Я никогда не знал покоя, с самого детства я в бегах. Однажды, выйдя из-под отчего крова, я спешу насладиться свободой; тороплюсь увидеть как можно больше, побывать, где только возможно, совершая для себя маленькие открытия — мне нравится так жить. Я как влюбленный перед заветным свиданием, меня томит предчувствие близкого «рая» — я всегда на пути к нему. Для меня всё важно — от нового знакомства, новой страны до случайной ассоциации, обжегшей душу (словно спичка стог сухого сена) — всё уже трещит, полыхает внутри, я горю от счастья…
Если можно было бы материализовать моё всегдашнее душевное состояние, глазам открылась бы нескончаемая дорога, с острым предвкушением головокружительно близкой цели…
Мне хорошо в пути, я не знаю усталости, я не могу остановиться, для меня нет одиночества, нет провинции, нет отчаяния бесконечных неудач… Это как бы чужая, чья-то жизнь, которую мне волей-неволей приходиться наблюдать. Каждая минута моей жизни — нечаянная радость. Мир прекрасен и сам по себе, но он еще пронизан для меня, как солнечным светом — моей радостью.
Возраст дает о себе знать не тем, что уходят силы, остужаются чувства и не хочется больше прыгать, шуметь, толкаться на дискотеках, сотворить нечто несуразное, эпотажное, дерзкое, нет, — сердце вдруг перестает тебя звать в «даль светлую», и мир больше не кажется твоим.
Я так думаю, что «Волшебная флейта» явилась и зарождалась, именно, как желание окунуться в «волшебный кипяток» детской непосредственности, веры и выйти на свет принцем, снова одержимым творчеством. «Волшебная флейта» — возвращение к истоку, к музыкальным вкусам и пристрастиям отца, к его симфоническим картинам, наивным, с юмором, со всякой чертовщиной, но скоротечным как всякое волшебство. Оно сопутствует нам в детстве как палочка-выручалочка, избавляя нас от страхов и отчаяния; оно является на изломе жизни, когда иссякает энергия и дух ждет новых откровений.
Если я не одержим своей профессией, любимой женщиной, если самые разнообразные интересы не поглощают всего меня, если моя жизнь не сгорает между надеждой и отчаянием, предчувствием успеха и уроками поражений, если этих порывов, этого воодушевления нет — передо мной стоит в маске мой поздний «гость в сером» и предлагает деньги за сочинение собственного реквиема.
Однажды на закате я оставил Вольфганга и Тёклу на городской площади под октябрьским солнцем, дурачившихся на скамейке на виду у всего Аугсбурга. Я оставил их надолго, забросив свою рукопись. Я на гастролях в Америке. Живу в недорогом квартале провинциального городка штата Флорида. Обстановка комнаты легко переносит меня в воображаемый номер Вольфганга в гостинице Аугсбурга. Мне даже не надо закрывать глаза, чтобы себе это представить. В окно бьет солнце, темный угол за шкафом оживает пляшущими золотистыми пятнами от беспокойно трепещущей под сильным ветром листвы. Здесь, 30-го октября, я опять разложил перед собой на столе свои штудии (studie). Я счастлив, когда в этот мир моей игры с самим собою опять входит любовь, потому что она и Вольфганг и не уходили никуда.
Вон он, смотрит на меня от горящей настольной лампы (лампа и зеркало пробуждают во мне память о Германии), и Божья матерь накрывает нас своим покровом.
Не хорошо читать чужие письма, но, не удержавшись, я заглядываю ему через плечо, прости, Вольфганг. Может это и не письмо вовсе, и не твоё, а?..
«Когда я совсем один и в хорошем настроении, например в карете во время путешествия или на прогулке после сытного обеда, или ночью, когда не могу уснуть, — тут, чаще всего, и приходят ко мне в изобилие идеи. Откуда и как, этого я не знаю — от меня тут ничего не зависит. Те, что мне нравятся, я запоминаю и даже напеваю их про себя, — так, по крайней мере, мне говорили другие. Если же я мысленно удерживаю тему, то тут же ко мне является то одно [продолжение], то другое, смотря по тому, на что этот кусок может быть пригоден, чтобы я изготовил из него паштет в соответствие с контрапунктом и звучанием различных инструментов и т.д., и т. д. Это распаляет мне душу в особенности, если никто не мешает; кусок растет, ширится, я его проясняю для себя; эта вещь, если даже она и длинная, почти полностью складывается у меня так, что я готов её окинуть одним взглядом и услышать её звучащей в воображении не последовательно, как её будут исполнять, но как бы всю сразу. И это подлинное пиршество. Весь процесс осмысления и воплощения протекает у меня, как сон наяву, но ценнее всего, что я всё это слышу целиком. И сочинившееся таким образом, уже не забывается. Может быть, это самый прекрасный дар, каким наделил меня Бог».
Я смотрю на него, мне кажется, что ему здесь хорошо. Это было нелегко выманить его из Вены. Он уже давно поправил бы свои дела, если бы не цеплялся так за родину. Вечно больная Констанца не отпускала его от себя ни в мыслях, ни тем более…
Его звали, звали, звали… Иногда мне слышится в этом зове отчаянный крик, обращенный к утопающему. Но… как говорится, спасение утопающих… Й. Гайдн звал его с собой, отправляясь в Лондон, но пражские заказы удержали его в Вене. Его звал да Понте (либреттист его лучших опер), он бы всё устроил для него в Англии… Его звала туда годом раньше Нэнси Стораче (его первая Сюзанна), испугался, не желая больше всего того, что пережил с Лиз Вебер. Его звал распорядитель лондонского оперного театра, но опять он пропустил этот призыв мимо ушей. А голос той, что удерживала его в Вене, молчал. И я суеверно не спрашиваю его, что он тут делает в Америке.
Мама хотела, чтобы я играл на скрипке. Я занимался несколько лет, и она радовалась как ребенок. Сшила мне подушечку, чтобы удобнее было держать на плече скрипку. Сама ходила со мной на занятия. Благоговейно слушала меня за дверью в коридоре. Волновалась на экзаменах, хвасталась, как хорошо её сын играет на скрипке. Её мечты сбывались. То, что не удалось ей самой, она видела уже воплощенным в сыне.
Скрипку я забросил — наотрез отказался, не понял, уперся. Музыки настоящей не слышал, а детскую скудную, хрестоматийную — играть не захотел. Мать была убита, но как ни упрашивала, я не уступил. Она бережно хранит скрипку, время от времени протирает её, держит в руках, любуется и, как драгоценность, прячет в шкаф. Я, играющий на скрипке, — это мечта мамы, это то, что очень хотелось — ей.
Жизнь подобна одному дню. С вечера планируешь и то сделать, и это — и всё мысленно удается, но пришло утро — и что-то вмешалось, одно, другое… какие-то обстоятельства задержали, отвлекли, ушли минуты, часы, наступил вечер, смотришь: сделано мало, десятая часть того, что было намечено, — ничего, думаешь, еще есть завтра…