Бетховен

Кириллина Лариса Валентиновна

ГОРОД МУЗЫКИ

 

 

Венские нравы

В Вену, столицу Священной Римской империи Германской нации, постоянно стекались самые выдающиеся музыкальные и художественные таланты. Этому способствовала политика династии Габсбургов. Правившие в XVII — первой половине XVIII века императоры Леопольд I и два его сына, Иосиф I и Карл VI, были не просто меценатами, но и превосходными музыкантами. Искренняя любовь к музыке сочеталась у них с заботой о государственном престиже: Австрия соперничала с Францией эпохи «короля-солнца» Людовика XIV, который также покровительствовал изящным искусствам. Французские вкусы в Вене не поощрялись, зато итальянское влияние было очень сильным. А к XVIII веку австрийские музыканты начали составлять итальянцам конкуренцию, особенно в инструментальных жанрах.

После смерти в 1740 году Карла VI, не оставившего сыновей, началась Война за австрийское наследство. Дочь Карла VI, Мария Терезия, в 1745 году всё-таки получила завещанный ей трон, пусть и ценой компромисса (титул императора был формально возложен на её супруга Франца I Лотарингского). Это не помешало Марии Терезии править единолично вплоть до её смерти в 1780 году. Набожная и прагматичная, Мария Терезия была склонна экономить на развлечениях — при том что сама была весьма музыкальна и в юности пела оперные партии под руководством отца-меломана. Император Иосиф II, официально вступивший на престол в 1765 году, во многом продолжал политику своей матери. Он очень любил музыку, хорошо играл на клавире и виолончели, но не считал нужным тратить на искусство слишком много денег. В театре он поощрял жанры, которые не требовали непомерных расходов на постановку: немецкий зингшпиль и итальянскую комическую оперу. Многие церковные капеллы при Иосифе оказались упразднёнными, зато салонное и домашнее музицирование достигло совершенно невероятных масштабов. При Иосифе II Вена стала настоящей музыкальной столицей Европы.

Увлечение венцев музыкой распространилось на все круги общества, от императорского двора и титулованной аристократии до обычных горожан. Некоторые вельможи содержали частные капеллы, а если не хватало средств на целый оркестр, — ансамбли духовых или струнных инструментов. При этом меценаты не только наслаждались мастерством наёмных артистов, но и сами делили с ними радость музицирования. Трудно было найти в Вене аристократа, который не владел бы каким-либо музыкальным инструментом (иногда даже несколькими). Все члены императорской семьи умели играть и петь и при желании могли составить семейную капеллу. Светские дамы чаще всего предпочитали фортепиано (клавесин уже вышел из моды), арфу и гитару. Многие из них участвовали в любительских спектаклях или в благотворительных концертах. Считалось само собой разумеющимся, что любой грамотный человек знает ноты и умеет играть с листа хотя бы самые непритязательные пьески и песенки. Этого умения нередко требовали даже от слуг, и в венских газетах можно было прочитать соответствующие объявления. Таким образом, у человека бедного и незнатного, но обладающего музыкальным талантом, появлялся шанс быть принятым в самом изысканном обществе и сделать такую карьеру, о которой он не мог даже мечтать.

Последнее напрямую касалось Бетховена, который прибыл в Вену около 10 ноября 1792 года, после утомительного восьмидневного переезда. Он покинул родной город 2 ноября, добираясь до Вены почтовыми каретами через Кобленц, Лимбург и Франкфурт-на-Майне, а затем через Нюрнберг, Регенсбург, Пассау и Линц. Этот маршрут значится в сохранившейся записной книжке Бетховена, где он тщательно фиксировал все расходы, вплоть до самых мелких. Среди прочих деталей там имеется любопытное примечание: «Чаевые кучеру, который, рискуя собой, провёз нас через расположение Гессенской армии и гнал как чёрт — малый талер». Чаевые ему приходилось платить и до того, и после того, но столь солидных больше ни разу. Это лишний раз подтверждает мысль о том, что из Бонна он вырвался едва ли не в последний момент; чуть позже — и дорога могла оказаться перекрытой из-за военных действий.

В Вену он, вероятно, прибыл совершенно вымотанный, но первым делом снял комнату в мансарде и обзавёлся фортепиано. Комната обошлась ему в 14 флоринов в месяц, фортепиано — в 6 флоринов 40 крейцеров, что по тем временам было очень дёшево. Очевидно, инструмент был старым или не слишком хорошим. Лучшие новые фортепиано работы известных мастеров стоили примерно 300 флоринов (такую цену называл, например, Моцарт в письме отцу из Аугсбурга).

С деньгами у будущего покорителя музыкального Олимпа было туго. Вскоре по прибытии в столицу Бетховен получил от князя-архиепископа 25 дукатов, то есть примерно 100 флоринов. Такая скромная сумма вызвала у юноши раздражение и разочарование. В записной книжке он отметил: «В Бонне я рассчитывал, что мне выдадут здесь 100 дукатов, но тщетно. Мне пришлось обзаводиться всем за свой счёт». Какие-то собственные деньги у него, разумеется, были — он ведь готовился к поездке заранее, как минимум с июля, когда Гайдн ответил ему согласием. Но эти средства быстро таяли, хотя ничего экстраординарного он себе не позволял.

«Чёрные шёлковые чулки — 1 дукат; пара зимних шёлковых чулок — 1 флорин 14 крейцеров; башмаки — 6 флоринов; туфли — 1 флорин 30 крейцеров»… А ещё расходы на дрова, свечи, парикмахера, верхнее платье, нотный пюпитр, письменный стол или конторку, кофе, еду… Чтобы появляться в домах знати, нужны были и приличная одежда, и новая обувь (недаром стоимость пары башмаков в этом раскладе почти равнялась стоимости подержанного фортепиано). Не помешали бы и уроки танцев — адрес танцмейстера Бетховен тоже себе записал. Это была не блажь: танцевали в Вене столь же упоённо, сколь и музицировали. Знание бального этикета отличало воспитанного человека от неотёсанного простолюдина. Создать себе с первых шагов репутацию неуклюжего провинциала Бетховен отнюдь не хотел. Правда, изящно двигаться и элементарно попадать в такт музыке он так и не научился, но видеть его танцующим в 1790-х годах кое-кому ещё доводилось. Судя по упоминанию о парикмахере, за своей причёской Людвиг тогда следил и, возможно, в каких-то особых случаях ещё надевал парик. Молодому человеку было важно выглядеть комильфо.

Каким предстал Бетховену город, ставший для него пристанищем до его последних дней?

В конце XVIII века Вена была окружена крепостными стенами с мощными бастионами и несколькими воротами. С северной стороны стены смотрели на рукав Дуная (сама река находилась за городской чертой), а на юге и западе перед стенами было оставлено открытое пространство — Глацис, сквозь которое к Вене шли дороги, обсаженные аккуратными рядами деревьев. В мирное время бастионы и Глацис являлись любимым местом прогулок горожан; воздух здесь был чист и свеж, а сверху открывались красивые виды на Дунай, отроги Альп, предместья с их дворцами, парками и церковными куполами. В XIX веке, при императоре Франце Иосифе, эти стены были уничтожены, и на их месте ныне находится бульварное кольцо — Ринг. Из-за стеснённости внутреннего пространства центр Вены рос вверх. Путешественников, прибывавших в австрийскую столицу, обычно поражала необычайная высота многих доходных домов: пять, шесть и даже семь этажей (при том что никаких лифтов в них не было, а кое-где нет и сейчас). С летней духотой, пылью и зловонием помогали справляться фонтаны на площадях. Однако эпидемии чумы, оспы и других страшных болезней регулярно преследовали горожан, и именно по санитарным соображениям император Иосиф II провёл жёсткую реформу похоронного дела. Он приказал вывести все кладбища за черту города, предписал законсервировать подземные склепы под венскими церквями, а также запретил прощальные церемонии в местах погребения. Более чем скромные похороны Моцарта по «третьему разряду» были совершенно обычными для эпохи Иосифа.

Жизнь в Вене была дорогой. Лишь самые богатые и родовитые аристократы могли позволить себе иметь дворец внутри городских стен. Многие дворяне и состоятельные торговцы обзаводились доходными домами, в которых имели свои апартаменты, а другие квартиры сдавали внаём. Обычными сроками аренды считались День святого Михаила (29 сентября) и День святого Георгия (25 апреля). Весной многие горожане уезжали в сельскую местность, а осенью вселялись подчас в другую квартиру. Этим объясняется удивительное разнообразие венских адресов Бетховена: их более тридцати. Моцарт также переезжал довольно часто.

В нижних этажах доходных домов размещались магазины, кафе, ателье; в бельэтаже снимали квартиры знатные люди; жильё, находящееся на верхних этажах, начиная с третьего, стоило дешевле, и его могли себе позволить служащие, артисты, коммерсанты. Беднота ютилась в мансардах, снимая комнату, а то и угол. Трущоб, населённых сплошь низами общества, в Вене не было. Зато имелись улицы и кварталы, где кучно жили представители разных народов империи: греки, турки, евреи. О присутствии евреев напоминают названия Юденгассе и Юденплац, а в Греческом переулке (Грихенгассе) до сих пор действуют две православные греческие церкви. В Вене всегда было много венгров, чехов, хорватов, словенцев. Некоторые названия свидетельствуют о том, что когда-то здесь были многочисленные религиозные общины испанцев (Дом Чёрного испанца, в котором умер Бетховен) и шотландцев (Шоттенкирхе, Шоттентор). Впрочем, венские власти не допускали бесконтрольного притока населения: всякий, прибывший в столицу, обязан был сразу зарегистрироваться в полицейском участке, а при отъезде — заявить об отбытии; путешественникам непременно полагались дорожные паспорта. Более того, исконно венские жители не имели права обзаводиться семьями без разрешения властей; право на женитьбу мог получить только горожанин с определённым уровнем дохода (Моцарт этот «ценз» преодолел, а вот совершенно неприкаянный Шуберт — уже нет, и его невеста была вынуждена выйти замуж за другого).

В предместьях жилось несколько просторнее; там строились как небольшие двухэтажные особняки с садиками, так и роскошные дворцы, окружённые обширными парками, — императорские загородные резиденции Шёнбрунн, Лаксенбург и Фаворита, дворец принца Евгения Савойского — Бельведер, дворец князей Лихтенштейнов и др. На северо-западе и северо-востоке от городских стен, за Дунаем, располагались парки, доступные для всех горожан, — Аугартен и Пратер. Знатные люди выезжали на гулянья в экипажах, публика попроще приходила пешком; в парках можно было послушать концерт, пообедать в кафе и ресторанах, посмотреть на выступления циркачей и гимнастов. Вдоль Дунайского канала строились купальни, весьма популярные летом. Общественный транспорт в городе отчасти заменяли фиакры, стоянки которых располагались в определённых местах. Но для светских визитов фиакр не годился, и горожанину, не имевшему собственного экипажа, приходилось заказывать для выездов особую карету. Тем не менее многие предпочитали передвигаться по городу пешком.

По стечению обстоятельств, две венские квартиры Бетховена, самая первая и самая последняя, в которой он в 1827 году умер, находились в одном и том же северо-западном пригороде Альзерфорштадте. Это была вовсе не окраина сельского вида. Император Иосиф построил в Альзерфорштадте медицинскую академию, Йозефинум, и огромный общедоступный госпиталь — самый большой и самый передовой в тогдашней Европе. Даже сейчас размеры этого комплекса производят сильное впечатление. Архитектурной «изюминкой» ансамбля стала грандиозная круглая башня клиники для душевнобольных (в ней с 1796 года находится Музей патологии и анатомии). На больничной территории имелись и родильный дом, и детский приют, и ряд клиник, в которых работали лучшие медики Австрии. Поэтому район вокруг госпиталя был населён людьми весьма образованными и состоятельными. Так, соседом Бетховена по дому 45 на Альстергассе оказался князь Карл Лихновский. В 1793 году князь предложил молодому музыканту переехать в его апартаменты и на долгие годы стал его верным другом и покровителем.

Такие судьбоносные встречи были в Вене XVIII века не редкостью. Например, молодой Гайдн квартировал в 1750-х годах в мансарде знаменитого Михайловского дома в самом центре Вены, близ церкви Архангела Михаила. А его соседями по дому были прославленный либреттист Пьетро Метастазио и вдовствующая княгиня Эстергази. Все эти знакомства, несомненно, помогли Гайдну впоследствии получить место капельмейстера князей Эстергази.

Гонорары, полученные Гайдном в Лондоне, позволили ему купить в середине 1790-х годов небольшой особнячок в венском пригороде Гумпендорфе (сейчас там мемориальный музей), но дом требовал перестройки и отделки, так что въехал туда Гайдн лишь в 1797 году, когда Бетховен уже не был его непосредственным учеником. С лета 1792-го по начало января 1794 года Гайдн жил на съёмной квартире в доме Гамбергера на Фонтанном бастионе (Kunstwasserbastei), поблизости от южных Каринтийских ворот. Это было довольно далеко от Альзерфорштадта. Скорее всего, Бетховен ходил на занятия пешком. Иногда учитель и ученик совершали совместные прогулки и заходили в кафе; в записной книжке Бетховена за 1793 год есть упоминания о том, что он платил за себя и за Гайдна — то 22 крейцера за две чашки шоколада, то 6 крейцеров за две чашки кофе. Пристрастие к кофе в Вене возникло после ряда войн с Турцией; его много пили как дома, так и в кофейнях. Чай, как колониальный товар, стоил намного дороже и считался роскошью; его подавали у аристократов. Довольно дорого обходилось освещение и отопление; тут многим венцам приходилось экономить (так, Моцарт, ради престижа снимавший хорошие квартиры, иногда не имел денег на дрова и, чтобы не замёрзнуть, порой пускался танцевать вместе со своей неунывающей Констанцей).

Поэтому, при всей осмотрительности молодого музыканта и при строгом учёте им каждого крейцера, перед ним вскоре встали очень нерадостные перспективы: либо влезать в долги, либо что-то предпринимать для немедленного улучшения своего положения.

К Рождеству 1792 года из Бонна прибыли совсем скверные известия. Во-первых, 18 декабря умер Иоганн ван Бетховен. Во-вторых, обнаружилось, что Иоганн перед смертью или ещё ранее успел уничтожить документ, согласно которому курфюрст обязался выплачивать Людвигу жалованье, причитавшееся его отцу, — 100 талеров, предназначенные на содержание младших братьев, Каспара Карла и Николауса Иоганна. Эти выплаты были возобновлены лишь летом 1793 года, и их по доверенности Бетховена получал друг семьи Франц Антон Рис, присматривавший за братьями Людвига. Однако обещанное самому Бетховену жалованье органиста выплачивалось в урезанном объёме, а после марта 1794 года он вообще оказался предоставлен сам себе.

Легче всего было бы обвинить курфюрста Максимилиана Франца в постыдном пренебрежении к гению. Но дела Макса Франца в ту пору были совсем не блестящими. С осени 1792 года по осень 1794-го курфюрст из-за обострения военной обстановки несколько раз уезжал из Бонна и наконец покинул те места навсегда. Французы, отправившие на гильотину его сестру Марию Антуанетту, церемониться бы с ним не стали, а в Вене он, по сути, никому нужен не был. Вникать при всех этих утратах в житейские заботы своих рядовых подчинённых курфюрст, очевидно, не имел ни возможности, ни особого желания.

Осенью 1793 года Бетховен и Гайдн предприняли последнюю попытку воззвать к великодушию курфюрста. 23 ноября 1793 года Гайдн обратился с подробным письмом к Максу Францу, в котором без обиняков излагал ситуацию, в которой оказался Бетховен: «За истекший год ему было переведено 100 талеров. Вы сами хорошо понимаете, Ваша курфюрстская светлость, что на такую сумму нельзя даже просуществовать. Тем не менее, Ваше сиятельство, Вы сочли обоснованной его посылку в большой свет со столь ничтожной суммой. И дабы он не оказался при создавшихся условиях в лапах ростовщиков, я предоставил ему столько поручительств и дал так много взаймы наличными, что он мне должен 500 гульденов, из которых ни один крейцер не был израсходован напрасно и каковые я прошу Вас ему ассигновать».

Далее Гайдн просил курфюрста выплатить ему эту задолженность и назначить Бетховену впредь годовое содержание в тысячу гульденов (или флоринов, что значило одно и то же или составляло примерно 500 талеров), уверяя, что этой суммы на пристойную жизнь в Вене хватит лишь в обрез, учитывая, что юноше нужно тратиться на учителей и бывать в хорошем обществе. В том же самом письме Гайдн в самых лестных выражениях отзывался и о характере, и о даровании Бетховена: «Добрую сотню раз имел я случай наблюдать его полную готовность пожертвовать решительно всем ради искусства, что при наличии столь многих соблазнов достойно удивления и служит порукой тому, что самые высокие милости, оказанные Вашей курфюрстской светлостью Бетховену, окупятся с лихвой…»

В доказательство же продуктивности занятий Гайдн присовокупил к письму партитуры нескольких сочинений ученика: «И знатоки, и любители должны беспристрастно признать по ним, что со временем Бетховен займёт место одного из крупнейших композиторов Европы, а я буду гордиться правом именовать себя его учителем».

Бетховен присовокупил и собственное небольшое письмо курфюрсту, датированное тем же 23 ноября 1793 года, в котором признавался, что потратил прошедший год «на усвоение общих законов музыкального искусства» и что впредь он надеется послать своему повелителю сочинения, которые «больше будут соответствовать Вашему великодушию по отношению ко мне». Если читать между строк, то здесь содержится косвенное извинение за то, что направляемые в Бонн сочинения не совсем таковы, чтобы ими гордился сам автор. Видимо, он видел свои недостатки лучше прочих.

Ответ Макса Франца, датированный 23 декабря 1793 года и прибывший в Вену аккурат к новогодним праздникам, был подобен ледяному дождю, обрушившемуся на головы как учителя, так и ученика. Курфюрст раздражённо писал Гайдну, что все сочинения, присланные из Вены, на самом деле были созданы Бетховеном ещё в Бонне и потому никак не могут служить доказательствами его успехов: «Я предлагаю Вам подумать над тем, не уместнее было ли бы ему вернуться обратно и заступить на службу, ибо я сомневаюсь в том, что при нынешнем его местопребывании Бетховен достигнет серьёзных успехов в области композиции и развития вкуса. Боюсь, что, как и после его первой поездки в Вену, он не привезёт оттуда ничего, кроме долгов».

Процитированный пассаж был оскорбителен прежде всего для Гайдна, чья педагогическая компетенция и человеческая порядочность ставились под сомнение. Но ещё хуже выглядел поступок Бетховена, который якобы попытался ввести в заблуждение сразу обоих, и учителя, и благодетеля, выдавая им свои старые работы за плоды годичного пребывания в Вене.

Так ли это было и о чём, собственно, шла речь?

Наиболее понятно обстоит дело с партитой: это был Октет для духовых, изданный под опусным номером 103 лишь в 1830 году, уже после смерти автора. Квинтет не сохранился, хотя, судя по некоторым эскизам, он тоже предназначался для духовых инструментов. Про вариации трудно сказать что-то определённое. Полнейшую загадку представляла собой упомянутая Гайдном фуга, следов которой совсем не обнаружено.

Самым значительным в этом пакете был, конечно же, Концерт для гобоя с оркестром. Увы, концерт оказался утерян, хотя Бетховен посылал копию не только курфюрсту, но и старому другу Зимроку. Известны лишь начальные такты частей концерта и относительно подробные эскизы к проникновенному Adagio. Даже по эскизам концерта можно судить о том, что курфюрст был несправедлив, отрицая творческие успехи Бетховена. Кроме того, как установили современные исследователи, сохранившийся фрагментарный автограф квинтета и эскизы гобойного концерта записаны на бумаге венского производства. Следовательно, либо композитор послал курфюрсту переработанные варианты прежних опусов, либо как минимум некоторые произведения были совсем новыми. Требовать от Бетховена мгновенного творческого результата после всего лишь нескольких месяцев обучения было, конечно, неразумно. Занятия теорией композиции принесли первые серьёзные плоды чуть позже, начиная примерно с 1795 года.

 

Годы учения

Чем же занимался Бетховен с ноября 1792 года по январь 1794-го, когда Гайдн вновь уехал в Англию и уроки с ним навсегда прекратились?

Он действительно усердно учился. Материалы этих занятий сохранились; они были опубликованы в 2014 году в новом Полном собрании сочинений Бетховена с расшифровкой и комментариями Юлии Ронге (ранее, в XIX веке, учебные упражнения Бетховена частично публиковал австрийский музыковед Мартин Густав Ноттебом).

Встречи Бетховена с Гайдном происходили обычно два или три раза в неделю. К каждому уроку Бетховен выполнял несколько письменных заданий, которые учитель исправлял и, видимо, высказывал свои замечания и соображения. В основе преподавания лежал трактат видного австрийского композитора Иоганна Йозефа Фукса «Ступень к Парнасу» («Gradus ad Parnassum»), написанный на латинском языке и роскошно изданный в Вене в 1725 году с посвящением императору-меломану Карлу VI. Разумеется, экземпляры первого издания стали в 1790-х годах раритетными, да и не все музыканты нового поколения владели латынью (Бетховен знал лишь самые азы). Правда, существовал немецкий перевод, сделанный в Лейпциге в 1740 году Лоренцем Мицлером, учеником И. С. Баха. Но то издание также было редким. Поэтому Гайдн сделал свой краткий конспект трактата Фукса и вручал копию такой «книжечки» каждому из своих учеников. Обучение велось чрезвычайно систематично. Нужно было научиться правильно соединять сначала два голоса, потом три, потом четыре, постепенно внося в мелодию каждого голоса ритмическую подвижность. Сочинявшиеся к каждому уроку упражнения меньше всего походили на «живую» музыку, и, разумеется, хвастаться ворохом исписанных тетрадок перед курфюрстом было никак нельзя. Это была та самая «кухня», которая могла выглядеть совершенно неприглядной, но помогала шаг за шагом оттачивать мастерство.

Однако не всё в отношениях учителя и ученика было гладко, и не только по вине Бетховена. Спустя несколько месяцев после начала занятий кое-кто из венских знакомых Людвига заподозрил, что тот не продвинулся в контрапункте дальше элементарных азов. Композитор Иоганн Шенк, автор популярных зингшпилей, вызвался совершенно бескорыстно помочь Бетховену, проверяя выполненные им упражнения и исправляя ошибки, оставленные без внимания Гайдном. Шенк вспоминал: «Но, прежде чем начать занятия, я поставил условием, что наше сотрудничество останется тайным. Поэтому я посоветовал ему собственноручно переписывать каждое исправленное мною упражнение, дабы Гайдн не видел чужого почерка».

Известно письмо Бетховена Шенку от 19 июня 1793 года, в котором он благодарит старшего друга за некие «оказанные услуги» и обещает по мере сил «отплатить за всё». Видимо, летом 1793-го эти занятия прекратились, хотя Шенк вспоминал, что они продолжались почти год, якобы с августа 1792-го по май 1793-го. В любом случае этот период указан неверно, поскольку Бетховен приехал в Вену лишь в ноябре 1792 года.

Гайдн между тем отлично понимал, какую редкую птицу послала ему судьба в ученики. И, если проверяя упражнения Бетховена, он действительно не всегда отмечал его промахи, то в продвижении своего ученика в сообщество венских меценатов и музыкантов сыграл едва ли не решающую роль.

В начале 1794 года Гайдн вновь собирался надолго уехать в Англию, а до этого усиленно «продвигал» Бетховена. В июне 1793 года Гайдн взял его с собой в Эйзенштадт — резиденцию князей Эстергази, расположенную примерно в 70 километрах от Вены. Правивший тогда князь Антон Эстергази был равнодушен к музыке, но у него был сын-наследник Николай, который играл на виолончели и на кларнете, а его супруга Мария Герменегильда — на фортепиано. Гайдн, несомненно, задумывался о преемнике, хотя его собственный пост капельмейстера в тот момент являлся синекурой. Неизвестно, заходила ли тогда речь о возможном поступлении Бетховена на службу к Эстергази. Если заходила, то ответ мог быть благожелательно-уклончивым: юноша, несомненно, талантлив, но у него нет опыта, к тому же обучение его пока не завершено — не правда ли, господин Гайдн?..

В Вене карьера Бетховена складывалась успешнее. Благодаря Гайдну и князю Лихновскому он получил доступ к самым влиятельным людям.

Одним из них был шестидесятилетний барон Готфрид ван Свитен, сын личного врача императрицы Марии Терезии, в прошлом успешный дипломат, а с 1777 по 1791 год — придворный библиотекарь. Название этой должности, которую ван Свитен унаследовал от своего отца, может показаться скромным, но нужно представлять себе, что такое Венская императорская библиотека. Её здание, расположенное в дворцовом комплексе Хофбург, включало в себя огромный парадный читальный зал, похожий размерами и убранством на храм, бесчисленные шкафы и стеллажи с книгами разных веков, коллекции всевозможных раритетов — карт, гравюр, глобусов, статуй… Чтобы не заблудиться во вверенных ему сокровищах, ван Свитен придумал то, чем библиотекари всего мира пользуются до сих пор: карточный каталог (взамен громоздких и бестолковых гроссбухов).

Помимо книг Готфрид ван Свитен страстно любил музыку. Но его музыкальные вкусы резко расходились с тем, что обычно нравилось жизнерадостным венцам. Прожив с 1770 по 1777 год в Берлине, барон ван Свитен открыл для себя музыку Иоганна Себастьяна Баха и Георга Фридриха Генделя — композиторов, мало кому известных в тогдашней Австрии. Сочинения Баха оставались почти неизданными, и добыть их ноты было очень трудно. Гендель большую часть жизни прожил в Англии, поэтому в Германии его произведения исполнялись редко.

В Берлине, в отличие от Вены, сложился круг преданных почитателей «серьёзной» музыки, под которой подразумевали произведения Баха-отца, Баха-сына (Карла Филиппа Эмануэля), Генделя, Карла Генриха Грауна и некоторых других мастеров. Как это нередко происходило в XVIII столетии, многое решали вкусы правителя. Музыкальные пристрастия прусского короля Фридриха II сформировались к 1740-м годам и с тех пор мало менялись вплоть до его смерти в 1786 году. Любимыми композиторами короля оставались его учитель по игре на флейте Иоганн Иоахим Кванц и капельмейстер Карл Генрих Граун. Сестра короля, принцесса Анна Амалия, была ещё более страстной музыкантшей: она играла на многих инструментах и всерьёз занималась композицией. Её наставником был Иоганн Филипп Кирнбергер, ученик Иоганна Себастьяна Баха.

Находясь на службе в Берлине, барон ван Свитен вошёл в кружок принцессы Анны Амалии, а также подружился с Кирнбергером и начал переписываться с Карлом Филиппом Эмануэлем Бахом, работавшим тогда в Гамбурге. Сблизился ван Свитен и с немного чудаковатым гёттингенским профессором Иоганном Николаусом Форкелем, который преклонялся перед Иоганном Себастьяном Бахом, а в 1802 году издал его первую подробную биографию.

Меценатом в непосредственном смысле этого слова ван Свитен, пожалуй, не был: ни особым богатством, ни щедростью он не отличался, и его волновало скорее искусство в целом, нежели судьбы отдельных артистов. Но одобрение ван Свитена много значило в музыкальном мире Вены, а войти в его кружок любителей «старинной» музыки считалось большой честью. Ведь там помимо самого барона можно было обнаружить и Моцарта (пока тот был жив), и Гайдна, и Альбрехтсбергера, — и, наконец, молодого Бетховена. Бетховен сразу покорил привередливого барона своим знанием музыки Баха. Ван Свитену настолько нравилось, как Бетховен играет «Хорошо темперированный клавир», что иногда барон приглашал молодого музыканта прийти к нему под вечер и захватить с собой ночной колпак — то есть музицирование продолжалось допоздна, и ночевать Бетховен оставался у своего покровителя.

Другие венские любители музыки также устраивали свои регулярные частные концерты. Бетховен перемещался из одного аристократического салона в другой. Князья Лихновские, Эстергази, Лобковицы, Лихтенштейны, Шварценберги, графы Фрис, Аппони, Вальдштейны — все эти и другие имена мелькают в переписке молодого Бетховена и на титульных листах его ранних венских произведений. Он быстро вошёл в моду как пианист, потрясавший своими импровизациями даже тех, кто слышал Моцарта. Однако его главной целью было стать также и первым в ряду композиторов, что оказалось намного труднее.

В мемуарной литературе сохранились рассказы о том, что при первом исполнении в салоне князя Лихновского Трех фортепианных трио Бетховена op. 1 присутствовавший там Гайдн одобрил два первых трио, но не советовал Бетховену издавать третье, до-минорное, самое мощное, драматическое и яркое из всех. У Бетховена возникли подозрения, будто учитель ему просто завидует, однако это, конечно, было не так. Скорее всего, характер до-минорного трио противоречил гайдновским представлениям о поэтике этого камерного жанра, обычно рассчитанного на любительское музицирование. Кроме того, мы не знаем, когда именно мог состояться этот разговор. Трио были опубликованы в июле — августе 1795 года, когда Гайдн едва успел вернуться из второй поездки в Англию. Следовательно, давать какие-то рекомендации Бетховену он мог только до своего отъезда в Лондон, то есть до января 1794 года. Но в таком случае нельзя исключать, что Бетховен внёс в до-минорное трио какие-то изменения перед его изданием, хотя, конечно, реакция Гайдна его задела.

Уезжая в Англию, Гайдн передал дальнейшее обучение Бетховена в руки Иоганна Георга Альбрехтсбергера — композитора отнюдь не первого ранга, зато чрезвычайно компетентного теоретика музыки. Альбрехтсбергер принадлежал к тому же поколению, что Гайдн и ван Свитен: он родился в 1736 году и, стало быть, в период занятий с Бетховеном приближался к шестидесятилетию. В тот период он являлся капельмейстером кафедрального собора Святого Стефана. Это место мечтал получить незадолго до своей смерти Моцарт. Назначению Альбрехтсбергера он, наверное, был бы лишь рад.

И Моцарт, и Гайдн, и Альбрехтсбергер, в отличие от Бетховена, немца с фламандской кровью, были австрийцами. Разница вроде бы невелика: все четверо говорили на одном языке, все были католиками, все разделяли сходные эстетические идеалы. Но мышление австрийцев всё-таки имело несколько иной характер. Бурный и даже воинственный темперамент Бетховена, свойственные ему резкие перепады настроения от неукротимого веселья к мрачной меланхолии, размашистость его жестов и небрежность почерка, грубоватость манер — всё это было совершенно не во вкусе австрийцев, которые превыше всего ценили гармонию, спокойствие духа, почтение к императорскому дому и власти, данной от Бога, а также учтивую любезность в общении с ближними.

Другая черта австрийского характера — почти детская весёлость и любовь к играм, шалостям и развлечениям. Гайдну и Моцарту это было тоже присуще, каждому на свой манер. Альбрехтсбергер выглядел куда более сдержанным, серьёзным и даже педантичным человеком. С поздних портретов на нас смотрят очень умные, внимательно изучающие собеседника тёмно-серые глаза, в которых светятся и знание жизни, и непреклонная честность, и взыскующая благожелательность. Такой человек способен быть весьма строгим, но никогда — злобным. Лишь в очертаниях губ можно уловить намёк на некоторую желчность, развившуюся, вероятно, к старости. При этом об Альбрехтсбергере, как и о Гайдне, в Вене, падкой на сплетни, никто не мог сказать ни одного порочащего слова. Не честолюбец. Не интриган. Не пустозвон. Порядочный семьянин, надёжный друг и коллега, профессионал высочайшей пробы, пусть и не гений.

Музыки он написал очень много, причём совершенно разной, от строгих фуг до развлекательных концертов для самых диковинных инструментов (например, для басовой мандолины и варгана с оркестром — игрой на этих раритетах забавлялись монахи Мёлькского монастыря, где он в своё время служил органистом). Однако, будучи крайне требовательным к себе, Альбрехтсбергер не стремился к композиторской славе. Большая часть его музыкального наследия так и лежит до сих пор неизданной. Зато публикация трактата «Основательное наставление к композиции», вышедшего в свет в Лейпциге в 1790 году, принесла Альбрехтсбергеру лавры искушённейшего знатока контрапункта. Этот труд не был сугубо теоретическим; никакой оригинальной концепции музыкального искусства Альбрехтсбергер не выдвигал. Но он сделал то, чего так не хватало молодым композиторам, изучавшим так называемый «строгий стиль» полифонического письма по учебнику Фукса: связал старинную традицию с современным музыкальным языком. Альбрехтсбергер полагал, что раз фуга остаётся необходимейшим жанром церковной музыки, то всякий композитор должен уметь грамотно писать фуги, но делать это не в архаической манере мастеров XVII века, а в более современном стиле. Поэтому, при всей своей консервативности, позиция Альбрехтсбергера была совершенно не схоластической, а предлагавшиеся им учебные задачи выглядели не столь оторванными от жизни, как упражнения из учебника Фукса, архаическую прелесть которых Бетховен оценил, лишь когда сам сделался мэтром.

Отношения Бетховена с Альбрехтсбергером тоже складывались отнюдь не просто. Обвинить Бетховена в каком-либо манкировании занятиями возможно: эти материалы, как и тетрадки с упражнениями, выполненными для Гайдна, сохранились, и их количество внушает уважение. Трудился он усердно, но, как заметил исследовавший его работы Мартин Густав Ноттебом, ни одной безупречной фуги он без помощи Альбрехтсбергера так и не написал. А потом вдруг, когда они дошли до канона, занятия прервались. Произошло это примерно в начале 1795 года.

Почему так случилось, мы не знаем. Может быть, учитель и ученик пришли к обоюдному согласию, что продолжать занятия нет смысла. В разговорной тетради от мая 1824 года Антон Шиндлер напоминал Бетховену об «аттестате артиста», который когда-то ему выдал Альбрехтсбергер. Документ не сохранился, но вообще в то время подобные «аттестаты» были в ходу. Они заменяли нынешние официальные дипломы. Так, 8 июня 1790 года Гайдн подписал свидетельство, удостоверявшее профессиональную компетентность композитора и пианиста Йозефа Эйблера. Сам Бетховен выдал 7 мая 1805 года рекомендацию Карлу Черни, где значилось, что тот достиг выдающихся успехов в игре на фортепиано. Такие свидетельства могли быть полезными при гастрольных поездках или при соискании официальных должностей.

Ни в письмах Бетховена, ни в мемуарной литературе нет ни малейших намёков на какой-либо конфликт с Альбрехтсбергером. О мнимой «зависти», как в случае с Гайдном, речь идти не могла: Альбрехтсбергер не претендовал на место в ряду великих творцов. Зато заслужить его одобрение было совсем нелегко, и это как раз могло втайне мучить честолюбивого Бетховена. Обучение у Альбрехтсбергера принесло очень заметные результаты: ранние произведения юного гения, написанные после 1794 года, вдруг запестрели образцово сделанными контрапунктами и фугато, как если бы Бетховен всем демонстрировал, что он мастерски умеет писать и «учёную» музыку, и старик Альбрехтсбергер совершенно не прав, полагая, будто «этот ничему не научился и никогда не создаст ничего путного».

Столь обидную для Бетховена фразу донёс в своих воспоминаниях другой ученик Альбрехтсбергера, композитор и пианист Иоганн Эмануэль Долецалек. Не совсем понятно, стоит ли ему верить. У Долецалека были причины смотреть на Бетховена как на соперника, а свои воспоминания он обнародовал после смерти и Альбрехтсбергера, и самого Бетховена. Может быть, Альбрехтсбергер и изрёк нечто язвительное в адрес бывшего ученика, однако сохранились его вполне благожелательные письма Бетховену, относящиеся к 15 декабря 1796 года (там содержатся поздравление с днём рождения и приглашение в гости для совместного музицирования) и к 20 февраля 1797 года (с предложением давать уроки молодому барону фон Глейхенштейну — впоследствии близкому другу Бетховена). Видимо, учитель и ученик продолжали общаться, хотя некоторая взаимная неудовлетворённость, скорее всего, между ними осталась. Об этом говорит прежде всего тот факт, что Бетховен почему-то «забыл» посвятить Альбрехтсбергеру какое-либо из своих сочинений. Этого требовал тогдашний музыкантский этикет, и если уж ему следовать полностью, то на титульном листе «дебютного» опуса полагалось писать: имярек, ученик такого-то. Бетховен, как мы знаем, этими правилами пренебрёг: его первый опус посвящён не Гайдну, а князю Лихновскому; Гайдну же он посвятил три сонаты ор. 2, но категорически отказался от сакраментальной надписи: «ученик Гайдна». Объяснил он это тоже не слишком деликатным образом, обронив — я, дескать, ничему у него не научился (об этом вспоминал ученик Бетховена, Фердинанд Рис). Это, разумеется, было глубоко несправедливо, поскольку уроки Гайдна не сводились только к рутинным учебным задачам; Бетховен на самом деле научился у него очень многому и продолжал учиться в последующие годы. Но и Гайдн, и Сальери, наставлявший Бетховена в области вокальной композиции, свои посвящения всё-таки получили. Альбрехтсбергер же этого так и не дождался. Однако Бетховен всё же постарался отдать ему давний долг: в 1816–1817 годах он взялся бесплатно обучать композиции внука своего покойного учителя, Карла Хирша — именно из благодарности к Альбрехтсбергеру. Композитором Хирш не стал, зато оставил интересные воспоминания об этих уроках, которые велись, между прочим, строго по «дедушкиной» методе.

Что касается Антонио Сальери, то факт его занятий с Бетховеном совершенно бесспорен (учебные материалы сохранились, а ряд написанных под руководством Сальери произведений на итальянские тексты Бетховен впоследствии даже опубликовал). Известно же об этих уроках гораздо меньше, чем об уроках с Альбрехтсбергером. Исследователи могут лишь предполагать, в какой период Бетховен регулярно ходил к Сальери. Знакомы они были, вероятно, ещё с 1793 года, но занятия, скорее всего, начались гораздо позже. Отчасти хронологическим ориентиром могут служить три скрипичные сонаты ор. 12, посвящённые «синьору Антонио Сальери, первому капельмейстеру императорского двора в Вене», изданные в начале 1799 года. Как полагает Юлия Ронге, это посвящение могло предшествовать началу занятий с Сальери (тот обычно не брал денег за уроки), а сами занятия начались тогда, когда Бетховен задумался о создании крупных вокальных сочинений — то есть в период 1801–1802 годов.

Позднее он появлялся у Сальери лишь по мере необходимости, когда требовалось получить консультацию по конкретному поводу. Взаимоотношения Бетховена с Сальери были поначалу благожелательными, однако несовпадение художественных взглядов привело к взаимному отчуждению, которое, впрочем, никогда не принимало характера острой вражды. Созданный в маленькой трагедии Пушкина «Моцарт и Сальери» зловещий образ Сальери — интригана и отравителя — не имел ничего общего с реальностью. Сальери в Вене ценили и как композитора, и как преподавателя, и как активного благотворителя: долгие годы он стоял во главе общественного фонда в помощь вдовам и сиротам музыкантов.

Фердинанд Рис, которого Бетховен отправил за теоретическими знаниями к Альбрехтсбергеру и Сальери, а также познакомил с Гайдном, свидетельствовал:

«Я хорошо их всех знал. Все трое высоко ценили Бетховена, но были единодушного мнения о его занятиях. Каждый говорил: Бетховен был настолько своенравен и упрям, что ему приходилось узнавать на собственном горьком опыте то, что он никогда бы не воспринял как предмет изучения. Этого мнения особенно придерживались Альбрехтсбергер и Сальери — Бетховена не могли удовлетворить сухие правила первого и легковесные наставления второго в драматической композиции (согласно тогдашней итальянской школе)».

В более поздние годы, вынужденный преподавать теорию композиции эрцгерцогу Австрийскому Рудольфу, Бетховен уже совсем иначе отзывался о своих учителях, которым доставил столько хлопот в юности. На вопрос англичанина Сиприани Поттера, приехавшего в 1817 году в Вену и просившего совета, к кому пойти в обучение, Бетховен ответил: «Я потерял моего Альбрехтсбергера и больше ни к кому не питаю доверия»… Впрочем, когда Поттер стал учеником композитора Эмануила Алоиза Фёрстера, Бетховен одобрил его выбор. Иногда считают, что в молодости Бетховен учился у Фёрстера квартетному письму, но, скорее всего, они просто показывали друг другу свои сочинения и обсуждали их, как принято между друзьями и коллегами. После нескольких месяцев занятий с Фёрстером гордый Поттер пришёл к Бетховену и сообщил: учитель заявил, что курс закончен и больше ему учиться не надо. На это Бетховен якобы ответил: «Ах он, хитрец! Передайте ему: прекращать учиться нельзя никогда».

Образ Бетховена как «учёного» мастера немецкой традиции не совсем привычен для расхожих представлений об этом композиторе. Но он составлял важную часть его творческой личности и являлся предметом профессиональной гордости. Ни гением-самоучкой, ни стихийным разрушителем основ, ни романтическим бунтарём Бетховен не был. Если он шёл против правил, то прекрасно знал, что именно и по каким причинам он нарушает. Известен рассказанный Карлом Черни анекдот о некоем композиторе, в сочинении которого Бетховен нашёл непозволительные параллельные квинты и указал ему на этот ученический «ляпсус». Тот возразил: а как же, у вас тоже такие ошибки встречались… Бетховен отрезал: «Мне — можно. Вам — нет».

 

Лев на паркете

Мудрый Гайдн был прав, заметив однажды, что у его выдающегося ученика словно бы несколько душ, умов и сердец. Это никоим образом не означало лицемерия или позёрства молодого Бетховена. Но изначальная сложность его натуры делала любые поверхностные суждения о нём обманчивыми, хотя в них тоже могла содержаться частица правды.

Он сам вполне отдавал себе отчёт в противоречивости впечатления, которое он производил на окружающих. Среди ранних документов, написанных его рукой, имеется листок из альбома венской любительницы музыки Теодоры Иоганны Вокке, датированный 22 мая 1793 года. Юный Бетховен рисует свой портрет цитатой из «Дона Карлоса» Шиллера, добавляя к этому сентенцию, усвоенную, вероятно, от своих боннских просвещённых друзей:

«Поверьте мне, пылающая кровь — Моё злонравье, юность — преступленье. В чём грешен я? Пускай я бурным вспышкам Порой привержен, всё ж я сердцем добр.

Творить добро, где только можно, любить свободу превыше всего; за правду ратовать повсюду, хотя бы даже перед троном».

Пылающая кровь, как мы видим, не мешала юному бунтарю, стиснув зубы, корпеть над скучными контрапунктами и итальянскими речитативами, а любовь к свободе отважно демонстрировалась им в уютных венских салонах, завсегдатаем которых он стал в 1790-е годы. Перед тронами же Бетховен ратовал не столько за «правду», сколько за музыку, значившую для него больше всяких политических сентенций.

Как ни странно, нарочито смелое и нередко вызывающее поведение молодого Бетховена имело успех в просвещённых кругах Вены, сохранявших симпатии к либеральным идеям, невзирая на смену власти в Австрии и тревожную военно-политическую обстановку в Европе. В воздухе носилась жажда обновления, обществу требовались властители умов, герои, вершители судеб или хотя бы законодатели мод. Революция тоже была в моде, хотя следовать такой моде в Вене времён императора Франца становилось уже опасно. Однако молодёжь, в том числе аристократы, сверстники Бетховена или люди, немногим старше его, отвергали «старый режим» даже в его внешних проявлениях, одеваясь, причёсываясь, общаясь и танцуя так, как это было принято в республиканском Париже. Франция оставалась законодательницей новых веяний. И раз уж нельзя было перенять республиканские ценности — «Свобода, равенство и братство», — то внешние признаки оппозиции старому режиму были налицо. В России император Павел пытался запретить носить фраки, жилеты и круглые шляпы, в которых ему мерещился признак вольнодумства. Но в Австрии эти и другие новшества быстро прижились.

Молодые дамы с удовольствием следовали вызывающе эротичной «голой моде», появляясь на светских приёмах и балах в полупрозрачных платьях, напоминающих греческие хитоны, и в атласных туфельках, делавших их походку бесшумной и скользящей. Вместо барочных сооружений из собственных и накладных волос на головках красавиц воцарился искусно созданный «беспорядок» кокетливых локонов и выбившихся из-под ленты прядей. Кавалеры щеголяли завитками «а-ля Титус» на гордо поднятой голове, которую поддерживал туго завязанный белоснежный шейный платок. Вместо старинных сюртуков и богато расшитых камзолов в обиход вошли «демократичные» однотонные фраки — правда, пока ещё самых разных расцветок (диктатура чёрного цвета завладела мужской модой позднее, к 1840-м годам). Некоторые поклонники романа Гёте «Страдания молодого Вертера» копировали цвета одежды любимого героя: синий фрак и жёлтый жилет. Короткие штаны-кюлоты, шёлковые чулки и узкие туфли всё ещё были обязательными на балах и великосветских приёмах, но, отправляясь на прогулку, молодой щёголь начала 1800-х годов надевал длинные светлые панталоны (а то и обтягивающие лосины) и сапоги — так оно выглядело мужественнее и героичнее. В этом смысле «санкюлотами», то есть людьми, не носившими кюлоты, могли назваться и многие венские аристократы, сверстники Бетховена.

Молодой Бетховен прекрасно вписывался в эту атмосферу элегантной вольности, где равно приветствовались как декларативно-эффектные жесты, так и неподдельная новизна мыслей, слов, ощущений. И того и другого у него хватало с избытком. Ранние биографии и мемуары пестрят различными анекдотами о дерзких выходках своенравного баловня венских меценатов, но нет упоминаний о том, что после того или иного эпатажного поступка свет от него отвернулся. Именно в качестве «благородного дикаря» он имел наибольший успех, и порой его просто провоцировали на очередную резкость и даже грубость, которая оживляла чинную обстановку званого вечера и давала пищу для сплетен и разговоров, — как если бы на паркет гостиной вдруг выскочил настоящий, никем не приручённый лев.

«Для таких свиней я не играю!» — рявкнул он однажды, захлопнув рояль, когда некий аристократ вздумал во время его выступления пошептаться с хорошенькой соседкой (об этом инциденте сообщил в своих мемуарах Фердинанд Рис). И никакие извинения не могли вернуть оскорблённого упрямца за инструмент.

Вообще Бетховен очень не любил с кем-либо состязаться; он слишком серьёзно относился к своему искусству. Но раз уж приходилось мериться силами, пощады соперникам не было.

Один из таких соперников, аббат Йозеф Гелинек, отправлялся на состязание с молодым Бетховеном, рассчитывая хорошенько проучить этого выскочку и наглеца. На другой день он возбуждённо рассказывал отцу Карла Черни: «Это не человек! Это — чёрт! Он способен переиграть хоть кого!»…

Весьма показательным было посрамление прославленного виртуоза и композитора Даниеля Штейбельта, заехавшего в Вену по пути из Парижа. Дело происходило в салоне графа Морица фон Фриса (бывший дворец Фриса расположен на Йозефсплац, напротив памятника императору Иосифу II). Штейбельт, имевший успех со своими эффектными пьесами, в которых он часто подражал шуму ветра, раскатам грома и прочим внемузыкальным явлениям, иронически высказался насчёт композиторского мастерства Бетховена. Задетый за живое Бетховен рассвирепел и немедленно начал импровизировать на совершенно шутовскую тему — басовую партию из квинтета Штейбельта, да ещё перевёрнутую вверх ногами. Оскорблённый Штейбельт поклялся больше никогда не выступать в одной аудитории с Бетховеном.

Врагов он себе таким поведением, конечно, нажил немало и прекрасно об этом знал. Однако у него всегда находились преданные друзья и заступники, прощавшие ему любые срывы. Та эпоха нуждалась в гениях и умела восхищаться ими не спустя годы после их смерти, а тогда, когда они были юны, дерзки и готовы штурмовать любые преграды.

Между тем главный трон в музыкальной «империи» не давался тогда легко никому — даже Бетховену.

Казалось бы, после смерти Моцарта и очередного отъезда Гайдна в Лондон на место законного наследника обоих гениев мог претендовать только он, триумфально одолевший всех венских и заезжих виртуозов. Но для того, кто желал бы встать вровень с Моцартом, этого было пока недостаточно. А после того, как летом 1795 года в Вену возвратился Папа Гайдн, положение стало гораздо более интересным и интригующим.

До своего второго английского путешествия Гайдн казался персонажем времён даже не императора Иосифа, а Марии Терезии. Он и внешне выглядел таковым — со своим пристрастием к парикам и камзолам. Такой же зачастую представлялась и его музыка, которая нравилась абсолютно всем, от служанок до императриц, — но при том никогда не стремилась выйти за рамки благопристойного. Гайдн как будто бы добровольно наложил на себя обязательство в духе древнегреческих стоиков: «ничего сверх меры». Но те, чьи сердца жаждали потрясений, предпочитали обратиться к Глюку и Моцарту, а любители чувственных звуковых наслаждений упивались мелодиями итальянцев — Сарти, Чимарозы, Галуппи, Паизиелло, Паэра. Новые веяния доносились из Франции вместе с операми Гретри, Мегюля, Керубини, в которых драматическое уживалось с пикантным и забавным.

И вдруг из Англии вернулся какой-то новый, незнакомый, словно бы обретший вторую молодость Гайдн. Он посвежел лицом, слегка осовременил стиль своей одежды (без кружев и галунов), начал иногда ронять английские слова в разговоре и подписывать свои письма «Гайдн, доктор музыки в Оксфорде», — но самое главное — принялся сочинять как одержимый, причём совершенно иначе, нежели прежде. Из Лондона он привёз шесть новых симфоний, столь же блистательных, как и предыдущие, и потихоньку скармливал их венской публике. Затем из-под его неутомимого пера полились один за другим струнные квартеты, один великолепнее другого. В них было всё, что только может душа пожелать: вдохновение, свежесть, парадоксальная новизна и сугубо гайдновское умение повествовать о самых глубоких, сложных и тонких вещах так, чтобы не отвратить и не напугать ни артистов, ни слушателей. А потом пошли мессы — тоже вереницей, почти каждый год, начиная с 1796-го. Но что это были за мессы! Ничего похожего на унылую и пресную музыку штатных церковных капельмейстеров. Страсть, огонь, почти театральные по яркости образы — громовые раскаты военных залпов, вопли гнева и ужаса, гимнический восторг, эйфорическое ликование… Далее настал черёд двух последних великих ораторий, в которых Гайдн превзошёл сам себя; после «Сотворения мира», созданного в 1798 году, его начали сравнивать не только с Генделем, но даже с Господом Богом! А он, в свои 70 лет, напоследок ошарашил в 1802 году венцев могучей красочной музыкальной фреской — ораторией «Времена года», живописующей рай на земле…

Гайдн по-прежнему оставался на людях простым, любезным и добросердечным, только никого его скромность не могла уже ввести в заблуждение. Все знали — и он сам знал — что после английских триумфов он сделался патриархом всей европейской музыки. Ни в Европе, ни даже в мире не было композитора, более знаменитого и любимого, нежели Гайдн.

Вот, собственно, с кем теперь пришлось волей-неволей соперничать молодому Бетховену. При этом старший мастер поставил себя так, что вступить с ним в сколько-нибудь явную борьбу было невозможно: Папа Гайдн никогда не давал повода к каким-либо конфликтам. Он был выше любых интриг и амбиций и, напротив, всегда старался помочь своему бывшему ученику.

Первые публичные выступления Бетховена в Вене состоялись ещё до возвращения Гайдна — 29 и 30 марта 1795 года в придворном Бургтеатре (во время Великого поста в театральных залах вместо спектаклей давали концерты). Предпасхальные концерты нередко бывали благотворительными и привлекали огромное количество слушателей; зал всегда был заполнен и даже переполнен. Основанное Флорианом Леопольдом Гассманом Общество помощи вдовам и сиротам музыкантов процветало под руководством Антонио Сальери, питомца Гассмана. Никакой личной выгоды Сальери от этого не имел. Он даже отнюдь не всегда включал в программу концертов свои собственные произведения.

В мартовских концертах 1795 года исполнялись два произведения учеников Сальери: оратория 23-летнего композитора Антонио Казимира Картельери «Иоас, царь Иудейский» и фортепианный концерт 24-летнего Бетховена. Трудно сказать, какой именно концерт он играл, Первый или Второй. Второй, более моцартовский по стилю, был написан раньше, но многократно переделывался и в итоге получил более поздний номер. Первый же, написанный вслед за Вторым, отличался броской виртуозностью. При повторении программы 30 марта Бетховену предоставили возможность выступить с сольной импровизацией — это был его «конёк», и нетрудно вообразить себе, с каким энтузиазмом встретила этот номер публика.

На следующий день, 31 марта 1795 года, Бетховен вновь играл в Бургтеатре, но на сей раз чужую музыку, что случалось в его жизни крайне редко, а в открытых выступлениях — почти никогда. Однако повод был особенным: вечер был посвящён памяти Моцарта и устроен его вдовой Констанцей (сбор шёл в её пользу и в пользу двух их сыновей). Исполнялась одна из последних опер Моцарта — «Милосердие Тита». А между двумя актами, в антракте, Бетховен играл фортепианный концерт Моцарта ре минор — возможно, наиболее близкий ему по внутреннему трагизму. В первой и последней частях Бетховен соединил музыку Моцарта со своей, поскольку имел на это полное право: каденции, где оркестр умолкал, а виртуоз играл соло, в то время обычно сочинялись самим исполнителем. Эти каденции Бетховена сохранились, и они действительно более бетховенские, нежели моцартовские по духу и стилю. Однако то, что Констанца из всех музыкантов Вены, где жили тогда несколько непосредственных учеников Моцарта, выбрала для участия в таком концерте именно Бетховена, говорит о том, что уже в 1795 году его считали «королём» среди пианистов. А может быть, фрау Констанца вдруг вспомнила бедного, полуголодного, хмурого боннского мальчика, который явился в их квартиру в апреле 1787 года и сумел удивить даже скептически настроенного Вольфганга?.. Теперь вдова Моцарта как бы подтверждала право Бетховена считаться если не учеником, то законным преемником Вольфганга Амадея в искусстве. А это многое значило, прежде всего для Бетховена.

Гайдн также не преминул пригласить Бетховена принять участие в своём концерте, устроенном 18 декабря 1795 года в Малом Редутном зале дворца Хофбург. Программа была весьма обширной и включала три новые «лондонские» симфонии Гайдна, вокальные произведения (об этом можно судить по фамилиям двух упомянутых в афише итальянских певцов) — и фортепианный концерт Бетховена. Который из двух — вновь неизвестно.

Дебютировать в наиболее ответственных жанрах вроде симфонии или оратории Бетховен пока себе не позволял. Этот гордый и амбициозный молодой человек выстраивал свою карьеру с завидной самодисциплиной. Нельзя было торопиться, нельзя было делать ничего случайного. И нельзя было слишком уж обольщаться восторгами друзей: ты — гений, тебе всё подвластно! Он-то сам понимал, что — не всё. Послушав последние симфонии Гайдна, Бетховен, должно быть, пересмотрел свои прежние взгляды на оркестровое письмо, ибо в них содержались такие приёмы, каких не использовал ещё ни один современный мастер. Состязаться на данном поприще с Гайдном мог лишь равный ему в мастерстве. Поэтому наброски симфонии остались лежать в эскизах Бетховена, дожидаясь того момента, пока композитор не скажет себе: теперь — можно.

Гайдн, умевший играть едва ли не на всех инструментах, никогда не достигал исполнительского уровня концертирующих виртуозов ни на фортепиано, которым владел лучше всего, ни на скрипке, за которую обычно брался в ансамбле. У Бетховена со скрипкой дело так и не заладилось, несмотря на все его попытки наверстать упущенное в детстве. Он пытался брать уроки у своих приятелей-скрипачей, но те приходили в ужас от его интонации и аппликатуры, а самый задушевный друг, Карл Аменда, честно взмолился, когда Людвиг в очередной раз терзал скрипку: «Сделай милость, перестань!..» Зато за фортепиано Бетховен чувствовал себя как умелый полководец во главе победоносной армии. И если как композитор он ещё не мог встать вровень с Гайдном, а то и выше его, — то, наверное, стоило попробовать утвердить своё первенство там, где старый учитель не был ему помехой. Вену молодой виртуоз уже покорил. Теперь можно было подумать о завоевании соседних городов и стран, примерившись к карьере гастролирующего артиста.

 

Странствующий виртуоз

Карьера виртуоза была хлопотной и нелёгкой, но в случае успеха сулила и славу, и деньги, которых нельзя было заработать даже на посту капельмейстера и тем более добыть гонорарами или уроками. Профессия импресарио в XVIII веке только-только возникла и практиковалась прежде всего в оперных театрах. В сфере же концертной жизни подобные «менеджеры» только начали появляться, причём поначалу во Франции и в Англии. Но у гастролирующих виртуозов импресарио обычно не было; они всё устраивали сами. Застенчивым и обидчивым скромникам эта профессия не годилась. Однако и самонадеянный грубиян мог потерпеть фиаско, поскольку, прибыв в незнакомый город, а то и в чужую страну, нужно было постараться понравиться всем: и властям, и оркестру, и публике.

Хорошо, если гастроли бывали основательно подготовленными и в городе, куда прибывал странствующий артист, его уже ждали. Ещё лучше, если у гастролёра имелись весомые рекомендательные письма. Но всё равно хлопот было много. На проведение публичного концерта обычно требовалось разрешение полиции либо муниципалитета. Если исполнялись произведения с текстом, они подлежали цензуре, равно как и афиши. Ну, и всё прочее: гостиница, инструмент, оркестр, оплата освещения и переписчиков нот, афиши, объявления в газетах, визиты к влиятельным лицам и к местным коллегам. Билетами тоже приходилось торговать прямо у себя в гостинице. Иногда при виртуозе находился помощник, бравший на себя хотя бы часть этих тягот. Некоторые музыканты гастролировали дуэтами. Это могли быть братья (друзья Бетховена — кузены Ромберги), сёстры (Констанца Моцарт и её сестра, примадонна Алоизия Ланге), супруги (скрипач Людвиг Шпор и его жена Доретта, арфистка), учитель с учеником (Муцио Клементи с Джоном Филдом). Одинокому гастролёру приходилось, конечно, труднее. Зато в случае успеха весь гонорар доставался только ему.

Бетховен, в отличие от Моцарта, похоже, не слишком любил путешествия как таковые. Многочасовая тряска в почтовой карете, ночлег где попало, скверная еда в трактирах, необходимость постоянно следить за своим кошельком и баулом, надоедливые попутчики, теснота, вонь и пыль… Скорее всего, у него должны были остаться самые тягостные впечатления от обеих его поездок из Бонна в Вену. Тем не менее в 1795 году он начал задумываться о больших гастрольных турне.

Поначалу эти планы носили едва ли не фантастический характер. Так, в найденном лишь в 2012 году письме другу юности Георгу фон Струве, поступившему ещё в Бонне на русскую дипломатическую службу и оказавшемуся в 1795 году в Петербурге, Бетховен 17 сентября того же года писал: «Моё первое путешествие должно быть в Италию, затем, вероятно, в Россию». Желание посетить Италию для музыканта XVIII века выглядело совершенно естественным, хотя отчасти рискованным: итальянцы не слишком жаловали «учёную» немецкую музыку. Как бы они восприняли Бетховена, остаётся только гадать. Но весной 1796 года Бонапарт начал наступление на Северную Италию, разгромив четыре австрийские армии — какие уж там гастроли…

Зато идея поездки в Россию, при всей её внешней экстравагантности, выглядела не столь уж нереалистичной. Придворная капелла и итальянская опера в Петербурге считались едва ли не лучшими в Европе. Весьма неплохо чувствовали себя в России и немцы, у которых были своя публика и свой круг общения. Петербургу немногим уступала Москва, где тоже знали толк и в опере, и в инструментальной музыке, в том числе немецкой.

Мысль о поездке в Россию могла возникнуть у Бетховена через общение с его русскими знакомыми, в число которых, помимо посла Андрея Кирилловича Разумовского, входили и другие люди — например, обаятельная супружеская пара Броун, прибывшая в Вену как раз в 1795 году. Бригадиром русской военной миссии был назначен граф Иван Юрьевич Броун-Камус (1767–1827), женатый на Анне Маргарете (Аннете) фон Фитингоф-Шель (1769–1803). Граф Броун происходил из рода обрусевших ирландцев, а его жена была дочерью екатерининского вельможи, который считался некоронованным королём Риги. Именно с этой парой Бетховен по-настоящему подружился. Броуны были его сверстниками и, вероятно, не страдали аристократическим высокомерием. Супругам Броун посвящён ряд ранних произведений Бетховена, причём в тексте посвящения трёх Трио ор. 9 композитор даже назвал Броуна «первым меценатом моей музы». Трудно сказать, не обиделся ли на это князь Лихновский, который поддерживал Бетховена с 1793 года. Но, видимо, Броун оказался либо щедрее, либо восторженнее. Ведь все посвящения такого рода тогда оплачивались, хотя сумма вознаграждения зависела от доброй воли мецената. Помимо трёх трио Броуну посвящена виртуозная Соната № 11 (опус 22), в первой части которой можно уловить отзвуки военных барабанов и солдатских песен. Позднее Броун получил также посвящение вариаций для фортепиано и виолончели на тему дуэта Памины и Папагено из «Волшебной флейты» Моцарта — возможно, с намёком на его семейное счастье. Но счастье внезапно кончилось в 1803 году, когда безвременно скончалась Аннета Броун. Бетховен не остался безучастен к горю друга и покровителя, посвятив ему Шесть песен на стихи Геллерта — цикл религиозных песнопений, проникнутый духом мужественного смирения.

Аннета Броун получила свою долю посвящений: три сонаты для фортепиано, изданные под ор. 10 (№ 5, 6, 7) — из них лишь последняя, ре мажор, довольно трудна для исполнения. Но она же содержит одну из вершин музыки молодого Бетховена — потрясающее Largo е mesto, песню одиночества и отчаяния, сменяющуюся, однако, улыбчивым менуэтом с загадочно-ироничным финалом.

С именем графини Аннеты Броун связаны также два фортепианных вариационных цикла Бетховена, один из которых написан на настоящую русскую тему — вариант «Камаринской». В названии произведения сказано, что это тема русского танца из балета Враницкого «Лесная девушка». Однако чех Павел Враницкий заимствовал симпатичную плясовую тему у хорватского скрипача Ивана Ярновича, который привёз её в Вену из Петербурга, где прожил несколько лет. «Камаринская» была одной из немногих русских мелодий, которую знали во всей Европе. И, конечно же, Бетховен неспроста посвятил вариации на эту тему супруге русского дипломата.

Но ни в Россию, ни в Италию он не поехал ни в 1790-х годах, ни позже.

Куда более разумный план путешествия разработал для Бетховена в 1796 году князь Карл Лихновский: Прага — Дрезден — Лейпциг — Берлин. Если бы этому маршруту нужно было бы придумать эффектное название, то вполне подошло бы «По следам Моцарта». Ведь весной 1789 года тот же самый Лихновский повёз Вольфганга Амадея именно по перечисленным городам: Дрезден — Лейпциг — Берлин, а на обратном пути была и столь любимая Моцартом и любившая его Прага.

Та давняя поездка оказалась не вполне удачной. Князь, вероятно, затеял её из лучших побуждений, надеясь помочь Моцарту поправить его скверные финансовые дела. Даже деньги на дорогу Моцарту пришлось занимать, хотя он и без того был весь в долгах. Безусловно, путешествие помогло Вольфгангу Амадею немного развеяться. Но разбогатеть путём выступлений и заказов Моцарту вновь не удалось. Он давно уже не был вундеркиндом, а его музыка казалась слишком сложной. Понять, что такое Моцарт, оказался неспособен даже прусский король Фридрих Вильгельм II, который сам играл на виолончели и культивировал у себя в Берлине и в Потсдаме камерную музыку. Вдобавок отношения Моцарта с Лихновским под конец испортились. Ведь, с одной стороны, князь и композитор были собратьями по масонской ложе и должны были общаться не как меценат и его подопечный, а как два равноправных спутника (они и по возрасту были сверстниками). Но, с другой стороны, их положение в свете и материальные возможности были совсем не равны. В общем, после смерти Моцарта у Лихновского, вероятно, остался горький осадок от той злополучной поездки и от печального финала его дружбы с великим человеком. Похоже, князь Лихновский решил переписать историю набело, предложив тот же маршрут другому своему протеже — Бетховену и словно бы загладив ощущавшуюся все эти годы тайную вину перед тенью безвременно ушедшего Моцарта.

В Праге они оказались в феврале 1796 года, в разгар Великого поста и концертного сезона. Остановились в гостинице, расположенной в Малостранской части города, за Карловым мостом, в старинном доме «У Золотого единорога» — двенадцатью годами ранее там жил Моцарт. Обойтись без этих воспоминаний князь Лихновский, похоже, никак не мог, но выбор определялся и другими резонами. В отличие от Старого города здесь говорили преимущественно по-немецки, поскольку испокон веков в Мала-Страна селились торговцы, а затем и аристократы из Австрии и Германии.

Лихновский обещал пражанам нечто неслыханное: музыканта, способного затмить самого Моцарта. В это никто не желал верить — не только потому, что такое казалось совершенно немыслимым, но и потому, что Моцарта здесь обожали и лелеяли память о нём. Во время своих приездов в Прагу он получал то, чего так и не сумел найти в Вене: сердечную заботу, искреннее преклонение, дружеское желание побаловать гостя, а главное — понимание его музыки, которая венским знатокам и любителям часто была, как признавал император Иосиф, не по зубам.

Бетховена тоже принимали очень любезно. Эти милые люди, граф Кристиан Кристоф Клам-Галлас и его невеста, прелестная графиня Клари, немного велеречивый профессор Франтишек Нимечек, певица Йозефа Душек — все были с ним чрезвычайно предупредительны, добры и щедры на улыбки и комплименты. Графиня Клари даже позволила называть её просто по имени, Жозефиной. Она хорошо пела и мило играла на фортепиано и мандолине. Бетховен написал для неё несколько нетрудных мандолинных пьес, причём на одной из них (медленной, серьёзной и проникновенной) написал посвящение: «Прекрасной Ж. от Л. в. Б.». Она же получила в подарок и эффектную концертную арию «О, изменник», которую Бетховен вообще-то писал в расчёте на профессионально поставленный голос и солидный сценический опыт Йозефы Душек, приятельницы Моцарта. Но графиня Клари спела эту арию в узком кругу раньше, чем Душек смогла спеть в публичном концерте.

Всё это было чудесно и трогательно, но, когда Бетховен сбросил с себя обольстительные чары галантности и предстал, наконец, самим собой, огласив местные залы не салонными пустячками, а мощными звуками произведений, которые ни с какими другими ни сравнить, ни спутать было нельзя, Прага изрекла свой вердикт: дескать, «он покорил наши уши, но не наши души. Поэтому он никогда не заменит нам Моцарта».

Постоянные сравнения с безвременно умершим кумиром пражан начали действовать ему на нервы, и порой он срывался, когда его задевали совсем уж за живое.

«Бетховен, вы, наверное, хорошо знаете оперы Моцарта?» — простодушно поинтересовалась одна пражская дама. Ответ был обескураживающе надменным: «Нет, мадам, я совсем их не знаю и вообще не интересуюсь чужими произведениями, чтобы не навредить моей оригинальности!..» Шокированная собеседница даже представить себе не могла, насколько глубоко этот наглый грубиян знал оперы (и не только оперы) Моцарта — он буквально пропустил их через себя, сидя за партией альта в боннском оркестре, сочиняя вариации на темы из «Фигаро», «Дон Жуана» и «Волшебной флейты» и даже переписывая целыми страницами моцартовские сочинения, чтобы проникнуть в тайну его непостижимого мастерства…

И всё-таки он произвёл на пражан сильное впечатление. Ещё в феврале 1796 года, то есть в начале своего пребывания в Праге, Бетховен писал в Вену брату Иоганну Николаусу: «Дела мои идут хорошо, как нельзя лучше. Своим искусством я обретаю друзей и уважение, чего же большего мне ещё желать? Да и денег на сей раз я получу достаточно».

Бетховен оказался куда более напористым и практичным гастролёром, чем Моцарт, творивший волшебство на клавишах, но не умевший преподнести себя как «звезду». Успокоенный князь Лихновский решил, что этот молодой человек больше не нуждается в его опеке, и вскоре отбыл назад, в Вену. А Бетховен продолжил путь в германские земли, в Саксонию и Пруссию.

За успехами бывшего придворного органиста боннской капеллы внимательно следил из Гетцендорфа под Веной не кто иной, как эрцгерцог Максимилиан Франц, курфюрст-архиепископ Кёльнский. Вероятно, они должны были вновь встретиться в начале 1794 года, когда курфюрст прибыл в Вену, однако нет никаких свидетельств о том, где, как и когда такое свидание могло состояться. Возможно, Бетховен ездил к нему в Гетцендорф; этого требовали по крайней мере светские приличия. То, что Бетховен намеревался посвятить своему бывшему князю Первую симфонию, говорит о том, что контакты между ними существовали. Но формально их почти ничто уже не связывало. Эрцгерцог не собирался ни навязываться строптивцу в покровители, ни мешать ему делать карьеру (то, что из юноши всё-таки что-то вышло, видимо, приятно удивляло самого Макса Франца). Пока что доверенные лица слали скучавшему в своём загородном замке Максу Францу известия о том, куда Бетховен отправился и как его принимали. Так, гофмаршал курфюрста Август Шамберлен фон Шаль писал Максу Францу из Дрездена 24 апреля 1796 года: «Вчера сюда прибыл молодой Бетховен. У него имеются рекомендательные письма из Вены к графу Эльцу» (Эммерих фон Эльц служил имперским послом в Саксонии). Далее фон Шаль сообщал: «Он выступит при дворе и потом направится в Лейпциг и Берлин. Говорят, он потрясающе импровизирует и прекрасно сочиняет». Чуть позднее, 6 мая, тот же фон Шаль писал эрцгерцогу, что Бетховен совершенно покорил дрезденцев, и Фридрих Август, курфюрст Саксонии, удостоил его чести играть перед его высочеством в течение полутора часов исключительно соло, без сопровождения, за что Бетховен был вознаграждён золотой табакеркой. «Он настоятельно попросил меня при благоприятном случае передать вашей великокняжеской светлости своё нижайшее верноподданнейшее почтение и выразить надежду на неизменность вашего милостивого отношения в будущем», — прибавлял Шаль, дабы слегка подсластить «пилюлю» курфюрсту.

К сожалению, о пребывании Бетховена в Дрездене известно немного и ещё меньше о том, что он делал в Лейпциге — городе, который был славен не только именами великих музыкантов, работавших здесь, но и ежегодными весенними ярмарками. Насколько это известно, публичных концертов он там не давал, иначе о них сохранились бы какие-то упоминания в переписке и мемуарах современников. Возможно, он играл в частных домах. И вряд ли можно усомниться в том, что Бетховен посетил обе церкви, в которых служил Иоганн Себастьян Бах, — Томаскирхе и расположенную минутах в десяти ходьбы от неё Николаускирхе. Баховскую должность городского музикдиректора и кантора школы Святого Фомы занимал до 1789 года Иоганн Фридрих Долес, ученик Баха (в 1796 году Долесу исполнился 81 год, а в следующем году он умер). Преемником его стал Иоганн Адам Хиллер, хороший композитор, но человек уже тоже немолодой — ему было 64 года, и Бетховену он годился в музыкальные «деды» (учеником Хиллера был Неефе). Встречался ли с ним Бетховен, неизвестно.

Из Саксонии путь гастролёра лежал в Пруссию, которая с начала XVIII века была самостоятельным королевством. Король Фридрих II Великий умер в 1786 году, но и десятилетие спустя после его смерти Берлин и Потсдам — город, где находилась любимая королевская резиденция Сан-Суси, — сохраняли живой отпечаток личности этого властителя и человека. Прусский король мог всё: переписываться и общаться с Вольтером, давать концерты на флейте и сочинять музыку, писать стихи и оперные либретто (правда, их приходилось потом переводить с французского на немецкий), руководить работой своих архитекторов, муштровать армию и лично вести её в многочисленные сражения… К концу жизни «старый Фриц» заметно сдал. Его начали сравнивать с безумным библейским царём Саулом, разогнавшим всех истинных друзей и впавшим в саморазрушительную воинственность.

Визит Бетховена пришёлся на период правления племянника Фридриха Великого — Фридриха Вильгельма II. В 1796 году этому монарху исполнилось 52 года, а через год он скончался. Он не был полководцем, как его дядя, и предпочитал вести жизнь венценосного гедониста. Любопытно, что в 1810-х годах из Франции начали распространяться пикантные сплетни о том, что якобы Бетховен был внебрачным сыном либо Фридриха Великого, либо Фридриха Вильгельма II. Но если Фридрих Великий вообще не интересовался женщинами, то его племянник питал к ним страсть, хотя, разумеется, к рождению Бетховена был совершенно непричастен. Впрочем, в 1796 году эта фантастическая генеалогия никому ещё не приходила в голову.

От великого дяди король унаследовал любовь к искусству и особенно к музыке. Но в отличие от «потсдамского флейтиста» Фридрих Вильгельм выбрал инструмент более солидный — виолончель. Король присвоил звание придворного композитора самому знаменитому маэстро виолончели того времени, Луиджи Боккерини, который жил в Мадриде. К моменту приезда в Берлин молодого Бетховена при дворе короля работали два брата-виолончелиста: французы Жан Пьер Дюпор (собственно, учитель Фридриха Вильгельма II) и Жан Луи Дюпор. Оба были уже весьма зрелыми музыкантами: старшему брату в 1796 году исполнилось 55 лет, а младшему — 47, причём именно Жан Луи считался лучшим виолончелистом в Европе. С Жаном Луи Дюпором Бетховен сыграл две свои сонаты для фортепиано и виолончели ор. 5, посвящённые королю Фридриху Вильгельму II.

Как свидетельствовал всё тот же гофмаршал эрцгерцога Макса Франца, Август фон Шаль, король весьма благосклонно отнёсся к новой знаменитости. Бетховен выступал перед королём несколько раз, и в ансамбле с Дюпором, и как солист-импровизатор — это было очень значительным успехом. Возможно, у короля появились более серьёзные виды на Бетховена. Карл Черни обронил в своих мемуарах не совсем ясную фразу о том, что Бетховен «отклонил приглашение короля». Было ли это всего лишь приглашение остаться в Берлине с перспективой занять должность придворного пианиста, композитора или даже капельмейстера? А может быть, какая-то должность была ему предложена уже в 1796 году?..

Начиная с 1775 года пост капельмейстера при прусском дворе занимал очень неординарный человек — композитор, писатель и музыкальный журналист Иоганн Фридрих Рейхардт. Журналистика его и погубила: съездив в 1792 году во Францию, он издал в следующем году книгу очерков «Доверительные письма о Франции», где вполне одобрительно отзывался о революции. Книга была подписана псевдонимом J. Frei, что можно было истолковать либо как «Я свободен», либо как сокращение имени автора (J. F. Reichardt). Авторство Рейхардта легко разгадали. Человеку с подобными взглядами было не место при прусском дворе, и в 1794 году его уволили.

Судьба иногда любит забавные рифмы. Мы не знаем, насколько серьёзно стоял в 1796 году вопрос о замене уволенного «революционера» Рейхардта ничуть не менее оппозиционно настроенным Бетховеном. Но та же пара волей-неволей оказалась в том же положении на рубеже 1808–1809 годов, когда Рейхардта в очередной раз уволили с должности капельмейстера — теперь уже при дворе короля Вестфалии Жерома Бонапарта, и занять это место было предложено Бетховену. Рейхардт приложил тогда все усилия для того, чтобы назначение не состоялось.

Почему Бетховен в 1796 году отклонил берлинское предложение, можно лишь гадать, основываясь либо на анекдотах о стычках задиристого гения с его прусскими коллегами, либо на умозрительных выводах. Если речь не шла о капельмейстерской должности, то Бетховен мог счесть предложение недостойным своего статуса в артистическом мире. Убедившись, что он заметно превосходит всех берлинских композиторов и виртуозов, Бетховен вряд ли согласился бы стать чьим-то заместителем или рядовым членом капеллы.

Среди прусских пианистов нашёлся лишь единственный, о таланте и мастерстве которого Бетховен отозвался уважительно, хотя с точки зрения этикета слишком вольно. Это был молодой принц Фердинанд Людвиг Христиан Прусский (или, как его обычно звали, Луи Фердинанд) — племянник короля, музыкант с тонким вкусом и незаурядным композиторским талантом. «Ваше высочество, вы играете как настоящий пианист, а не как принц!» — заявил ему Бетховен, явно шокировав придворных, но несомненно польстив самому Луи Фердинанду.

Не столь удачлив оказался перед Бетховеном придворный пианист и композитор Фридрих Генрих Гиммель. Когда, по просьбе Бетховена, тот сел и начал импровизировать, Бетховен через некоторое время ехидно осведомился, когда же начнётся музыка. «Как?! — изумился маэстро. — А это что?!»… — «Я думал, вы слегка разыгрываетесь», — усмехнулся Бетховен. Злые насмешки вызывала у него и склонность берлинцев проявлять свои восторги слезами. Он предпочитал громкие аплодисменты — и плату звонкой монетой.

Куда более серьёзное отношение вызвало у него знакомство с композиторами, занимавшимися церковной и ораториальной музыкой, — Карлом Фридрихом Фашем и его учеником Карлом Фридрихом Цельтером. Фаш руководил основанной им Певческой академией, объединявшей профессиональных певцов и дилетантов, дабы совместными усилиями исполнять значительные хоровые произведения. Во время визита в Берлин Бетховен присутствовал на нескольких концертах Певческой академии, в которых исполнялись многоголосные произведения Фаша, в том числе «Давидиана» на библейские тексты. Фаш оставил дневниковые записи о том, что Бетховен после этих концертов дважды импровизировал на темы «Давидианы». Это было несомненным знаком уважения к шестидесятилетнему Фашу — музыканту другой эпохи и других вкусов.

С Цельтером у Бетховена в тот раз отношения не сложились, хотя позднее они стали, как писал сам Бетховен, «товарищами по искусству» и питали друг к другу огромное уважение. Цельтер, как и Бетховен, любил Баха и Генделя, а вдобавок был близким другом Гёте (они общались на «ты»). Но Цельтеру музыка Бетховена поначалу не понравилась, да и сам он, вероятно, показался заносчивым выскочкой с дурными манерами. Прошло немало лет, прежде чем Цельтер признал гений Бетховена и внушил своё преклонение перед ним своему любимому ученику — юному Феликсу Мендельсону.

Итак, летом 1796 года Бетховен вернулся в Вену с безоговорочной победой. Ни единого срыва или творческого фиаско; всюду — полные залы, восторги, внимание венценосных меломанов, лестные комплименты прекрасных слушательниц, почтительный интерес (или ревность!) коллег, приглашения туда и сюда — и, наконец, заработок, позволивший ему забыть о необходимости записывать в тетрадку все мелкие траты вплоть до крейцера.

Неизвестно, где и как Бетховен провёл начало осени 1796 года. В ноябре 1796-го он выступал в Братиславе (тогда называвшейся Пресбургом), затем отправился в Венгрию, в Пешт (ныне — часть Будапешта). Через год с небольшим, в 1798 году, он ещё раз навестил Прагу, где на сей раз его принимали с гораздо меньшей насторожённостью. Ещё через пару лет, в 1800 году, он опять дал концерт в Пеште вместе с чешским валторнистом Иваном Штихом, выступавшим под псевдонимом Джованни Пунто.

И на этом гастрольная карьера Бетховена фактически закончилась.

Возникает вопрос: почему, если начиналась она весьма удачно, принося и прибыль, и славу? Ответов может быть несколько.

Прежде всего, все эти поездки отвлекали его от главного: сочинения музыки. За 1796 год он не написал ничего особенно значительного. А идей у него в голове было множество! Но ему не хватало времени и покоя, чтобы придать новым замыслам законченную и совершенную форму. Писать, как Моцарт, чуть ли не в карете или в гостиничном номере, он не умел.

В Вене жизнь тоже не стояла на месте. Пока Бетховен странствовал, появлялись новые виртуозы. Кто знает, не заняли ли бы они его место в сердцах венских аристократов, которые могли предпочесть бойкую синицу упорхнувшему в небо орлу?.. В планы Бетховена никак не входило покидать Вену, не имея другого надёжного пристанища. А в Вене он успел обосноваться достаточно прочно и даже помог перебраться туда своим братьям, которые после переезда изменили свои имена, дабы не выглядеть провинциально и не возбуждать насмешек. Карл Антон Каспар превратился просто в Карла ван Бетховена. В Вене имя Каспар у всех ассоциировалось с Касперлем — персонажем ярмарочных фарсов, вроде Арлекина или Петрушки. Младший же брат, аптекарь Николаус Иоганн, стал именовать себя Иоганном ван Бетховеном. Его небесный патрон, святой Николай, был весьма почтенной фигурой, но уменьшительным именем «Никель» порой называли самого чёрта — кому же такое понравится?.. Для аптекаря подобные ассоциации были совершенно невыгодны. Иоганн, абсолютно глухой к искусству, но ухватистый в житейских делах, начал неплохо зарабатывать своим ремеслом, став помощником аптекаря в пригороде Вены Россау. Карл сносно играл на фортепиано и пытался сочинять небольшие пьески, но с Людвигом тягаться, разумеется, не мог. Поняв, что в музыке высот не достигнет, он поступил мелким клерком в налоговую кассу. Служба отнимала не очень много времени, и до мая 1806 года Карл выполнял роль секретаря и отчасти менеджера при Людвиге.

В Вене у Бетховена были и близкие друзья, приезжавшие в столицу из Бонна или остававшиеся тут навсегда. Так, в 1790-х годах вслед за Бетховеном в Вену потянулись и Вегелер, учившийся в университете на врача, и братья Ленц и Стефан фон Брейнинги (Ленц вернулся в Бонн и вскоре умер, а Стефан связал свою судьбу со службой в Военном министерстве). В 1798-м ненадолго приехали и кузены Ромберги, с которыми Бетховен в декабре дал совместный концерт. Путешествия научили его простой истине: старый друг лучше новых двух и никакому любезному обращению нельзя доверять, пока не убедишься, что за ним не стоит никакой корысти и никакого подвоха. В отношении своих боннских друзей он был совершенно в этом уверен. В отношении же части венских приятелей, и тем более заграничных знакомых, — отнюдь не всегда. Пока он был лишь заезжим гастролёром, его радушно принимали. Захоти же он занять чьё-то место — наверняка тотчас выяснилось бы, что никто ему не рад.

Но в 1797–1798 годах появилась ещё одна причина отказа от дальних концертных поездок: тяжёлая болезнь, следствием которой стала скрываемая долгое время от всех, даже ближайших друзей, неисцелимая прогрессирующая глухота — главная трагедия жизни Бетховена.

 

Глухота

У Бетховена до определённого времени были основания считать, что ему с самых ранних лет выпало слишком много испытаний: конфликтные отношения с отцом, ранняя утрата матери, вечная бедность и необходимость с детства зарабатывать себе на кусок хлеба… Но позже он понял, что всё это были вполне заурядные лишения и тяготы, посылаемые многим смертным. То, что случилось с ним потом, не вмещалось ни в какие представления о высшей справедливости.

Он начал терять слух.

Отчего и как это произошло, он, видимо, не понимал сам, а документы практически отсутствуют. Немногочисленные сохранившиеся письма за 1796 и 1797 годы подобны разрозненным точкам, между которыми зияет тревожная пустота. Современники тоже молчат, хотя исследователи вроде бы перечитали все мемуары и просмотрели все архивы людей, общавшихся с Бетховеном в это время. Лишь один из источников, так называемый «Фишгофский манускрипт» (собрание сделанных копиистом выписок из обнаруженных посмертно бумаг Бетховена), сохранил рассказ, записанный, возможно, со слов композитора. Якобы жарким летом 1796 года он по юношеской неосторожности навлёк на себя тяжёлую болезнь, поскольку, явившись домой вспотевшим, раскрыл все окна и двери, разделся до пояса и встал на самом сквозняке. Если год был указан верно, то это могло произойти в июле или августе. Но, возможно, по прошествии многих лет точная дата стёрлась из памяти. И вероятнее выглядит 1797 год, когда не зафиксировано ни одной концертной поездки Бетховена, а в его письмах имеется пробел между 29 мая, когда он безмятежно сообщал другу Вегелеру в Бонн, что «дела мои идут хорошо, и я могу даже сказать — всё лучше», и 1 октября, когда он сделал прощальную запись в альбоме Ленца фон Брейнинга, уезжавшего в Бонн из Вены. Выявлено, правда, также письмо Альбрехтсбергера Бетховену от 8 июня 1797 года — стало быть, в это время никаких неприятностей пока ещё не произошло. Полное отсутствие каких-либо документов приходится как раз на лето и начало осени этого года.

Смутно упоминаемая в «Фишгофском манускрипте» и в одном из поздних писем Бетховена тяжёлая болезнь никак не конкретизирована. Некоторые биографы предполагают, что это мог быть брюшной тиф, упоминание о котором содержится в важном прижизненном источнике: книге Алоиза Вайсенбаха «Моё путешествие на Конгресс», изданной в 1816 году. Вайсенбах, доктор медицины из Зальцбурга, во время своего пребывания в Вене в 1815 году сблизился с Бетховеном, и потому его рассказ опирался на высказывание самого композитора.

Так или иначе, после 1797 года в письмах Бетховена отражается постоянное ухудшение состояния его здоровья, причём одна «линия» связана с абдоминальными недугами (желудочные колики и диарея), а другая — с прогрессирующей глухотой. Венские врачи, к которым Бетховен обращался, поначалу были склонны думать, что одно связано с другим. Но если болезни живота поддавались хотя бы облегчению через приём медикаментов, диету и пребывание на минеральных курортах, то со слухом всё обстояло гораздо хуже.

О своей беде он долгое время молчал. За 1798 год писем почти не сохранилось; практически ничего не сообщают и мемуаристы. Скорее всего, за лечением Бетховен тоже обратился не сразу: он был не из тех, кто при первом же недомогании бежит к врачам. К тому же его пугала вероятность огласки. Врачебная тайна, конечно, сродни тайне исповеди, — однако мало ли что может случиться! Доверительный разговор в кабинете иной раз бывает подслушан ассистентом или любопытной служанкой — и через несколько дней интересную новость будут обсуждать во всех кофейнях на Грабене.

Лишь в 1801 году он отважился поведать о своей беде двум ближайшим друзьям, которые, заметим, находились в ту пору не в Вене и, стало быть, никак не могли даже случайно разгласить доверенную им тайну. Бетховен написал в Бонн Францу Герхарду Вегелеру и в крохотный городок Вирбы в Курляндию (Латвию) — скрипачу и теологу Карлу Аменде, с которым он близко сошёлся в 1799 году, когда Аменда несколько месяцев прожил в Вене, работая домашним учителем в семье Констанцы Моцарт. «Ты — не венский друг, нет! Ты — один из таких людей, каких обычно рождает земля моей отчизны», — уверял Бетховен Аменду, которого он успел полюбить как брата за его доброту и душевную тонкость. Впрочем, никому из двух родных братьев он таких писем никогда не писал, и неизвестно, были ли они хоть как-то осведомлены о его недуге и смятенном душевном состоянии.

Бетховен — Францу Герхарду Вегелеру в Бонн,

29 июня 1801 года:

«…Я влачу теперь существование, которое нельзя не назвать жалким. В течение двух лет избегаю всякого общества, потому что не в силах признаться людям: я глух. Будь у меня другое занятие, то ещё бы куда ни шло, но при моей профессии такое состояние ужасно. К тому же и враги мои, число которых не мало, — что сказали бы на это они! — Чтобы дать тебе представление об этой странной глухоте, я скажу, что в театре мне надо занять место у самого оркестра, если я хочу понимать актёров. Находясь чуть подальше, я уже не слышу высоких тонов инструментов и голосов. Удивительно, что в беседах со мной люди обычно не замечают этого, относя всё за счёт рассеянности, которая вообще мне свойственна. Иногда, правда, я слышу даже и тихую речь, но хорошо разбираю при этом лишь звуки, а не слова; однако коль скоро кто-то начинает кричать, для меня это невыносимо. Одному небу известно, что будет дальше. Феринг утверждает, что улучшение, если и не полное, всё же обязательно наступит. Я уже часто проклинал Создателя и своё существование. Плутарх мне указал стезю смирения. Но ежели окажется возможным избрание другого пути, то я брошу судьбе своей вызов, хоть и ждут меня в жизни минуты, когда я буду себя чувствовать несчастнейшим из божьих творений…»

Бетховен — Карлу Аменде в Вирбы, Курляндия,

1 июля 1801 года:

«…Как часто мне хочется, чтобы ты находился подле меня, ибо твой Б[етховен] глубоко несчастен и жизнь его течёт в разладе с природой и Творцом. Уж много раз я проклинал последнего за то, что он отдаёт свои творения во власть ничтожнейшей случайности, от чего нередко надламываются, никнут и погибают красивейшие цветы. Знай же, что ценнейшее из качеств, которыми я наделён, — мой слух очень ослаб. Признаки этого я ощущал ещё в ту пору, когда ты был здесь, вместе со мной; но тогда я об этом умалчивал. А теперь становится всё хуже и хуже, и лишь будущее покажет, возможно ли излечение».

На какое-то время он резко сузил свой круг общения, однако окружающие давно привыкли к перепадам его настроения и всяким странностям, которые мудрая фрау Елена фон Брейнинг назвала в своё время учёным словечком Raptus. Совсем не бывать в свете, не выступать, не ходить в театр, не общаться с друзьями Бетховен всё же не мог. Но свои терзания он зачастую скрывал за маской отрешённой рассеянности или циничного балагурства (оно нередко прорывалось в его письмах добродушному барону Николаусу фон Цмескалю). Наиболее искренним другом, по словам композитора, оказался князь Лихновский, однако и ему он до конца открыться не мог.

Неверно было бы думать, что глухота настигла Бетховена внезапно и почти сразу же сделалась полной. Нет, он ещё много лет продолжал слышать звуки музыки и слова речи, но в мучительном искажении. Его преследовал шум в ушах. К шуму нередко добавлялись боли, обострявшиеся при ветреной и ненастной погоде (Бетховен писал позднее, что венская зима его «убивает»). На начальных стадиях болезни он мог слышать вблизи почти нормально, но в отдалении — смутно или вообще ничего. Первыми исчезли высокие тона голосов и инструментов; в глухом шуме терялись женский смех и тихое пение. Если окружающие с недоумением смотрели на него, тщетно ожидая его ответа на заданный вопрос, то он извинялся за свою рассеянность, но сам изнывал от страха, что проницательный собеседник (а ещё хуже — собеседница!) разгадает секрет его губительного недуга. Звуковой мир стремительно сужался: он с ужасом понимал, что природа, которую он так любил и в которой часто находил утешение и вдохновение, тоже становится для него немой картиной. Шелест листьев, жужжание пчёл, звон коровьих колокольцев, пение птиц — всё это исчезало в монотонном внутреннем гудении, лишённом каких-либо пауз и смыслов.

Примерно с 1800 года Бетховен упорно пытался лечиться. Врачи были самыми именитыми и дорогостоящими — профессора Герхард Феринг и Иоганн Алоиз Шмидт. Но никакой доктор медицинских наук не был способен справиться с этой бедой. Постепенно терявший терпение и надежду Бетховен менял врачей, а те изобретали методы, средства и снадобья, одно причудливее другого. То ему предписывали пластыри на руки из ягод волчанки, вызывавшие мучительно болевшие язвочки. То посылали его принимать тёплые ванны из дунайской воды. Компрессы, порошки, микстуры — ничто не помогало. Он был совершенно прав, грустно констатируя в письме Аменде: «…недуги такого рода — самые трудноизлечимые». Даже в наше время медицина вряд ли смогла бы исцелить Бетховена, — разве что ему предоставили бы удобный слуховой аппарат. Но в начале XIX века никаких слуховых аппаратов ещё не было. Позднее, лет через десять, механик Иоганн Непомук Мельцель сделал для Бетховена несколько слуховых трубок. Однако к тому времени глухота Бетховена уже не была тайной и ему было всё равно, что подумают об этих уродливых «орудиях» окружающие. А для тридцатилетнего молодого мужчины, усвоившего повадки светского льва и целенаправленно прокладывавшего себе путь на самый верх музыкального Парнаса, обнаружить свою уязвимость было мучительно и унизительно.

В истории музыки известны и другие случаи подобных несчастий с выдающимися музыкантами. Так, глухота настигла гамбургского композитора, певца и музыкального теоретика Иоганна Маттезона, чей трактат «Совершенный капельмейстер», изданный в 1739 году, Бетховен тщательно изучал. Но, поскольку Маттезон был блестяще образован, он переключился на писательство, снискав себе своими книгами и статьями даже большую славу, чем мог бы приобрести, оставшись композитором средней руки. Гораздо позднее, в конце XIX века, глухота стала печальным уделом выдающегося чешского композитора Бедржиха Сметаны; он продолжал сочинять музыку, но всё больше погружался в депрессию. Оглох в конце жизни и Габриэль Форе, что вынудило его покинуть пост директора Парижской консерватории. В любом случае, даже если глухота не препятствовала творчеству, она ставила крест на публичной карьере музыканта. Кому был нужен глухой пианист, скрипач, педагог или капельмейстер?..

Бетховен не хотел верить, что его концертная карьера закончена.

Как — закончена, если она только успела начаться? Он на пике популярности, у него столько заказов, что он едва успевает их выполнять, издатели давно перестали с ним торговаться и буквально рвут у него из рук рукописи с невысохшими чернилами, его приглашают то туда, то сюда, без него в Вене не обходится ни один значительный концерт, у него столько планов и замыслов…

Наконец — он ещё так молод!

Нет. Он не сдастся. Он будет преодолевать себя, ежедневно сражаясь с «завистливым демоном, поселившимся в ушах».

И пусть лишь ближайшие друзья знают, чего ему это стоит.

«Я схвачу судьбу за глотку, совсем меня согнуть ей не удастся! — писал он Вегелеру. — О как прекрасно жить, тысячу раз жить!»…

Так он и жил.

Внутри порой царил леденящий мрак, чреватый отчаянием и неотступными мыслями о смерти. А снаружи сияло солнце восходящей славы.

 

«Vive la France!»

В трактире «Белый лебедь» вечерами было шумновато, но Бетховену это теперь даже нравилось: если он переспрашивал собеседников, то никто этому не удивлялся. Когда же беседа касалась политических тем, то вполне разумно было произносить свои слова прямо в ухо соседу. После раскрытия летом 1794 года заговора «венских якобинцев» и последующей казни нескольких революционеров вся Вена была наводнена тайными осведомителями. Какой-нибудь совершенно безобидный бюргер может мирно дремать за соседним столиком, однако потом в полиции появится скрупулёзный отчёт — кто неодобрительно высказывался об императоре Франце, о поражениях австрийской армии, о невыгодном мире с французами, заключённом в минувшем октябре…

А роптать было на что. Если в 1794 году Бетховен ещё ёрничал в письме папаше Зимроку насчёт благодушного австрийца, который ни за что не взбунтуется, покуда у него есть тёмное пиво с сосисками, то теперь ситуация изменилась. Когда к границам Австрии подступила война, даже в трактирах начали обсуждать боевые действия. Поздней осенью 1796 года французы пошли на Австрию из Италии, а в то же самое время продолжались военные действия на Рейне. Военные события конца 1796-го — начала 1797 года приняли настолько опасный оборот, что венцы начали собирать гражданское народное ополчение. Старый Гайдн сочинил в 1796 году «Мессу времён войны» — In tempore belli, а в начале 1797 года представил публике гимн «Боже, храни императора Франца», который тут же запела вся Австрия. Не остались в стороне и театры, где в том же 1796 году было спешно поставлено несколько «патриотических зингшпилей», в том числе «Австрия превыше всего».

Бетховен, поддавшись общему порыву и настоятельным просьбам некоторых друзей, написал две песни для венских ополченцев, «Походную песню» и «Боевую песню австрийцев». Они были тотчас изданы в виде листовок. Автором стихов был один из добровольцев, Йозеф фон Фридельберг, сумевший найти слова, способные воспламенить сердца сограждан:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

«Странное чувство испытываешь, когда твою музыку поют прямо на улице или в трактире», — усмехался про себя Бетховен. Популярность такого рода, с одной стороны, льстила, но с другой — заставляла досадовать. Ни одна из песенок, распространяемых на листках, не стоит и пары тактов из его новой фортепианной сонаты. Но эту сонату на площадях уж точно играть никогда не будут.

Песня для ополченцев — дело благое. А вот нынешнего императора Бетховен прославлять бы ни за какие деньги не стал.

Бетховен возненавидел Франца с тихой, но нарастающей страстью. За что? Да за всё. За предательство дела Иосифа; за идиотическое рвение цензоров, за шпионов в каждой кофейне; за показательно жестокую казнь венских якобинцев; за полную бездарность в военных делах, за коварство и трусость…

Пару месяцев назад приятель, Павел Враницкий, жаловался Бетховену; мол, написал большую симфонию «На заключение мира с Французской республикой», думал исполнить её в рождественской академии — а император, узнав о том, запретил! Частью, вызвавшей особое недовольство Франца, было аллегро под названием «Революция» и адажио памяти казнённого короля. В середине — траурный марш. То ли император усмотрел намёк на участь, грозящую ныне любому венценосцу, то ли так боялся французов, что не рискнул их сердить.

У Бетховена всё это вызывало чрезвычайно двойственные чувства. Хотя его родной Бонн стал теперь французским городом, он не мог заставить себя относиться к революционной Франции только как к врагу своего отечества. С одной стороны, республиканские идеи чрезвычайно ему нравились, и он был вполне убеждён в том, что феодальная монархия — такой же анахронизм, как дедовские пудреные парики и громоздкие дамские платья на фижмах. С другой стороны, не прекращающиеся в самой Франции с 1793 года кровавые казни заставляли относиться к вождям революции со смесью страха и отвращения. Враг, убитый в бою, с оружием в руках, — это одно, а обезглавленные на гильотине женщины, священники, учёные и даже музыканты (такие тоже были!) — совсем другое. Ужасы, которые французские эмигранты рассказывали о душераздирающих сценах на плахе, можно, конечно, было приписать ненависти к новым властям, но ведь даже после падения Робеспьера, устроившего эту свирепую вакханалию, во Франции продолжали судить и казнить — пусть не так много, как прежде, когда гильотина на площади Свободы не просыхала от свежей крови.

К Бетховену, погружённому в свои размышления, никто в трактире приставать не решался: завсегдатаи знали, что если этот странный человек не в духе, то он либо совсем не ответит, либо скажет что-нибудь хлёсткое. Так что он сидел один и уже начинал закипать изнутри, поскольку ждал к обеду своего друга Цмескаля, которого сам как только не дразнил — и «дрянненьким барончиком», и «бароном-говновозом», и «графом от музыки», — однако тот лишь посмеивался, с канцелярской тщательностью собирая в особую папку все бетховенские записочки с подковырками и каламбурами. Барон Цмескаль фон Домановец не гнушался самолично очинивать перья для Бетховена. И уж конечно, Цмескаль ни разу не забывал про назначенные Бетховеном встречи. Интересно, что могло его так задержать? Очередная красотка, до которых барон был лаком, как кот до сливок?..

Бетховен уже собирался заказать себе обед, быстро поесть и уйти, оставив Цмескалю язвительную записку, как вдруг тот вбежал в трактир и сразу же устремился к Бетховену:

— Друг мой, простите великодушно! Я не мог вырваться из канцелярии — там такие дела!

Цмескаль наклонился к уху Бетховена и, осторожно оглядываясь по сторонам, произнёс нечто ошеломляющее:

— К нам едет посол Французской республики!

В это поистине трудно было поверить. Мир с французами — это одно, но приезд в имперскую столицу посланника государства, в котором всего пять лет назад отрубили голову Марии Антуанетте, родной тётке императора Франца, — нечто невообразимое.

— И что за посол? — поинтересовался Бетховен.

Цмескаль наклонился к нему ещё ниже и по слогам произнёс:

— Ге-не-рал Бер-на-дот.

* * *

Жан Батист Жюль Бернадот, выходец из Гаскони, которому в 1798 году исполнилось 35 лет, успешно воевал против австрийцев и на Рейне, и в Италии, так что надеяться на благосклонное отношение императорского двора к личности такого посла не приходилось. Назначение в Вену стало сюрпризом для него самого. Но тут сошлись воедино две интриги. Наполеон, видевший в Бернадоте конкурента в борьбе за власть, хотел бы убрать его с арены военных действий, однако преподнести это как повышение в ранге. Правившая же во Франции Исполнительная директория поддержала Наполеона (возможно, надеясь стравить двух соперников).

Карьера Бернадота в Вене оказалась короткой и резко конфликтной от начала до конца. Боевой генерал отправился в Австрию, не дожидаясь получения дипломатического паспорта, и был, как простой путешественник, остановлен на границе. Возмутившись, Бернадот пригрозил австрийцам войной, и пограничники сочли за лучшее пропустить грозного гостя с его немаленькой свитой.

Венской резиденцией Бернадота стал дворец Капрара, располагавшийся в центре города, на Вальнерштрассе. Один её конец вёл (и сейчас ведёт) к аристократическому району Фрайунг, а другой — к торговым улицам Кольмаркт и Грабен. При этом от дворца всего несколько минут ходьбы до императорского Хофбурга. Место для посольства — едва ли не идеальное, однако оно в итоге оказалось роковым.

Приезд Бернадота в Вену вызвал крайнее раздражение давней союзницы Австрии — России. Хотя антифранцузская коалиция ещё не была оформлена, переговоры о ней уже шли, и русский посол граф Разумовский выразил недоумение сложившейся ситуацией. Приезд французского посла ставил под угрозу будущее планируемой коалиции. В одиночку же Австрия, как выяснилось в ходе кампаний 1796–1797 годов, противостоять Франции не могла.

В конце февраля 1798 года Бернадот всё-таки вручил верительные грамоты канцлеру Францу Тугуту, а в начале марта пробился на приём в Хофбург, хотя ему ясно дали понять, что в Вене его едва терпят и вести с ним переговоров никто не намерен. Бернадот пытался наладить личные связи в великосветских кругах, но и тут натолкнулся на отторжение. На его визиты не отвечали, в театре или на прогулке он чувствовал себя как зачумлённый. Будь Бернадот красавцем или изящным модником, он мог бы иметь успех в салонно-паркетной дипломатии, однако его наружность была далека от самых снисходительных представлений о красоте. Смуглый гасконец с огромным и острым, как у грача или ворона, носом, с резкими жестами, с чрезвычайно своеобразными представлениями об этикете, вспыльчивый и самолюбивый, он мало походил на вельможу и дипломата.

И тем не менее даже в Вене находились смельчаки, рисковавшие идти против мнений света и охотно посещавшие бывший дворец Капрара на Вальнерштрассе. Среди этих вольнодумцев оказались братья Лихновские — князь Карл и граф Мориц, их общий друг и протеже Бетховен, а также приятель Бетховена, Иоганн Непомук Гуммель.

Инцидент, случившийся вечером 13 апреля 1798 года, положил конец дипломатической карьере Бернадота. Именно в тот день в Вене отмечали годовщину создания народного ополчения, собиравшегося воевать против французов — и прежде всего против Бернадота, который демонстративно вывесил на балконе трёхцветное знамя Французской республики.

В тот весенний вечер Вена была заполнена толпами народа, вероятно, уже изрядно разгорячённого возлияниями в честь императора Франца и австрийского воинства. Гулянья происходили на всех окрестных улицах и площадях: на Фрайунге, на Михайловской площади, граничившей с императорским дворцом, на Грабене и Кольмаркте. Кто-то заметил вывешенный на посольстве флаг, толпа устремилась на Вальнерштрассе, и вспыхнули волнения, грозившие перерасти в вооружённый бунт…

Беспорядки у французского посольства были описаны несколькими современниками, в том числе (не без изящного злорадства) русским послом графом Андреем Кирилловичем Разумовским, который в депеше от 15 апреля сообщал императору Павлу I:

«Третьего дня около семи часов вечера на балконе дома, занимаемого Бернадотом, увидели трёхцветное знамя. Обыватели, проходившие мимо, возроптали против сего новшества; тем временем собралась толпа и число недовольных умножилось… Все они громкими криками требовали, чтобы этот знак учинили снять, понося французские принципы, особу посла и возглашая: „Да здравствует император Франц I!“… несколько камней было брошено в окна посольства. Сказывают, что Бернадот выскочил из дверей с саблей в руке. Волнение с минуты на минуту всё нарастало; полиция, военный комендант… поспешили явиться на площадь, почитая себя обязанными пресечь беспорядки… В ожидании прибытия войск полицейский агент и австрийский полковник заперли ворота дома, поднялись к Бернадоту и со всей горячностью упрашивали его убрать знамя, уверяя его, что сия уступка рассеет толпу и положит конец происшествию, столь прискорбному; они не услышали в ответ ничего, кроме брани… заявлений о том, что Республика не нуждается в опекунах… громких требований возмещения за нанесённое оскорбление и угроз мщением своего правительства».

Создавалось впечатление, будто конфликт вспыхнул спонтанно, и многие возлагали вину за него на провокационные действия Бернадота. Однако, зная о страхе императора Франца перед любыми народными выступлениями и о недреманном оке венской полиции, можно предположить, что события вокруг посольства были умело срежиссированы.

Немецкий филолог и композитор Август Герман Хорикс, симпатизировавший революции, опубликовал подробный отчёт обо всём, что случилось 13 апреля 1798 года у французского посольства. Хорикс не был очевидцем событий — он в это время находился в Зальцбурге, — но, вероятно, опирался на рассказы свидетелей и участников происходившего, в том числе и самого Бернадота, с которым он был знаком и увиделся вскоре после венского инцидента. Иначе трудно понять, как в руках немецкого журналиста оказались тексты французских дипломатических депеш, которые он цитирует дословно. Имелись там и другие любопытные детали. Так, Хорикс писал, что камни, которые толпа швыряла в окна дворца Капрара, доставлялись на повозках с берега Дуная — это никак не могло происходить стихийно. Упоминал Хорикс и о том, что в толпе, бушевавшей вокруг посольства, были замечены слуги в ливреях русского и английского дипломатического ведомства, а также князей Шварценберга, Лобковица и графа фон Туна.

Посольство фактически было взято штурмом, и лишь чудом дело не дошло до настоящего кровопролития. Разразившись напоследок крайне резкой нотой в адрес венских властей, Бернадот 15 апреля 1798 года покинул Вену вместе со всеми сопровождающими лицами.

Три дня спустя Цмескаль и Бетховен сидели не в «Лебеде», а в «Белом быке», расположенном чуть на отшибе, близ Блошиного рынка; тут и публика была попроще, и шпионов, похоже, поменьше.

— И вот зачем вы во всё это ввязались? — с почти отеческой укоризной осведомился Цмескаль.

— Так уж вышло, — буркнул Бетховен.

Вечером 13 апреля он оказался в толпе и, увидев, как Бернадот выскочил один с обнажённой шпагой защищать своё знамя, крикнул: «Браво!» — за что едва не был избит окружающими.

— Вы понимаете, что были на волосок от весьма неприятных последствий? Вы порой безрассудны, как мальчик.

— Зато вы — ворчливы, как старая баба. Больше мужества, Цмескаль! Мы живём в героические времена!

— Ваше дело, Бетховен, музыка, а не политика. В музыке геройствуйте сколько хотите, но в политику лучше не лезьте. Ещё немного — и могли бы составить компанию бедняге Гуммелю.

— Что ж, не худшее общество!

Шутка Бетховена вышла кисловатой. В день отъезда Бернадота к Гуммелю явилась полиция и предъявила предписание покинуть столицу в течение двенадцати часов. За что?.. Всего лишь за то, что посол Бернадот, — отныне персона нон грата, — удостоил его своим посещением и оставил запись в его альбоме. Альбом конфискован, бумаги Гуммеля перерыты, а полицейские изъяли даже вполне невинные ноты, изданные во Франции, но ввезённые в Австрию без позволения имперской цензуры. Хорошо, что благодетельный Папа Гайдн немедленно дал Гуммелю рекомендательное письмо князьям Эстергази, не то ему и впрямь пришлось бы скитаться неведомо где.

— Надеюсь, к князю Лихновскому с обыском не придут, — заметил со вздохом Цмескаль.

— Да уж, только этого нам не хватало, — кивнул Бетховен.

В библиотеке Лихновского можно было бы отыскать немало такого, за что теперь не просто высылают из Вены, но и сажают в тюрьму. Однако вольнодумного князя предпочитали не трогать.

— Всё-таки будьте впредь осторожнее, — продолжал гнуть своё Цмескаль. — Вы-то не князь…

— Я — больше, чем князь! — рыкнул, стукнув по столу, Бетховен.

«Любезнейший барон-золотарь!..

Пропадите Вы пропадом со всей этой Вашей моралью, я ничего не желаю о ней знать. Сила — вот мораль людей, возвышающихся над остальными; она же и моя мораль.

И если Вы сегодня опять заведёте то же самое, то я буду Вас терзать до тех пор, пока Вы не признаете достойным и достохвальным всё, что мною бы ни делалось»…

Запечатав письмо и отправив слугу к Цмескалю, Бетховен выбросил затупившееся перо, взял более острое и написал на чистом листе название нового произведения:

«Grande Sonate Pathétique»

(«Большая Патетическая Соната»).

Да, именно так и только так. Титульный лист — исключительно на французском. Знающий — всё поймёт. А цензура пусть хлопает ушами, но придраться ни к чему никогда не сможет.

Такой музыки мир ещё не слышал. Это будет… как один со шпагой — против толпы.

Pathétique.

* * *

Взаимоотношения Бетховена с генералом Бернадотом — одна из загадочных страниц биографии композитора. Если отбросить все беллетристические вольности, то суть событий сводилась лишь к двум несомненным фактам: знакомству Бетховена с послом Французской республики в Вене и дружбе со скрипачом и композитором Родольфом Крейцером, приехавшим в свите посла. Но уже эти два факта ставят перед любым вдумчивым биографом ряд вопросов. Каким образом Бетховен оказался среди посетителей посольства, вокруг которого с первых же дней сложилась враждебная обстановка? Многие его покровители были противниками замирения Австрии с Францией: князья Лобковиц и Шварценберг, граф Тун, граф Разумовский. Пожалуй, лишь князь Лихновский не разделял их позицию.

В некоторых книгах о Бетховене или о Бернадоте можно прочитать, будто композитор «подружился» с послом Республики. Однако относительно этой «дружбы» никаких определённых данных нет. Крейцер — иное дело, существуют письма Бетховена, в которых он очень тепло отзывается о французском скрипаче как о «славном малом». Встречи с Крейцером могли происходить и вне стен посольства, так что дружба двух музыкантов выглядит вполне естественной.

С лёгкой руки Антона Шиндлера в истории музыки утвердилась легенда о том, что якобы именно Бернадот подал Бетховену мысль о симфонии в честь Наполеона — будущей «Героической». Эту легенду тоже часто повторяют, не вдумываясь в детали. А они заставляют отнестись к ней крайне скептически. Во-первых, Шиндлер был падок на разные измышления. Во-вторых, известно, что Бернадот находился в конфликтных отношениях с Наполеоном, и трудно представить себе, чтобы он призывал композитора воспеть своего соперника. Гонору же Бернадоту было не занимать; всё его пребывание в Вене было отмечено риторикой совершенно недипломатического толка.

Мы не знаем, был ли Бетховен непосредственным свидетелем беспорядков у французского посольства 13 апреля 1798 года (он вполне мог оказаться где-то поблизости), и остается только гадать, кому он душевно сочувствовал в развернувшейся тогда драматической схватке: охваченным патриотическим порывом венским гражданам или храбро ринувшемуся на защиту республиканского знамени Бернадоту. В те времена умели ценить красивые жесты и мужественные поступки, даже если они совершались врагом.

Впечатления этих нескольких месяцев и особенно бурного вечера 13 апреля 1798 года навсегда отложились в памяти Бетховена. Много лет спустя, когда бывший революционный генерал Бернадот мирно правил Швецией под именем короля Карла Юхана XIV, Бетховен обратился к нему с письмом от 1 марта 1823 года, в котором, в частности, говорил:

«…Пребывание Вашего величества в Вене и интерес, проявленный Вами и несколькими вельможами из Вашей свиты к моему скромному таланту, оставили в моём сердце глубокий след. Ваши подвиги, заслуженно приведшие Вас на трон Швеции, вызывают всеобщее восхищение, и особенно тех, кто имел честь лично знать Ваше величество. Это же касается и меня самого. То время, когда Ваше величество взошли на трон, всегда будет считаться эпохой, имеющей огромное значение… Ваше величество является предметом любви, восхищения и заинтересованности всех тех, кто умеет ценить королей. Чувства уважения, питаемые мною к Вашему величеству, едва ли можно преувеличить.

Примите милостиво, Ваше величество, искреннее заверение в почтении Вашего покорнейшего слуги.

Луи ван Бетховен».

Насколько это известно, письмо Бетховена осталось без ответа. Став королём, бывший посол Французской республики утратил интерес к автору «Патетической сонаты».