять: — Как это у нас просто решается: если даже дурак набитый, но — как все, то мы говорим — нормальный, а если... Сам-то ты куда себя причисляешь?.. А?..
И штурман поглядел на Сермякова ехидно.
Сермяков угрюмо молчал, думая о том, что не любит он задиру-штурмана, а вот же выкладывает ему самое сокровенное. Он не в первый раз решил, что будет говорить только с Игорехой да механиком, человеком пожилым и покладистым. «Что ж это такое, — зло думал он, стараясь не глядеть на штурмана. — Раньше командир скажет, так экипаж со всех ног кидается выполнять, а теперь... Молодые, но до чего зубастые. Откуда только появляются...» Если бы Сермяков спросил об этом штурмана, тот бы ему ответил, но Сермяков спрашивать и не собирался.
А Игореха, действительно летавший все увереннее, однажды как-то незаметно для себя засмотрелся на землю, на облака, задумался. Взгляд его стал невидящим, словно бы затуманился. Неуправляемый самолет плавно кренился влево. Медленно дыбился горизонт, и Игореха, ничего этого не замечая, легко мирился с тем, что нет в руках потертого штурвала, что летит он сам по себе. Куда летит?... неизвестно. Но вот они — рукой подать — облака, бездонное небо, земля внизу. Зеленая, приветливая. Паришь над ней птицей...
— Игореха! — крикнул Сермяков, подхватил штурвал и возвратил самолету горизонт.
— Чего? — непонимающе спросил Игореха, глядя на командира.
— Задумался о чем, говорю?..
— Задумался, — согласился Игореха и улыбнулся Сермякову. — Показалось, летим, как птицы...
— Ты это прекращай! — еще строже сказал Сермяков. — А то нам таких «птиц» отвесят... Понял?!
Игореха виновато молчал, держал самолет в строгости и выслушивал поучения Сермякова о том, что каждый второй пилот должен готовить себя в командиры.
— Тебе вводиться надо, а ты, — в который раз подступался Сермяков. — Есть три надежных способа. Возьмем, к примеру, первый из них...
Сермяков говорил, все больше распаляясь, а Игореха согласно кивал, понимая, что способы надежные: командир зря не скажет. Сам Сермяков вторым пилотом летал мало, споро пробился в командиры, употребив, вероятно, все три способа вместе, и, глядя на него, Игореха думал о том, что, не будь авиации, Сермяков добился бы ее создания только потому, что хотел летать. Должен был летать. «Может, так и надо?» — спрашивал Игореха мысленно; ему казалось, что Сермяков с его напором и желанием летать знает какую-то тайну...
— Что такое полет? — спросил он неожиданно. — Вы думали?..
— Постой, при чем здесь полет? — Сермяков недовольно нахмурился, оттого что Игореха перебил его, а после снова загорячился. — Другие благодарили бы меня, потому что способы эти...
Игореха не выдержал и засмеялся; Сермяков замолчал, поглядел на него с сожалением и сказал:
— Тебе скоро тридцать три, а ты всего лишь второй. Эх! — Он горестно вздохнул и кивнул головой. — И это в наше время... Игореха ты! Игореха и есть!
— В наше время, — как эхо повторил штурман, вмешиваясь в разговор. — Что ж ты, Игореха, в наше время...
— Да, в наше время, — взорвался Сермяков, злясь на штурмана. — Столько людей требуется, а их нет!
— Ничего, скоро меньше потребуется, — спокойно сказал штурман. — Да и вообще, чего ты пристал к человеку? Он летит, тебя не трогает...
— Это почему же меньше?..
— Меньше — да и все, — ответил штурман командиру. — Летать будут меньше, а больше дома сидеть. Понятно?!
— Это с каких таких — меньше? — допытывался Сермяков с явной угрозой в голосе. — Когда везде вон написано — больше?!
— Ну пусть и больше, — вдруг согласился штурман, сам толком не знавший, меньше будут летать или больше. — А не хочет он, чего ты домогаешься?..
— Не хочет? — Сермяков даже подскочил в кресле. — Как это не хочет?.. Такого не бывало! Но тебя не спрашивают...
— Хорошо, не спрашивают...
— Да, не спрашивают! Твое дело — курс! Понял?!
— Чего же тут не понять, — ответил штурман все так же невозмутимо и ухмыльнулся. — Как ты сказал, в наше время главное — не заблудиться. Правильно?..
— Да, смотри за курсом, — сказал потише Сермяков. — Я ведь почему беспокоюсь?.. Потому что голова у него золотая... Игореха, скажи, к примеру, геометрические размеры самолета.
— Не надо, командир, — попросил Игореха. — Ну что размеры... Это еще не все.
— Не все, — согласился Сермяков, — но этого-то никто и не знает. А ты знаешь! Больше меня знаешь и больше механика. Правильно? — Сермяков посмотрел на механика, и тот утвердительно кивнул. — Ты учишь, стараешься, и осталось тебе какую-то малость.
— Да не учу я, — сказал Игореха с виноватым видом, будто жалел, что так много знает. — Оно само как-то, понимаете?
— Не важно, — ответил Сермяков. — Это нам не важно.
И ждал, потому что хотел понять Игореху и его безразличие к командирству. По мнению Сермякова, такого и быть не должно. Не должно, и все тут. И часто вспоминал, как в одном из полетов они попали в грозу. У штурмана отказал локатор, и они вроде бы ослепли, потому что вокруг, куда ни посмотри, бычились плотные густо-синие облака. Сверкали молнии, и то чистое пространство, в котором они находились, затягивалось грозой и становилось все меньше, они попали в «мешок». Сермяков еще раньше приказал бортпроводницам пристегнуть пассажиров ремнями, чтобы при броске кого-нибудь не выкинуло из кресла и не зашибло, и теперь приготовился к худшему. Он сильнее обычного сжимал штурвал и лихорадочно выискивал глазами хоть какой-нибудь маломальский просвет, но вокруг была одна лишь грозовая темнота, от которой в кабине стало сумрачно. Штурман, ругаясь, колдовал над локатором, но тот не подавал признаков жизни.
Первая молния скользнула по правому крылу, она ужалила их, едва коснувшись, и так бережно, словно гроза решила поиграть с самолетом, прежде чем, разломав его на части, бросить на землю. Сермяков инстинктивно шарахнулся от вспышки, кинул самолет влево, но тут же Игореха с одним словом «Вижу!» — развернул вправо, нацелив на то место, где секунду назад металась молния.
— Куда?! — закричал штурман. — Там одна чернота.
— А-а, — простонал Сермяков и, вцепившись в штурвал, не успел даже выругаться, потому что они сразу же вошли в густую облачность.
— Спокойно! — сказал Игореха. — Все будет нормально!
На лобовых стеклах уже заиграло статическое электричество, и Сермяков, как-то безвольно думая о том, что не помешал Игорехе, ждал удара. Он понял, что это конец. Сейчас их начнет швырять и корежить, испепелять молнией Крылья уже ответили на первые толчки... Но самолет миновал черноту, и через некоторое время они выскочили между высоких облаков, стоявших в сини воздуха далеко друг от друга. Обойти их не представляло никакой сложности, и Сермяков так обрадовался, что решил, не откладывая, идти к командиру отряда. Как только выпал свободный день, он поехал в штаб и, рассказав о грозе, предложил вводить Игореху командиром.
— А сам он как на это смотрит? — спросил командир отряда, человек отзывчивый и добрый, повидавший многое за свою жизнь и понимавший, что Игорехе суждено летать только вторым. — Готовится?
— Даже слышать не хочет, — честно ответил Сермяков, надеясь удивить этими словами. — Интересный он...
— Да, — не сразу и как-то задумчиво сказал командир. — Мы не можем допустить, чтобы командир хоть на секунду отвлекался от полета, тем более чтобы он задумывался над чем-нибудь. Но, — он усмехнулся и взглянул на Сермякова веселее, — к счастью, пилот ваш наделен пониманием, чего многие лишены, а поэтому он мудрее нас всех, вместе взятых... Объявите ему от моего имени благодарность за правильные действия в сложной обстановке!
И командир посмотрел на Сермякова так, будто хотел сказать: «Это все, что я могу сделать».
Вот такой получился разговор, и понятно было, что к командирству можно больше не возвращаться. Но Сермяков не сдавался, надеялся, что придет такое время, когда Игореха перестанет задумываться. «О чем тут думать? — спрашивал он себя с чисто аэрофлотовской прямотой. — Летать надо как следует, выполнять свою работу, а думать другие будут...» И, перебирая достоинства своего второго, находил, что тому осталась самая малость... Сермяков не знал, что командир отряда, выпроводив его, долго еще сидел за столом и думал об Игорехе, с которым не раз летал, а однажды долго разговаривал. Он вспоминал этот разговор и то, как Игореха сказал, что все лучшее, что могло быть в авиации, уже произошло. Командир немало удивился, потому что никогда не слышал от летчиков ничего подобного, и стал расспрашивать. Игореха говорил о том, что отжившие свое аэропланы дарили людям больше радости.
— Это так, — согласился командир. — Но авиация не могла остановиться, старое ушло, новое пришло... Скоростные машины...
Игореха смущенно посмотрел на командира и, как тому показалось, неохотно сказал, что в погоне за скоростью забыли о человеке.
— Он просто отстал от скорости, — пошутил командир. — Не успевает расти вслед за техникой.
Игореха согласился, и они посмеялись, а после говорили о том, как много в мире несовершенного. Игореха сказал, что люди это преодолеют. Командир промолчал, только кивнул головой.
И теперь, вспоминая, он не мог сказать, было бы лучше, если бы Игореха перестал отвлекаться — и в авиации появился бы еще один командир, или пусть бы Игореха оставался таким, каков он есть, а командиров и без него достаточно? Ответить было не просто, и командиру пришло в голову: родиться бы Игорехе лет через сто, когда и авиация станет другой, да и на него смотрели бы по-иному. От такой мысли он улыбнулся и взялся подписывать накопившиеся приказы. Неизвестно отчего, ему вдруг стало грустно.
Мысли, не отпускавшие Игореху, родились вместе с ним в небольшой покосившейся хате на берегу тихой речки Свапы. Там, на этих берегах, где отбегал свое детство Игореха, выбегали и они свой час, живя рядом и так покорно, что он и не догадывался о них, и если другой раз становился задумчивым, всматриваясь в круглолицые подсолнухи, крутившие головами вслед солнцу, или на ракитник, зеленевший после зимы, то только потому, что и подсолнухи и ракитник казались ему живыми, как люди, как он сам. Игореха ко всему присматривался с интересом. Солнце рождало весной траву, а летом сжигало ее. Куда уходило оно вечерами, куда проваливалось?.. Этого Игореха не знал и, бывало, подолгу глядел на закат, где высилось красное, напоминавшее пожар небо; менялись краски, скрывалось солнце, наступал вечер.
— Ушло светить другим людям, — сказала мать, когда Игореха спросил ее о солнце, и он понял эти слова с какой-то особенной радостью: одно солнце светит всем.
Удивительно было глядеть, как утром солнце возвращалось, чистое и все такое же огромное.
Отца у Игорехи не было, одна лишь мать. Как-то он задумался над этим несправедливым, казалось бы, явлением, убежал на целый день к реке и там, вглядываясь и точный бег воды, терпеливо додумался, что для его появления на свет не требовался никто. В его размышлениях выходило: у кого-то первого не могло быть ни отца, ни матери. Открытие это показалось Игорехе таким значительным, что на другой день, поспав беспокойно и схватившись в самую утрень, он подался к Якову.
Одинокий мужчина Яков, живший в развалюхе на краю оврага, терпел людей только за то, что они давали ему пищу. И отчего-то слыл в селе мудрым человеком. Он не работал и спасался тем, что в полдень подводил стрелки отстававших ходиков. Другие промежутки вольного времени Яков, казалось, не замечал вовсе, сидел у плетня или под облупленной стеною хаты и смотрел вдаль. У него хранилось приспособление, из которого хриплый голос обозначал время и рассказывал новости. Яков слушал молча, колупал пальцем ленивую стрелку и снова созерцал пространство: широкий зеленый выгон, хаты, каморы и пыльную дорогу, по которой если пойти, то выйдешь на окраину села, где стоит кузница и коровник. За ними начинаются нескончаемые поля и тянутся туда, где сливается земля с небом. Там всегда свежий ветер, пахнет травой, высушенной землей и полынью, а в жару мерещится, что бегут где-то далеко тысячи овец. Если пойти в ту сторону, то попадешь еще в одно село, а за ним снова будут поля. И так — бесконечно. Впрочем, Яков, придя этой самой дорогой в село, поселившись в ничейной развалюхе, больше никогда не выходил за окраину. С ним уважительно здоровались, интересовались новостями и ходом времени, а по осени, когда темными холодными ночами люди, таясь, смалили кабанчиков, Якову по неписаному закону полагалось давать то кус мяса, то ногу, а то и половину головы. Брал он молча, не благодарил, а только кивал, но люди и тому были рады. Они говорили, что Яков может лечить всякие болезни, хотя, сколько помнилось, он никого не вылечил.
Игореха бежал к Якову, чтобы укрепиться в своих мыслях. Ему было зябко от утренней свежести и своей решимости. Якова он нашел на подворье. Тот сидел на колоде и сквозь выбитое стекло окна прослушивал утреннее радио. Костистая спина его подпирала хату. Изредка он кивал головой, как бы соглашаясь с тем, что слышал, а один раз даже хмыкнул и заворчал. Игореха ждал, стараясь не мешать Якову. Когда же он стал говорить, Яков слушал его терпеливо, долго молчал, хмурился и наконец сказал:
— Оно для нас смутно, то происхождение, потому как мы дале прадедов не ведаем. — Почесал волосья скрюченным вбок черным пальцем и, не глядя на Игореху, продолжал: — Кое-кто что и держит про себя, но молчит Да! А кто другой — дак и того не знает, балакает о себе много и матерь свою забывает. Что же до тебя, то байстрюк ты и есть. Это истина! — И он еще раз повторил: — Байстрюк!
Такого слова Игореха не знал, но, почувствовав что-то нехорошее, злое, ушел от него. С того дня он невзлюбил Якова, а заодно и «мудрых» людей. Пересчитал всех в селе, кого положил быть добрым — и деда Лукаша, сторожившего колхозный ток, и Марийку, наливавшую ему часто стакан молока, и говорливую бабку Мотору, — и нашел, что против них один лишь Яков. Это показалось Игорехе малостью, но тревога уже поселилась в нем. Он не мог понять, отчего такие добрые люди не понимают, что Яков злой, и почему они считают его мудрым. Эта загадка так и осталась для него на всю жизнь.
Пилотом Игореха стал случайно, хотя в то время многие уходили из деревень в моряки и летчики: почетно это было и заманчиво. Он же ни о чем подобном не мечтал, приехал в райцентр поступать в ремесленное училище, а попал к людям, поднимавшим машины в небо, — к пилотам; к машинам, чутко поджидавшим восхода солнца. К ним Игореха присматривался внимательно, как присматривался ко всему интересному и необычному.
Пилоты появлялись на аэродроме задолго до рассвета, осматривали затяжелевшие от утренней сырости аэропланы, постукивали по расчалкам и отходили, как бы не веря, что эти лобастые существа способны оторваться от земли. Собирались компанией за нехитрым инвентарем, на окраине летного поля, закуривали, громко разговаривали, смеялись. А после — улетали. Солнце смахивало последние капли росы с перкалевых крыльев, и самолеты, отгрохотав положенный распев, тонко звенели моторами на взлете. Игореха смотрел им вслед. Он думал о непостижимости всего прекрасного, чем обладали люди, и загадывал себе такое же погожее утро, когда он придет к самолету, осмотрит его, постоит в отдалении и — взлетит. От предчувствия этого дня у Игорехи сжималось сердце, холодело внутри: он не верил, что полетит. Да и что было мечтать о полете, если впереди теоретические занятия, дежурство на кухне, караулы у складов и самолетов — вся та курсантская жизнь, которая иногда надоедает до чертиков, но которая после вспоминается легко и приятно. Недалеко от летного поля стояли две приземистые казармы, в которых жили курсанты, три кирпичных домика для инструкторов, короткая асфальтовая дорога как напоминание о том, что где-то есть большие города. У дороги — тополя, а на первом этаже одного домика тесно соседствовали почта и магазин. Все привычно, и, если не было полетов, в городке царила тишина, которую иногда нарушали шагавшие строем курсанты.
отчеканивали они в такт шагам слова о «стальной эскадрилье» — весело, задорно, потому что, кроме этой песни, у них ничего лучше и не было. Игореха пел вместе со всеми...
Наступило утро, когда Игореха пришел на летное поле, чтобы взлететь впервые в жизни. Он, привыкший всему удивляться, на этот раз не удивился. В нем был восторг предстоящего полета, был холодок в груди, но тогда он уже знал, что полетит. Как все, он проверил управление и, огладив тело машины ладонью, отошел в сторону. Никто из инструкторов, казалось, не обращал на него внимания, ничего не было сказано. И это тоже придало Игорехе уверенности. Инструкторы курили, посмеивались, а после разошлись по самолетам, кивнув друг другу. Один лишь Проказин — старый пилот — ткнул кулаком Игореху в плечо, сказав:
— Слышь! Михандров!.. Главное — не перестараться!
Заговорщицки рассмеялся густым голосом, поддернул кожанку на плече и пропал. Игореха улыбнулся и запомнил. Вскоре назвали его фамилию, и он побежал к самолету.
— Все делаешь сам, все делаешь, как учили, — сказал инструктор равнодушным голосом и занял свое место в кабине.
Игореха почувствовал, как руки его словно бы задеревенели, он даже не ответил инструктору и, выигрывая время, устроился на сиденье поудобнее. «Что же первое?» — мелькнуло у него в голове. Он вспомнил, что сначала надо осмотреться. Повернув голову, он взглянул на техника и почти на крике сказал:
— От винта!
— Есть от винта, — прогудел техник, взмахнул рукой и добавил: — Держись солнца!.. Счастливо!..
Кажется, Игореха ничего этого не расслышал. Он запустил мотор, поднял руку, показывая, что начинает рулить, и, развернувшись против ветра, взлетел. И отработал так, будто занимался этим ремеслом всю жизнь. Он позабыл, что в задней кабине сидит инструктор, летел над землей в синеватом утреннем пространстве. Руки его придерживали управление, самолет летел сам, и надо было лишь удерживать его от излишней свободы. Под крыльями покачивались сшитые из лоскутов поля, виднелись деревни. Люди, задрав головы, глядели на аэроплан, стрекотавший весело и призывно. Слева проскочил лес, прошмыгнул, а дальше тянулись поля. Легко было в полете, просто. Вспомнился Проказин, и Игореха, подвернув самолет ближе к речке, пропел во весь голос:
— Главное-е-е... не перестараться-а-а...
Инструктор что-то спросил, но Игореха не ответил, и тот улыбнулся и махнул рукой.
А Игорехе почудилось, что вышел он побороться со всем огромным миром один на один. И так здорово стало, что казалось, кинулся бы в синь речки, прошелся по ее воде и полетел дальше, к другим краям. Мир увиделся Игорехе огромным и прекрасным. Вспомнилось родное село, мать и речка Свапа... Но уже в первом полете, несмотря на восторг и похвалу инструктора, Игореха задумался над тем, куда же отнести промежуток своей жизни от взлета до посадки. Ведь полет — это не просто жизнь, в нем все не так и даже время течет быстрее. «Что есть полет?» — спрашивал себя Игореха и надеялся, что когда-нибудь он все же ответит.
Времени прошло немало.
Состарилась и умерла мать Игорехи. Он схоронил ее на старом погосте за оврагом. Место было высокое, сухое. Посидел у свежей могилы, вспоминая детство, думая о тайне смерти. Шмели, как аэропланы, пудели над васильками, светило солнце, синяя лента Свапы неторопливо тянулась куда-то к южным краям. Село к тому времени изменилось, запустело, хат стало меньше. Яков давно ушел из жизни, люди поменялись, и мало кто помнил Игореху. И он уехал, чувствуя в себе большую неизбывную тоску. Быть может, поэтому ему подумалось, что теперь в селе никто не следит за временем и оно течет само собою.
— Что есть жизнь? — спрашивал он теперь, понимая, что полеты в ней — не самое главное. Есть что-то «более важное». Летая, Игореха терпеливо думал, стараясь отыскать это «более важное», но так и не нашел. А тут, как на грех, лопнули при посадке три колеса, и пришлось неделю ходить в штаб с утра и доказывать, что вины никакой нет, поскольку касание было мягким.
— Отчего же они тогда порвались? — язвительно спрашивал инспектор отряда. — Сами по себе?.. Нет!
И он начинал лекцию о том, как надо летать, приземляться; из его слов выходило, что в отряде одни только нарушители и что работать никто как следует не умеет. Игореха пытался еще объяснить, но инспектор и слушать не хотел, и ему пришлось замолчать. В конце концов Сермякову объявили выговор, поскольку он командир, и предложили усилить воспитательную работу в экипаже. Сермяков ходил сердитый, а Игореха чувствовал какую-то вину, так как приземлялся он, — и выходило, колеса оставались на его совести.
— Как тебя угораздило, — сказал Сермяков, взглянул на своего второго и помягче добавил: — Ну ничего, в авиации еще не то бывает.
Игореха чуть было не ответил, что касание было мягким и колеса порвались по другой причине, но промолчал, словно бы убедился в полной бесполезности каких бы то ни было слов. Через несколько дней на той же машине снова порвали колеса, снова в отряде начался шум и разбирательство, и вскоре выяснили, что неисправны датчики торможения. Сермяков, сразу же повеселев, помчался в штаб и сказал, раз такое дело, ему должны выговор снять.
— И скажите вот ему, — ткнул пальцем в Игореху, — что он не виноват. А то что ж, человек без вины...
— Что объявлено, то объявлено, — сердито ответил инспектор. — Да и выговор не повредит.
А на Игореху он даже не взглянул.
Сермяков разозлился не на шутку, пошел к командиру отряда и стал тому доказывать, что такие действия — полная несправедливость. Командир отряда обещал снять выговор, но просил немного подождать. Похоже, он не хотел спорить с туповатым инспектором.
— Вот это дела, — повторял Сермяков время от времени. — Дожили, доработались... Виноват — выговор, прав — получи то же самое. Интересно, до чего мы дойдем...
И он прибавлял еще несколько слов, упоминая и инспектора, и то, что неделю прослонялись по коридорам штаба.
— Дела, — говорил он через некоторое время. — Скажи, Игореха?..
Но Игореха только отмахивался, ему не хотелось ни говорить, ни работать. Он как-то устал — и от своих мыслей, и от того, что произошло. Выдержав еще дней десять, он выпросил отпуск и поселился жить на заливе. Там было море, прибой — довольно-таки безлюдное место. В мелкой воде залива лежали обкатанные волной камни, на берегу росли высокие, редкие сосны, за которыми виднелись песчаные дюны и темная полоска леса. Там, в лесу, стояло несколько деревянных домов. В одном из них и поселился Игореха. Он раздобыл старую лодку и, как бы желая испытать себя, заплывал далеко в море, рыбачил или просто сидел, всматриваясь в черноту воды. Он по-прежнему хотел додуматься, что же есть самое важное в жизни, и иногда ему казалось, что он отыскал, но в ту же секунду мысль ускользала, терялась, и приходилось начинать все с начала.
При безветрии в воде отражалось небо, множилось до бесконечности, до головокружения. Игорехе мерещилось, что небо и внизу, что он повис в пустом пространстве, и он спешно оглядывался в сторону берега, который издалека виделся тонким наплывом. Где-то там были дома и люди, сосны и камни. Игореха помнил об этом и старался не глядеть в воду. Ему становилось легче при виде далекого берега, но вода все же постоянно притягивала взгляд, и он смотрел в ее пугающую черноту, словно бы там был ответ на его вопросы. А то ложился на дно лодки и глядел в небо. В такие минуты ему казалось, что он может охватить руками большие пространства, вспоминалось что-нибудь из первых полетов или из детства. Однажды он засмеялся, как смеялся когда-то в грозу, и сам удивился своему смеху. Даже испугался, но испуг быстро прошел, потому что он подумал: жизнь проста, как сама простота. И жизнь эта вдруг увиделась ему желанной, близкой, понятной. Щемило сердце от этой близости, кричать хотелось: «Люди!.. Это я, Игореха!..» Возможно, он и кричал, да не помнил об этом и часто плыл, не ведая куда.
Живя на заливе, Игореха вспоминал полеты редко и равнодушно. И если раньше это равнодушие насторожило бы его — возможно, даже испугало, то теперь ему было безразлично. Другие мысли бродили в его голове. Гуляя в лесу, рассматривая какую-нибудь колючку, Игореха дивился тому, как мудро устроена природа: ничего лишнего; все к месту, все — совершенно, и если бы люди больше всматривались в природу, то и жизнь стала бы лучше. Игореха мечтал, как можно бы разумно все устроить, чтобы человек не только работал, но имел возможность подумать, оглядеться, что-то постичь. Ведь к такой жизни стремились во все времена... От этих мыслей тепло становилось на душе, и Игорехе казалось, что он счастлив. Опасные мысли, и тому, кто начинает задумываться о жизни человеческой, нет больше места среди людей, потому что людям нужна не какая-то призрачная и далекая жизнь, похожая на мираж, а та, в которой они живут... Однажды Игореха понял, что совершенство самолету могут дать только пилоты, — мысль об этом промелькнула и пропала: он не стал думать об авиации, потому что авиация — это только часть целого и живет по тем же законам.
Хорошо было жить на заливе, и Игореха подумывал даже о том, что надо бы оставить полеты, поселиться в каком-нибудь укромном месте, подальше от людей. Думать об этом было приятно.
И все же в начале сентября он вернулся к самолетам.
Вылетели они из Мурманска. Заканчивалась посадка пассажиров, и Сермяков, разговаривая с Игорехой, следил, чтобы из-за какого-нибудь пустяка не вышла задержка рейса. Он сидел в своем кресле, посматривал то на Игореху, то в открытую форточку и видел, как дежурная но посадке, высокая молодая женщина, отталкивала какого-то пассажира. Его лицо Сермяков не видел, отметил только, что, несмотря на холод, тот был без плаща, в поношенном сером костюме, да еще и разорванном у плеча.
— Ты пьяный! Иди отсюдова!..
С этими словами дежурная прикладывалась кулаком к груди мужчины, сталкивая его с трапа, вокруг которого стояло еще несколько человек, желавших улететь.
Что-то подобное Сермяков видел не раз, и поэтому сцена эта интересовала его мало. Он повернулся к Игорехе и продолжил разговор, который они вели еще до посадки.
— Вот ты ходил, думал, — сказал Сермяков, — а теперь рассказал нам. Это хорошо, но понимаешь, справедливость — штука мудрая. — Он помедлил и с усмешкой закончил: — Всем хорошо никогда не будет.
— Будет, — сразу же ответил Игореха, угадав мысль командира. — Вот как только люди поймут, что надо вместе...
— Люди никогда не поймут! — перебил его Сермяков.
— ...что только вместе, — закончил Игореха и добавил: — Другого выхода нет, я думал... Нет! понимаете?..
Игореха сказал это с таким убеждением, что Сермяков в удивлении вскинул брови: теоретически он понимал, мог даже согласиться и помечтать, но он-то был практик и видел жизнь по-другому.
— Да, — значительно сказал он после раздумья. — Это, конечно, было бы хорошо... там равенство, братство. Но кто же это осилит?..
— Как кто? — удивился Игореха. — Люди.
Сермяков этого только и ждал. Лицо его прояснилось, словно бы он вспомнил что-то приятное до невозможности.
— Люди не осилят, — сказал он веско. — Слабы!
И, полагая, что его слова неотразимы, повернулся к форточке. Там продолжалось то же самое: дежурная не пускала пассажира.
— Мне очень надо, — просил мужчина, протягивая билет и не обращая внимания на толчки. — Я с этого рейса, поймите...
Он упрашивал дежурную, сбивчиво рассказывал, что сезон закончился и ему надо немедленно улететь, а то он останется...
— И останешься! — заверила его дежурная. — Пить меньше надо! Отгоняем трап! — Дежурная выкрикнула еще что-то и столкнула пассажира. — Слазь!
Трап плавно тронулся, и тогда пассажир, понимая, верно, что если не вылетит сейчас, то и вообще не вылетит, а возможно, от чувства несправедливости, взвыл и метнулся к двери. Дежурная, не ожидавшая такой прыти, успела схватить его за рукав.
— Ах ты, тварь такая!..
— Не пил я! — с трудом выговорил пассажир, пытаясь вырваться из рук дежурной. — Билет у меня!.. Не имеете права!..
— Права захотел... Милиция!..
— Заблажила скверная баба, — сказал Сермяков, наблюдавший все это, и резко, как из катапульты, выбросил себя из кресла. Игореха, ничего не понимая, кинулся за ним. Он кинулся только потому, что прыжок Сермякова был какой-то звериный, и увидел, как Сермяков уже сграбастал пассажира, вырвавшегося от дежурной и взбежавшего по трапу.
— Сермяков! — закричал Игореха, понимая, что через мгновение пассажир будет скинут на землю.
Никогда раньше Игореха не называл командира по фамилии, и Сермяков, удивившись, оглянулся. Он бы не был самим собой, если бы за секунду не разложил всю ситуацию по частям: дежурная — наглая особа, пассажир, возможно, и выпил, но ему надо улететь, сам он, Сермяков...
Мужчина, беспомощно висевший на своем сером пиджаке, как на парашюте, был опущен на трап.
— Посадить! — рявкнул Сермяков и по-бычьи закрутил головой.
— Чего? — дежурная подумала, что ослышалась. — Я докладную на вас подам!
Она взбежала по трапу и, ухватив пассажира за рукав, стала тянуть того вниз. Сермяков тянул вверх.
— Докладную?.. Ух! — выдохнул он и вырвал пассажира из рук дежурной. — В самолет!
Мужчина ходко взбежал по ступенькам и сиганул в проем двери. Игореха и Сермяков вскочили за ним, а бортмеханик тут же захлопнул дверь.
— Все напишу!.. Летать не будете! — слышалось с земли в открытую форточку, и Сермяков, буркнув короткое, но выразительное слово, захлопнул ее.
— Цербер, — спокойно проговорил механик, который высказывался редко, но знал, как сказать. — Чтоб тебя день и ночь трясло от таких писаний.
Летели молча.
Игореха, набрав высоту, включил автопилот, но рук со штурвала не убрал, сидел неподвижно, бесцельно глядел по курсу. Штурвал нервно подергивало, отчего руки Игорехи попеременно то поднимало, то опускало. Штурман сказал новый курс, и Игореха плавно развернул самолет. Казалось, все шло, как обычно, и только Игореха, ни разу не взглянувший на Сермякова, словно оцепенел. Мысли в его голове смешались, он почувствовал непомерную тяжесть. Перед глазами стоял худенький, низкорослый пассажир, большеротый и чем-то похожий на ребенка, и плакал. Игореха помнил, что там, у трапа, такого не было: мужчина, оказавшись между Сермяковым и дежурной, затравленно оглядывался, но не плакал. «Что же это?! — мрачно думал Игореха. — Разве так должно быть между людьми... Зачем бы и летать, если жить, будто никто никому не нужен...»
И, спросив себя, Игореха почувствовал, что мысль ускользает, что на смену ей пришла какая-то легкость. Он хотел припомнить что-нибудь светлое и хорошее, что у него было в жизни, и не смог. С равнодушием он подумал, что не может ни вернуться на берега Свапы, ни оставаться здесь. О заливе он даже не вспомнил, словно бы его и не существовало, но зато мелькнул обрывок мысли о том, что люди жестоки.
— Отчего же так? — спросил он вслух и неожиданно рассмеялся во весь голос, словно бы только теперь понял то, что следовало понять давно.
Сермяков уставился на него с немым вопросом, штурман выглянул из своей кабины и смотрел то на него, то на командира. И вид у него был испуганный. Игореха ничего этого не замечал, он тут же затих и так же, как прежде, бесцельно смотрел вперед. Вместо пассажира он видел Якова; казалось, тот летел теперь с ними. Выглядел Яков все таким же сирым, каким прикидывался всю жизнь, босые ноги его были грязно-желтыми, но властно, так же, как прежде, тыкал он Игореху искалеченным пальцем.
— Я говорил, не ведаем...
— Яков, — сказал ему Игореха. — Ты давно мертвый...
Тот ехидно хихикнул и пропал.
Сермяков, решившись, что-то спросил, но Игореха не ответил. Он боялся той легкости, что пришла вдруг к нему; стискивал штурвал руками, вроде бы понимая, что теперь это единственное и прочное, что может придать ему силы.
Заход на посадку он выполнил отлично, выдержал и скорость, и высоту. Колеса коснулись бетона строго у посадочных знаков. Приземление вышло мягким, едва ощутимым. Он плавно затормозил самолет и повернул его на рулежную дорожку. Сермяков, словно бы догадавшись о чем-то, внимательно следил. Ему хотелось похвалить Игореху, но он промолчал.
Они зарулили на стоянку, выключили двигатели.
И как только вышли из самолета, сразу же увидели под крылом инспектора, который с притворным вниманием присматривался к колесам. Сермяков тихо чертыхнулся: он заметил неубранные закрылки. «Как же это я?!» — сказал он с сожалением, потрогал зачем-то кокарду на фуражке, и твердым шагом направился к инспектору.
— Когда должны быть убраны закрылки? — спросил тот сразу, даже не ответив на приветствие. — Я спрашиваю!
Голос у него был радостный и звонкий, как у образцового пионера, а сам он гляделся важно, неприступно, и Сермяков, совсем некстати вспомнив дежурную по посадке, подумал о том, что инспектор начинает с простого пилота, но после забывает об этом и ведет себя так, будто явился прямо с небес. «И летать-то, зараза, не умеет, — мелькнуло у него в голове, — а научит любого!»
— Виноват! — сказал Сермяков, глядя инспектору прямо в глаза. — Виноват! — повторил он, забыв, казалось, все другие слова.
— Кроме того, — инспектор повернулся к Игорехе, который стоял боком к нему и ничего не слышал, — у него рубашка в полоску, а у нас соблюдение формы...
Сермяков взглянул на рубашку Игорехи, но никакой полоски не увидел. Неизвестно, как бы он ответил инспектору, но тут Игореха без единого слова повернулся и пошел прочь.
— Стой! — крикнул инспектор и кинулся вслед.
— Вот дурак, — определил Сермяков инспектора и тоскливо подумал о том, что придется держать ответ перед командиром отряда.
А Игореха заболел, что-то надломилось в нем, и летать он больше не смог. Да и забыл полеты, Сермякова забыл и речку Свапу. Жил себе тихо, только изредка, заслышав гул самолетный, тревожился и глядел в небо. Думал, что гремят грозы. Но кончилась осень, шли дожди, гроз не было и в помине. Игореха ничего этого не понимал, и пришлось насильно надеть ему на голову шапку, когда подступили холода.
Сермяков, узнав о болезни Игорехи, напился до беспамятства, кричал сдуру, что летать больше не будет. Но после отошел, работал, как прежде, часто вспоминал Игореху, качал головой и приговаривал: «Тяжелый случай!» И сиротливо оглядывался вокруг.