Облдрама

Кириллов Александр

Часть первая

 

 

Глава первая

 

I

Троицкий долго не мог уснуть. Из кромешной тьмы вынырнула станция, оставив в памяти яркое пятно и название: «Прогонная». И опять тьма и снова пустынная платформа… Поезд увозил его всё дальше от Москвы, от знакомой, привычной жизни…

Институтский садик — любимое место. Даже зимой собирались они здесь, сидя на спинках обледенелых скамеек, и смотрели на освещенные окна института. Там, за двойными стеклами, играли на ф-но, распевались вокалисты, истошными голосами кричали первокурсники, «анатомируя» природу страсти… Его курс выпускался этим летом и накануне экзаменов их волновало одно — кого возьмут в московские театры. Если не свéтит, то к кому из провинциальных режиссеров стоит проситься. И всё-таки рано или поздно все надеялись вернуться в Москву. Настоящая творческая жизнь была здесь в столице. Счастливчики, уже принятые в труппы московских театров, разъехались по домам или подмосковным дачам. Остальные ждали своей участи до конца августа. Теперь они собрались в садике в последний раз.

Скамья под тополем — всё лето укрывались они тут от жгучих лучей солнца. Не хотелось уходить. Не верилось, что не придется им больше мчаться сюда из общежития, скинувшись вчетвером на такси. Конечно, и летом было в удовольствие студенту прокатиться в машине, подставляя лицо прохладному ветерку, но зимой ничего не было соблазнительней, чем ранним утром забраться в теплое такси и досыпать там, согревшись, под сонное урчание двигателя, глядя из окна, как мерзнут у троллейбусных остановок толпы народа.

Институт до сентября опустел, затих. Больше не шлялись по коридорам толпы взвинченных абитуриентов, осаждавших его целое лето. Внутри воняло краской, в залах паркетным лаком, потолки источали сырой запах побелки. Настройщик возился с роялем в танцевальном классе. Дворничиха собирала опавшую листву, замусорившую садик. Небо млело, уже по-осеннему высокое, с разбросанными в беспорядке легкими облаками, пронизанными солнцем.

Троицкий осоловел, нежась в слабых порывах ветра, поглядывая через ограду на улицу. Машина с тонированными стеклами притормозила у ворот института. Он поднял голову: на него, кружась, опускался желтый лист. От ворот института мимо садика шла Алёна. Как она появилась тут, он и не заметил. Троицкий бросил взгляд за ограду — никакой машины там уже не было. «Не в ней же она приехала?» Он не стал сразу окликать Алёну, хотя ждал её уже давно. Невысокая, с пышной копной золотистых волос, цокая каблучками, слегка покачивая бедрами, сосредоточенная, не глядя по сторонам, она толкнула дверь института и скрылась внутри. Кто-то рядом сказал: «На Алёне новое платье». Из института она вышла с Юлькой, соседкой по общежитской комнате, толстухе, вечно пунцовой, с приклеенной от смущения улыбкой (позже у неё обнаружили туберкулёз), она-то и показала Алёне на Троицкого, вынудив его подняться им навстречу.

«Поехали в Архангельское», — предложил кто-то, и, подхватившись, все помчались к автобусной остановке.

«Это Юлька виновата», — оправдывалась на ходу Алена, смахивая с лица капельки пота. — «Извини, я бы не стал тебя ждать, если бы мне не уезжать завтра». — «Что это значит?» — «Ничего, кроме того, что я тебе не верю». — «Не поняла. У меня нет алиби или я должна оправдываться?» — «Откуда ты такая белая и пушистая?» — «От любовника». — «И мотай к нему» — «Ты же уезжаешь». — «Не стоит из-за этого ломать свои планы». (Успевая обмениваться репликами, они догоняли остальных.) «Ты совсем не обязана». — «Я не обязана». — «Вот и живи, как знаешь». — «Так и живу». — «И чудненько». — «Было бы, но ты завтра уезжаешь».

Выехали за город. Ему вдруг померещилось, будто это всё во сне: он едет — и не знает куда и что́ там его ждет, но всё равно он едет, вопреки страху — и зачем? Приедет и увидит, что ничего там нет: куст, одинокая церковь или просто мираж. А они с Аленой, сцепившись руками, идут, и нет большего удовольствия, чем так блуждать с нею, продираясь сквозь заросли парка или порхать по веткам, видоизменяясь. Хмы-хмы.

Архангельское замаячило издали длинной липовой аллеей, образовавшей вдоль парковой ограды мрачный тоннель. Посетителей на этот раз было мало и студенческая компания захватила полверанды летнего кафе. Пили вино, ели сосиски, креветки. Троицкий сидел против Алёны, пихался под столом, стараясь достать рукой до её колен, и изучал облупившийся навес. Гуляя по парку, обнимал её сзади за каждым кустом, погружая лицо в пахучую копну её волос, просовывая руки ей под мышки. Она пробовала от него освободиться и тут же её грудь оказывалась в его ладонях. Алена замирала и струйки пота катились у неё по позвонкам.

Студенты оккупировали скамейку за балюстрадой, шумели, толкаясь, щиплясь и тесня друг друга. Отсюда им был хорошо виден военный санаторий. «Я, наверное, буду поступать на режиссерский». — «На телевидении открылись курсы дикторов, я записалась. Не думаю, что из меня выйдет классная актриса». — «А если не поступишь?» — «Папа говорит, чтобы я шла на театроведческий». — «Её возьмут, у неё мама театральный критик». Говорили о показах в театры, о блате, о благодетелях. «Я осталась бы в Москве, если бы он взял к себе в театр. А так, лучше выйду замуж и уеду в Германию. Что там буду делать? А не всё ли равно — детей рожать». — «Лучше иди на подиум, с твоей внешностью и ростом там тебе самое место». — «Лучше давай с нами на дикторские курсы, все девчонки собрались туда. Если кто не пройдет, есть там другая работа — ассистентская или…» — «Не понял, — подскочил Троицкий, — а кто же в актерки пойдет? Значит, я один со всего курса получается? Мне теперь одному за всех отдуваться, так я понимаю?» — «Иди, иди, работай — твое прямое дело. Ты больше ни на что не годен». — «Слышали, его Мастер хотел к себе в театр взять». — «И передумал. Не осмелился такого наглеца пригласить». — «Ну и ладно, — махнул Троицкий, — ни за что бы, конечно, я не отказался, но как бы жалел потом. Мне там лет сто даже второсортных ролей не дадут. Или придется выслуживаться, а еще хуже интриговать, а это уже не по мне. Черт с ним, с московским театром. Мне предложили в Н-ске Треплева, кто откажется. Надо начинать с больших ролей… как раньше делали. Из толпы в солисты не выходят. А где я солист — не важно. Солист, он везде солист». — «Давай, поезжай в свой Задрыщенск, а мы и тут в Москве не пропадем».

Еще долго они так болтали, хохмили, толкались — и вдруг затихли. Закатное солнце выстлало длинными тенями зеленую лужайку и всех пробрал мёрзкий ветерок.

Еще недавно совсем чужие, наугад выуженные приемной комиссией из толпы, они с любопытством приглядывались — чем же каждый из них был так интересен, талантлив, не как все, что его выбрали. Конечно, фактура тут не последнее дело для актера. Но скоро всем стало ясно, что герой-то он герой, а темперамент у него хлипкий, заразительности — ноль. Тот ищет иголку на потолке, у другого партнерша выходит после каждой репетиции вся в синяках, третий краснеет и заикается на сцене, даже изображая самого себя, и к концу учебы незаметно пришло разочарование — друг в друге, в себе и в рутине репетиций.

На обратном пути они ехали притихшие, упершись взглядами в затылки. Вышел один, махнув на прощание, и скрылся. У метро сразу выскочили две парочки, что-то крича вслед отъехавшему автобусу. Один за другим покидали его бывшие сокурсники и на остановке у общежития Троицкий с Аленой, промолчавшие всю дорогу, оказались в одиночестве. «А Юлька, что она тут делает?» — «Хвосты сдает».

Трифоновка, пустынная, забрызганная поливальной машиной, с грустью провожала их до общежития лужами и темными окнами.

В комнате погасили свет, и, раздевшись, Троицкий полез к Алене в постель.

«А ты, Юлька, спи. Заткни уши и спи. Я завтра уезжаю».

На вокзале Алена не сдержалась, расплакалась. Ему тоже стало не по себе — так тяжко вдруг… Поезд увозил его от Москвы всё дальше, а Троицкий мысленно продолжал идти по перрону за Аленой в сторону вокзала обратной дорогой — в общежитие. За окном мелькали полустанки, безлюдные, освещенные одним-двумя тусклыми фонарями, а перед глазами у него маячил одинокий силуэт Алены. Одинокий? И его благостное настроение разом улетучилось. Вместо любви и жалости — вопрос: «Кто?» Не успела она отойти от вагона (он видел!), как её уже поджидали у дальнего края платформы. Значит, пока они прощались, кто-то наблюдал за ними издали, пережидая, когда закончится наконец эта комедия. Нет, это невозможно, разве так смотрят на тебя, разве так чувствуют, разве так плачут, если кто-то уже дожидается у вокзала, чтобы увезти куда-нибудь в гости, на дачу… Дух захватило от предательской догадки.

После экзаменов Алена осталась в Москве из-за него. Они вместе сочиняли её родителям какую-то чепуху про студенческие отряды, а Троицкий ждал ответ из министерства. Так они тянули день за днем, неделя за неделей. Алена, раздраженная враньем, безденежьем, жарой в общежитие, тихо злилась. Он чувствовал это и злился на неё, но при этом сходил с ума от счастья, что она рядом. Никогда нельзя было понять — ей можно верить или?.. Ему во всем мерещилась её лживость — в словах, в поступках, даже в мыслях, о которых он ничего не хотел знать. Она часто упрекала его: мне иногда всей собой надо убеждать тебя в моей искренности. А разве он это выдумал? Разве не она постоянно разрушала его спокойствие, его уверенность в ней? Разве он не помнил их внезапную поездку в Питер, когда им захотелось вдруг убежать от всех, прежде всего, от московской маеты, его подозрений и хоть один день прожить вдвоем, не расставаясь, без вранья и её намеков, вечно вселявших в него муки ревности.

Гуляя по ночной Москве, они вдруг сорвались и со всех ног понеслись к ленинградскому вокзалу. Уже где-то у касс стали считать деньги; оказалось, что на билет и на два одноместных номера им должно было хватить (они, конечно, и так поехали бы, если б даже и не хватало), а из Питера, рассудили они, можно будет написать родителям и те вышлют деньги на обратный путь телеграфом.

Наверное, никогда он не видел её такой счастливой. Что это было с ними — объяснить невозможно. Отрыв, улёт, полёт. Они даже не целовались, закрывшись в купе, наслаждаясь перестуком колес, покачиванием вагона, тусклым светом, затхлым запахом пыльных тюфяков, нескромностью торопливых фонарей, заглядывавших в окна вагона на пригородных платформах.

Поселились они в гостинице где-то на окраине Питера, сняв два номера. После завтрака в кафе поднялись к себе переодеться и застыли у окна, не веря глазам: снег, липкий, густой, тяжелыми хлопьями валил на город. Это было так неожиданно и так красиво — в середине мая, после жарких солнечных дней, что казалось настоящим чудом или сном. Они смотрели в окно, обнявшись, и чувствовали себя необъяснимо счастливыми.

Потом были прогулки по Питеру. Вечером спектакль в БДТ. И, наконец, — ночь. И опять они (нет ответа) разошлись по своим номерам, а не остались на ночь вместе, что, казалось, было бы естественным в их положении — лови момент. Необъяснимо, чтó они боялись разрушить? Они еще долго перезванивались, лежа в постели. Но состояние, в котором они пребывали, было несовместимо с тем, что мог бы им дать грубый секс.

А утром уже всё было другим и они были другими, и никогда с ними больше такого не повторилось, как будто вместе со сном отлетело куда-то их вчерашнее настроение… Всё утро они не вылезали из постели у неё в номере. Выгнал их на улицу голод. Они бросились на телеграф, но перевод не пришел. Денег оставалось только на две чашки кофе. Они зашли в кофейню, и вдруг Алёна берет творог, пирожки, кофе со сливками. Он смотрит на неё, не понимая, что она задумала, чем будет расплачиваться. Алёна спокойно достает из сумочки крупную купюру и протягивает кассиру. Откуда, чуть не закричал он. И потом за завтраком и весь день допытывался — откуда? Она хитро улыбалась и отвечала: заработала, ночью, когда ты спал у себя. Ты же оставил меня одну. Звучало глупо, грубо, но загадочно и почему-то правдиво. Потому-то он и пропустил её слова мимо ушей или, во всяком случае, сделал вид, что не понял. Шутка, конечно. Но откуда же тогда деньги? Он так и не узнал этого и больше не спрашивал её, а она ему так ничего и не стала объяснять. Похожее коварство с её стороны было частым, если не в поступках, то в словах, полных тайных намеков, ничего ему не объяснявших. И сегодня он снова оставил её в Москве одну, и чего от неё ждать, не знал… Мог он быть спокоен? Лучше бы она не плакала, а помахала бы ручкой и ушла. И всё-таки ему были так приятны её слезы, её несчастные глаза, судорожное дыхание, когда он, обняв, прижался к ней щекой к щеке…

 

II

Троицкий уснул в вагоне под утро. Тяжелая вязкая дремота поглотила его с головокружительной быстротой и вытолкнула наружу, когда уже совсем рассвело. Вокруг суетились люди, громко играло радио, за окном тянулись пригородные районы, мокли в мороси товарные составы — поезд подходил к узловой станции. Было обычное серое утро…

Поезд ушел. Затих, ставший привычным за ночь, как удары собственного сердца, перестук колес. Троицкий и двое пожилых мужчин, оглядываясь, топтались на привокзальной площади

Глушь. Слышно, как кричат на пустыре вороны, скрипит деревянная тележка, которую, ковыляя, тащил за собой старик в ветхом пальто, сгорбившись, едва передвигая ноги. На тележке из груды вещей торчал подшитый валенок.

Бритый наголо мужчина поманил к себе Троицкого.

— Артист?

Троицкий кивнул.

— Давай к нам. Может такое случиться, что автобус пришлют.

Они познакомились.

— А городишко неказистый, — подмигнул Юрмилов, и вытащил из кармана берет, покрыв бритую голову.

— М-да, — промычал Крячиков, подергав себя за нос, шишкой торчавший на плоском невыразительном лице. — А вы где раньше работали?

— О-о-о, — оживился Юрмилов, — я, как Счастливцев, считай, всю Россию изъездил. Не сидится на месте, тоска берет.

— А я, — тяжко вздохнул Крячиков, — ни за что бы с места не сдвинулся, если бы квартиру дали. Жена у меня и двое сопляков. Общежития — вó как надоели!

— Хороший артист квартиру не ищет, — убежденно сказал Юрмилов, — она сама его находит. — Он обернулся к Троицкому. — По распределению сюда?

— Из института, — кивнул Троицкий.

— Салага.

— Тепличное растеньице, — зевнул Юрмилов. — Наверное, Гамлета хочешь сыграть?

— Треплева.

— Вот-вот… а почему бы нет? Всё вам разжуют и в этот самый… рот положат: сверхзадачу, сквозное действие, так сказать, этюдным методом, по науке. Только театр не институт. Днем роль дадут, а вечером её уже играть надо — хошь, не хошь… Что? Не нравится? — улыбался Юрмилов.

— Онé так не привыкли, — объяснил Крячиков. — Я вот института не кончал. Взяли меня в театр, и сразу на сцену: «Стой, говорят, в толпе и смотри, что другие делают». Я от прожекторов ослеп, от страха окостенел. Помню, схватил кого-то за руку и держусь. Поначалу ничего, а потом стали у меня эту руку вырывать. Я и рад бы отпустить — не могу, судорогой свело. Едва оторвали. Потом оказалось, я героиню держал. Ей играть, а я из толпы её не выпускаю. Думал, больше на сцену не выйду, но, как видишь…

Подкатил новенький автобус «Кубань», забрызганный свежей грязью.

— Артисты? — крикнул из окна шофер.

— А разве не видно? Будет ещё кто мокнуть под дождем в чужом городе.

У попутчиков Троицкого вещей было немного, всё ушло в контейнерах. Они помогли ему внести в автобус два тяжелых чемодана.

— Что там у тебя?

— Книги.

Они чуть не описались, так смеялись. «Очуметь, да?», — всё приговаривал Крячиков, оглядываясь на Троицкого, будто не верил своим глазам.

Автобус дернулся, развернулся. Троицкий плюхнулся на сиденье.

— В кино снимался?

— Да так… в эпизодике.

— Вот-вот, — переглянулись они. — Весь гонорар видно убухал, — пнул Крячиков чемодан. — Снимутся в эпизодике, а потом товарищей своих за людей не считают. Не так скажешь?

— Был у нас один… киноартист, — зашелся стрекочущим смехом Юрмилов, — помереть хотел досрочно, не в середине второго акта, а в самом начале. Очень на поезд спешил, какая-то студия на пробы вызвала. Умолял нас, чуть ли не на коленях ползал: «Застрелите меня, братцы, скорее, век не забуду». Начали второй акт: он прямо лезет на нас, мол, лучше пристрелите, а то… Терпели мы, терпели. Наконец, я не выдержал, вынул пушку и бабах нашего киноартиста, тот с радостью плашмя на пол и грохнулся. Раньше он в этом месте долго кряхтел, сопел, топтался, сверкал глазами, а тут как подкошенный — упал и лежит. Мы ноль внимания, играем, будто и нет его. Слышим, шипит наш «мертвец»: «Вытащите меня за кулисы, христа ради, черти!» Да-да, так мы его и потащили! Закроют занавес — сам встанет. А то, ишь ты, киноартист. В театре, значит, что — халтурить можно? Закрыли занавес, он вскочил, как ошпаренный, будто и вправду стукнутый кинообъективом, по дороге расшибся, чуть ногу не сломал, но на поезд опоздал, — закончил Юрмилов удовлетворенно.

Где-то в разрыве туч сверкнуло солнце. Троицкий обернулся к окну. Он не сразу понял, что произошло, будто зажгли в сумерках фонари, так потемнели и осунулись деревья, зачернела на обочинах земля, и солнечный блеск, отражаясь в окнах домов и лужах, болезненно заискрился в раннем пасмурном утре.

Юрмилова и Троицкого поселили вместе, как было сказано: «пока», а их товарища до приезда семьи определили в трехместный.

— И не забудьте: сегодня в двенадцать в театре сбор труппы, — уходя, напомнил администратор.

— Давайте соснем пару часов, а там буфет откроют, позавтракаем, и в театр, — предложил Юрмилов. — А после в город на разведку, осмотреться надо.

Разошлись по номерам, разобрали постели, улеглись.

Разбудил Троицкого резкий стук в дверь. Прямо с порога Крячиков сообщил, что главреж из театра ушел. Ходят такие слухи, что уже назначен новый главный.

— Черт его знает, — волновался Крячиков, — и что теперь будет? Приглашал меня Воронов, а приедет какой-то Уфимцев, привезет своих… а нас куда? С нами теперь как? — Он щелкнул от досады языком и заходил по номеру. — И… главное, ведь сорвал с места столько народу, наобещал золотые горы, и на тебе — всех бросил!

— Но… как же это? — удивился Троицкий. — Он меня так уговаривал, зачем?

— А ни зачем, — взорвался Крячиков. — Был главным — хлопотал, обещал, сманивал, а получил новый театр — про всех забыл. Нужны мы ему!

— Нет, но как же? Он в министерство ходил… ну, вот… буквально месяц назад…

— Месяц. Ты думаешь, зачем он в Москву ездил, тебя смотреть? — усмехнулся зло Крячиков. — За новым назначением!

Юрмилов довольно покрякивал, плещась под краном.

— Ничего, ребятки, обойдется как-нибудь. У самого кошки скребут. Мне тут такого наобещали, а теперь и спросить будет не с кого.

«Но как же так? Зачем? Зачем?» — вертелось у Троицкого на языке. Месяц назад в министерстве ему прямо сказали: «Если Воронов вами заинтересовался, работать вам в Н-ске, Треплева едете играть». Обидно, что тащили насильно, но и лестно — за него боролись. «Меня интересуют талантливые ребята вроде вас», — обольщал его Воронов.

В гостиничном буфете за прилавком скучала угрюмая женщина, тупо глядя на дождь, струившийся по стеклу. За столиком парочка молчаливо поглощала завтрак. Мужчина — белесый, прямоугольный — ел шумно и жадно, будто всем своим видом хотел сказать, что заслужил это. Девушка жевала вяло, капризно, то и дело поправляя протравленные волосы, дыбом стоявшие над черноватой макушкой.

— Мне сделайте яичничку, пожалуйста. Если можно, сметанки, маслица, — улыбаясь, обратился к буфетчице Юрмилов.

— И, главное, своих навезёт, — услышал он оброненную за столом фразу.

Юрмилов оглянулся. Забрал свою сметану, и тут же подсел к парочке.

— Вы не в здешний театр приехали?

— Нет, — ответили ему недовольно, — мы строители.

— Извините.

Строительша взяла с блюдца чашку кофе, но тут же поставил её на полированный стол: — Ах, черт, горячая.

Едва слышно мурлыкало за прилавком радио. Будто пригоршнями воды хлестал по стеклу дождь. Юрмилов цокал ложкой в стакане со сметаной. Троицкий пытался отодрать со дна сковородки пригоревшую яичницу. А Крячиков вздыхал:

— А дождь, какой! Эх, приехали.

 

III

У театра — продолговатого желтого здания с портиком над входом — шумела сточная вода, заливая мостовую.

В проходной, узкой и тесной, в плохо освещенных коридорах (по дороге в зрительское фойе), в зрительском фойе, заставленном рядами стульев для торжественной церемонии открытия сезона, раздавались громкие, оживленные возгласы актеров. Одни обсуждали качество загара, кормежку в санаториях, другие расспрашивали, кто, где был и насколько похудел, обнимались, целовались и так тискали друг друга, будто вернулись не из домов отдыха и не с берегов Черного моря, а из печей крематория.

— Иудин день, — нашептывал Юрмилов.

— Люблю театр! — патетически декламировал полненький актер, которого все звали Фимой. — Но… странною любовью. — И вдруг, доверительно заглядывая в глаза: — А вы его любите, как я? — спрашивал он у каждого, кто попадался ему на пути. — А вы? А вы? А вы? А вы любите театр? — приставал он к высокому рыжему актеру — («иди в ж…») — А вы? — уже увивался Фима вокруг пожилой актрисы с коричневыми пятнами на полных руках. — Вы любите, Антонина Петровна? — допытывался он. — И вы? И я… люблю!

У Троицкого рябило в глазах. Он бесцельно бродил среди незнакомых людей, вызывая у них смешанное чувство любопытства и настороженности.

Наконец появился директор. После короткого приветствия он передал слово начальнику Управления культуры. Говоря о пьесе, взятой театром к постановке, тот одобрительно отметил, что пьеса «своей тематикой гармонирует с идеей встречи приближающейся годовщины». Пожилой режиссер Михаил Михайлович ознакомил труппу с новым распределением ролей в «пьесе к годовщине», и Троицкий услышал среди прочих и свою фамилию.

Из яркого света зрительского фойе актеры переместились в душную полутьму закулисной части. Впереди в узком лабиринте зигзагообразного коридора Троицкому бросилась в глаза знакомая женская головка с темной макушкой под пышным начесом.

— Артемьева, Галка! — обогнал его полненький Фима, на ходу раскрывая объятия.

Темная макушка исчезла. Из толпы глянуло на Троицкого хмурое лицо крашеной блондинки. Ему показалось, что и она узнала его. «Нет, мы строители», — тут же он вспомнил её раздраженный голос, и обернулся: где Юрмилов? Но тот исчез сразу же после собрания. «На разведку», — шепнул он, подмигнув.

Впереди произошла заминка, движение застопорилось, послышались громкие восклицания:

— Илья Иосифович?

— Как? Вы еще здесь?

— А мы думали, что вы уже уехали!

Навстречу артистам в сопровождении Михаила Михайловича шел, чуть прихрамывая и опираясь на палочку, остроносый мужчина. Это был Воронов. Он успевал кивать направо и налево, жать актерам руки, острить, не прерывая разговора с Михаилом Михайловичем, и не останавливаясь.

— Здравствуйте, — перегородил ему дорогу Троицкий.

Илья Иосифович узнал его.

— Ну, как я вас купил, — подмигнул он, улыбаясь. — Вот, Михал Михалыч, рекомендую, очень способный юноша. Брал для себя, но что поделаешь… пользуйтесь.

— Илья Иосифович, я бы хотел, — запинаясь, быстро заговорил Троицкий, — если вы уезжаете…

— Нет, нет, нет. Я дал слово никого с собой не брать.

— Тогда напишите в министерство. На меня там лежит заявка из театра, куда я… где мне… раз вы уезжаете…

Воронов развел руками.

— Всё, молодой человек, не я ваш хозяин. Вот просите Михал Михалыча. Отпустите, Михал Михалыч? — с подковыркой спросил Воронов.

— А мы его сначала испытаем, — натянуто улыбнулся тот, обдав Троицкого ледяным взглядом, — какой он артист.

— Уж не ревнуете ли вы? Ай-ай-ай, Михал Михалыч, вы неисправимы. Так что… вот так, Троицкий, работайте.

В репетиционном зале, Михаил Михайлович, одутловатый, с обвисшими щеками, устало погрузился в кресло и тихо заговорил. Он напомнил, что в конце сезона многие из них уже начинали репетировать в этом спектакле, и надеется, что за отпуск не успели забыть найденное на репетициях. Поэтому он предлагает сверить по ролям текст и сразу идти на площадку.

— С чем же выпускались? — благодушно спросил он Троицкого после того, как был прочитан первый акт пьесы.

— Глумов, — отвечая ему, встал с места Троицкий. — Холден «Над пропастью во ржи». Еще мы играли… к юбилею вечер одноактных пьес Чехова. Я играл в «Предложении»…

— Ну, поигрались и довольно, — вдруг нетерпеливо прервал его режиссер, — надо и за дело браться.

— А мы не «игрались», Михал Михалыч. На наши спектакли нельзя было попасть.

— Будем считать, что нашему зрителю повезло, — озорно оглядев актеров, заметил Михаил Михайлович. — Может быть, благодаря вам в этом сезоне в театре яблоку негде будет упасть.

Актеры заулыбались.

— Итак, внимание! Возьмем сцену, где герой… в нашем спектакле — это вы, Троицкий, неожиданно обнаружил, что жена ему изменяет. Пожалуйста, занятые в сцене на площадку.

— Ну, молодой человек, идите, удивляйте!

Троицкий пробежал глазами текст.

— Текст сейчас не важен. Важно понять, что и как…

Актриса, игравшая неверную жену, её любовник, полный, смешной флегматик, текст шпарили наизусть, и сцена, судя по тому, как уверенно они её начали, была у них отрепетированной. Троицкий, карауля реплику, еще сам не знал, что сделает в следующую минуту, готовый броситься, как в прорубь, в репетицию, сочиняя роль на ходу. Партнеры в первую минуту опешили от незнакомого текста, переглянулись, и тоже стали импровизировать. Дальше всё шло, как в счастливом сне: одна удачная реплика рождала в ответ другую, такую же удачную, сцена вдруг получилась и напряженной, и грустной, и смешной. Все, не занятые в ней актеры, прыскали, фыркали. Михаил Михайлович кряхтел, оттопырив нижнюю губу. Троицкий выглядел именинником. Самый страшный экзамен в чужом коллективе он, как артист, выдержал.

— Так-так-так, — ерзал в кресле Михаил Михайлович, пережидая, пока все успокоятся. — Всё? А теперь, с вашего позволения, приступим к делу. Троицкий, входите. Да не так! Ну, войдите небрежнее, насвистывайте что-нибудь… Дайте ему черный котелок… Ну, ну…

Побежали за котелком. Ждать пришлось долго. Наконец его принесли.

— Наденьте. Да не так! Ну что вы, в самом деле! Нахлобучьте на глаза.

— Он мне мал, Михал Михалыч

— Я сказал до бровей — вот так. (И он, подойдя, с силой натянул котелок.) А теперь свистите. Вы и по городу шли, насвистывая, понимаете? Зачем? В целях конспирации.

Троицкий хотел было спросить, что он имеет в виду, Но голова, стиснутая котелком начала болеть, и ему стало всё равно, лишь бы поскорее снять котелок.

— Что это такое?

— Я… это свист.

— Это?

— Я не умею свистеть, Михал Михалыч.

— Плохо. Тогда напевайте что-нибудь.

— А что?

— Какая разница, лишь бы из той эпохи. Что это вы поете?

— Вы же сказали, вам все равно.

— Да, но не это. И не это. И это не то! Я сказал, а вы делайте. Чему вас учат в институтах? Бодро-весело, бодро-весело, — подгонял его режиссер, натаскивая на роль, как щенка, которого то бьют палкой, то суют в рот сахар. — Да не так! Ай-яй-яй-яй-яй!

Котелок обручем сдавливал виски. И хотя Троицкий старался изо всех сил, но у него ничего не получалось: не успевал он еще разобраться, чего от него хотят, как зычный голос режиссера уже требовал «игры», выполнения мизансцен, полной отдачи.

— Ну, что вы стоите столбом?

Троицкий содрал с головы котелок, и с облегчением сказал:

— Я не понимаю…

— Ай-яй-яй-яй, — волновался режиссер. — Плохо, что вы не понимаете. Очень плохо.

— Михал Михалыч, может, ему делать так, как он нам показал, — заикнулся было актер с лошадиными зубами. — А что, мне понравилось…

— Как он делал, Рустам, мы уже видели. Делать он будет так, как нам надо. Не скрою, молодой человек, лично я встревожен… тем, что увидел — «тренинг и муштрá». Вы читали Станиславского? Надо приходить на репетицию уже готовым к работе. Надо каждое утро вам начинать с психофизического туалета. Точно так же, как вы умываетесь, едите. Тогда у вас не будет ненужных вопросов. Вы понимаете?

— Понимаю. Нет, не понимаю…

По одышке, которая заметно у режиссера усилилась, было ясно, он недоволен подготовкой Троицкого к репетиции.

— Живости он от тебя хочет, — процедил сквозь зубы Рустам, и уже громко сказал: — Да плюнь ты копаться в себе, жми на всю железку! Как раньше под суфлера играли, и пьес-то не читали, правильно, Михал Михалыч?

— Неправильно. Пьесу надо читать. Плохо, что вы её не читали. Это и видно.

— Я её читал, — стал оправдываться Рустам, — я ж не про то… ну, так всегда, всё переиначат… лучше не лезть и молчать…

— Я уже человек не молодой, — продолжал невозмутимо Михаил Михайлович, — ставлю свою, можно сказать, «лебединую песню», а вы первый год в театре и… Ай-яй-яй-яй… Перерыв, — объявил он и направился в кабинет к директору.

— Теперь для него каждый спектакль, как он ушел на пенсию, «лебединая песня», — обиженно проворчал Рустам, и подмигнул Троицкому, мол, не дрейфь, всё у тебя получится. Потом вдруг рассмеялся: — Ну, он тебе этот показ не простит. Ты понял? Пищи, но держись. Ничего, со временем отступится.

В перерыве Троицкий вышел в актерское фойе и закурил.

— Это… что у тебя? — подскочил к нему Фима. — Сигареты? А ну-ка дай… — потянулся он рукой к пачке, — я одну выкурю.

Кто-то из артистов хмыкнул. Фима благодарно обернулся на смешок. Он привык, что его шутки принимались.

— Хочешь, расскажу тебе, что такое система Станиславского?

Троицкий молчал, но смотрел на Фиму с интересом.

— Мне один старый артист объяснил. Говорит: тридцать лет проработал в театре и только под конец понял, что оно такое — система Станиславского. Вот, говорит, к примеру, я сижу, да? сижу! А в действительности? А-а-а!

И он захохотал, закашлялся дымом и легким шагом полетел по коридору, выпячивая живот и чуть переваливаясь с боку на бок.

— Дурак, — улыбаясь, сказала Артемьева. — Глупо, а смешно. Не обращайте на него внимания. Хотя анекдот не без соли. Действительно, не надо искать в том, что мы делаем, больше того, что там есть. Наша работа, как всякая другая, ничего нет в ней особенного. Одна встала, две сели. Две сели, одна встала. И вся игра. Виктюк сказал. — Она подсела к Троицкому. — Вы были на его спектаклях? Вас как зовут, забыла?

— Сергей.

— Хочу вас предостеречь. В театре надо жить по принципу: а Васька слушает, да ест. Что бы вам ни говорили, не берите в голову. И с Книгой тоже…

Троицкий с недоумением смотрел на нее.

— Это фамилия Михал Михалыча. Его здесь в шутку прозвали «Книгой за семью печатями». Я не первый год здесь, и вижу, как с ним работают те, кто хорошо его знает: под козырек и вперед… Думайте, что хотите, но делайте, что он вас просит. А стараться понять его — напрасный труд.

— Я так не умею. Это профанация.

Теперь уже она с недоумением смотрела на него.

— Вы это серьезно? Смешной вы. — Она улыбнулась.

— А что тут смешного? — обиделся Троицкий.

— Смешного тут действительно мало. Просидите сезон без ролей в массовке. Над чем же здесь смеяться.

— Хороший артист ролей не ищет, они сами его находят.

— А кто вас знает, какой вы?

— А я докажу.

— Где же, в управлении или в министерстве?

— На сцене.

— А кто вас на сцену пустит? Обидится Мих. Мих. и в отместку не займет вас ни в одном спектакле, да еще понесет по театру, что вы дрянь артист. А к нему здесь прислушиваются.

— Артемьева, тебя директор искал.

Мимо по коридору с озабоченным видом просеменила помощница режиссера.

— Уже бегу, — всполошилась она и, обернувшись к Троицкому, посоветовала: — Молчите, и не спорьте. Есть же у вас элементарный инстинкт самосохранения.

В щель приоткрывшейся двери гримерки, просунулась, цепляясь за медную ручку, розовая мужская ладонь с рыжеватыми волосками на коротких фалангах. После долгой паузы рука исчезла, а в оставленный просвет попало лицо молодой женщины с отсутствующим взглядом, которая, разговаривая с кем-то невидимым, машинально щелкала замком дамской сумочки, лежавшей у неё на коленях. Её прозрачные с зеленью глаза мокро блестели в ярком свете электрических лампочек.

— А я этого не одобряю, — вдруг до сознания Троицкого дошла фраза из разговора двух актрис, беседовавших поодаль. И он невольно прислушался.

— Она его, можно сказать, на ноги поставила…

— Да что там, — поддержала соседку Антонина Петровна, — не на ноги поставила, Зинаида Павловна, а жизнь ему заново подарила. Из госпиталя его сюда умирать привезли.

— Я и говорю, — с лихорадочным оживлением продолжала возмущаться Зинаида Павловна, худая, с жестким кукольным лицом, даже косившая от бьющего изнутри возбуждения. — Сколько ей пришлось пережить! Сколько сил отдала ему! И на тебе! На старости лет, когда и здоровье уже не то, и детям он нужен… такой фортель выкинуть. Я своему сказала — лучше меня зарежь, если бросить захочешь.

— Что это вы такое говорите, Зинаида Павловна…

— А что?.. Если у них до этого дойдет…

— Вот уж никогда бы не подумала. Такой серьезный человек, положительный мужчина…

— Ну, что местком решил? — сладострастно выпытывала Зинаида Павловна.

— Что решил… из дома он не ушел? Нет. С женой живет? Значит, все в порядке. Хотя я не представляю, какая у них там может быть жизнь.

— А дети?

— А они что, спасение? Если б она молчала, а то ведь, чуть что, ему такой скандалище закатит, да еще при детях.

— А ей не обидно?

— Конечно, обидно. А что сделаешь? Но мне и Инну жалко…

— Вот уж нет, — возмутилась Зинаида Павловна. — Ее мне нисколечко не жалко. Совесть надо иметь. И не пара он ей — ни так, ни по летам. Счастье их, что ребенка нет, — победоносно закончила Зинаида Павловна.

— Неужели до этого дошло?

— Ей-богу, ты будто с луны свалилась. Все гастроли они… только и шастали из номера в номер.

— Вот уж бы не подумала… На вид оба такие интеллигентные…

— А у интеллигентных что, нос не на том месте… Ты, Антонина Петровна, будто не в коллективе живешь… Нехорошо!

— Да разве за всем уследишь?.. Вот оно как? И все-таки мне её жалко.

— Ясно, жалко… Кого? — спохватилась Зинаида Павловна.

— Инну.

— Тьфу, — сплюнула она. — Нашла кого жалеть!

Судя по взглядам актрис, женщина, разговаривавшая с кем-то в гримёрке, и была Инной.

По коридору, грузно оседая на коротких ногах, шел Книга. Чуть впереди, изогнувшись и заглядывая ему снизу в лицо, трусила помощница режиссера. Не заметив, она врезалась на ходу в рыжего высокого артиста и даже не извинилась.

— Что-то у нас в театре перекособочило кое-кого с недавних пор, — громко проворчал рыжий, входя в зал.

— Ну-с, продолжим. — Глаза Книги, остановившись на Троицком, даже увлажнились от прилива чувств. — Кого мы ждем?

Троицкий вскочил и вышел на площадку. «Не уступлю! — решил он. — Ни за что!»

— Так. Что я должен делать?

— Хотя бы текст подавать партнерам своевременно, если не можете ничего другого.

— Вот как раз этого я делать не умею.

— Чего этого?

Книга был спокоен, даже лениво спокоен.

— Подавать реплики.

— Но ведь хоть чему-то вас должны были в институте научить?

Книга едва сдерживал улыбку, раздвигающую его дряблые бульдожьи щеки.

— Встаньте на колени, — начал объяснять Михаил Михайлович, — повяжите себе голову полотенцем, изображайте факира; Артемьева, подыграйте ему. Да нет, нет, Троицкий, не так, громче, радостней, смешнее. Её надо соблазнить, увлечь, заморочить голову. Шумите, дурачьтесь, пойте петухом. Выше берите, интонационно выше! Где ваша актерская заразительность? Ну, бодро-весело! Тесните её в угол. Чуть она зазевалась, хватайте её, старайтесь поцеловать, оглядывайтесь — никто вас не видит… Тискайте ее, тискайте, ну, бодро-весело… что? что вы там мямлите?

Троицкий, бледный, с трясущимися руками, вскочил с колен.

— Не буду я это делать.

— Будете, — спокойно заметил Михаил Михайлович.

— Нет, не буду.

Затаив дыхание, с явным удовольствием следили за ними актеры. Причем с двойным удовольствием: с одной стороны, это было забавное зрелище, в котором потешным выглядел и старый и малый, а с другой — ведь приятно, когда за многие годы безмолвного подчинения вдруг кто-то осмелился открыто взбунтоваться против Книги.

— Мы ждем, — невозмутимо постукивал по столу Михаил Михайлович. — Вас надо просить, чтобы… вы репетировали?

— Не надо.

— Тогда, пожалуйста… Ай-яй-яй-яй-яй-яй!

— Нет! Не буду я этого делать, Михал Михалыч! Можно, я вам покажу, как я хочу?

— Да что вы мне можете показать!

— В жизни…

— Меня не интересует, что бы вы делали в жизни. Здесь сцена, и делайте то, что я вас прошу.

— Если идти по правде…

— Это копеечная правда.

— Правда человеческих отношений не бывает копеечной. В «Современнике»…

— Я видел спектакли в «Современнике» — это пасквильные спектакли…

— Я так не думаю.

— А тут никого, что вы там думаете, не интересует. Мы будем работать?

— Что я должен делать?

Книга окаменел.

— Я не понимаю, — повторил Троицкий, глядя в налившееся кровью лицо режиссера. — Покажите.

Мгновенье они молча смотрели друг на друга. Михаил Михайлович вскочил со своего места и, несмотря на внушительную толщину, легко выпорхнул на площадку. С полузакрытыми от умиления глазами шел он по сцене широким кругом, разведя в стороны руки. Поравнявшись с Артемьевой, он внезапно бросился перед нею на одно колено (казалось, что его хватил удар) и, сладко растягивая рот, запел нездоровым жизнерадостным голосом.

— Теперь поняли? — поднялся с колен Книга, красный, кряхтя и отдуваясь.

— Нет, не понял.

— Что вы не поняли? — уже не сдерживаясь, кричал он.

— Нас этому не учили.

— Какому черту вас там учили?

— Во всяком случае, не наигрывать…

— Сопляк!

— А вы мне не тыкайте, Михал Михалыч.

— Что? Делать то, что я требую! Понимаете — не понимаете! Делать! Я вам говорю! Мел! Принесите мне мел!

Репетиция закончилась раньше времени… Взбешенный Михаил Михайлович, брызжа слюной и что-то бормоча себе под нос, ползал по полу, самолично вычерчивая для Троицкого круговые мизансцены. Его жена Зинаида Павловна, обычно подслушивавшая у дверей, тотчас же ворвалась в зал.

— И вы, — кричала она, обращаясь к актерам, — позволяете какому-то… доводить режиссера до инфаркта! Вы все его ненавидите, потому что он талантлив, потому что он говорит вам правду — кто чего стоит! Присосались к его славе, паразиты. Его к званию представили… что? Съели?

Последнее даже Михаилу Михайловичу показалось излишним, и он тяжело засопел. Кто-то из актеров хмыкнул, Фима помог Книге подняться с четверенек, помощница режиссера принесла стакан воды и валидол. Книга сделал несколько глотков, положил таблетку в рот и исчез вместе с женой в кабинете директора.

— И чего вы добились? — спросила Артемьева. — Теперь он всё сделает, чтобы вас сняли с роли.

— Ну, это мы еще посмотрим!..

— Хм, — вырвался у кого-то рядом короткий смешок.

Они уже были в коридоре. Троицкий оглянулся.

— В конце концов, — в запале продолжал говорить он, — почему я должен молчать, если из меня делают дурака? Не буду я молчать.

Глаза актеров провожали его с сочувственным интересом.

— Вы еще неопытны, вы очень неопытны… надо быть гибким…

— Быть гибким? Чтобы так согнули, что потом не разогнешься?

Артемьева не оглядывалась. Она хорошо знала, кто шел рядом, и была настороже.

— Снимут с роли? Пусть снимают. Так играть — лучше вообще не играть.

— Умник, — произнес Фима за спиной Троицкого.

В проходной было тесно. Освещали её лампы «дневного света»: одна над зеркалом, у которого любили толпиться актеры, другая — над столом дежурной, торцом стоявшем у стены.

— Артемьева, возьми письмо, — окликнула её дежурная.

— Ну, как? — хитровато улыбаясь, спросил Илья Иосифович, задержав в дверях Троицкого, — интересно было?

Троицкий молча смотрел ему в переносицу.

— Я вижу не очень.

Он оперся о палочку, и задумался. Вот сейчас, показалось Троицкому, придет спасение.

— Поговорите с Олегом, — предложил, наконец, Воронов, — это мой бывший очередной, едет куда-то главным, артисты ему нужны. Если сумеете уладить дела с министерством, он вас возьмет. Желаю успеха.

Воронов статно развернулся и помахал артистам ручкой.

— Муж скоро приедет, — сообщила всем Артемьева.

— Поздравляем.

Троицкий застрял в проходной. Никто не обращал на него внимания. Актеры, разобрав в гардеробе плащи, расходились по домам.

В гостиницу он вернулся поздно вечером.

— Долгонько, молодой человек, — услышал он, войдя в номер. — И где же это вы путешествуете?

Казалось, Юрмилов его только и ждал.

— В кино.

— Зря потраченное время. Я, молодой человек, в любом новом городе первым делом иду в поликлинику и завожу там знакомство. Это никогда не помешает. — И он засиял в предвкушении рассказа о собственных похождениях. — Записался я на прием, вхожу, «здравствуйте», и так далее, жалуюсь на сердце — у меня врожденный порок. Она меня выслушала, покачала головой, ничего из себя такая, — я ей тут же и вворачиваю, что, мол, я артист и мне не положено иметь порочное сердце… Она поняла, улыбнулась, и тут пошел я заливать о своих несчастьях — не везет, мол, мне с женщинами, одинок я… В глазах вопрос, но молчит, слушает. Это уже неплохо. Продолжаю жаловаться: город незнакомый, желудок больной, пища ресторанная. Она и говорит: «Заходите, мол, как-нибудь, угощу домашней». Ну, я тут как тут. Обязательно, говорю, ловлю вас на слове. А бедра у неё…

— Зачем вам это всё? — Троицкий даже поморщился.

— Что значит, зачем? Я артист, — удивился вопросу Юрмилов, — у меня репетиции, спектакли… я не могу сам за собой ухаживать, а тут устроен, накормлен, лечение на дому, всё остальное… Зачем! Я… — он прервал себя на полуслове. — А твоя ничего, видел из вагона там, в Москве, как ты в неё вцепился. Жена?.. Жаль, что далеко. Ну, ты не горюй. Была бы шея, а хомут…

Он зевнул, завернулся с головой в одеяло и очень скоро уснул.

Троицкий погасил верхний свет.

«Как я вас купил?» — вспомнил он хитроватое лицо Воронова. Значит, и так можно: наобещать, обмануть, и как ни в чем не бывало улыбаться, желать успеха… За окном светилась просторная площадь с памятником посередине и балюстрадой над обрывом. Что было внизу под балюстрадой, он видеть не мог. Но уже знал, что там, за лестничными маршами, начиналась дорога в театр с голубыми газетными киосками, двумя рядами автоматов газированной воды и кафе «Минутка» на углу. Теперь каждый день ему предстоит ходить этой дорогой — месяц, год, может, всю жизнь… Сердце заныло, и до смертной тоски захотелось в Москву.

Перед глазами опять уплывал перрон, фигурка Алёны вдалеке — и не было сил взглядом оторваться от неё. Страшно. Вот и конец. Она будет ему писать, поначалу часто, потом все реже и реже, и однажды замолчит навсегда. Он знал это — почему?

 

Глава вторая

 

IV

Здесь, в Н-ске, Троицкий просыпался рано, кутаясь в измятый пододеяльник, в котором одеяло сбивалось за ночь невообразимым комом. Затаившись, как рак под корягой, он подолгу обдумывал всё, что с ним случилось накануне, и заново переживал, мысленно выходя из всех стычек и споров победителем. Ровно в восемь на тумбочке у соседа тарахтел будильник, слышалось кряхтение, сопение, позевывание, и Юрмилов кричал ему: «Эй, вставай, артист». Есть такие люди: если они проснулись, то все должны вставать; если им нездоровится, то весь мир пусть летит в тартарары.

— Слышал? Освобождаются комнаты. Давай договоримся: мы отказываемся, если будут предлагать комнату только одному из нас.

— Почему?

Юрмилов сладко зевнул, до ушей растягивая подвижный, будто резиновый, рот.

— Театр не будет из-за одного оплачивать двухместный номер. Значит, здешний администратор кого-нибудь подселит.

— Как это? Нет. Я с чужими жить не буду.

— Станут они спрашивать, подселят и всё. Так договорились?

Выйдя из гостиницы, Троицкий зашагал вниз по крутой асфальтированной дорожке к театру. Утренняя свежесть, пронизанная солнечными лучами, ударила в голову. Троицкий шел неторопливо, отдаваясь живому теплу осеннего солнца, чувствуя на лице его нежное прикосновение и замирая от едва ощутимой на лбу и щеках легкой тени, отбрасываемой деревьями.

Артемьева ждала его у дверей репетиционного зала.

— Посмотри туда.

Троицкий глянул в зал. В настежь раскрытые окна вместе с солнечным светом вливался пряный осенний воздух. В зале было прохладно и торжественно.

— Теперь ты понял? — спросила Артемьева.

— Нет, не понял, — чистосердечно признался Троицкий, — а что?

Она с сожалением покачала головой:

— Не слушаешь ты моих советов. А они не самые бредовые.

— Я слушаю, — беспечно ответил Троицкий, и улыбнулся. — Скажи, а кто это сидит у окна в светлом костюме?

— Это новый актер, — сдержанно ответила она, — первая ласточка Уфимцева.

Она еще что-то хотела добавить, но в это время вошел Книга. Он торжественно оглядел всех (по Троицкому его взгляд скользнул равнодушно, отрешенно) и пригласил актеров на площадку. Актеры встали. Встал и Троицкий. Встал и немолодой человек в светлом костюме. Троицкий устроился в кресле, как это требовалось по мизансцене, и развернул роль.

— Товарищи, — сказал Книга, глубоко вздохнув, чтобы унять одышку, — представляю вам нашего нового актера Горского Юрия Александровича. Надеюсь, что он быстро войдет в нашу актерскую семью. С сегодняшнего дня он будет репетировать в спектакле роль Андрея. В ближайшие дни сыграет несколько вводов. Актер он опытный, профессиональный, думаю, с ним наша работа пойдет веселее. А теперь приступим к репетиции.

— Троицкий, уступите место Юрию Александровичу, — мягко попросила помощница режиссера.

Троицкий встал, с трудом добравшись до свободного стула. Он будто оглох!

— В перерыве иди к директору, — шепнула Артемьева.

Юрий Александрович поначалу робко, но затем все смелее и смелее закатывал глаза и нежным голоском (он оказался у него сладким, как у лирического тенора) напевал что-то своей партнерше. Всё встало на свои места. Репетиция покатилась по раз и навсегда проторенному руслу…

В перерыве Артемьева повторила Троицкому: — Иди к директору. Он хоть и не очень любит вмешиваться, но… Ты молодой специалист, приехал в свой первый театр. Назначить другого актера в первый состав они могут, но не дать тебе сыграть во втором — нет.

— Не имеют права. Я же не отказался от роли, кто мне может…

— Иди — дружески подтолкнула его Артемьева, — и будь настойчив, пока тебе не всучили что-нибудь другое в этой же пьесе. А там производственная необходимость…

На мгновение взгляд Троицкого вырвался из паркетной решетки натертого до блеска пола и уперся в сползший на колени живот Книги. Всё поплыло и задвигалось перед ним.

Директор сидел за столом, подперев подбородок кулаками, и смотрел в окно. Заметив Троицкого, он вздрогнул и тотчас же выпрямился.

— Вы ко мне?

— Да.

— Садитесь, — кивнул директор. — Вам выдали подъемные? — поинтересовался он, уже готовый тут же звонить в бухгалтерию.

— Да, Игнатий Львович, спасибо, — поблагодарил Троицкий.

— А билет вам оплатили?

— Да. Но…

Троицкий даже привстал в кресле от нетерпения.

— Комнату получите, как только у нас что-нибудь освободится. Еще не все актеры уехали. Мы… понимаете, не можем их выставить на улицу. А через месяц театр должен получить несколько квартир… Я лично этим занимаюсь, так что… Мы о вас помним.

— Я, собственно, к вам по…

— Минуточку.

Он обезоруживающе улыбнулся, и поднял трубку. Звонил междугородный.

— Ждем, ждем, — быстро бросал он в трубку слова, — как же, готово. Конечно, сделаем… приступил, приступили…

Игнатий Львович не прижимал трубку к уху, а держал её на расстоянии, мучительно прислушиваясь к дребезжанию мембраны. Его лицо выражало болезненное напряжение. Он бросал в трубку слова, как в бездонную шахту, и тотчас же шарахался от неё. Бросит слово и отшатнется. Опасливо приблизится ухом, когда в трубке заговорят тише, и тут же качнется в сторону, потому что там кто-то повысил голос.

Закончив разговор, Игнатий Львович бережно опустил трубку на рычаг и снова повернулся к Троицкому с вежливой улыбкой, означавшей: «Так-с, молодой человек, вы ко мне?»

— Игнатий Львович, я к вам пришел…

Директор встрепенулся, лицо его в секунду поменяло несколько выражений, а взгляд спасительно рванулся к двери, но, перехваченный Троицким, забегал по столу.

— Я к вам пришел, чтобы мне объяснили, что происходит…

— А что происходит? — настороженно поинтересовался Игнатий Львович. — Ничего не происходит.

— Меня что, сняли с роли?

— С какой роли?

Игнатий Львович снова рванулся взглядом к спасительной двери.

— Я был назначен…

— Ах да, помню. Вот подъехал еще один актер… это с Уфимцевым, понимаете? — вдруг понизил он голос, — нашим новым главным. Вас обоих назначили и… Я не вижу повода для беспокойства.

— Значит, я не снят с роли?

— Что вы, ни в коем случае, нет.

— Значит, мы репетируем в очередь, сегодня он, завтра я?

— Да-да, в порядке очереди. Идите, репетируйте, и не волнуйтесь.

И уже в самую последнюю минуту, когда Троицкий открывал дверь, Игнатий Львович вдруг, как бы вынырнув из глубины собственной невозмутимости, бросил на него запоздало строгий взгляд, может, даже что-то хотел сказать — что-то очень важное, выстраданное, но, натолкнувшись на вопросительно обращенные к нему глаза Троицкого, передумал.

От одного вида опустевшего коридора у Троицкого со школьных лет обрывалось сердце. Опоздал! Он бросился к репзалу, на секунду замешкался у двери, подавив в себе то ли детский страх, то ли оторопь перед неминуемыми любопытными взглядами, рванул дверь на себя. Актеры были на площадке. Юрий Александрович непринужденно сидел в кресле. Он быстро освоился. Книга, по-видимому, им довольный, помягчал, и только спросил Троицкого:

— А вам что, молодой человек, особое приглашение?

— Простите, я был у директора, — вежливо, но внятно сказал Троицкий.

Что-то тут же сместилось в лице Книги. Оно оставалось прежним, его лицом, но расположение впадин и выпуклостей уже стало другим. На Троицкого он больше ни разу не взглянул до конца репетиции.

— Был у нас тоже один, — услышал Троицкий у себя за спиной голос Фимы, — ходил, ходил к директору… потом взял да и выпрыгнул в окно.

В коридоре его догнала Артемьева.

— Хочешь, вместе пойдем обедать? Подождешь меня минутку. — И Галя исчезла.

— Вы только не падайте духом. — Прямо на Троицкого шел огромный рыжий актер. — Вы молодец, говорю вам это со всей откровенностью, очень вас понимаю. Так держать.

Он пожал ему руку и прошел мимо.

В актерской проходной большое зеркало отражало скорбную фигуру дежурной, склонившуюся над книгой. «Самый образованный человек в театре», — острили актеры.

— Ваша фамилия Троицкий? — услышал он. — Вам письмо.

По почерку понял: письмо от Алены. Машинально надорвал уголок, но рука не послушалась и не вскрыла конверт до конца. Троицкий спрятал письмо. Галя не шла, а топтаться на виду у всех было неприятно и стыдно. Бог знает, откуда берется стыд у человека, когда его незаслуженно унизили. За кого ему стыдно?

— А что ж вы не идете домой? — спросила дежурная.

— Далеко идти, — пробормотал он, заметив, наконец, Артемьеву.

— Забежала к директору на минутку, и как видишь. Есть хочу — умираю… Уже неделю хожу к нему, — делилась она своей неудачей, — прошу для мужа место администратора… есть у них свободное, я знаю… объясняю, что так больше жить не могу — я здесь, он там…

Троицкий вспомнил квадратного мужчину в буфете гостиницы в день приезда.

— Всё обещает, — жаловалась она. — Когда к нему ни зайдешь, он, ни cлова не говоря, тут же хватается за телефон и звонит в управление. Но там никогда никого не бывает. Мне кажется, что оно просто миф, и выдумано дирекцией для таких простофиль, как я.

 

V

Войдя в зал ресторана, они услышали категоричное: «Не обслуживаем, у нас обед». Официантки кружком сидели за столом, вытянув ноги, и что-то оживленно обсуждали. Тут бы сострить, пройтись колесом, прикинуться Ивашкой-дурашкой, своим в доску — глядишь, и смягчилось бы заплывшее жиром сердце официантки. Но от одной мысли об этом Троицкий почувствовал такую душевную усталость, что не шевельнул бы и пальцем, даже если бы его попытались вытолкать из ресторана в шею.

Артемьева оглядела зал, не обратив внимания на предупреждение официанток, и направилась мимо неубранных столиков к балконной двери. Там в одиночестве обедала молодая женщина. «Я её знаю. Она мне знакома», — радостно подумал он.

— Здравствуй, Инна, — приветливо поздоровалась Артемьева. — Садись, Сережа, сейчас нас обслужат… Вы не знакомы? — спросила Галя, заметив, что они, поздоровавшись, с любопытством разглядывают друг друга. — Это, Инночка, наш новый актер. Уже у всех на устах в нашем театре. Отнюдь не Книголюб.

— Я знаю. Мне рассказывали…

— Я и не сомневалась, — расхохоталась Галя, — его имя наверняка будет вписано в анналы театра. А это Инна Ланская, наша ведущая актриса.

— Я тоже вас знаю. Вернее, слышал…

Она спокойно выдержала его взгляд, и спросила:

— Что же вы слышали?

Чернота её зрачков была ослепительна.

— Кто бы, что бы ни говорил, — заметила Ланская, не дожидаясь ответа, — вы ни о ком не услышите от них правды. Если их слова и характеризуют кого-то, то, скорее, их самих. Таня, — позвала она одну из официанток, — сколько с меня? И покорми, пожалуйста, наших голодающих, им скоро опять на репетицию.

Подкрасив губы, Ланская простилась и ушла.

— Молодец она, — с завистью смотрела ей вслед Артемьева, — уважаю таких женщин. Надо уметь держаться в любых обстоятельствах. А я не умею, и страдаю за это… Звание дать ей хотели, но теперь управление её документы придержало. Красивая, умная, талантливая актриса, влюбилась в «старый пень», которому грош цена в базарный день, терпит унижения, репутацию испортила… И замуж за него готова пойти, если б ему развод дали.

Галя взяла из рук официантки тарелку с солянкой, похлебала жидкость, и отставила её в сторону.

— А я, если б заранее знала, что это такое, никогда бы замуж не вышла. Два года прожила с мужем. Измучил он меня своими подозрениями, всю мне меня объяснил, и выхожу я, Сережа, по его мнению, гадина гадиной. Ну, как ему, бедненькому, с такой жить? А ты не женат?

Троицкий отрицательно покачал головой.

— И не делай этой глупости. А то попадется тебе такая, как я, например. Сколько ты ей ни будешь вдалбливать, что она дрянь и недостойна тебя, и что ты один за её счастье бьешься, она всё равно своим умом будет жить. Наплачешься тогда… Нет, будь я сейчас свободна, ни за что бы замуж не вышла.

— А зачем? — спросил он угрюмо, будто у себя самого.

— Что зачем? Замуж? — Галя даже не нашлась сразу, что ему ответить. — А любовь? А семья?

— Если любовь, при чем тут семья? — сказал он вдруг резко, с ожесточением.

— Значит, по-твоему, семья не нужна?

— А зачем она?

— Как же — семья!

— Государству выгодно, чтобы ты был свободен и со всеми потрохами занят в производстве, а не забивался в свой семейный мирок. Тем более, что все мы — одна семья, — сострил он опять с непонятным ей ожесточением.

Пообедав, они вышли на площадь и, дойдя до балюстрады, венчавшей каскад пересохших фонтанов, остановились.

— Сейчас мне пишет, что я нарочно якобы ничего не делаю, чтобы устроить его здесь на работу. Будто бы для того, чтобы одной здесь развлекаться… А какие у нас развлечения — репетиции да сплетни, а скоро начнутся выездные… А тут дороги ужасные… Чувствуешь, листья жгут?

Галя втянула в себя горьковатый воздух и закрыла от удовольствия глаза.

— Что ты намерен делать?

— Ничего. Ждать главного.

— Главный не будет из-за тебя ссориться с Книгой. Слушайся меня, иначе так и останешься для них смутьяном. А таких не любят. Здесь не принято, чтобы молодой артист имел свое мнение. Всегда найдутся такие… и очень уважаемые режиссеры, для которых отсутствие личного мнения является признаком твоей профпригодности…

— Снимет с роли? Пусть! Но Михал Михалыч это еще не весь театр. Актеры…

— Они не поддержат. Не обольщайся. Посочувствуют, да. Но это так сладко — сочувствовать чужому унижению.

— А я не считаю себя униженным. У Книги свой взгляд на роль, у меня свой. Ему нужен обаятельный прощелыга, мне — живой человек. Это нормальная здоровая борьба, и я в ней не уступлю.

— Он режиссер…

— А я актер, и отвечаю за то, что делаю в спектакле не меньше его, а может, и больше. И так пьеса плохая, а если Андрея играть безмозглой куклой, то спектакль совсем превратится в дохлую болтовню о том, чего мы не имеем, и чего иметь не будем, потому что трýсы.

— У тебя и самомнение, — усмехнулась Артемьева

Троицкий покраснел.

— Мне можно, я молодой специалист. Слышите, хоть и молодой, но специалист!

— Эту пьесу, Сережа, никакой специалист, даже молодой, не оживит.

— Неправда. — И он завелся, а когда нервничал, вид у него был взъерошенный. — И одна роль в спектакле может всё повернуть… конечно, как её сыграть. Скажем, Карандышев…

— Ну, сравнил воробья с орлом. У Островского…

— …или это разгулявшееся ничтожество, или изгой, защищающий своё достоинство человека… Другое дело, перед кем? Правда, обыватель в то время еще не читал «Капитала», и для них Кнуров, Паратов — это всё уважаемые в городе люди…

— Не даст он тебе сыграть по-своему.

— Не даст? Посмотрим.

Галя пожала плечами, сказав не без ехидства:

— Еще один объявился.

— Что это значит? — насторожился Троицкий. — Почему здесь все говорят: «Еще один появился?»

— А тут несколько лет назад актриса роль просила, ей отказали. Она режиссеру и говорит: «Вы за это поплатитесь». Поднялась на колосники и бросилась оттуда. От тебя, между прочим, ждут того же.

— Не дождутся. Пусть Михал Михалыч от меня на колосники лезет. Только я слышал, что актер в окно выпрыгнул…

— Я пошла, — махнула рукой Артемьева, — между прочим, обиделась на тебя. Но… чем бы дитя ни тешилось. Только, в самом деле, не выпрыгни в окно.

— Я не обезьяна, из окон не прыгаю и по колосникам не лазаю.

Галя с сожалением посмотрела на него.

— Пока еще у тебя на глазах московский флёр… Потерпи, и ты запрыгаешь.

— Опять? — Троицкий даже мотнул головой. — Мода это у вас или слабонервные такие?

— Да оглянись, Троицкий, посмотри, где ты.

— Смотрю, — с готовностью откликнулся он, медленно поворачиваясь вокруг себя. — Красиво! — И он показал туда, где, огибая холм, скрывалась за городом река. Там, внизу, по руслу реки, под темною громадою туч раскаленной болванкой зависло над горизонтом солнце, полыхая густым малиновым светом. — Красиво, да?

— Наверное, опять зарядит дождь, — ежась, вздохнула Артемьева. — А в дождь здесь противно… как в бане, когда отключат горячую воду.

— А-а-а, я понял, в чем дело. Ты пессимистка.

— Просто я здесь уже третий год… Как приехала сюда, так и сижу на вещах, и всё кажется, что завтра уезжать. Не веришь?

— Ну, почему, — запротестовал Троицкий, — верю.

Что-то похожее он сам испытал в первый день. И не только из-за собственной неустроенности, но в самом облике города, в его старинных улицах, прореженных панельными домами, которые, как чужаки, стояли среди неубранного строительного хлама, было что-то вокзальное.

— Хочу в Москву, — вдруг вырвалось у Артемьевой

— Я тоже хочу.

— Хотеть мы можем, — усмехнулась она.

— Что же нам мешает?

Артемьева кивнула на город:

— Вот он!

— Всё отговорки. Мы сами себе их придумываем, — убежденно сказал Троицкий. — Если бы действительно очень захотели…

— Сами? — вдруг вспыхнула Артемьева. — Так езжай. Ты же хочешь? Иди на вокзал, бери билет и…

Троицкий даже приостановился в замешательстве. А если действительно съездить? А что? Так соблазнительно… И завтра — Москва. Неужели утром он пройдет по московским улицам, увидит Алену, ребят, общежитие? Нет, в это трудно поверить. Даже волнения не чувствовалось, такой невероятной представлялась ему эта поездка. Будто жил он не в шестистах километрах от Москвы, а на Луне, и уехал не две недели назад, а провел здесь уже долгие годы, может быть, целую жизнь. Но… во-первых, у него нет денег, где их взять? А театр? Все бросить, уехать? Чёрт с ним, с выговором, но Книга… Увидеть его торжествующий взгляд: «А что я вам говорил».

— Успокойся, я пошутила. Ты спросил, что мешает: у каждого что-нибудь да есть.

В номере стоял тяжелый банный дух. Юрмилов спал, развесив на стульях выстиранное белье. Троицкий не выносил его гладкий, как облупленное яйцо, лысоватый лоб, походку, отмеченную какой-то скрытой настороженностью, будто ступал он в гололедицу, его манеру гадливо захватывать ручку двери. Стараясь возвращаться в номер позже Юрмилова, он нарочно не зажигал свет, чтобы нечаянно не разбудить его, спящего с задранным кверху носом, умильно улыбавшегося во сне, при этом его аккуратненькое лицо всегда было исполнено особой важности от сознания (как бы он сам выразился) происходящего с ним «акта сна». И если с утра не удавалось первым улизнуть из номера, Троицкий лежал и ждал, когда Юрмилов смилостивится над ним и сам уйдет. Даже сейчас, когда он собрался сесть к столу, чтобы написать Алене письмо, влажные штопаные носки Юрмилова как провокация или вызов свисали по краям.

Разгладив вчетверо сложенный лист бумаги, он вытащил ручку, и задумался. Москва подступала к нему привычным вечерним гулом, обкладывая со всех сторон мигающими светофорами, огнями рекламы и люминесцентными вывесками… «Стоп! — сказал он себе, — изыди Сатана». «В Москву, в Москву, — кричали в нем «три сестры», и военный оркестр весело играл по нему марш Шопена. Изжогой жгло желание немедля удрать в Москву. Да, удрать! Он признавал, что поездка в Москву, подразнивавшая своей реальностью, поощряла в нем труса. «Вот именно, — сказал он вслух, — сбежать и сыграть труса, разве ни одно и то же?» «…Неужели, Алена, это кончилось? — уже строчил он в письме. — Мне говорят: «Ты нужен, поскольку ты удобен». Никогда с этим не примирюсь, Обстоятельства ничто в сравнении с человеком, с его убеждениями, с его чувствами и желаниями. Ты пишешь, что вымучила это письмо, прошу тебя, вымучивай еще. Пиши, как можно больше, и как можно чаще. В эти минуты мы думаем друг о друге, и эти минуты наши — как это много!».

 

Глава третья

 

VI

Артемьева остановилась, поджидая Троицкого.

— Скорее, Сережа, мы опаздываем.

Она подхватила его под руку и потащила к театру.

— Жаль, что ты не поехал вчера со мной. Я бы познакомила тебя с классным режиссером. Так ты не сделаешь карьеру. Надо слушать старших.

— А я слушаю…

Артемьева скривилась и недоверчиво покачала головой:

— Что-то незаметно.

В проходной она спросила у дежурной, не было ли ей телеграммы.

— Если будет, найдите меня. Это очень важно — муж должен приехать.

Почти все актеры собрались в зале, только несколько заядлых курильщиков еще торопливо докуривали в дверях сигареты, кашляя от глубоких затяжек и обжигая кончики пальцев.

— Чем ты намерен заняться вечером? — поинтересовалась Артемьева.

Троицкий пожал плечами.

— Идем к нам в общежитие. Сегодня Олег уезжает. Тебе не помешает это знакомство… на будущее. Да?

Их места в простенке рядом с дверью были заняты, пришлось садиться на свободные.

— Сережа… вы мне позволите вас так называть?

По светлым брюкам, туго обтягивавшим женские ляжки, Троицкий, не поднимая головы, догадался, что перед ним стоял Юрий Александрович.

— Мне бы хотелось сказать вам несколько слов, — чопорно начал Горский.

Сидевшие неподалеку актеры с любопытством прислушались. Кто-то, подсуетившись, перебрался к ним поближе. Троицкий встал.

— Ваши чувства, — продолжал Юрий Александрович, — мне понятны. Но если вам трудно поддерживать хотя бы внешние приличия…

Троицкий с недоумением слушал его. Каким же старым было это лицо. Он даже растерялся при виде морщин, прорезавших белую рыхлую кожу Горского, только губы подвижные и резко очерченные, выглядели ещё молодыми.

— Я совсем не требую, чтобы вы со мной здоровались…

— А я разве с вами не поздоровался?

— Да, не поздоровались, — мягко упрекнул его Юрий Александрович. «Ты ненавидишь меня», — говорил Троицкому его сочувствующий взгляд.

«Нет! — хотелось ему крикнуть в ответ, — нет у меня к вам ненависти». Но по какой-то неписаной традиции он должен был его ненавидеть. Он заметил, что все от него этого ждали, в его словах и поступках искали это чувство — и находили, не осуждая, а соболезнуя. Что ж ему теперь, обниматься с Юрием Александровичем, чтобы их разуверить? «Будь проклята моя рассеянность», — ругал себя Троицкий. И когда в зал вошел Книга, он, поздоровавшись, вдруг улыбнулся ему, просто так, от злости на себя. Тот холодно пробурчал что-то в ответ и подозрительно оглядел всех. Троицкий почувствовал, в какое замешательство привела Книгу его улыбка. Михаил Михайлович рыскал по залу встревоженным взглядом, будто высматривая кого-то, и, отыскав Юрия Александровича, довольный порозовел.

— Вы, я слышал, жаловаться ходили, — он повернулся к Троицкому. — Это я вáм говорю, — хмуро кивнул он, сделав упор на слове «вам». — Вы бы задумались лучше, куда пришли. Пока с вами работать нельзя. — Книга сделал нажим на слове «нельзя». — Гонору много, а умения пшик. — Он переждал одобрительный смешок Фимы и устало кивнул: — Ну, идите, репетируйте. Посмотрим, что вы можете.

— Попрошу всех на площадку, — скомандовала Клара Степановна из своего угла.

Троицкий чувствовал себя так, будто его вдруг, как подопытного кролика, окунули в прорубь и, вытащив на мороз, с интересом наблюдают, что с ним будет дальше.

— Сейчас начнем с общей сцены. Рассаживайтесь. Артемьева, что вы не знаете? Эту сцену мы репетировали в прошлом сезоне достаточно, чтобы её знать… Вы в центре, вы справа от нее, а вы… Ну, прошу, начнем. А что это вы, Троицкий, с ролью, и текст не выучили?

— Но, Михал Михалыч, я ни разу… в этой сцене…

Глаза у Книги сузились, сделавшись как две колючки.

— Вы будете работать? — холодно спросил он.

— Буду, — зло ответил Троицкий и спрятал листок с текстом в карман.

Дальше всё было разыграно умело, как по сценарию.

— Я вижу, вы сегодня не готовы к работе, — остановил репетицию Книга, недовольный тем, что Троицкий произносил свои реплики под суфлера. — Лучше бы роль учили, вместо того, чтобы бегать по кабинетам. Доказывайте нам здесь, на площадке, если…

— Я знаю текст… в тех сценах, которые мы с вами разбирали. Эту я прохожу в первый раз…

— Почему же остальные знают?

— Мы же её репетировали, Михал Михалыч, в прошлом сезоне, — вступилась Артемьева.

— А если репетировали, то сыграйте мне, а не жуйте текст. В чем смысл вашей работы над текстом роли? Вы должны найти в каждой фразе главное слово, так сказать, её нарыв, к которому притягиваются остальные в силу болевого импульса. Вот вы, — он указал на Троицкого, — какое слово в вашей фразе может быть таким нарывом?

— Я не знаю.

— Вы что, не понимаете, о чем я вас спрашиваю?

— Не понимаю.

— Юрий Александрович, а вам понятен мой вопрос?

— Да, Михал Михалыч.

— Вы, — ткнул Книга пальцем в Троицкого, — или неуч, или злостный саботажник. Прочтите эту фразу еще раз.

Троицкий прочитал.

— Я не просил вас читать. То, что вы умеете читать, я уже понял.

— Что же вы хотите?

— Осмысленной речи, — взревел Михаил Михайлович. — Вы бессмысленно болтаете слова, вы ничего не можете, рано вам еще выходить на сцену в такой роли. Плохо вас там учили в Москве. Может быть, вы и способны, но плохо обучены. Я отказываюсь тратить на вас время. Мы выпускаем этот спектакль к дате. Освободите площадку. А вы, Юрий Александрович, — решительно махнул он рукой, — прошу вас, займите его место.

— Здорово он тебя уничтожил, класс, — внятно сказал Рустам.

Троицкий долго не мог выбраться из-за стола. Наконец, кое-как отодвинув стул, вышел в коридор, лопатками чувствуя на себе взгляды актеров, проскочил мимо дежурной, склонившейся над книгой, и толкнул дверь на улицу. «Собрать сейчас вещи и вечером в Москву». Навсегда — от этих козней, Михаила Михайловича, всей этой камарильи… «Они думают, — всё спорил он с кем-то, — что знают что-то, что мне неизвестно». Он вздохнул и зло подумал: «Выучились, как обезьяны, по звонку кидаться к кормушке и вопить дурными голосами». Это кричала в нём боль, но он не находил слов, чтобы её заглушить…

Неспешно шествовали мимо прохожие, проносились машины. Щурясь, смотрел он на нежаркое осеннее солнце… Хлопнула дверь.

— Сережа, — обрадовалась Артемьева. — Какой же ты молодец, что дождался меня. Сегодня идём к нам на прощальный банкет… Олег устраивает.

Она взяла его под руку.

— Да, тебе грозит выговор за самовольный уход с репетиции. Это уж они для тебя сделают. Арик Аборигенович еще не представился?

— А кто это?

— Боже мой, значит, ты еще невинен. Арик Аборигенович заведующий труппой. Наверное, мается уже, горемычный, в хоромах репконторы, ждет не дождется тебя с объяснительной запиской.

— Он что, татарин?

— Почему? Ах, нет. Вообще-то папу его звали как-то по-другому, но в театре уже никто не помнит — как. Все его испокон веку зовут Арик Аборигенович. Он откликается. Ладно, у нас еще будет время поговорить о нём. Я очень голодна.

После обеда она потащила его в химчистку. Из химчистки они зашли в магазин. Оттуда в прачечную. Из прачечной в библиотеку. Из библиотеки в Дом культуры, где Артемьева вела кружок, и уже оттуда, когда совсем стемнело, поехали в общежитие.

 

VII

Общежитие находилось в «хрущобе» прямо против железнодорожного вокзала. Когда-то к вокзалу примыкал целый район частных построек — с садами, огородами, пыльными узенькими улочками и курами на проезжей части. Теперь дома снесли вместе с яблоневыми и вишневыми деревьями, кустами сирени в палисадниках и старыми тополями, пылившими весной цепким белым пухом, и понастроили на открытой площадке серые пятиэтажные коробки, вперемежку поставленные друг к дружке фасадами или торцами.

— Хорошо здесь, — огляделся Троицкий, — вокзал рядом.

— Ну, тебе рано об этом думать, — услышал он в темном подъезде голос Артемьевой. — Три года по распределению ты здесь обязан отработать. Это я уже могу собирать вещи и бежать…

— Три года? — ужаснулся Троицкий. — Ни за что! Вот дождусь главного, а там…

Артемьева засмеялась.

— А там… те же три года и еще тридцать три — и пенсия.

Дверь квартиры была незапертой. Узел с постелью, коробки, чемоданы, лыжи загромождали коридор.

— Ну, ты, старая, где тебя носит?

На пороге одной из комнат стоял мужчина невысокого роста с темным землистым лицом.

— Олег, познакомься. — Галя обернулась, пропуская Троицкого вперед. — Это Сергей Троицкий. Ну… я рассказывала.

Олег нервно щурил колючие глаза. Он так смотрел на Троицкого, будто тот пришел наниматься к нему на работу.

— Это ты, говорят, затравил Мих-Миха? Зачем старика нервируешь?

— Я только спросил…

— Спросил! — выдохнул Олег. — И говорит — «только», изувер.

— Если бы только спросил, — подхватила Артемьева. — Он в первый же день при первой же встрече бухнул Мих-Миху с ходу прямым текстом: «Отпустите, раз Воронов уезжает». У того язык отнялся. Илья Иосифович стоял рядом и тихо веселился.

— Двуличный он, ваш Илья Иосифович.

— Олежка, кто там? — выглянула из комнаты пышная блондинка с жирно подведенными глазами и наклеенными ресницами. — Познакомь меня. Я Паша, — представилась она Троицкому.

Олег вдруг резко обернулся и, напрягшись, грубо сказал:

— Не лезь, когда я занят, поняла?

Паша осеклась, беспомощно заморгала, и по щекам её поползли черные слезы.

— Ну ладно, ладно, — уже дружелюбно похлопал он её по крутой заднице. — Вот Галка привела показать нам героя. Представляешь, не хочет работать с Мих-Михом, отпустите, говорит, я к Воронову ехал? Это при Мих-Миховской-то мании величия… Запомни, — повернулся он к Троицкому, — от Книги артисты не уходят, он их изгоняет… Ну, пошли, присядем на дорожку, время уже на вокзал ехать.

В комнате Олега в одиночестве сидел парень лет под тридцать. Когда все вошли, он молча поднял голову, морщась в резком свете электрической лампочки, низко висевшей на длинном шнуре.

— Он хотел Мих-Миху объяснить, — показывая парню на Троицкого, не мог успокоиться Олег. — Уникум. Да разговаривать с Книгой всё равно, что беседовать с фельдфебелем о «категорическом императиве», у того в мозгу всё равно будет сидеть одно: «А не посягает он этим на мой авторитет?»

— Я сварила глинтвейн, — объявила Паша, — закуска бедная, но… чем богаты.

Она разлила по чашкам горячее вино, в котором плавали кусочки яблока и ягоды рябины. Галя подсунула Троицкому кружок колбасы.

— Ну, за этот дом и за всё хорошее и плохое, что мы в нем оставляем, — сказал растроганный Олег, и его омрачившиеся глаза влажно блеснули.

Говорили мало, торопились на поезд. Паша вертелась возле Олега, ревниво следя за тем, чтобы он ел, зажигая спичку, когда тот брал сигарету, и всё старалась изловчиться и подсунуть под него одеяло, чтобы ему было мягче сидеть.

— А это кто? — шепнул Троицкий на ухо Артемьевой, глядя на незнакомого парня.

— Вот так-так, — изумилась она, — я вас не познакомила… Это Сеня Вольхин, наш артист.

— Грусть наша, — демонстративно обнял его Олег, заметив, что Вольхин, смущаясь, опустил голову. — Не красней, дурило, артист ты вó какой! Не гнись тут перед всякими, им еще до тебя тянуться и тянуться, пусть знают!..

Потом всей компанией двинулись на вокзал.

Олег с Артемьевой шел впереди в расстегнутом плаще, и что-то долго и настойчиво ей внушал. Будучи ниже её чуть ли ни на голову, он, чтобы дотянуться к её уху, неловко закидывал руку ей на плечо. Сзади тащились с его вещами Троицкий и Вольхин. Паша торговалась со старушками, покупая яблоки Олежке в дорогу.

На платформе все встали в кружок, топча черные короткие тени.

При входе на перрон запыхавшаяся женщина высматривала кого-то в толпе пассажиров

— Инна, мы здесь! — радостно окликнул её Вольхин.

— Олег Андреич, боялась, что опоздаю. Я тут вам принесла… (Инна раскрыла сумочку, достала завернутый в бумагу сверток.) кое-что на память о «Ревизоре», никогда не забуду, как мне хорошо с вами работалось… Тут пустяк: амулет и сборник стихов Цветаевой.

Польщенный, Олег небрежно засунул сверток к себе в сумку и, подхватив Инну под руку, потащил её по платформе, что-то оживленно обсуждая.

— Видела? — спросила у Артемьевой потрясенная Паша. — Нет, ты видела? «Цветаеву» принесла… и не надо, не говори мне ничего, — вдруг взорвалась она, — ненавижу баб, которые к чужим мужикам лезут…

— Дрянь ты, Паша. Это я любя тебе говорю. Если хочешь знать, мы с ним о тебе разговаривали.

— Обо мне? А что он говорил обо мне? — тут же вцепилась в нее Паша. — Нет, теперь ты мне скажи, что он обо мне говорил? — и она силой уволокла Артемьеву к мутным желтым окнам вокзала.

— Замучает Галку, — хмуро проворчал Вольхин, не теряя из виду застывшие в конце платформы фигуры — Олега и Инны.

Наконец, послышался щелчок в громкоговорителе, и резким металлическим голосом объявили о прибытии поезда.

— Олег! — закричала Паша. — Поезд! — И помахала ему. — Скорей. — Она не удержалась и побежала ему навстречу. — Ну, идем же, опоздаешь, — схватила она его за руку.

— Подумай над моим предложением, Инна. Я всё сказал, — закончил Олег, и только после этого повернулся к Паше: — Ну, чего тебе?

— Олежка… поешь перед сном, не забудь, у тебя язва, еда в целлофановом пакете, понял? Остальной багаж я отправлю, ребята помогут, как только ты напишешь…

— Всё, понял, — прервал он Пашу, — эх, не хочется мне с вами расставаться…

Он простился с Инной. Потом подошел к Гале, обнял её.

— А ты, грусть наша, — повернулся Олег к Вольхину, — что молчишь? Поехал бы со мной?

Сеня вдруг занервничал, задергал головой, будто сгоняя с лица муху, и стал, заикаясь, быстро говорить, что поехал бы хоть сегодня, но жена…

— Вот все вы так, — тяжело вздохнул режиссер, — за вас всё отдашь, а когда от артиста что-нибудь нужно — он в кусты.

— Да я, нет…

— Ладно, — безнадежно махнул рукой Олег, — артист ты хороший, но поимей в виду — никогда из тебя толку не выйдет, если будешь таким слюнтяем, пропадешь здесь. — И он потянулся к нему, мол: «иди же, дурак, и с тобой хочу проститься».

Троицкому он официально пожал руку.

И уже в последнюю минуту, когда все вещи были в вагоне, Олег поцеловал в губы сомлевшую от благодарности Пашу, и сразу же её оттолкнул.

— Ладно, не реви. Я бы всех вас забрал с собой, — широко раскинул он руки, — но… меня убьют и местный и тамошний директора. Особенно Игнатий Львович. Он и так целыми днями ходил за мной по театру и канючил, чтобы я не сманивал актеров. А что, мало мы ему с Вороновым наприглашали на этот случай!

Просипел гудок. Дернулся состав. Олег вскочил на подножку, влез в вагон, где его оттирала от двери рослая проводница, и, выглядывая из-за её плеча, тянул изо всех сил шею, чтобы ещё раз дать им возможность насмотреться на него.

Троицкий почувствовал, как скребет у него на душе, будто это уходил его поезд, а он замешкался, и может на него опоздать.

— Всё, уехал, — с облегчением вздохнула Артемьева, а Паша закрылась накидкой и расплакалась.

— Ах, жаль, выпить у нас нечего, — простонала Паша, — всё бухнула в глинтвейн…

— Тут ресторан еще открыт, — заикнулся Вольхин.

— Инночка, идем к нам, — уговаривала Галя.

Темное пальто Инны было расстегнуто. Она машинально то повязывала, то распускала на шее легкий газовый шарфик.

Артемьева держалась возле Троицкого. Он с удовольствием ощущал её мягкую кисть, невольно цеплявшую его при ходьбе. Они встретились глазами, и Галя предложила:

— Мальчики, может быть, правда, купим бутылку водки и к нам. Сережа, не возьмешь это на себя?

Не раздумывая, Троицкий бросился к ресторану.

— Догоняй нас, — крикнула ему вслед Артемьева.

Ресторан уже закрывался. За неубранными столиками официантки, подсчитывали выручку. Уборщицы, сдвигая столы, укладывали на них стулья вверх ножками, а музыканты торопливо собирали инструменты и исчезали за дверью буфета. Вслед за ними метнулся туда и Троицкий. Буфетчица тоже собралась уходить, выглядела мрачной и нездоровой, но водку Троицкому отпустила.

На привокзальной площади он услышал далекие голоса, звавшие его из темноты, и когда догнал их, обнаружил, что Инны среди них уже не было. У неё разболелась голова, и она уехала домой.

В квартире все двери, кроме одной — в комнату Артемьевой, были раскрыты настежь. Всюду горел свет: в коридоре, на кухне. Паша, увидев пустой комнату Олега, снова сморщилась и заревела.

— Ну, что ты, успокойся, — обняла её за плечи Артемьева.

— Не могу я, понимаешь, так хорошо мы тут жили… три года… все вместе, у меня такое чувство, что никогда больше этого не будет…

— Да брось ты распускаться… Ну, уехал, устроится, поедешь и ты.

— Угу. А ты заметила, стоило только Илье Иосифовичу уйти, как дежурные к телефону не зовут, костюмеров пришить пуговицу не допросишься. Клянчила аванс в бухгалтерии рублей тридцать… Олежке в дорогу надо было купить кое-что… не дали, и еще нахамили. А раньше… разве б посмели?

— Посмотрим, кто такой этот Уфимцев, — обронила Артемьева.

— А это уже точно, что он?

— Говорят… Пойду, поставлю чайник.

— Нет, зачем она приходила? — не могла успокоиться Паша. — А «Цветаеву», зачем принесла? Нет, ты подумай… «Цветаеву»!

— Ну… не знаю. Захотелось, и принесла.

— У них что-то было, — высказала Паша одну из своих затаенных мыслей.

— Да ну тебя, — отмахнулась Артемьева.

— А я тебе говорю — было, — схватила её Паша за руку, — было! И «Цветаеву» с умыслом принесла… «Дверь открыта и дом мой пуст»!

— Ты совсем уже сдурела со своим Олегом… Музыку хочу, давайте танцевать…

Далеко за полночь ушел Вольхин, обещая вернуться, если жена не пустит ночевать. Он жил рядом, через два дома.

Троицкому постелили в комнате Артемьевой, не пешком же идти ему до гостиницы. А сама она устроилась на ночь к Паше, у той широкий диван.

— Муж настаивает, чтобы я бросила театр. Боится, что я изменю ему здесь. Ужасно боится оказаться «рогатым», — жаловалась Артемьева.

— А ты ему измени, и он сразу успокоится, — посоветовала Паша.

— Плохо ты его знаешь, — невесело усмехнулась Артемьева, и вдруг, показав на Троицкого, вздохнула: — И почему не он мой муж?

— А ты спроси. Троицкий, женись на Галке, я вам диван свой уступлю.

— Ты с ума сошла. Мой Отелло проткнет его столовым ножом, а меня подвесит вниз головой. Я его боюсь.

— Троицкий тебя отобьет у него, да? Он Мих-Миха не испугался, а тут какой-то муж-психопат.

Обе с вызовом смотрели на него.

— Мне кажется, он согласен, — резюмировала Паша. — Идите спать ко мне, а я прилягу тут по-холостяцки, — и она снова заревела.

— Не могу я без него, Галка. Он такой заботливый, нежный, ты его не знаешь, он меня любит. Олеженька, голодненький мой, один сейчас, трясется в грязном поезде, и никто его чаем не напоит, одеяло, когда он уснет, не подоткнет под него. Оно всегда сползает на пол, и он простужается. Все его побаиваются, а для меня он, как ребенок, за которым нужен уход. Идите, наслаждайтесь, а я здесь пореву.

Галя ждала, поглядывая на Троицкого.

«А почему бы и нет, — услышал он свой внутренний голос. — Мы хотим кому-то зла — нет, мы оба этого ждем — да», — и он сделал шаг к двери.

Паша хлюпала на кровати. Глаза у Галки бегали по комнате, будто что-то искали. Троицкий ждал.

— Ты иди, — наконец, решилась Артемьева, — я сейчас. Мне нужно взять здесь кое-что, понимаешь.

Он прождал её долго. Они вошли в комнату обе.

— Паша безутешна. Я не могу её бросить на ночь одну, извини.

— Не верь ей, — ухмыльнулась Паша, — боится она, приедет и зарежет.

Артемьева вдруг подошла к Троицкому, уперлась в него грудью и погладила по лицу, тая от желания. Она закинула ему за шею руку, следом другую. «Иди спать, — горячо зашептала она, — и помни, это моя постель, иди, ложись в мою постель, — и она прижалась к нему изо всех сил и оттолкнула.

Разбудил Троицкого резкий стук в дверь. С трудом приоткрыв глаза — он долго соображал, где он и кто это может к нему стучать. Свет, едва брезживший в сером окне, заставил его съежиться.

— Кто там? — глухо спросил он, не вылезая из-под одеяла.

— Откройте, — ответил мужской голос, стук дверь повторился с удвоенной силой.

Троицкому показалось, что стучался Вольхин. Он пробежал на цыпочках через комнату и повернул в замке ключ. В освещенном коридоре стоял невысокий худой блондин с редкими, гладко зачесанными волосам, в светлом плаще, с чемоданом и кепкой в руках. Из распахнутой внизу двери подъезда, никогда не запиравшейся на ночь, нестерпимо тянуло холодом.

Троицкий, босой, переступал на сквозняке с ноги на ногу, плохо соображая, что происходит.

— Это комната Артемьевой? — спросил незнакомец.

— Ну, Гали… что вам надо?

— Мне можно войти? — вдруг полез в дверь блондин, не в силах справиться с трясущейся челюстью.

— А вы кто? — удержал его Троицкий.

— Я муж, понимаете, муж, — отчетливо проговорил он.

Троицкий отступил в сторону, дав возможность мужу войти, и показал на комнату:

— Располагайтесь.

— Спасибо, — с уничижительной вежливостью поблагодарил его тот, — а вы куда?

— Умыться, — буркнул Троицкий.

— Что ты сказал? Смыться?

Троицкий щелкнул выключателем — резкий свет врезался в глаза сотней мелких стеклянных осколков. Он тщательно намыливал руки, представляя, как бесится сейчас в комнате Галин муж, и спрашивал себя: «Что же мне теперь делать, объясняться с ним придется?» Вытерся первым попавшимся полотенцем и вернулся в комнату. Со свойственным его возрасту нигилизмом он презирал мужей.

— Где она? — тихо спросил блондин, изо всех сдерживаясь.

— Онá у Паши, соседки, — как можно спокойней, объяснил Троицкий.

Блондин швырнул кепку на чемодан, и вплотную подошел к нему.

— Если бы онá была здесь, — сказал он, буравя Троицкого глазами, — я бы не стал с вами разговаривать. Я бы…

Блондин держал голову запрокинутой и щурился, как при сильной головной боли. Троицкому показалось, что тот сейчас ударит его. Но блондин вдруг махнул рукой и сел на чемодан.

— Я ей жить не даю? Ты тоже так считаешь? — спросил он. — А-а! — застонал он вдруг. — Только-только удалось с нею хоть что-то наладить, стабилизировать… Будь оно проклято! Всё бесполезно, понимаешь? Ни черта ты не понимаешь. Еду, мечтаю — увижу её, открываю — ты! Ну, зачем мне ты?!

Левый глаз у него сузился в крохотную щелку, и от этого правая часть лица казалась шире левой.

«Пусть только тронет», — думал Троицкий, с опаской приглядываясь к лысоватому блондину. Одевшись, он расправил на постели одеяло и подошел к двери.

— Скажи, это случилось или нет? Я хочу знать!

— Я здесь ночевал потому, что опоздал на трамвай. Только и всего.

Троицкий открыл дверь, и вдруг почувствовал резкий коварный удар между лопаток. Он вылетел в коридор, дверь захлопнулась, щелкнул в замке ключ, и всё стихло. Его первым побуждением было выставить дверь и… но он взял себя в руки. Уже выйдя на лестничную площадку, подумал: «Надо бы Галку разбудить… Нет, пусть сам разбудит, а то решит, что она в туалете пряталась». И тут он почувствовал, что его разбирает смех. Он представил себе лысоватого блондина, который приехал «стабилизировать» свои отношения с женой, и теперь сидит там, на чемодане, у «разбитого» дивана. «Фу-ф, ну и приставучий зануда», — с облегчением вздохнул он, оказавшись на улице.

От вокзала отходил трамвай. Троицкий не стал дожидаться следующего и пошел в гостиницу пешком. Голова еще болела, но сознание прояснилось и очистилось, как очищалось и светлело над головой небо. Троицкий шагал по трамвайной линии пустынной широкой улицей, застроенной серыми коробками современных зданий, и безмятежно следил как по рассветному небу, вытянувшись клином, плыли с севера на юг, рваные тучки, перестраиваясь одна в хвост другой и тая по краям в лучах невидимого еще солнца. «Я артист», — как бы говорил он всем своим видом. Он шел в расстегнутом плаще, небрежно закинув через плечо шарф, широкой свободной походкой. «Что мне сырость и холод, мне наплевать, я их не замечаю. Я ко всему отношусь легко, и воспринимаю то, что меня сильнее захватывает. Однова живем. Хочу пить — пью, нравится женщина — люблю её, хочется мечтать — мечтаю, спать — сплю. Нет, — уже конкретно сказал он кому-то, — это не животная, полусонная жизнь, нет! Это воспитание чувств, это профессия — я артист».

Клин темно-лиловых туч сносило к востоку, прибивая к облачной пелене, сквозь которую просвечивало солнце.

«А хорошо я себя вел с ним, — вспомнил он блондина, — а тот ужасный дурак», — решил Троицкий, все еще ощущая между лопаток предательский удар.

Выйдя на площадь, он замедлил шаг, раздумывая, куда идти: к гостинице или в театр? Решил сначала в театр, чтобы посмотреть расписание, а уж потом подняться в гостиницу и позавтракать.

«Ничего, мы еще повоюем, — весело погрозил он Книге, — что нам не по плечу, молодым и здоровым!» И вдруг ощутил такой прилив сил, что Книга показался ему маленьким и беспомощным стариком, и. припомнив, как тот пыхтел, показывая ему, как надо играть, Троицкий даже пожалел его. «А ведь он, наверняка, совсем неплохой старик, и дома, должно быть, его любят, и с внучатами он забавляется в выходной». И вдруг вспомнил, как в буфете, выпив стакан сока, Книга вытер рот по-крестьянски, всей ладонью. «Пусть живет», — благосклонно разрешил ему Троицкий. «Найти бы пьесу и самим сделать спектакль. А что нам мешает? Прав Книга, доказывать надо на площадке».

В театре на доске объявлений, где вывешивался список актеров, вызвавшихся на репетицию, своей фамилии он не нашел. Троицкий еще раз, не доверяя себе, перечитал рапортичку. Нет, он не ошибся — его на репетицию не выписали. Значит, Галя оказалась права: Книга выкинул его из спектакля. «Ну и ладно, — он отвернулся от доски и торопливо, чтобы его не заметили у расписания, выбежал из театра, — отосплюсь».

В гостинице его ждала еще одна неприятная новость. В номере висел тяжелый табачный дым. На столе в тарелке лежала груда окурков. На стуле посреди комнаты были свалены в кучу кальсоны, брюки, рубашка. На кровати, вместо Юрмилова, спал незнакомый кудрявый парень.

Троицкий выглянул в коридор, не ошибся ли он номером. Всё точно, и вещи его на прежнем месте. Он бросился к дежурной. «Ваш товарищ выехал вчера вечером», — объяснили ему, а так как дирекция театра отказалась платить за весь номер, вместе с Троицким теперь будут жить командированные.

— И что, они каждый день будут меняться?

— Может быть и так.

— А как же я?

— Разбирайтесь с вашей дирекцией, — отрезала дежурная.

Поднявшись в номер, он открыл форточку. Сильно болела голова. «Юрмилов предатель», — думал он устало, глядя в окно на солнце, которое, поднимаясь всё выше, отраженно блестело цинком холодных крыш над безлюдной, лишенной тени, розоватой панорамой города,

 

Глава четвертая

 

VIII

Поздним утром гостиница затихала: редкие шаги изредка раздавались гулким эхом из конца в конец коридора. Троицкий сидел в постели, поджав ноги; перед ним поверх одеяла в беспорядке валялись журналы и сборники пьес. За окном было пасмурно. Хотелось есть. Но в буфет он уже опоздал. Сосед по номеру, третий за неделю, вечерами заваривал большой глиняный чайник, угощал пирожками, мог приготовить салат, смастерить легкий ужин, вызывая разом восхищение и зависть у Троицкого, который этого не умел и рабски зависел от буфетов и столовых.

Просматривая пьесы, он всё искал что-нибудь для самостоятельной постановки. Вдруг, зачитавшись, с трудом отрывался от страницы, привлеченный шумом в коридоре, прислушивался как кто-то ходил там, останавливаясь и громко расспрашивая дежурную, и опять принимался за пьесу.

— Кто там? — отозвался он на резкий стук в его номер.

Дверь скрипнула. Обернувшись, он увидел в комнате военного.

— Серый, — радостно бросился к нему военный, — ну, черт, еле тебя нашел.

Они обнялись. От Виталия Руднева несло «Шипром». Фуражка, шинель, лицо были мокрыми и холодными.

— Ты как узнал?

— Мать в письме написала. Здорово получилось, правда? — радовался Руднев, раздеваясь и отряхиваясь от дождевых капель. — Вот куда нас занесло. Не думали, не гадали. Ты, как знаешь, Серый, а я годок тут протрублю и в академию.

Прикрыв одеялом постель, Троицкий одевался.

— Я свою академию закончил.

— Мне тут, сказали: раньше, чем через три года, не отпускают. Надо сделать, чтоб отпустили. Я уже кой-какие книжечки взял по специальности. Ничего, буду почитывать понемногу, готовиться… Есть у меня еще один козырь. Познакомился, представь, с дочкой замполита, так… Слушай, когда у вас начнется сезон, ты мне пару контрамарок обеспечь. Надо сводить её в театр. Задачу понял?

— Понял, — кивнул, рассмеявшись, Троицкий. — Как это ты… сразу с места в карьер…

— Что значит — сразу?

— Деловой очень.

— Серый, первое, что я усвоил для себя в этой жизни, это… Если есть у тебя к кому-нибудь дело, выкладывай сразу, не темни, не мямли, иначе напряжёнка, и… А я этого не люблю.

— Мудрец.

— А ты как думал! Хочешь, чтоб тебя уважали, уважай чужие слабости и при случае ублажай свои — в этом, Серый, всё!

Руднев замолчал и задумался, отсутствующе глядя на Троицкого небольшими серыми, близко посаженными глазами.

— А помнишь, Серый, как мы Ирке Чуркиной букеты роз в окно швыряли? Кустища какие были у соседей, да? Помнишь? Кругом темнота… Как только Ирка свет зажжет, окно откроет, мы шарах, шарах, и наутек… А однажды, помнишь, я стекло ей букетом разбил.

— Помню, — кивнул Троицкий, — подкову к букету привязал.

— На счастье, — улыбаясь, вспоминал Руднев.

И обоим представился их дом с кустами роз под окнами, теплые вечера, скамейка в сирени, где они вчетвером: Троицкий, Ирка, Руднев и Ленька — засиживались до темноты.

— Чуркиной кидали мы с тобой розы, кидали, — прервал молчание Руднев, — а она за Леньку замуж вышла. А он, помнишь, каким был рохлей?

— Значит, это правда?

— Что они поженились?

— Ну да. Я же этого не знал, ничего не понимаю, — признался Троицкий. — Ленька написал, что мы с тобой ему надоели, что нам до него нет никакого дела, и послал нас ко всем чертям… А я не пойму, шиза, думаю, очередная… Она ж его не любит…

— Конечно, не любит, — подтвердил Руднев.

— Не понимаю, зачем? Это же…

— Что ты не понимаешь? — обозлился вдруг Руднев. — Знаешь, наши мечты на лавочке одно, а жизнь совсем другое. Я вон мечтал летать, а стал техником, хотел я этого? Меня на первой же медкомиссии забраковали. А тут училище под боком, через дорогу, и дядька там работал, и поступить легче, и поблажки всегда. Я каждую субботу и воскресенье дома жил, даже среди недели домой бегал… Что, плохо? Теперь пойду в академию, продвигаться надо, продвигаться… А Чуркина, помнишь, как мне нравилась?

— А сейчас?

Руднев задумался, и вдруг, будто разозлясь на себя, сказал: — Да на кой она мне сейчас нужна? У неё теперь Лёнька есть. И потом… Ирка красивая, только и смотри, чтоб её кто-нибудь не трахнул. Нет, это не жизнь. Так никуда не пробьешься. Когда уезжал, знаешь, что она сказала: мне, Виталька, замуж надо, женись сейчас. А теперь представь, Серый, я здесь с женой, еще родится кто-нибудь… Да я не только в академию… на веки вечные тут останусь. — Он тяжело вздохнул. — Сам, не собираешься?

Троицкий покачал головой.

— И правильно. Ну их к черту! Я тебе вот что скажу, ничего хорошего в них нет. Я уже присмотрелся. В большинстве своем — дуры, а красивые — особенно; кто же мало-мальски соображает — уродины или ни то ни сё. И опять же, только кажутся неглупыми, пока ты с ними далек, а сойдешься поближе, темы резко меняются, смотришь, она ничем от красивой дуры не отличается, но та хоть красивая. Ты помнишь Ирку в школе? Какая она была «принципиальная». На переменке увидит с девочкой из другого класса — слезы, ревность, месяцами не разговаривала. Как-то поцеловал её в щеку, она так на меня посмотрела, будто я ей эту щеку прожег раскаленным железом. Не дотронься, не скажи, не подумай — прямо-таки святая!.. А потом отдает себя парню, которого не любит. О чем тут, Серый, говорить.

— Может, влюбилась.

— Влюбилась? Гуляли мы как-то втроем. Она сложила зонтик — дождь лил — и этим зонтиком Лёньку по морде… повернулась и пошла. Он за ней до самого дома бежал, прощение просил, и только там, у дома, она позволила себя уговорить.

— Это же… черт знает что… столько лет мы… Она такая вся «светская», у них даже телефонная трубка была в чехле. Я от неё грубого слова не слышал.

— И я тоже. Но Лёнька… Он парень с «приветом». Всё боялся, что я Ирку уведу, сам прятался и её прятал, пока не женился. Хитрил, только, кого он обхитрил, дурак. Если б я знал, может, отговорил бы его.

— А ей это зачем?

— Родители у него богатые, парень он не глупый, будет кандидатом, а то и доктором, по уши влюблен. А шуры-муры завести с кем-нибудь при желании всегда можно… это от неё не уйдет, при таком-то дураке…

— Не понимаю.

— Да всё тут, Серый, ясно — отмахнулся Руднев. — Для меня важно поступить в академию. — Виталий взял шинель, и, одеваясь, прыснул. — А выйду на пенсию, дам в газету объявление: «Отвечу теплом и заботой на доброе ко мне отношение женщины в возрасте пятидесяти лет, верного, бескорыстного друга, ведущую трезвый образ жизни». И заживу с ней душа в душу. Ладно, побегу, служба. Не забудь мне сделать контрамарку. Ты как тут обосновался?

Троицкий обвел взглядом номер, и вдруг понял, что ни секунды не может здесь больше оставаться.

— Подожди, — взялся он за плащ. — Я тоже ухожу, мне в театр надо.

«Пойми их, — думал Троицкий, простившись с Рудневым. — Нет! Нельзя так, нельзя! Раз себе соврал, переступил, пересилил себя — и все, сломал жизнь… и это в самом начале, потом всё, уже не поправишь!»

 

IX

У театра безлюдно. Под дверью служебного входа большая лужа грязной воды. Троицкий потянул за холодную ручку. В проходной склонилась над книгой дежурная, подслеповато морщась; коротко лизнув палец, она торопливо листала страницы.

— Мне писем не было? — спросил он.

— Что такое дактилоскопия?

— Это… наука такая в криминалистике, когда идентифицируют человека по его отпечаткам пальцев. Почта была?

Она вынула из ящика пачку писем. Троицкий пересмотрел их и положил на стол.

К открытию сезона в зрительском фойе натерли пол и проложили вдоль стен несколько широких некрашеных досок, чтобы актеры его не затоптали. Одна такая дощатая дорожка вела в буфет, возле которого беседовали в ожидании буфетчицы Фима, Рустам и двое стариков.

— Представляете, — говорил Фима Куртизаев с хитрыми, зыркающими по сторонам глазками, — берут на работу в театр Кентавра…

Троицкий поздоровался. Ответил ему только худенький, щуплый старик в зеленом поношенном костюме.

— Распределение ролей. Пьеса Эсхила «Кентавр»: Кентавр — Иванов, прохожий — Кентавр.

— Точно… молодец, — зашелся неслышным смехом Рустам, — ему, дураку, в массовке еще надо побегать, чтобы опыта набраться, как играть Кентавра… мало ли, что он сам Кентавр.

— Так приедет молодой Ромео в театр, — хихикал дядя Петя, длинный, как жердь, дергая себя за брови, — так что ему Ромео давать? Не-е-ет. Пусть сначала полысеет, вставит зубы, а уж потом посмотрим, сможет или нет. А то, ишь ты, молодые, прыткие какие стали.

— А когда режиссеру говорят: ну, мы же Кентавра взяли в театр на роль Кентавра. Режиссер спрашивает: а что, он может цокать копытами? Отвечают: может. Вот пусть за сценой копытами и цокает, зачем же мы его брали?

— А на генеральной, — оживился старик в зеленом костюме, по-детски улыбаясь, подняв перед собой маленькие ручки, будто собирался играть в волейбол, — вдруг останавливает он прогон и орет на весь театр: «Кто там в кулисах бездарно так цокает копытами?» А ему отвечают: Кентавр, Михал Михалыч.

Артисты стонут от смеха.

— А что? — отсмеявшись, говорит Рустам. — На Кентавра репертуар можно брать. К примеру, «Конька-Горбунка», «Холстомера».

— У Апдайка есть роман «Кентавр», — заикнулся Троицкий, когда в разговоре зависла пауза.

— Совершенно верно, — показал на него ручками пожилой артист.

— «Сивка-Бурка», может играться на детских утренниках, — продолжали артисты перечислять «лошадиный» репертуар.

— А представляете, что делалось бы с актрисами, как бы они вокруг него вились, — фантазировал Фима Куртизаев, улыбаясь не только круглым лицом, но ушами и даже затылком.

— А какая-нибудь из них, — теребя брови, икал от смех дядя Петя, — спросила бы, наматывая на пальчик длинную шерсть его хвоста: «Скажите, а вам не холодно ходить по улицам без ничего?»

— Рустам, на «Дело», — крикнул помреж, приоткрыв дверь в закулисную часть, и тот торопливо поковылял за ним следом, балансируя на досках.

На сцене у березок из папье-маше, о чем-то спорили Галя и Крячиков. За режиссерским столом мрачно курил Михаил Михайлович, пуская клубы дыма, не затягиваясь.

— А где настоящие березки? Помните, что были у нас в прошлом сезоне?

— Отдали, Михал Михалыч, — донесла на дирекцию помощница режиссера.

— Куда?

— В ресторан для интерьера.

— Верните, — тихо сказал он зловещим тоном, — я не буду репетировать до тех пор, пока мне их не поставят на сцену.

— Перерыв, — объявила зычным голосом Клара Степановна.

К счастью, открылся зрительский буфет. У стойки тут же образовалась очередь. Артисты подкреплялись чаем и бутербродами.

— А у нас какая-то бригада иностранная была, с куклами, очень смешной концерт… когда вы по гастролям ездили… я их кормила. Лопочут что-то, — с удовольствием рассказывала сорокалетняя буфетчица, разливая чай белыми пухлыми руками, — лопочут, ничего по-русски не понимают… потом научились. Утром приходят и: «Мне мальока». Мальока, надо же. «Маслья». Ну, разумеется, говорю: маслья. А одна была такая бестолковая, берёт по двадцать раз — то одно забудет, то другое. Только ей отпустишь, увидит чай у кого-нибудь, и опять ко мне. «И мние, — говорит, — тчаю», таким плаксивым капризным голосом… Да? — переспрашиваю её с удивлением, — что вы говорите, тчаю? Едва сдерживаешься, ей-богу. И такая она неряха. Я думала, у них там все чисто ходят. А у этой вечно что-нибудь торчит или… У вас рубашка, говорю ей, из-под юбки видна, это так модно? «Яя, яя». Значит, — говорю, — так у вас принято, чтоб исподнее выглядывало? «Яя», кивает, ничего не понимает или вид один делает, что не понимает. Ты подумай, говорю, как у вас там. А у нас, показываю на себя, чуть что не в порядке, уже неприлично считается.

— Что с ними разговаривать, — поддержала буфетчицу помощница режиссера, на ходу жуя домашний бутерброд с котлетой.

— Клара Степановна, вам чего?

— Тчаю. Я как-то… (Она обернулась, приглашая и остальных послушать себя.) ездила по туристической. Повели нас в бассейн с парилкой, и вваливается к нам в парилку иностранка в купальнике, в шапочке, с нее течёт. Вы бы, говорим ей, вытерлись — плохо вам будет. «Нет, — отвечает, — меня учили по-другому». Значит, недоучили вас, влажность вредна. «В финских банях можно и так». Правильно, объясняем ей, там стены деревянные, а здесь кругом кафель. «Ну, я так хочу (слышите?), и какое кому до этого дело. Меня, здесь всé учат. Нигде такого нет, только у вас. Я хочу делать, как я хочу, и никого это не должно касаться. И чуть не плачет. Как это, говорим, раз непорядок — вот и учим вас порядку. Честное слово, терпение у кого хотите — лопнет. «А я не хочу, — возмущается она, — чтоб меня учили. Я взрослый человек. У нас делай, как хочешь, никто тебя учить по-своему не будет». Значит, у вас анархия! «Нет, — обижается, — не анархия. У нас это называется демократией».

— Что тут сказать, — подала ей чашку буфетчица, — присмотра там нет за ними никакого, они и балуют.

Троицкий взял чай и два бутерброда, и бережно понес стакан на блюдечке, который едва не соскользнул с блюдца кому-то на колени.

— Садитесь сюда, — пригласил за свой столик Павел Сергеевич, уже знакомый Троицкому пожилой актер в зеленом костюме. — Бр-ррр, холодно. Хотите согреться? Давайте я вам прямо в чай.

Он что-то плеснул в стакан из небольшой фляжки. Троицкий отхлебнул, и взялся за бутерброд.

— Я сейчас слушаю, наблюдаю, — заговорил Павел Сергеевич. — Посмотрите, какие в действительности у людей блеклые лица. Ей-богу, прожил семьдесят лет и никогда этого не замечал, присмотритесь — цвета кукурузных зерен, гладкие, какие-то диетические лица.

Троицкий окинул взглядом артистов, стоявших у стойки, и обнаружил в очереди Артемьеву с мужем.

— Мы на сцене мажемся, гримируемся, подкрашиваемся, а в жизни все не такие и всё не такое, — говорил, отхлебывая чай, Павел Сергеевич.

Галя не сразу заметила Троицкого, а, заметив, равнодушно отвернулась. Муж что-то ей внушал, хватая её то за руку, то за плечо.

— Вот у этого, например, видите, рядом с Галей, — кивнул Павел Сергеевич на её мужа, когда тот, почувствовав на себе чей-то взгляд, узнал Троицкого, — черт знает что вместо лица… Разве это лицо — коленка, на которой вырос нос и прорезались глаза. Даже губы — только щелки, складки на коленке. Не зря, думаю, Сезанн на своих картинах так много накладывал на лица синего, красного, темного, чтобы вызвать их к жизни. Хорошо иметь красно-синюю рожу пьяницы, или обвисшее, тучное, апоплексическое лицо обжоры, или лицо страстного любовника с лихорадочным блеском и тенями у глаз! Лица, на которых страсть расписалась синькой, кармином, багровыми подтеками, морщинами. Живые, сложные, разные лица, а не чиновничьи коленки! Я шучу, конечно, но вот что я вам скажу, молодой человек, отпускайте себя, не сдерживайтесь вечно: это нельзя, тό нельзя — тратьтесь! Вы несравненно лучше себя почувствуете. В конце концов, отпустите усы и бороду, вам пойдет.

Бледное худое лицо старика выглядело очень усталым.

— Пал Сергеичу, — подсел к ним за столик Рустам, обнажая в улыбке желтые зубы.

— Когда зубы вставишь?

— Пал Сергеич, вы видите…

Он широко раскрыл рот, выставив на всеобщее обозрение коричневатые корешки, торчавшие из воспаленных десен.

— Все надо удалять и делать протез, и буду я потом им шлепать, как мокрой калошей. Нет уж, похожу пока таким. Мне любовников не играть… что это? А-а-а, вы уже?

— Бери бутерброд, — разрешил Павел Сергеевич.

Рустам заспешил к буфету.

— Вот нюх, — удивился старик, — как он чует?

— Только чуточку, — вернувшись с бутербродом, прикрыл он мизинцем стакан, и, понизив голос, быстро заговорил.

— Слыхали, березы наши тю-тю… администрация в ресторан пристроила. Мих-Мих, как узнал, чуть не лопнул. Пыхтит, багровеет… сейчас у директора. Все уже думали, уйдет на пенсию после инфаркта. Не идет, живучий. А тебя, почему нет на репетициях?

Троицкий неопределенно пожал плечами.

— Зря. Надо ходить, сидеть и смотреть, чтобы все знали. Между нами, ты мне больше понравился, чем Юрка, но ты еще молодой… психология тебя заела. Слушайся меня, ходи, смотри, учи текст, а там кто знает… Вдруг случай, а ты тут как тут, уже готов, раз, два и… понял? Да, Пал Сергеич?

— Юра, — вскочил Рустам, — заметив у стойки Юрия Александровича, — там еще не начинают?! Спасибо, Пал Сергеич, век не забуду. — Он благодарно улыбнулся старику, и потянулся целоваться к Горскому.

— Это место, Юрка, с чалмой, ты здорово делаешь, обхохочешься, молодец, — и Рустам ткнул его кулаком в грудь. Они о чем-то пошушукались у стойки и вместе ушли из буфета.

— Не нравится мне эта дружба, — грустно сказал Павел Сергеевич, глядя в их сторону. — Этот Юра… видно, хорош гусь. Как бы Рустам опять не задал работы месткому. А ведь он, должен вам сказать, артист первоклассный. А вы не отчаивайтесь. — Павел Сергеевич повернулся к Троицкому. — Я когда сюда приехал, был уже артистом со стажем и, говорят, неплохим, у Мейерхольда работал… Сманивший меня в этот город директор наобещал с три короба. Дали мне роль, хожу на репетиции, а жить негде, снимаю угол, зарплата маленькая, жена ропщет, а директор, тот даже не здоровается мной. Я месяц так пожил, а потом как-то встречаю его в коридоре… Он, как обычно, ноль внимания, я киваю, он идет мимо, будто не замечает. Допек он меня. Я останавливаюсь, загораживаю дорогу, и давай его крыть… Он даже назад подался, испугался, думал, изобью… Что ж ты, говорю, такой-сякой делаешь? Где я живу, ты знаешь? Ты, когда меня сюда сманивал, зарплату приличную обещал? Что ж ты, говорю, морду свою от меня воротишь? Не нужен я, завтра же уеду!.. И что ты думаешь? И комната нашлась, и зарплату прибавили, и шагов за сто кланялся мне… Рустам прав, не будешь им глаза мозолить, и думать о тебе забудут. Ты где живешь?

— В гостинице.

— Так я и думал, напрасно! Требуй комнату, а то так и останешься ни с чем. Эх, сбросить бы полсотни годков. — Он задумался. — Нет, не хочу. Поверишь, не хочу! Жалко мне вас. Какие вы артисты, только и знаете, что кружить по режиссерским извилинам. Не ваша это вина… — Он тяжко вздохнул. — О чем тут говорить, если карьера артиста, его судьба в их полной власти. Захотят — двинут вас, не захотят — задвинут. Может, это и естественно, что в век режиссуры артист вырождается, вот-вот — и попадет в «красную книгу»? Нынче режиссер, работая с нашим братом, кáк нам объясняет свой замысел: показывает всё — от и до. Как правило артист он никакой, а мы вынуждены смотреть, слушать и в течение долгих репетиций впитывать в себя чужое. Потом нас рвет на спектаклях его интонациями. Представь, каково хорошему певцу слышать, как поёт его арию безголосый? Помню, в моей молодости был такой антрепренер Синельников. У него в труппе артист сразу дебютировал в большой роли, выплывет — артист, не выплывет — меняй профессию. И чтобы на репетициях он навязывал себя актерам — никогда! Заглянет в зал, постоит, посмотрит, и тихонько выйдет. А сейчас, пока сам режиссер не наиграется, артисту рта открыть не даст. А ты смотри, запоминай и повторяй — больше от тебя ничего не нужно. А я — где? Я — зачем?

Он недовольно сморщил лицо, растягивая бледно-сиреневые губы, и, чтобы не кричать, перешел на шепот: — Всё в их руках: власть, пьеса, замысел, а чем им это выразить, если нет у них такого органа. Вот и задумаешься, и что это за профессия такая, их пожалеть можно… Здравствуйте, Инна, — грустно кивнул он актрисе, присевшей с чашкой чая за соседний столик.

— Выживаю из ума, наверное, стал предпочитать любительские спектакли. В студию приходят от «не могу молчать», чтобы сказать что-то такое, что никак не реализуется в их жизни. Они выходят на сцену и кричат всем своим существом о том, чем живут, что их мýчает, о чем-то очень-очень своем. И пьеса и роли — всё выбирается с прицелом на «своё». Меня это захватывает. И не смейтесь, молодой человек, я часто плачу. Может, это напоминает мне мою молодость, наши студии в Москве. Каждый новый спектакль — сражение: с рутиной, со скукой, с серостью, штампами… Хотелось разобраться во всём, понять, что вокруг делается, как меняются люди, жизнь… Если бы мне сказали, что когда-нибудь я всё это забуду, полез бы драться… да я и не забыл…

Он долил себе в стакан из фляжки и медленно выпил свой чай.

— Всё ушло, ушло… На сцене врём подчас каждым словом и не соображаем, не знаем — зачем? Даже в кино я перестал ходить. Люблю смотреть только хронику: там никто не кривляется, никто не пыжится, чтобы доказать кому-то, как он талантлив — там люди живут, работают, развлекаются… Держитесь от «театра» подальше — мой вам совет, если хотите стать артистом.

В буфет вошла Клара Степановна.

— Перерыв закончился. Все по местам. Сеня, Инна, давайте на сцену.

— А березы отвоевали у ресторана? — поинтересовалась Ланская.

— Отвоевали, — кивнула с улыбкой Клара Степановна.

Тут она заметила Троицкого, и вовсе просияла:

— Хорошо, что я вас увидела. Вечером вы вызываетесь на репетицию. Будете играть Барашкова. Приказ повесят завтра, но Михал Михалыч просил вас прийти на репетицию сегодня вечером.

— Вкусный у вас чай, — поднялась из-за стола Ланская. — Выпила б стаканчик еще, да надо бежать.

Следом за ней, сложив горкой посуду, поднялся Вольхин.

— Не переживай, — кивнул он Троицкому, — там делать нечего. Всего два выхода… моя роль такая же… Дождись меня после репетиции.

— Мне тоже пора, — вздохнул Павел Сергеевич, и мелкими осторожными шажками поплелся из буфета. Взглянув в окно на высокую стройную рябину, сказал грустно:

— Ягода обильная и красная — к холодной зиме.

— И как мне его жалко, — сокрушалась буфетчица, — взяли и выставили старика на пенсию. Может, и трудно ему, а всё ж был при деле. А так — что ж… один-одинешенек…

Осторожно ступая по доскам, чтобы не шуметь, Троицкий прошмыгнул в кабинет ВТО. Он боялся, что его заметят и прямо сейчас потащат репетицию. Из зала, по трансляции, на весь театр шипела не своим голосом помощницы режиссера:

— Толя, дай на секунду «дежурку». Я не хочу рисковать людьми. Они еще пригодятся.

— Пошла музыка. Снимай свет… Водящий… Свет на главк.

В кабинете тихо. Из зала едва слышно доносятся голоса актеров. Негромко бормочет радио. Троицкий взял местную газету «Новая жизнь», развернул её и прочитал заголовок передовицы: «Всё по-старому».

 

X

— Едем, Троицкий, ко мне, — настойчиво зазывал Сеня, — деликатесов не жди, домашних щей похлебаешь.

Видно, очень ему не хотелось возвращаться домой одному.

— Едем, — неохотно уступил Троицкий.

Следом за ними из театра вышла Ланская. Она выглядела подавленной, усталой. Часы на площади показывали половину четвертого. Цокая каблучками, Инна удалялась оживленной улицей, засунув руки в карманы. Троицкий смотрел ей вслед. Ровный, белый, бессолнечный день, точно застыл от довольства собою. Вокруг тихо, воздух горек от дыма, подсыхает на газонах земля. Не дрогнет ветка. Зеркально-покойны лужи. Медленно бредут по улице прохожие, догоняя Инну и обгоняя её. Какая-то безмятежность и рассудительность чувствуется во всём: в движениях, взглядах, разговорах, будто все заботы где-то там далеко впереди, а сейчас, в теплые дни бабьего лета, можно расслабиться и ни о чем не думать в ожидании еще не близкой зимы. Как не похоже это было на Москву.

И опять он вспомнил Алёну, их прогулки по московским бульварам, вот в такие же теплые осенние бессолнечные дни, и его опять потянуло в Москву. «Надо работать, работать», — с ожесточением твердил он, ощущая, как, напрягаясь, каменеет лицо от нестерпимого желания — немедленно, сию минуту, взяться за дело. «Всё будет, и успех будет, и Алёна будет, надо только…»

— Она тебе нравится? — спросил Вольхин.

Не сразу сообразив, о ком его спрашивали, Троицкий возмутился: — Ты в своем уме? Ей лет сорок.

— Не сорок, а тридцать три…

— Мне она показалась заносчивой. Мнит о себе много. Я слышал…

— А ты… Не используй уши как помойное ведро, иначе такого туда набросают… Не важно, это я к тому, что Инна просила тебе передать, — заторопился вдруг Сеня, — если будет нужно, например, выстирать рубашки, ты можешь, не стесняясь, отдать ей.

Изумление на лице Троицкого не смутило Вольхина.

— И не забудь, что у тебя вечером репетиция. Лучше тебе сейчас не лезть на рожон, дождись главного. Вдруг нам опять повезет… чего в жизни не бывает.

— Ну да, а если он станет меня унижать? И этот еще — Игнатий Львович.

— Тише, — испуганно предупредил Вольхин, оглянувшись.

— Кто там? — не понял Троицкий.

— Никого. Но мало ли что, у стен есть уши. Ну, что ты на меня так смотришь?

— Ты, Сеня, даешь. Вы что здесь, все с ума посходили? Теперь и думать уже нельзя?

— Да думай ты, думай, сколько угодно, только не трепись.

— Сеня!

— Ладно тебе, заладил, Сеня, Сеня. Не хочу больше никаких неприятностей, и всё. Не могу, понимаешь? Не хочу, чтобы мне потом в театре нервы трепали. И не пяль так глаза. Ты один, с тебя взятки гладки. Не понравилось — уехал, а мне ехать некуда. Мне здéсь пахать. Я уже высказался как-то… Помотало меня по… пропал бы к черту, спиваться стал. На мое счастье, познакомился с геологами, ленинградцами. Каждый вечер они после работы облачались в белоснежные рубашки, все надушенные, выбритые, в наглаженных брюках, ботинки сверкают… Мы их спросили: вы для кого, ребята, здесь вырядились? А мы небритые, свитерки на нас темные, куртки мятые. «Нет, говорят, братцы, пропадете вы так, если за собой следить не будете. Как только себя отпустите, тут вам и хана». И действительно, сам чувствую, что опускаюсь, а остановиться не могу. Звание мне обещали, не стал дожидаться — уехал. А тут квартира, в театре меня ценят. Куда меня опять понесет? Что я там не видел?

У железнодорожного вокзала они пересекли бесхозный пустырь и зашагали к пятиэтажкам.

— Ну, и что ты имеешь, кроме квартиры? — спросил раздраженно Троицкий.

— Ты считаешь, этого мало?

— Мало? — удивился он. — Да это ничего. На вас здесь затмение нашло? Ничего не понимаю. Объясни, я хочу понять. Ради чего всё — институт, театр… Если мы станем сами себе врать, прикрываясь тем, что сегодня дадут квартиру, завтра, может быть, роль, потом зарплату… Что от нас останется? Ты посмотри на Галю: ведь умный человек, хорошая актриса… Ты её видел сегодня с мужем? Какой у нее был неживой, фальшивый взгляд. Сеня, она его не любит, и как ни в чем не бывало воркует с ним в обнимку. Зачем ей это нужно? Ну, ошиблась, бывает, зачем же тянуть эту ложь через всю жизнь? Надо всегда оставаться самим собою, не врать ни за какие блага, никогда! Сейчас это для нас самое главное, иначе крах, деградация. Через год-два можно сделаться шутом, а я не хочу быть шутом. И не буду.

Вольхин достал ключ от входной двери.

— Заходи. Не снимай ботинки. Повесь плащ и пошли на кухню.

Сеня убрал со стола грязные чашки, кофейник, сгреб ладонью крошки хлеба и обрезки сыра, протер стол.

— Вот теперь чисто, можешь садиться.

Он заглянул в кастрюли, в холодильник, и устало сел на табурет.

— Есть, конечно, нечего. Будем пить чай. Или хочешь, давай нажарим картошки.

Он полез в пакет, но тот был пустой.

— А… ладно. Поставлю чай.

На плите зашумел чайник.

— Ты у нас долго не задержишься, — спокойно сказал Вольхин, — а жаль, мнé жаль.

Скрипнула входная дверь, кто-то вошел в квартиру.

— Люба, это ты?

— Ну, кто же еще, — грубо ответили из прихожей.

Там долго шуршали плащом, стучали каблуками. Наконец, она появилась, усталая, хмурая.

— Познакомься, моя жена Люба, а это наш новый артист.

— Сергей, — он встал.

— Мало вам артистов, — хмуро отозвалась Люба, и отвернулась. — Ты поесть что-нибудь приготовил?

— Люба, я только что пришел…

— Мог бы и поторопиться.

— Это не от меня зависит.

Она засучила рукава, надела поверх юбки фартук и полезла в пакет.

— Что, картошки нет?

— Нет, — сдержанно ответил Сеня.

— Иди за картошкой, — так же сдержанно приказала Люба.

— А деньги…

— Возьми у меня в кошельке.

— А где он?

— Поищи

— Где?

Люба с ненавистью глянула ему в лицо.

Сеня встал и нехотя принялся искать кошелек. Рылся в серванте, в шкафу.

— А где искать? — крикнул он из комнаты, приоткрыв дверь. — Ты не помнишь, куда его положила?

— Посмотри в сумке, остолоп.

— Вот сама взяла бы и посмотрела, — обиделся Сеня, — не люблю я лазить по чужим сумкам.

Он взял в руки Любину сумку. Какой только не было там ерунды: пуговицы, огрызок карандаша, ярлыки купленных вещей, вязание…

— Тогда в плаще, — уже теряя терпение, крикнула из кухни Люба.

Он вытащил из плаща кошелек и поплелся за картошкой.

— У всех мужья как мужья, но у меня… Артист, одним словом. — Люба ни секунды не стояла без дела: мыла посуду, подметала пол, туда-сюда мотаясь между кухней и комнатой. — Знала бы, ни за что замуж за него не пошла. Целыми днями ошивается в театре. Что он там делает, не знаю, но дома его нет. Зарплату приносит — сиротке больше подают. Все праздники у них спектакли. За ребенком смотреть некому. Я ему говорю, давай буду дома сидеть, работать не рвусь, только приноси домой… таких денег ему вовек не заработать. Тогда, говорю, дома сиди, я еще по совместительству устроюсь, — не хочет. Пошла я как-то с сыном посмотреть на него в какой-то сказке. Поверите, чуть со стыда не сгорела. Одели его в страшные лохмотья, и еще рога на лоб прицепили. Я в школе работаю, меня все здесь знают, увидят его таким чучелом, засмеют. А вы посмотрите, в чем я хожу. Я еще не старая, мне одеться хочется, а нам едва на еду хватает. Я уж стараюсь подработать в школе, в продленке остаюсь, заменяю, если кто болеет, не отказываюсь, но у меня сын — как возьмешь его из детского сада, сидишь с ним как привязанная. Я, знаете, думала, артист это… что-то необыкновенное. Честное слово, до замужества завидовала их женам, избави нас и помилуй. Не могу на себя в зеркало глядеть, просто дряхлой бабой с ним стала.

— Извините, я пойду, — вдруг сорвался с места Троицкий.

«Не женюсь, никогда не женюсь», — думал он, выходя на свежий воздух.

— Фу, ты, — пыхтел он от досады. — И ведь красивая, пока молчит. А заговорит: и зубы у неё кажутся желтыми, и рот кривой, и вся она какая-то старая и нечистая.

Троицкий подумал о Леньке, но увидел Чуркину в её уютной квартире. Они там часто собирались всей компанией послушать музыку, потанцевать. Он прижимал к себе Ирку, нога сама протискивалась у неё между ног — незнакомое волнение доводило до судорог, будто берешься голой рукой за оголенный провод, сердце колотилось от страха и смелости, и от желания еще раз прикоснуться и провести рукой по холодной тугой проволоке.

— Нет. Не хочу. Виталька прав — нельзя себя связывать семьей, какой бы она ни была. Представь, ты встал утром в определенном настроении; ты знаешь, если поддашься, прислушаешься к себе, многое успеешь в этот день. Предположим, я знаю, что сегодня мне надо то-то прочесть, а после репетиции пошляться по городу без дела… Хотя на самом деле может в этот день ничего нет для меня важнее этого: самые трудные места в роли мне даются вот так, когда слоняюсь по городу; или у меня встреча, или я захочу пойти в филармонию… А если женат? Ты ещё не проснулся, а над тобой уже… и всё это на законном основании, только потому, что она твоя жена… помешаться можно! А если ты хочешь уехать, а ей тут нравится? Или тебе временно нужно поработать в другом городе? Разве она тебя поймёт? Мало того, что тебе ставят палки в колёса, тебя ещё откровенно держат за руки…

— Это с кем вы тут разговариваете? — прервала его мысли («о, боже!») Инна?! Он даже огляделся, будто хотел спросить: что это? где это я?

Давно стемнело. За спиной у него нависало серым монстром барочное здание филармонии.

— А я вот напилась сегодня, — по секрету призналась Инна, — поэтому я такая смелая. Хожу одна так поздно, и даже могу, видя, как вы продрогли, пригласить к себе на чай. Пойдете?

Троицкий почувствовал, будто пружина, которая до этого всё сжималась у него внутри, вдруг стала стремительно раскручиваться — у него закружилась голова и наступило облегчение.

— Так мне не хотелось сегодня скучать одной. К счастью, встретила на улице приятеля, очень известного в городе «людоведа», то есть, я хотела сказать, что он их коллекционирует — «живые души», то есть. Очень увлекается всякими интересными личностями. Ведь вы интересная личность?

Троицкий отрицательно покачал головой.

— Не верю. У него жена отлично готовит. Ай-яй-яй… какой плов они варят в таганке… со всеми специями, с бурым рисом, по всем правилам… Хотите, зайдем ко мне? Чаем угощу.

Троицкий серьезно задумался. Но ему не дали ответить.

— Ну, что ж… не хотите ко мне в гости, не надо, а жаль, — сокрушенно покачала она головой. — Не хотите, как хотите. Насильно мил не будешь. Пойду спать. Ну, прощайте.

Она уже собралась идти, вдруг обернулась, и заговорщицки поманила к себе:

— … и киндза, и морковь, барбарис, и ещё что-то, и ещё, — шепотом, как великий секрет, сообщила она.

Подошла к подъезду и снова обернулась.

— Вы не обиделись. Я бы пригласила вас… но боюсь себя, пьяную дуру.

 

Глава пятая

 

XI

Перед началом утренней репетиции кто-то распустил слух, будто приехал главный. Говорили даже, что он, якобы, хочет посмотреть прогон, и поэтому начало репетиции задерживается.

Актеры притихли, настороженно выспрашивая друг у друга: «Вы его видели? Ну, какой он?» Какой он — от этого зависело многое. Кто станет фаворитом, а кто уйдет в тень? Какой репертуар он любит? На кого делает ставку — на стариков или молодежь?

— Ничего, ничего не знаю, — отбивалась от артистов Клара Степановна, — всем велено в зал, не задерживайтесь.

В проходе между сценой и первым рядом партера нервно переминался с ноги на ногу директор.

— Идите к нам, поближе. Вот сюда, в первые ряды, — приглашал он артистов.

Тут-то все и заметили мужчину с набриолиненными волосами. Он сидел перед директором, полуобернувшись к залу, и с нескрываемым интересом разглядывал актеров, толпившихся у кресел.

— Товарищи, — торжественно, с высокой ноты начал директор свою речь, — я облечен властью представить вам сегодня…

— …после совещания, на пресс-конференции выступил заместитель плановой комиссии… — вдруг громко, на весь зал, сообщило радио.

— Что это? — оглянулся директор на помощницу режиссера.

— Сейчас узнаем, — опередил её Крячиков, и бросился из зала.

— Готовность номер один, — тихо, но внятно сказал рыжий актер.

— Просто, у него не-коммуналка-бельность, — уточнил Куртизаев.

— Это, кажется, из будки, Игнатий Львович, — доложил Крячиков, вернувшись в зал. — Из будки радиста. У него репродуктор испорчен, то молчит, то говорит.

— Пожалуйста, — обратился к нему директор, — потрудитесь, чтобы это… его, значит, выключили. Итак, наш новый главный режиссер, — продолжал директор, — Игорь Станиславович Уфимцев.

Все зааплодировали, неуверенно, но громко, искоса поглядывая друг на друга.

— Я уже… — встал Игорь Станиславович, улыбаясь Книге, — пообещал Михал Михалычу, что надеюсь приручить его к своей методе…

— …прирученный кит-нарвал по прозвищу Шаму, — вещал из будки радиста диктор хорошо поставленным голосом…

— Да что он себе там позволяет, — взорвался Михаил Михайлович, глядя на будку радиста.

— …он позволяет своим укротителям кататься на нем верхом и чистить ему зубы специальной щеткой.

— Выключите кто-нибудь радио, — заорал директор,

— Будка закрыта, радист еще не пришел, — выкрикнул уже с яруса Крячиков. — Что делать?

— Тушкин где? — рявкнул Михаил Михайлович, багровея. — Где завтруппой?

Из последнего ряда что-то живое стремительно переместилось к сцене.

— Я здесь, Михал Михалыч.

— Делайте что-нибудь!

Живое обмерло и исчезло.

— Кто это? — спросил Троицкий у рыжего артиста.

— Как, вы еще не удостоились? Пора. Это заведующий труппой, наш Арик Аборигенович.

— А-а, я уже слышал про него.

— Только слышали? Скоро увидите в лицо, — тихо, сквозь зубы, вытолкнул из себя рыжий артист.

— Михал Михалыч, — суетился на ярусе Крячиков, — я в окно попробую.

— Хоть в пасть киту-нарвалу полезет, — комментировал Фима Куртизаев. — Ему квартиру обещают.

Крячиков, взобравшись на спинку кресла, ухватился за створку окна.

— Здесь покрашено, — крикнул он, балансируя на округлой спинке.

— Дайте ему газеты, — посоветовал рыжий актер, — чтобы не замарался.

Кто-то отговаривал Крячикова лезть в окно. Куртизаев советовал ему, как это сделать лучше, кто-то, уже не стесняясь, смеялся. Директор оцепенело смотрел наверх и беззвучно шевелил губами. Он, видно, собирался о чем-то сказать, но в последний момент раздумал.

— Пусть лезет, лезь! — ревел из зала Рустам. — О, дайте, да-айте мне свободу!..

О главном забыли. Тот молча стоял у сцены, рядом с директором, склонив набок голову, и то закручивал, то раскручивал колпачок авторучки.

Наконец постелили газеты. Тушкин, ворвавшийся в ту же минуту на ярус, оттолкнул Крячикова и сам влез в окно.

— Обошел, дьявол, — всплеснул руками дядя Петя.

— Смотри, осторожнее, у тебя же ишиас, — кричал ему Рустам.

Радио замолкло.

— Товарищи, — облегченно вздохнул директор, — Игорь Станиславович…

— Вам кто позволил влезть ко мне в цех! — донесся из радиобудки визгливый голос радиста.

— Товарищи, — взмолился директор, — прекратите это…

— Чтобы это было в последний раз, — высунувшись из окошка в зал, кричал радист, — у меня тут материальные ценности, вы меня слышите?..

— Товарищи, — выдержав паузу, повторил директор, — Игорь Станиславович что-то хотел нам сказать… Вы будете говорить, Игорь Станиславович? — спросил он с опаской, безнадежно упавшим голосом, уже не в состоянии вернуться к тому торжественному тону, с которого начал представление главного.

— Нет, — спокойно ответил Уфимцев, — давайте меньше разговаривать, особенно на репетициях — от души нам этого желаю… А с труппой я познакомился, Игнатий Львович… вот в такой непринужденной обстановке.

И он ушел в сопровождении директора.

— Минутку внимания, — громко крикнул с яруса Арик Аборигенович. — Игорь Станиславович всех просил, по мере освобождения от репетиции, подходить к нему в кабинет для беседы.

— Ну, начинается, — проворчал рыжий артист.

Остальные никак не отреагировали на приглашение главного. Только долговязый старик, дядя Петя, потрепав пальцами бровь, чуть заикаясь, сказал:

— В-вот эт-то я па-анимаю… ч-человеческий п-под-ход, — и энергично рассек ладонью воздух.

— Все слышали? — начальственно оглядел артистов Арик Аборигенович, — появившись в партере, измазанный в краске, с липкими руками.

— Да слышали, слышали, — отмахнулся от него Рустам, — ты лучше скажи, где пропадал? Что это тебя видно не было?

— Болел, — коротко отрезал Тушкин, и исчез.

Когда началась репетиция, Троицкий заметил в глубине зала незнакомую женщину в красных очках, которая что-то помечала у себя в блокноте.

— Сеня, — дернул он за рукав Вольхина, — а это, кто там?

Вольхин посмотрел в зал, заслонясь ладонью от света прожекторов.

— Не знаю. Первый раз вижу.

— Что? — обернулся Крячиков, пока Михаил Михайлович что-то втолковывал Артемьевой, — это? Жена главного, Ольга Поликарповна.

Он успел всё уже выведать об Уфимцеве.

— Я ему прямо скажу, — делился он с Троицким, — какой тут, к черту, творческий процесс, квартиры нет. Жена поедом ест. Я, вместо роли, её тексты на репетициях шпарю.

— А что это она вписывает в блокнот?

Рыжий актер, который внимательно прислушивался их разговору, скосил глаза в зал на жену главного, и не без ехидства предположил:

— Мизансцены записывает.

— Зачем?

— Играть, наверное, собирается.

— А что ей у нас играть?

— Героиню, — с недоумением уставился «рыжий» на Троицкого.

— А куда же Галю? — допытывался Троицкий.

— Туда же, куда и вас.

— Она же… — Троицкий кивнул в зал, — старая.

— Как вам повезло, что она вас не слышит, — подавил усмешку рыжий актер. — У жены главного режиссера нет возраста, запомните это на всю жизнь.

— Послушайте… э-э-э… вы… — промычал Книга

— Артемьева, — подсказала Михаилу Михайловичу помощница режиссера.

— Да-да… какой у вас здесь текст? Ну, прочитайте, — и, не дав ей закончить, развел руками, — это же совсем не то. Что вы нам тут играете?

И он стал ей снова что-то раздраженно объяснять.

— Я же так и делала, Михал Михалыч, а вы мне сказали — не надо.

— Плохо, значит, делали.

— Вчера вам всё нравилось.

— Вы будете со мной спорить?

— Значит, я тупая, Михал Михалыч, давайте еще раз…

— Инна, — окликнул он Ланскую, — чем вы заняты? Ну, пожалуйста, давайте.

Инна тотчас же сунула помаду и зеркальце в сумку, и с миной примерной ученицы на лице посмотрела в сторону Михаила Михайловича. На губах у нее дрожала улыбка.

— Не девочка, а всё в невинность играет, — услышал Троицкий глухое ворчание «рыжего»».

Эта вскользь брошенная Шагаевым фраза переключила внимание Троицкого с Артемьевой на Инну. Та сидела нога на ногу, упираясь в пол каблучком, и, едва сдерживая улыбку, покусывала блестевшие темной помадой губы.

— Нет! Всё! Стойте! Вы… меня не понимаете. Это я, наверное, тупой? — вдруг громко, на весь зал, заявил Михаил Михайлович, остановив репетицию.

— Понимаю я, — убежденно настаивала Артемьева, начиная всё заново.

— Нет, не понимаете, — демонстративно прервал её Михаил Михайлович.

— Понимаю, — в исступлении кричала ему со сцены Артемьева.

И все повторялось сначала.

— Молодежь! — пыхтел Михаил Михайлович. — Плохо, плохо обучены. Не можете! Рано вам такие роли играть.

Троицкий тут же впился в него глазами, но Михаилу Михайловичу было не до него. Теряя самообладание, он что-то тщетно вдалбливал мрачной, оцепеневшей Артемьевой.

— Я так и делаю! — отчаянно защищалась она.

— Ни черта вы не делаете!

— Как же не делаю, Михал Михалыч?! — орала Артемьева, чуть не плача.

— Перерыв, — не дослушав её, объявил Книга и покинул зал.

— Пойдем чаю выпьем, — предложил Вольхин.

— Нет, я к главному.

Троицкий спрыгнул со сцены и бросился через зрительный зал к выходу. Краем глаза он заметил, как Инна поднялась со стула, пропуская жену главного, которая тоже встала, собравшись уходить, и Троицкий, заглядевшись на Инну, столкнулся с Ольгой Поликарповной в дверях. Она недружелюбно отодвинула его и, ни слова не говоря, прошла мимо. Но этого оказалось достаточно, чтобы увидеть вблизи её лицо, большие серые немигающие глаза.

— И ч-ч-что это главные т-таких дылд выбирают, — шепнул сочувственно дядя Петя, — ишь, пава какая…

— Хозяйка пошла, — уважительно произнес Рустам.

— Оля! — раздался в фойе радостный вскрик Юрия Александровича.

Из полутьмы зала Троицкого окликнула Артемьеву, делая ему умоляющие знаки, чтобы он не уходил.

— Помоги мне, — схватив его за руки, заглядывала она ему в глаза. — Ты один мне можешь помочь… Мой муж… ну, ты помнишь, когда он приехал, и ты ночевал в моей комнате… Ну, объясни ты ему, что… в общем, что у нас тогда ничего не было, о чем я очень жалею, — вдруг обдала она его тлевшим под спудом жаром.

— Разве он не видел, что я спал один?

— А он говорит, что я услышала его шаги и перебежала к Паше.

— Через стенку?

— Ну, я прошу тебя, что тебе стоит. Это же… Я боюсь его.

— Не буду я с ним разговаривать.

— Нет, будешь, — вдруг обозлилась Артемьева, но тут же снова поменяла тон на жалобно-просительный: — Я тебя очень прошу. У меня вся личная жизнь к черту летит. Он потолкался здесь в кулисах, и совсем помешался — бросай ему театр, и всё…

В зал стали возвращаться актеры, и Галя торопливо отсела от него.

Репетиция возобновилась.

Жена главного больше не появлялась. Михаил Михайлович демонстративно пропускал сцены, в которых была занята Артемьева.

Зато Инне пришлось поработать вдвойне. Сегодня она была в ударе, всё у нее получалось, замечания Книги схватывались на лету, она была на сцене легкой, непринужденной, что даже Мих-Мих, при всей его придирчивости, только сопел и довольно потирал руки.

Всю репетицию Троицкий любовался Инной, наблюдая, как она слушает, смеется, или тихо сидит в кулисах, пережидая монологи Михаила Михайловича, и жует конфеты, причем так аппетитно, что даже Троицкий, никогда не любивший сладкого, проглатывал слюнки. И вдруг до него дошло: странно, но с самого утра он сегодня неотрывно следует за нею взглядом.

После репетиции Михаил Михайлович отпустил всех, кроме Горского. Его задержали на часок, чтобы помочь войти в спектакль новой актрисе. Этой актрисой была жена главного.

Троицкий заторопился, надеясь со второй попытки попасть к Уфимцеву в кабинет, и снова он натолкнулся в дверях на Ольгу Поликарповну.

— Да что это, в самом деле! — раздраженно отшатнулась она и, проходя, локтем ткнула его в бок.

«Ничего себе, — подумал Троицкий, оглядываясь, — ну и ручка».

Из кабинета главного вышел Фима Куртизаев. Он улыбался, склонив набок голову.

— Там есть кто? — спросил Троицкий.

— Иди, иди, — дружески подтолкнул его Фима и плутовато подмигнул.

Маленький брюнет с голубыми глазами встретил Троицкого так, будто его-то он и ждал. Уфимцев был несколько скован, сидя в кресле главного режиссера, как бы стеснялся своего положения.

— Одну минуточку, — предупредил он, сняв трубку, и стал куда-то названивать, приветствовать какого-то Иллариона Яковлевича, передал привет из министерства, обещал обязательно побывать у него.

— Значит, вы только что из Москвы, это хорошо, — одобрительно кивнул он, положив на стол руки и сплетя пальцы. Взгляд у него был томный, мягкий, очень смущенный, в то время как тёмные вьющиеся волосы нахально блестели. — Я тоже закончил московский вуз. Вернее, саратовский филиал школы-студии МХАТ. На экзамен к нам приезжала сама Тарасова, Алла Константиновна. Как мы волновались! Учиться у таких мастеров и попасть сюда…

Он задумался, потрескивая суставами пальцев, и вдруг улыбнулся.

— Как вы находите Михал Михалыча? Не очень старомоден?

— Я не понимаю… — начал было Троицкий.

— Да всё вы понимаете. Все вы всё понимаете. Не может он уже ничего. Дал я ему в спектакль своих актеров, чтобы спасти премьеру от провала, но это мера половинчатая… Вас как зовут?

— Сергей.

— Ну, какой вы Сергей, вы взрослый, самостоятельный человек, творческая единица. Ваше отчество?

— Викторович.

— Вот я и говорю, Сергей Викторович, нельзя нам с вами учиться у Михал Михалыча. Ничего он не сможет нам дать после Аллы Константиновны и Пал Михалыча. Это ясно. Но нам с вами необходимо взаимопонимание. Надо стать единомышленниками. Вот, что мы можем ему противопоставить — коллектив единомышленников. Мы с вами должны иметь для этого, да-да, ясную творческую позицию. Например, как мы с вами смотрим на современное искусство? На какие общественные процессы мы, объединившись, в состоянии повлиять? Кто герой нашего времени? Удивительно, знаете, что там, где я работал, об этом никто не хотел думать. Не знаю, как можно ставить спектакли, не разобравшись в существе этих вопросов? Вообще, доложу я вам, я наблюдаю в театре какую-то странную апатию, особенно среди молодежи. Обязательно об этом скажу. Какая-то безынициативность во всём, даже в их желаниях, которых, по существу, и нет. Вы это заметили? А спрашивается: чего, собственно, нельзя? Всё можно, в пределах разумного, не так ли? Я, между нами, очень бы хотел, Сергей Викторович, чтобы именно вы взяли на себя инициативу и немного всколыхнули нашу молодежь. Вы только что из Москвы…

— Я как раз собирался к вам… Тут родилась идея… Я говорю о самостоятельном спектакле…

— Очень хорошо. Умничка вы. Репетируйте, я поддержу.

— Значит, нам можно…

— Конечно, и не только можно — нужно, и смелей. Вас ждет впереди много интересной работы. Это я обещаю. В этом сезоне… или, может быть, в следующем буду ставить «Чайку». А пока я прошу вас, Сергей Викторович, не вступайте в конфликт с Михал Михалычем. Нам надо выпустить спектакль и открыться. Помогите мне, сыграйте этого… ну, вы знаете, о ком я говорю, а потом мы серьезно займемся нашими делами.

Последние слова он проговорил скороговоркой.

— Ну, я рад, что мы с вами познакомились, — Уфимцев поднялся с кресла, — надеюсь, мы найдем общий язык, и обязательно будем единомышленниками…

Уже в коридоре Троицкий поймал себя на том, что он улыбается, и не может удержаться от распирающей его изнутри улыбки, как это было с Фимой, которого он встретил накануне у кабинета главного.

 

XII

Выйдя из театра, Троицкий почувствовал, что голоден. Впереди маячила знакомая фигура Вольхина. Не спеша, шел он к остановке трамвая.

— Ты домой? — догнал его Троицкий.

Тот глянул исподлобья и промолчал.

— Может, перекусим где-нибудь?

— В парке есть летнее кафе, — предложил Вольхин.

Повернули к главному входу в парк. Чугунные ворота были настежь раскрыты.

— Не поймаешь, не поймаешь, — два малыша в теплых куртках дразнили дворничиху, сметавшую в кучки листву.

— А у тебя парень большой? — спросил Троицкий.

Они уже брели пустынной аллеей к открытой веранде кафе.

— Такой же, примерно, как эти, — буркнул Вольхин. — Парень у меня… ничего. Она… Войдешь в квартиру, и прямо с порога ла-ла-ла, ла-ла-ла. От её голоса у меня даже зубы болят.

— А как это тебя угораздило?

— Обыкновенно. Жила со мной по соседству, на меня ноль внимания. Вдруг что-то в ней замкнуло. Как ни приеду к матери, она у нас трётся — то одно ей вдруг понадобится, то другое. Поверь, я никогда о ней не думал, ходит и ходит. Мне вон Инна, может, нравится, но я ж не олух, чтоб в нее влюбиться.

— Ну и что?

— А то… Пока я разбирался в себе, поздно стало…

— Что значит поздно?

— Ладно. В общем, забеременела она, и всё. Ты мне лучше скажи, был у главного?

— Был.

И Троицкий пересказал свой разговор с Уфимцевым.

— В одном он, конечно, прав: безынициативность — самый страшный наш порок.

— Вы с ним тáк решили?

— Ладно, Сеня, хватит.

Они поднялись на круглую веранду, купили в буфете сыр, котлеты, по бутылке лимонада.

— Как здесь хорошо, — вздохнул Троицкий, осматриваясь.

Прозрачно-желтые листья клена вместе с огненно-румяными листьями осин застилали собой всё пространство. Кучи жухлой листвы громоздились у кафе, вдоль аллеи, около беседок.

— А что, он действительно сказал, что будет ставить «Чайку»? Это было бы здорово, — вдруг оживился Сеня, — хотя, что мне там играть?

— Как это что, Треплева.

— Я? Ты — еще понимаю, можешь.

— Почему? — возмутился Троицкий. — Ну, конечно, по вашим понятиям, ты — это Медведенко.

— И по вашим и по нашим — Медведенко. И когда это ещё будет, — махнул безнадежно Вольхин.

— А зачем нам ждать. Мы можем взять пьесу и начинать репетировать. Только Нину нужно найти.

— Артемьева тебе не подойдет?

— Это здорово, я как-то не подумал.

— Да брось ты это всё. Пустая трата времени. Начнешь репетировать, не будешь спать по ночам, придумывая сцены, а они всё равно закроют…

— Кто?

— …да еще и ноги о тебя вытрут в междусобойчике. А потом услышишь: «Иждивенцы, не работают дома, ждут подачки из зала», а попробуй, предложи им своё. Как же, очень им это нужно. Дома себе черт-те что напридумают, всё за тебя сыграют — очень им интересны твои фантазии. Выйдет спектакль, а от тебя там — ничего, всё они — от и до. Иногда такое чувство, будто гвоздями тебя вколачивают в сцену.

— Сорина может играть Пал Сергеич, — перебил Троицкий.

— Тригорина — Шагаев, — подсказал Вольхин.

— И начнем репетировать.

Вольхин мрачно покачал головой.

— Ничего из этого не выйдет.

— Да почему, елки-палки? Прав главный — ничего не хотим, или боимся, или ленивы, или что там еще нам мешает собраться и репетировать? Это же наша жизнь!

— Аркадину могла бы хорошо сыграть Инна, — вздохнул Вольхин.

— А знаешь, ты прав. В ней и впрямь есть что-то от чеховской Аркадиной. Провинциальная примадонна, не старая, но уже и не молодая. Любит себя и театр, потому не замужем. Говорят, у неё есть кто-то, кем она манипулирует, из семьи хочет увести, но это только доказывает всё то, о чем я уже сказал. Ей и этого мало, она должна блистать — ей нужны молодые любовники, вроде меня. Ты понял теперь — «постирать рубашки», а? Мне кажется, Инна только притворяется такой отзывчивой, искренней, добропорядочной, бескорыстной. Она же хорóшая актриса? А из добропорядочных хороших актрис не бывает. Значит, у неё есть «ночная жизнь», которой она кормится на сцене. Помнишь, учительницу в рассказе Куприна, название забыл, днем она учила детей благопристойному поведению, а ночью переодевалась, накладывала толстый слой макияжа, и шла на панель… за настоящей жизнью…

«Что это с ним?» — ещё успел, подумать Троицкий, как что-то рассекло перед ним воздух, потемнело в глазах, голова загудела, как церковный колокол.

— Это я так, случайно, не утерпел, извини. Видишь, по лицу я не попал. Ты не бойся, синяка не будет, — причитал над ним Вольхин, оправдываясь, похлопывая Троицкого по щеке, будто старался смахнуть с него удар.

— Отстань, убери руки. Дурак ты, Сеня. Только из уважения к твоему возрасту…

Звон в ушах ослабел, колокол утих, мгла рассеялась. Сеня, виновато, опустившись на стул, подергивал плечом, будто сгонял назойливую муху.

— Извини, когда касается Инны, я… Её тут не любят, и не понимают. Другая бы с её талантом давно уже всё имела, стоит поддакнуть вовремя, или смолчать. Но это не про неё. Она вступиться сразу, если кого-то травят или… Ей завидуют, кто-то сочувствует, ну а большинство зубоскалит на её счет. Не нравится им, что она, как кошка, ходит сама по себе… И запомни: Инна вправду бескорыстна — и в отношениях с теми, кто её так добивался. Кажется, слава богу, она с ним порвала, наконец. А что касается тебя… решила, наверное, что ты здесь один, никого не знаешь, живешь в гостинице, в чужом городе… Она с тобой, как с человеком, а ты, говно, сразу… Не собирай по гримеркам дохлых сплетен.

— Сказал, что слышал. Извини, если она тебе так нравится, что… я не хотел. Думаю, она не будет против, если ты… Ладно, молчу. Хочешь, врежь мне ещё, может легче станет — нам обоим… А в голове всё гудит.

— Прости, если б ты её знал… — и он замолчал, отвернувшись.

Стемнело. Мелко накрапывал дождик. С веранды было видно, как сквозь арочные ворота светилась в конце аллеи улица. Уходить не хотелось.

— У меня мать очень больна, — вдруг сказал Сеня негромко, — если она умрет, никого у меня не останется. Как подумаешь, такая огромная земля, столько вокруг народу, а у тебя никого, ни одного родного человека — что ты есть, что тебя нет.

— Не трави себе душу, и не хорони себя. Завтра же беру пьесу, и начинаем.

— Хочу пожить с матерью. Она единственная, кто меня понимает. А не могу.

— Почему?

— Не пускает… театр, жена. И ко мне ей нельзя. Ладно, пошли.

Дождь усилился. Плащи быстро намокли, с кепок скатывались за шиворот холодные капли. Ветер холодил шею и поддувал в брючины. Но они не сели в трамвай, так и шли под дождем до дома Вольхина. И еще долго потом говорили в подъезде, пока дождь не прекратился.

Возвращался Троицкий безлюдными темными улицами. «Как думаешь, — спрашивал он себя, — где сейчас Алёна? Что она делает?» Ему так захотелось её увидеть, что он ускорил шаг, будто она была где-то тут рядом, за углом.

— Беги, не беги, не добежишь, — сказал он вслух. — Вот и начинается «нельзя»: нельзя увидеть, нельзя уехать, нельзя быть с ней, а потом уже ничего не вернёшь. И никто не в силах помочь ни себе, ни другим. Если только забыть о себе (невозможно!), и стать чьим-то двойником. Но разве все мы не двойники? — размышлял он, свернув за угол, глядя себе под ноги. — Разве не посвящаем мы себя — себе, и что? Ходят, бродят по свету одинокие двойники, а вокруг… о чем говорил Сеня — «земля и люди, и больше ничего».

Гулко прогрохотал по соседней улице трамвай, огласив район раскатистым эхом. Троицкий поднял голову и увидел круглое здание с высокими узкими окнами и черной доской у входа, на которой едва можно было разобрать в темноте «филармония». В доме напротив жила Инна.

«Как я тут оказался?» — удивился он, не понимая, почему повернул сюда, а не к гостинице.

Вдруг что-то сжалось в груди, стало душно, страшно: нигде его не ждут, и идти ему некуда, и эти шаги за спиной нагоняют не его и не к нему спешат. Он остановился, и всё не уходил от её дома; слушал, как трещали под ветром мокрые ветки, и испытывал странное, хмельное чувство, будто только что проводил любимую.

 

Глава шестая

 

XIII

В день премьеры Троицкий встал рано. За окном густо валил снег. Он падал, не затихая, крупными хлопьями, и так было сумрачно, что пришлось зажечь в номере свет.

Из гостиницы вышли вместе с соседом. Тот побежал на трамвай, Троицкий повернул к театру, спускаясь по скользким ступенькам. Он не узнавал привычной дороги — так всё переменилось за ночь. Бледно-зеленая трава нежно просвечивала сквозь прозрачную белизну первого снега. Тонкий снежный покров оттенял черные безлистые стволы лип и извилистую линию рва с желтой землей, вывороченной по обе стороны.

У театра снег уже таял, и прохожие превратили его в тёмную грязную жижу.

В проходной бросилась в глаза простоволосая женщина в расстегнутом пальто со спущенным на плечи платком. Она сидела на кушетке, держа на коленях ребенка лет пяти. Внешне она напомнила ему актрису Марецкую: «И вот сижу, или нет, стою я перед вами простая, такая-сякая, битая — живучая!»

— Троицкий, задержись, — остановил его Тушкин, оглядев проходную. — А это к кому? — ткнул он пальцем в женщину.

— Ланскую ожидают, — объяснила дежурная, и, поманив, шепнула: — Супруга Шагаева

— Ага. Ланской еще нет. Отлично. Явочный лист я заберу. Распишется у директора.

Троицкого поселили в гримерной около сцены. Комната была темной, узкой, с четырьмя столиками. Сидело там трое стариков: дядя Петя, высокий, вечно теребивший жидкие брови; Рустам, рассматривавший в зеркало остатки зубов, и Павел Сергеевич.

Заметив, что Троицкий потянул коробку с гримом, Рустам предупредил:

— Ты не очень-то мазюкайся, не продавай нас. А то мы с товарищами работаем, как говорят в цирке, без сетки… то есть без грима.

Он засмеялся, довольный шуткой.

— А куда ему еще мазюкаться, — заикаясь, залепетал фальцетом дядя Петя, — он и так, будто только от-т-т… Тициана.

Павел Сергеевич был не в духе, и промолчал. Казалось, он был занят только одним: как можно тщательней закрасить свою седину жженой пробкой.

Троицкий оглядел себя в зеркало. «Лицо как лицо, — подумал он, — фу! розовый поросенок», — и провел пальцем по щеке, будто хотел стереть с раскрасневшейся кожи следы мелких веснушек, пригладил упавшую на лоб русую прядь, прищурил глаза. «Усы бы мне отпустить?» — вспомнил он совет Павла Сергеевича.

Дверь приоткрылась, в гримерной появился завтруппой

— Приветствуем начальство, — с подхалимской улыбкой поздоровался за руку Рустам, низко кланяясь, будто что-то обронил на пол.

— Что-что-что, что такое, — тут же заинтересовался Арик Аборигенович, не выпуская его руки, и клонясь вместе с ним.

— Ничего.

— Ничего, — согласился завтруппой.

Троицкий вопросительно взглянул на дядю Петю.

— Что непонятного, — хмыкнув, шепнул тот на ухо, — завтруппой обнюхивает артиста перед премьерой — нет ли запаха спиртного, а тот уклоняется. Собачья должность.

— Так… здесь все на месте? — поинтересовался завтруппой. — Отлично. А вот Ланской пока нет, а там, на проходной, её ждет супруга нашего «героя-любовника» с малолетним дитём. Авось не зарежет. Ладно, — и он невзначай заглянул каждому под стол.

— Да нет у нас, Арик, — развел руками Рустам, и показал пальцем на стенку, мол, там поищи.

— Ну, я пошел.

— Да… Арик!

— Что?

Завтруппой резко повернул голову и с готовностью потянулся к лицу Рустама, который, оголяя пальцем розовые десны, предупредил:

— Мне в больницу надо, зубы лечить. Я премьеру отыграю, и недельки на три выйду из строя. Ищи замену.

— У нас двадцать бюллетеней, — радостно сообщил завтруппой.

— Значит, будет двадцать первый.

— Ну, бюллетень каждый может взять…

— Ты что, не видишь, я говорить не могу?

— Нет, не вижу. Открытие сезона, двадцать бюллетеней. Играть некому. Вот Пал Сергеича пришлось просить.

— Меня просить не надо, — хмуро ответил тот.

— Пал Сергеич, — развел руками завтруппой, — мы знаем, что вы человек безотказный, а где теперь таких возьмешь?

— Поэтому и выперли меня на пенсию.

— Ну, я пойду, — засуетился Тушкин. — Приезжают сегодня из Москвы. Сам автор… — И он исчез за дверью.

— Ты бы лучше теплодуй в декорационном починил, эй, народный контроль, замерзаем на сцене, — кричал ему вдогонку Рустам.

Остальные не шелохнулись, будто никто и не заходил.

— Иуда, — спокойно сказал Рустам. — Вы помните как он пил? А теперь ходит по театру, вынюхивает. Вот тебе, Пал Сергеич, пример, как вредно бросать пить гнусным типам. Пока пил, был человеком, а как пить бросил… Его чуть из театра за пьянку не выгнали. Так не выгнали же. Теперь такой гнидой стал. Тоска, делать нечего, душа просит, а он ей шиш. На собраниях так и лезет выступить, и такое про всех несёт. А всё началось с народного контроля. Не понравилось, видишь ли, ему, пьянице, как народный контроль работает. И нашелся какой-то умник, скажи ему: вот ты и берись. Он и взялся, черти бы его от нас взяли. Выпер из театра Ефимыча, какой завтруппой был, душа человек. Придрался, что у него вторая группа инвалидности, мол, со второй группой работать запрещено. А с гнусным характером — не запрещено?

— Стал нужным человеком, — вздохнул Павел Сергеевич, — его теперь директор поддерживает, ракалию.

— Вот и до Пал Сергеича добрался…

— К-к-копит, говорят, н-на машину, — вдруг выкрикнул дядя Петя, заставив всех вздрогнуть.

— Слышал, — оживился Рустам, и оглянулся, — говорят, что все побочные доходы, пусть даже рубль тридцать восемь копеек, кладет на сберкнижку. В каждом городе, куда заезжает на неделю-две, заводит сберкнижку.

— Ч-ч-черта с два кто-нибудь на его доходы купит машину, а он к-купит — есть, пить не будет, а к-купит.

— Бедняжка Инна, — вырвалось у Павла Сергеевича, — изведут паразиты.

По трансляции хриплый мужской голос помрежа пригласил всех занятых в прогоне на сцену.

— А почему, — удивился Троицкий, — не Клара Степановна?

— Вот у нее двадцатый бюллетень и есть, — поднялся Рустам, — в больнице лежит, а то бы и парализованная здесь ползала.

В театре опять не топили. Актеры, усевшись, где попало на полутемной сцене, ежились, кутаясь в принесенные из дома шали, пледы или пальто.

В зале появились Михаил Михайлович с Уфимцевым. Они долго о чем-то разговаривали, стоя в дверях.

— Почему не начинаем? — вдруг крикнул, побагровев, Книга, — где Ланская?

— Одевается. Её задержали на проходной, — пролепетал Тушкин

— Почему в театре посторонние? Прекратите нервировать актеров! — вдруг заорал Книга, глядя на Тушкина. — Здесь не дом свиданий и не адвокатское бюро. Дайте свет, наконец!

— Свет на сцену, — рявкнул в микрофон помощник режиссера. — Гена, Гена, ты готов?

— Готов, — послышался сонный голос радиста.

— Все лишние… уйдите со сцены, начинаем прогон, — нервничал помреж. Плохо зная партитуру спектакля, он был готов прибить каждого, кто ему сейчас помешает.

Свет в зале погас, зазвучала музыка, врубили прожектора, и спектакль покатился, картина за картиной. Сонные артисты зевали в кулак, не обращая внимание на утробные выкрики Михаила Михайловича, который был недовольный долгими перестановками, плохим освещением, недостающим реквизитом.

Ольга Поликарповна работала спокойно, не затрачиваясь и не раздражаясь на частые остановки в прогоне. Артемьева, которую вот уже неделю не подпускали к сцене, сидела в зрительном зале на самом видном месте и демонстративно вязала.

— Галка молодец, — констатировала Инна.

— Молодец-то она молодец, а играть у него больше нн-е будет, — обронил дядя Петя.

Ланская не уходила со сцены, отсиживаясь в кулисах, или бродила за живописным задником, подсвеченным софитами, еще раз проговаривая текст.

«Сначала та бросилась с ребенком ей в ноги, — услышал Троицкий шепот костюмерши, — а потом чуть в волосы не вцепилась. И ту, и другую валерьянкой отпаивали. „Скорую“ хотели вызвать».

Роль была маленькой, и от нечего делать Троицкий слонялся за кулисами, подкарауливая Ланскую, чтобы, столкнуться с ней в узком проходе. Она первой уступала ему дорогу, и равнодушно проходила мимо. Ни в лице, ни тем более в её поведении он не заметил ничего особенного, что говорило бы о её недавнем скандале с женой Шагаева.

Главный режиссер просидел всю репетицию молча, ни во что не вмешиваясь. В перерыве актеры спустились в зал. Книга стал делать замечания, заговорил и главный. Он похвалил всех, кроме Крячикова, который, по его мнению, слишком вяло провел последнюю сцену.

— Понимаете, — жестами пытался объяснить он Крячикову его ошибку, — весь спектакль он аккумулирует энергию, близкую к потенциальной; хочется, знаете ли, здесь протуберанца против этого темного пятна.

— Просто Барух Спиноза, — не выдержал Шагаев.

Михаил Михайлович энергично потер руки и сказал:

— Ну, а теперь всё точно так же, только через борьбу.

— Не даст он тебе квартиры, — шепнул Рустам скисшему Крячикову, — у тебя протуберанца маловато.

Как на эшафот взошел Крячиков на сцену, ослепший от прилива чувств, и так заполыхал в финальном монологе, что даже побагровел от усердия, вложив всю свою тоску по ускользавшей из рук квартире.

Последними выстраивали поклоны. По шаткому дощатому помосту, как бы олицетворявшему собой «дорогу к солнцу», медленно шли на зрителя к авансцене главные герои: Крячиков, Ольга Поликарповна и Горский. Предполагалось, что весь этот длинный путь они пройдут под несмолкаемый гром аплодисментов.

— Этим ребятишкам, — хмыкнул дядя Петя, — всем вместе не меньше ста пятидесяти.

— Не будем уточнять, кому сколько, — заметил Шагаев, — среди них есть женщина.

 

XIV

На премьере Троицкий стоял весь спектакль за кулисами. Он как завороженный смотрел на знакомых и одновременно таких не похожих на себя артистов. Особенно неузнаваемой ему казалась Ланская. Ее язвительность, жесткость, даже жестокость, были так убедительны, органичны и уместны для её роли, что, если не знать Инны, можно было бы подумать, что она такая и есть. Но были секунды, когда Инна вдруг застывала в мучительном раздумье, забыв об окружающих, погруженная в себя, и вновь становилась той Инной, которую он уже знал. Это не было прострацией, она по-прежнему всё видела и слышала; каждое её слово, медленно произносимое, всё так же точно находило партнеров, но теперь уже исподволь, через паузу, будто отягощенное её прошлым, вдруг ставшим зримым и понятным каждому. В эти мгновенья, глядя на Инну, Троицкий узнавал о ней такое, что никогда бы не смог этого узнать ни от других, ни от неё самой. Даже неловко делалось от этой вдруг приоткрывшейся всем чужой, очень личной тайны.

В промежутках между сценами Инна, как и на «генеральной», не уходила к себе в гримерную. Троицкий видел, как она, нервничая, бродила в полутьме за кулисами, и понимал, каких душевных усилий стоила ей в спектакле эта видимая легкость. Свою главную сцену, где она узнает об измене мужа, Инна сыграла совсем не так, как репетировала, и как требовал от неё Михаил Михайлович. Вместо скандала, криков, истерики (на репетициях Инна фурией носилась по сцене) она стояла, не шелохнувшись. Выслушав признание мужа, подошла к шкафу, и стала медленно и тщательно укладывать его вещи; глаза её были полны слёз, они текли по лицу, она их смахивала, как отгоняют надоедливую муху, машинально, коротким жестом. Шагаев, игравший её мужа, смотрел в пол, не решаясь поднять головы. Зал притих, наступила странная, напряженная минута. Все ждали, что будет дальше, ждали, затаив дыхание, с таким чувством, будто сейчас перед ними взаправду решалась чья-то судьба.

— Ваш выход, приготовьтесь, — услышал Троицкий рядом с собой голос помрежа, и тот легонько подтолкнул его в спину. Это повторилось и перед следующей сценой, и ещё несколько раз. И как ни прятался Троицкий в кулисах, в последнюю минуту перед самым выходом на сцену цепкая рука помрежа снова нащупывала его, и прямо-таки зловещий шепот он приказывал: «Приготовьтесь, ваш выход».

В антракте каждый считал своим долгом сделать ему замечание. Даже реквизиторша подошла с выговором, потребовав, чтобы в следующий раз он свой реквизит отдавал ей прямо в руки.

— Ну-ка, оставьте парня, — сжалился над ним Шагаев. Он участливо взял его за плечо и отвел к себе в гримёрку. — Сядь. Успокойся, всё идет отлично. С текстом немножко напутал… Бывает. Сбили тебя — привыкай. Это театр. И не обижайся на них. Может быть, все вместе они и не очень… но по отдельности — они люди хорошие. Хочешь совет? Будут очень приставать, пошли их куда следует. Только сразу и определенно — отстанут. Иначе затуркают, у нас это умеют.

После спектакля все поднялись в буфет, где уже были накрыты столы и организован по случаю премьеры «русский чай». Михаил Михайлович жал автору руки, благодарил за пьесу, за позитивность его взгляда на жизнь, за здоровые настроения, подчеркнув, что бесконечное разоблачение наших недостатков в пьесах, может только подорвать у молодёжи веру в наши перспективы.

Наконец все уселись за стол.

— Сережа, дотянись до блюда с безе, я очень люблю их, — попросила Ланская.

— Вы мне сегодня понравились.

— Да?.. А я себя ненавижу в этом спектакле.

— Инна, ты прелесть, — послал ей воздушный поцелуй Рустам.

— Тихо, тихо, товарищи, — засуетился директор, — Игорь Станиславович хочет что-то сказать.

Уфимцев подслеповато смотрел на актеров и ждал.

— Я вижу, — начал он тихим голосом, глядя исподлобья синими безвольными глазами, — хорошо живете, господа артисты.

И он обернулся к гостям, как бы ища у них поддержки.

Артисты насторожились.

— Я не конкретно о вас, я об артистах вообще. Вас тут хвалили… ну, кого-то, может быть, и заслуженно… Вот мы здесь с вами в первый раз встречаемся в праздничной обстановке — премьера, гости из Москвы… (Он тяжело вздохнул, повертел в руках рюмку и поставил на стол.) Тем более не хочу молчать… Думаю, что москвичи меня поймут. Хотелось бы этого и от вас. (Он обвел взглядом, сидящих за столами.) Не могу я видеть на сцене сытого, благополучного артиста. Его ничем нельзя пронять: ни криком, ни хорошей ролью, ни важной темой. Всё обросло жирком благополучия. Я не выступаю против улучшения благосостояния, отнюдь нет, пусть меня поймут правильно, но оно не для артиста. Их, артистов, надо держать на голодном пайке, тогда еще можно с ними работать. Я прошу вас задуматься и… Репертуар мы берём сложный, работы много, и с негодными средствами мы с вами немного наработаем. А уж опоздания на репетицию, болезни, отговорки, домашние дела исключаются в нашем театре. Вопросы этики будут ставиться у нас жестко, и решаться беспощадно. Мы и так теряем в неделю три репетиционных дня, когда могли бы работать всем составом. Это и утренние спектакли, их отменить нельзя, и выходные… Но, к сожалению, существует законодательство, которое запрещает нам отбирать у вас выходные… так ведь, Игнатий Львович?

— Да, да, — промямлил директор, тряся головой.

— Ну что ж… будем работать с выходными.

— Я только хотел добавить, — вдруг забеспокоился директор, поглядывая на Уфимцева, — а-а-а, что-о-о… если спланировать кой-какие отмены, то есть, я хочу сказать… Вы уже закончили, Игорь Станиславович?

— Да, закончил.

Раздались аплодисменты. На Уфимцева смотрели растерянно, восторженно и испуганно.

— Одним словом, надо работать планово, — выкрикнул директор, — и подолгу сохранять не тронутые тлением наши спектакли, как это делается у Образцова!

— Там куклы, — негромко, но отчетливо произнес Шагаев.

Директор нахмурился, недовольный тем, что его перебили, и раздраженно закончил:

— Я к этому и подвожу. Физиология заставляет нас вернуться в жесткие рамки действительности, нужны вводы. И мы беспощадно их будем проводить в жизнь. Беспощадно. Так сказать, невзирая на лица… и даже на самые «заслуженные»…

Едва стало понятно, что продолжения не последует, вперед выдвинулась Паша в кумачовом платье, разрумянившись от возлияний.

— Игорь Станиславович, женщины нашего театра обещают вам больше не брать в руки спицы.

Все зааплодировали. Пашу поддержали выкриками, шуточками…

— Ну, т-теперь держись, Игорь Станиславович, — многозначительно сказал дядя Петя, подмигнув Паше.

— Новые веяния, — пробормотал кто-то из женщин.

— Да уж, «карабасовщиной» запахло, — предупредил Шагаев.

Паша, улыбающаяся, вальяжная, разгуливала по буфету, толкаясь среди артистов. Ярко-красное платье, как магнит, притягивало к себе общее внимание.

— Что пишет Олег Андреевич? — спросила у неё Ланская.

— Прислал открытку, что устроился, вещи свои получил, и замолчал. А, черт с ним, — беззаботно взмахнула руками Паша, показывая розовые, чисто выбритые подмышки, — не заплачем. Мне Игорь Станиславович больше нравится. Очень солидный, и говорит как! Куда до него Олегу. Только и слышала от него: «замолкни», «давай», «иди к черту» «старуха», — это что за обращение к женщине?

Инна ломала пальчиками сыр и спокойно смотрела на Пашу, даже приветливо, как могло показаться, если бы она при этом улыбалась.

— Будешь писать Олегу, передай от меня привет.

— Непременно, — захохотала Паша и лениво двинулась дальше. Ей очень нравилось быть в центре внимания.

— Можно и мне, пенсионеру, к вам присоединится? — встал из-за соседнего стола Павел Сергеевич.

— Ну, что вы, Пал Сергеич. Какой вы пенсионер, — запротестовала Ланская.

— Самый настоящий, вышедший в тираж.

— Поцелуй — это свято, — доносился с другого конца зала громкий хохочущий голос Паши, — а ты хочешь получить его, как пирожное на десерт.

— Люблю я вас, — рассмеялся Павел Сергеевич

— За что, если не шутите, — подыграла ему Ланская.

— За то, — вздохнул он, — что выбрали треклятую нашу профессию, за нашу нелегкую жизнь бессребреников, за бессознательное наше существование…

— Тихо, тихо, — махнул в их сторону Куртизаев. — Послушайте, я не мог без волнения слушать Игоря Станиславовича. Мне было стыдно за то время, когда и я, как и многие из вас… Я вам обещаю, Игорь Станиславович, что мы… Мы все тоже за вдохновенный, страстный, берущий за сердце спектакль.

Голубые глаза Игоря Станиславовича смущенно, даже как-то близоруко смотрели на всех, хотя зрение него было отличное.

— Всё-таки достал он его, — грустно заметил Павел Сергеевич.

— Вы думаете, что… — возмутился Троицкий.

— Такой же, как и все, еще никто против лести не устоял.

— Да он просто не хочет с ним связываться.

— Конечно, Сережа, он стесняется оборвать при всех того, кто ему льстит. А по мне, люди необузданные и горячие — лучше. От них, думаю, ещё мόжно ждать справедливости. А этот уж очень застенчив, прямо на физиономии написано: «Да, я такой, мне неловко», и от этого будет драть со всех без зазрения совести, будто все виноваты, что он так застенчив. Мой опыт, Сережа, долгий опыт, научил меня предпочитать горячих — тихим и стеснительным.

Гул в буфете стоял такой, что едва было слышно соседа. Игорь Станиславович ни на секунду не оставался один, осаждаемый со всех сторон актрисами и актёрами, старавшимися основательно намозолить ему глаза. Одна из пожилых актрис благодарила Уфимцева, чуть не плача от избытка чувств, за советы, которые получала от него во время репетиций, закончив признанием, что влюблена в него по уши и страдает. С трудом освободившись от нее, Уфимцев подошел к Инне.

— Я вас всех поздравляю с интересными работами.

— Я не отношу ваши слова в свой адрес, но спасибо, приятно слышать, да, — поблагодарил Павел Сергеевич.

— Мне говорили, что вы у Мейерхольда работали?

— Работал, — испытывая еще большую неловкость, ответил раздраженно Павел Сергеевич.

— Мы вас со счетов не сбрасываем, вы нам нужны…

— Премного благодарен, рад служить…

— Что это вы, по старорежимному, или роль какая-нибудь покоя не дает?

— Не дает: покойника.

Уфимцев перестал улыбаться.

— Мрачно шутите, Пал Сергеич, напрасно… Инна Георгиевна, на несколько слов, зайдемте ко мне в кабинет, — по-деловому, мимоходом произнес он.

— Сейчас?

— Сейчас, — сухо ответил главный.

От буфета бросился к нему Рустам: «Игорь Станиславович», — вопил он, быстро вытирая салфеткой рот, будто собирался с ним целоваться взасос. На всякий случай главный выставил перед собой растопыренную ладонь.

— Вы… это здорово, — Рустам всё порывался пожать Уфимцеву руку, но тот ловко избегал этого, не подпуская его к себе.

— У меня есть идея, — возбужденно кричал Рустам, — новая инте… претация «Гамлета»… Ольга Поликарповна — Офелия…

— Хорошо, мы еще с вами поговорим об этом.

— Юрий Александрович — Гамлет, — орал Рустам уже вслед Уфимцеву, — а вы Горацио… такой мудрец через всю пьесу — Эразм Ростердамский…

— Выпейте со стариком, — попросил Павел Сергеевич, наливая. — Жизнь это, ребятки, жизнь. Иногда я смотрю на картину где-нибудь в музее, и вдруг тáк её чувствую, тáк понимаю заботы людей, их страхи… людей, которых давно нет на свете, а я их вижу, и не только глазами — всей душой… и кажется, что за порогом не наш городишко, а какая-нибудь древняя Палестина…

Троицкий слушал и не слушал. Его смутил встревоженный взгляд Павла Сергеевича, с которым тот проводил Уфимцева с Инной. Та же тревога, как ему показалось, промелькнула и в глазах Вольхина. Троицкий не понимал, что их так встревожило. Но когда вслед главному и Ланской устремились… или нет, даже впились им в спины злые глаза Паши и еще кое-кого из актрис, до него, наконец, дошлό. Гадкий холодок скользнул по спине, и на сердце вдруг стало тоскливо. «И что такого случилось, — недоумевал он, — какое ему до них дело?» А всё дело как раз и было в том, что он их объединил — Инну с главным, и в одночасье это сделало его несчастным. «Может быть, Уфимцев собирается ставить «Трамвай «Желание» или…» И лишь поймав себя на безудержной радости при её появлении в зале, он вдруг, поди, разберись в себе, испугался, тут же став оправдываться перед собой, что, мол, Вольхин и Павел Сергеевич — и они тоже повеселели, заметив Инну, возвращавшуюся к ним.

— …иногда, — продолжал философствовать Павел Сергеевич, — видишь, вот они: реальные дома, живые люди, солнце, день, но всё выглядит мертво, будто на чьей-то бесцветной никудышной фотографии, как вся моя жизнь. Порой она мне кажется далеко не такой реальной, как, например, картина, поразившая меня в музее… Salve Regina! — поднялся он навстречу Ланской. — Приветствую тебя, царица сцены.

Инна села за стол, и, махнув рукой, с какой-то бесшабашностью потребовала водки. Сдерживаемое торжество чувствовалось в её глазах, в губах, сковавших улыбку, и в ловких уверенных движениях.

— Не моё это дело, но, право, интересно, — зашептал вдруг Павел Сергеевич, склонившись к Инне, — они снова твои документы на звание подали или тебе роль Медеи предложили? Федры? может, Клеопатры? или ни то, ни другое, а так, для порядка обласкали и отпустили?

— Именно, — расхохоталась, наконец, Инна, — я бы сказала, порядка ради, чтобы знала своё место актрисулька. Я-то своё место знаю, а вот некоторым пришлось на него указать, за что мне и положено сейчас 100 граммов боевых.

Все очень вдохновились, и впрямь вдруг сплотившись в одну боевую единицу, пили только водку, слушали рассказы Павла Сергеевича о театральном буме двадцатых, и, раззадорясь всерьез, размечтались о своем театр.

— А у нас, кстати, к вам есть предложение, Пал Сергеич, — улучив момент, сказал Троицкий.

— Я готов, — сразу откликнулся Павел Сергеевич, — с молодежью, хоть куда.

— Инна Георгиевна, — Троицкий принял деловой вид, став тут же смешным, пьяным мальчишкой, — мы с Сеней хотим начать… пока еще главный не взялся… репетировать «Чайку».

— Вы это, мальчики, серьезно? — Глаза у Инны улыбались. — И какую же роль вы мне определили?

— Ну, конечно, Аркадину.

— А я думала Нину… или я уже, по-вашему, дозрела до Аркадиной? — Маленький бесёнок притаился в её зеленых кошачьих глазах.

Троицкий даже обиделся.

— А вы, Пал Сергеич, не хотите сыграть Сорина?!

— Хочу. Очень хочу.

— Значит, вы согласны? — Троицкий переглянулся с Вольхиным.

— Даешь актерскую коммуну, ура! — шумел Павел Сергеевич. — «Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке».

Ланская, Троицкий, Сеня, Павел Сергеевич продолжали держаться вместе и после окончания банкета. В раздевалке было столпотворение.

Паша вертелась рядом с Уфимцевым, умело оттирая от него других актрис.

— Эт-та зн-а-ает, куд-да нап-править свой т-те-ем-перамент, — продравшись сквозь заикание, похвалил её дядя Петя. — Ты у нас, Паша, к-как п-переходящее красное знамя, — крикнул он, подергивая головой и улыбаясь.

 

XV

На улице валил крупный мягкий снег.

— Давайте всю ночь гулять, — предложил Павел Сергеевич, взволнованно оглядев молодежь. — Сережа, только вы легкомысленно одеты.

— Правда, — удивилась Инна, — где ваше пальто?

— В Москве, в ломбарде, — засмеялся Троицкий.

— Надо съездить и выкупить.

— Я согласен, поедем сейчас.

— Поедем, — беззаботно махнула рукой Ланская.

— И я с вами, — ни за что не желал отставать от них Павел Сергеевич.

— А куда опять подевался Сеня?

Троицкому пришлось вернуться в театр и силой притащить его с собой.

— Мне пора домой, — оправдывался тот.

— Идем, Семен, идем, — звал Павел Сергеевич, — смотри, я, старик, иду.

Редкие прохожие, отважившиеся выйти в такой поздний час, неловко семенили по склизкой ледяной жиже, втянув головы в воротники пальто, торопясь поскорее проскочить мятущееся белесое пространство.

— Это уже метель, — в восторге смеялась Инна.

— Вот сейчас бы набрести на трактир или хотя бы на кафе, а там тепло. Мы сбрасываем наши намокшие пальто… конечно, — подмигнул он Троицкому, — у кого оно есть… А тут тебе и селедочка, и картошечка со сметаной, икорка какая-нибудь зернистая…

— Смотрите, — перебил его Троицкий, — там что-то светится. Пал Сергеич, а вдруг вы волшебник… скорее!

Впереди тускло светились запорошенные снегом толстые стекла витрины. Сухо трещала люминесцентная вывеска «Ритуальные услуги».

— Нет, туда нам не надо, — отшатнулся Павел Сергеевич. — А… братцы, айда, ко мне.

— Что вы, — удивилась Инна, — так поздно?

— А кому поздно? Нам еще не поздно. А будет поздно, — оглянулся он на вывеску, — Пал Сергеич уже никого не позовет.

Они поднялись на второй этаж.

— Заходите, — шепотом пригласил он. — А, собственно, почему мы шепчем? Раздевайтесь и проходите в комнату.

— Клаша, — громко позвал он.

Было слышно, как за дверью комнаты скрипнула половица, но на зов Павла Сергеевича никто не вышел.

— Очевидно, уже спит, — извинился он. — Родственница, погостить приехала. Одинокая, как и я. Скучно ей одной, пусть поживет. Хотите, устроимся на кухне. Там и к холодильнику ближе.

Все молча прошли на цыпочках в кухню, чувствуя себя неловко, будто непрошено забрались в чужую квартиру. Старик суетился, заботливо усаживал, говорил то громко, то вдруг переходил на шепот:

— Посидим сейчас, поболтаем. Как мы хорошо это с вами придумали.

Он достал из холодильника закуски, из шкафчика горку тарелок. Всё старался делать как можно тише, а при неловком движении замирал, потешно пугаясь, весело кивал им, мол, ничего, я тихо, всё в порядке.

— Пал Сергеич, — Инна встала, обняв его сзади за плечи. — Не надо, мы есть не хотим… и поздно уже.

— Нет, нет. Я вас никуда не отпущу. Прошу. А мы по рюмочке. Имеем право.

Он сел за стол, всем налил водки, и заговорил, всё больше и больше оживляясь.

— Что значит поздно! Разве для артиста это поздно? Детское время. Эх, молодые люди… Мы… Нет, мы не разбегались так рано по домам… Помню, в театре Шекспира играли в пяти актах с антрактами, спектакли заканчивались заполночь… И ничего, хватало сил и для себя, и для своих коллег… (Он прислушался, и продолжал, понизив голос.) Я пел романсы, у меня был красивый голос… И-и-и, какие комплименты я выслушивал… Ну, сдвинем бокалы, тьфу, то есть рюмки. Я всегда был в компании виночерпий… «Пью горечь тубероз, небес осенних горечь… Пью горечь вечеров, ночей и людных сборищ… и в них твоих измен горящую струю… Исчадья мастерских, мы трезвости не терпим. Надежному куску объявлена война. Тревожный ветр ночей — тех здравиц виночерпьем, которым, может быть, не сбыться никогда». Вот что, давайте мы сделаем глинтвейн, или лучше сварим пунш. У меня где-то ром припасен. Но… сначала выпьем, все-все и до дна… Не хочу я спать. Может быть, жизнь и есть сон, как намекнул нам некто Кальдерон, но… сон, поверьте, уж точно не жизнь. Еще отоспимся, мои дорогие… А пока — я вам сейчас спою, возьму только гитару. Как хорошо, что вы зашли. С нами дама — открываем бал, там музыка. Приглашайте, Сережа, даму, сдвигайте мебель, откройте форточку, то ли еще будет. Ну, что вы сидите, за дело!

Он так быстро и неловко поднялся из-за стола, что смахнул локтем тарелку с закуской. — Ничего, ничего, я уберу. — Павел Сергеевич схватил веник, но не мог найти совок — в сердцах всё бросил и побежал за гитарой. Было слышно, как за стеной недовольно заспорили.

— Надо бы, мальчики, убрать.

Они обменялись взглядами, и встали.

— Вы куда? — уже в прихожей столкнулся с ними Павел Сергеевич.

— Мы пойдем, — извинилась Ланская, — пора уже.

Он замер, всё ещё храня на лице следы раздражения и досады после стычки с родственницей. — Как же так, как же так… — повторял он, прижимая к груди гитару, всё еще надеясь задержать их. Но вдруг передумал: — Спасибо, что зашли, уважили старика. Заходите еще, — и не сдвинулся с места, пока они возились с замком, по одному покидая квартиру, и оглядываясь на него, одиноко стоявшего посреди прихожей с гитарой, прижатой к груди.

Оказавшись на улице, не сговариваясь, они повернули к филармонии.

— Как жалко Пал Сергеича, — вырвалось у Троицкого, — неужели так ничего нельзя для него сделать?

— А что тут сделаешь, — мрачно проворчал Сеня, — он стал текст забывать. На гастролях как-то вышел на авансцену… У него огромный монолог, а он ни одного слова не помнит. Ему подсказывают, шепчут, а он молчит, смотрит в зал и молчит. Потом махнул рукой: «Сегодня, — говорит, — мне вам сказать нечего» — и сел на место. В зале хохот, думали, так и надо, а на него страшно было смотреть.

— А может, он не забыл?

— Ну да, — отмахнулся Сеня. — Что ж он молчал?

Снег падал всё гуще и крупнее.

— Смотрите, — показал рукой Троицкий, — зонтик под снегом.

Действительно, им навстречу шли двое влюбленных, и прятались под зонтиком, облепленным снегом.

— А как красиво, — подставив лицо снежинкам, вздохнула Инна.

— Черт бы его побрал этот снег, — мрачно проворчал Сеня, — еще листья на деревьях зеленые, а он уже повалил…

— Сеня, ты ворчун, — зажмурясь от удовольствия, смотрела на снег Инна, — а какой ты будешь зануда в старости, и внуков будешь лупить дубцом по пóпам.

— Не будет у меня никаких внуков.

— Будет, Сеня, будет. Всё у тебя будет. И не хандри, не ворчи, никуда ты от этого не денешься. Сережа, можно я возьму вас под руку, скользко очень.

Инна ухватилась за его локоть.

— Если мне дадут квартиру, — тихо сказала она, — я буду жить там, за рекой.

— А чем тебе в старой плохо живется? — спросил Сеня.

— Соседи, Сенечка. Вот я, например, хочу вас к себе пригласить. А что на это скажут соседи?

— А ничего не скажут, — вдруг оживился Сеня, — так что приглашай.

— Я не знаю, — засомневалась Инна, — вот и Сережа молчит.

— Если это удобно, — едва слышно отозвался он.

— Да что там его спрашивать, идем и всё.

Они прибавили шагу.

— Ах, Сережа, — потрогала Инна его плащ, — так нельзя, придём ко мне, я дам вам свою безрукавку. Она меховая, в ней холодно не будет. Не надо на меня так смотреть. И, вообще, у меня сегодня успех, праздничное настроение. Вы на меня сердиты? — спросила она у Троицкого, крепче сжимая его руку. — Сеня, ну почему он молчит?

Сеня ничего не отвечал.

— А что это вы дуетесь оба? Я вас увела от хорошеньких девочек и этим испортила настроение?

Она посмотрела на Троицкого, и спросила:

— Я очень старая?

Снег падал ей на лицо, блестел снежинками на ресницах и бровях, и от этого у неё был какой-то беспомощный, мокрый вид.

— Фу, какая я старая, — отвернулась она.

— Кто вам сказал?

— Глаза ваши, — вздохнула Инна, — и вас не мучают угрызения совести?

— Нет, — не задумываясь, ответил Троицкий.

— У вас есть девушка?

— Нет.

— А почему так неуверенно?

К остановке подошел освещенный вагон трамвая.

— До завтра, — кивнул Вольхин, вскочив в вагон, и уехал, даже не помахав им.

— Семен в своем репертуаре. Всех взбаламутил, наприглашал ко мне в дом, а сам сбежал. А почему вы молчите? — спросила Инна, отпустив его руку.

— Сам не знаю.

Ему было приятно идти и идти, приятно вдыхать крепкий сырой воздух, приятно было слышать рядом её шаги, приятно провожать глазами оставшиеся за спиной темные дома, скверы, перекрестки, приятно было смотреть на медленно текущую под ногами улицу…

У её дома они остановились. Инна уткнулась ему в плечо, пряча улыбку.

— Поднимемся ко мне, — сказала она тихо.

В комнате Инна зажгла свет, обессилено прислонилась к двери.

— Помогите мне, — беззвучно, только губами попросила она.

Троицкий взял у неё сумочку, оглянулся, не зная, куда бы её пристроить.

— Ну, помогите мне, — уже громко сказала она, улыбаясь.

Тогда он, расстегнув, снял с нее пальто и повесил у двери на крючок вместе с сумочкой и своим плащом.

На Инне было зеленоватое платье с темными разводами, открытое у шеи, свободное, с широкими рукавами — такое тонкое и легкое, что, казалось, от одного только прикосновения оно растает, испарится, как дымка…

Они сели на диван совсем близко, едва касаясь друг друга. От этой близости у него перехватило дыхание, радостно прыгнуло сердце.

— Можно, я включу музыку? — тихо спросил он.

— Конечно, — так же тихо ответила Инна.

В приемнике зашипело, прорвался иностранный говор. Наконец зазвучала музыка.

Троицкий снова сел рядом и увидел, что Инна плачет, беззвучно, не вытирая слез, не замечая его. Он растерянно примолк, и стал разглядывать завешенные фотографиями стены.

Когда она немного успокоилась, он бережно взял её руку.

— Простите, Сережа, это так, ничего серьезного, просто настроение такое. У меня это бывает…

Она подняла на него глаза. Они были уже сухими, и казались строгими, настороженными. Он смотрел в них, не отрываясь, как будто хотел там что-то прочесть. Какие-то секунды они так сидели, не в силах отвести глаз, и молчали. Потом голова Инны легла ему на плечо и, набравшись смелости, он притронулся к её виску губами. Поцеловал ещё и ещё — она не отстранялась. Они целовались нежно, но без страсти, едва касаясь губами.

— Волчонок, ты похож на волчонка. — Она провела ладонью по его лицу. — Ну почему?.. Откуда мы такие… несвободные. Смешно, ей-богу… Только дети свободны по-настоящему. А мы… не можем не смотреть на себя со стороны. Привыкаем к этому… и перестаем замечать, как наши поступки зависят от чужого глаза. Почему нам нельзя быть самими собой? Потому же, почему мы не можем это позволить близкому человеку. Нам становится не по себе, когда обнаруживаем в нём этот чужой, только его мир — его старых друзей, женщин, бывшую семью, замечая, как у него при этом горят глаза… и поневоле его ревнуем, потому что беззащитны перед этим, а беззащитны — потому, что любим. А чтоб не ревновать и не мучиться, говорим себе «черт с ним», и будто в отместку, приглашаем в дом старых друзей или обзаводимся новыми. А это никому не нравится. Тут мы понять друг друга не можем. И так плохо, так тяжело, когда нет доверия. А кому сейчас можно доверять? За себя и то поручиться нельзя… Может было бы лучше совсем отказаться от личной жизни, — продолжала говорить Инна, взяв его руку. — Но уж если вышла замуж, забудь всё, что было у тебя до замужества — иначе семейная жизнь становится адом.

— Я вообще-то считаю семейную жизнь предрассудком, — авторитетно заявил Троицкий.

— Волчатам рано помышлять о своем логове. Они еще под присмотром старших. Они нуждаются в опеке, если старшие, конечно, не упились вдрызг. Тогда на время они сами нуждаются в опеке и предают себя в ненадежные волчоночьи руки… Мне приятно, что ты заботишься обо мне, от тебя исходит что-то очень убаюкивающее. С тобой рядом тепло, сидела бы так всю ночь… (Она поцеловала его.) Согрей мне чаю. Устала. Плохо сплю эти дни. Сегодня перенервничала и выпила лишнего. Глаза слипаются, а хочется с тобой ещё поболтать. Найдешь чайник, красный в горошек?

Инна продолжала о чём-то рассказывать, сбивчиво и горячо, но смысл её путаных слов плохо доходил до его сознания. Троицкий слушал её голос, как музыку, и молчал, боясь заговорить, чтобы не прервать что-то, что могло тут же рассыпаться, исчезнуть навсегда. Сколько времени так прошло — минута или вечность…

Троицкий выскользнул за дверь, и, стараясь не шуметь, пробрался на кухню. Чайник в красный горошек стоял на плите.

Но чая Инна не дождалась, прикорнув на диване, одетая, как спят в зале ожидания отчаявшиеся пассажиры.

Троицкий, оставив чайник на полу, присел рядом и тронул её за плечо.

— Я сниму с вас сапоги, можно?

Инна вздохнула и улыбнулась. Он принял это за согласие, и, аккуратно расстегнув «молнию», снял сапоги. Видимо, ей стало легче и она удовлетворенно подобрала ступни под себя.

Троицкий выпрямился. Инна спала, полусидя, привалившись спиной к диванным подушкам. Одну руку она подложила себе под щеку, как обычно спят в детстве. Он смотрел на неё во все глаза — открыто, лихорадочно, будто хотел успеть насмотреться до того, как её отберут у него или она очнётся. Она была в его руках, он это понимал, и чтобы не поддаться соблазну, нашел плед и хотел укрыть. Но едва её коснулся, как Инна, не открывая глаз, сонно пробормотала: «помоги мне, я так устала», и опять затихла.

Он бережно обхватил её, и вдруг почувствовал, что Инна приподнимается всем телом, чтобы облегчить ему раздевание себя — пришлось встать коленями на диван и осторожно стащить с неё платье. Если Инна, спящая в платье, походила на девочку, задремавшую во время «тихого часа» где-нибудь в пионерлагере, то в короткой комбинации и чёрных чулках она, скорее, напоминала натурщиц Лотрека или барышень Мопассана. Троицкий пялил на неё глаза, испытывая при этом блаженство и стыд одновременно. Он ждал, что сейчас она откроет глаза и всё рухнет: он устыдится, она посчитает себя оскорбленной — и пути назад уже не будет. Троицкий скользнул рукой под комбинацию и, освобождая её ноги от чулок, медленно целовал, обнажавшееся тело. Потом нащупал на спине застёжку бюстгальтера и не без труда расстегнул. Инна не просыпалась, но, как ему показалось, беззвучно ему помогала себя раздеть, хотя он и не понимал, как именно. Он вдруг подумал, что сейчас, пока она кажется ему спящей, Инна безусловно защищена от него, но как только она выдаст себя и он поймёт, что она не спит и притворяется, ему не устоять.

Он старательно сложил и повесил на кресло её одежду, кучкой валявшуюся на диване. Бросил в изголовье две вышитые подушечки. Приподнял Инну под руки и уложил на диване. Всё он делал откровенно, не осторожничая, даже грубо, как могло ему показаться. Повернул её набок, погладил распрямившиеся ноги, поцеловал ступню, пальцы. Её лицо осветилось, было покойно и возвышенно, будто она испытывала блаженство от неслышной ему Небесной музыки, звучавшей в ней. После этого он укрыл её пледом, и всё чего-то ждал. Он даже сел в кресло рядом и смотрел на неё долго, может быть с час… Может быть, она действительно крепко спала.

Он присел на корточки, поцеловал её в приоткрытые мягкие губы, в крохотную родинку в углу рта. Инна вздохнула, обхватив его за шею: «Спи, спи, люблю тебя», — произнесла одним дыханием — и больше не шелохнулась.

Троицкий взял плащ, вышел в коридор. Никто не появился на шум, пока он, одеваясь, возился в прихожей, и никем не замеченный покинул квартиру.

«Алена… это совсем другое», — вдруг осознал он причину тяжести, давившей на сердце, и старался больше не думать об этом.

 

Глава седьмая

 

XVI

Распределение ролей в новой пьесе было воспринято всеми как открытый манифест нового главного, прямо заявлявший о его симпатиях и антипатиях.

Комментарий артистов, изучавших документ у «доски приказов», Ланская и Троицкий услышали, раздеваясь в гардеробной.

— К-конечно, — оповестил всех дядя Петя, — Липочка — его жена, Подхалюзин — Ю-юрка.

— Нас с вами тоже не забыли, — довольно потирал руки Фима, — не подеремся?

Троицкий попал на одну роль с Вольхиным.

— Не понимаю, — говорил он Сене, — что у нас с тобой общего?

Он расстегнул меховую безрукавку, которую носил поверх свитера, и продолжал:

— Куда ещё ни шло Треплев, там… и так и эдак можно решить. А тут… какой-то Тишка. И роли нет, так, одни фокусы.

— Паша, — позвала подругу Артемьева, вплотную прижатая к доске толпой артистов, — теперь тебя в тыл отрядили, примадонну прикрывать.

Паша, близоруко щурясь, протолкалась к приказу.

— П-паздравляю, — хмыкнул дядя Петя, быстрым коротким движением пригладив брови, — кхм, кхм…

— Ну и что, — Паша глянула через головы артистов на Артемьеву, — пусть и вторым составом, всё лучше, чем ничего.

— Не скажи, — отозвалась Артемьева. — Инне, к примеру, лучше б ничего, чем это, — и Галя кивнула на доску. — Она в театре?

— А вон Троицкий. Значит, и она где-нибудь здесь, — подмигнул Фима.

И, действительно, вскоре у доски объявлений показалась Ланская.

— Поздравляю с новой ролью, — сказала Паша намеренно громко, чтобы все слышали.

— С какой? — не поняла Инна.

— Ну, эту будешь играть, «брюйлльянтовую», сваху, кажется.

— Что? — удивился Рустам, — значит, тебя в возрастную группу перевели?

— Ну, нет, это не про Инночку, — возразила Артемьева.

Обе актрисы улыбались, и, словно тоненькими буравчиками, сверлили её любопытными глазками.

Ланская промолчала, и пошла к себе в гримерную.

— Я говорил, он не дурак. Видел, какой ход? — подталкивал Шагаева к доске Рустам. — Михал Михалыча на главную роль. Он же сто лет не играл. Но ему наплевать — теперь Михал Михалыч безоружен против него, и управление…

— Знакомая безрукавка, — зацепил Троицкого взглядом Шагаев, — тепло вам в ней, под мышками не жмет?

— Нет.

Минутное замешательство, и Троицкий потерял Инну. Им овладела вдруг тревога — томительная, тянущая за сердце, и Шагаев каким-то образом имел к этому отношение. Обеспокоенный, еще не зная чем, он бросился её искать.

У дверей репзала натолкнулся на Артемьеву.

— Тебя можно поздравить…

— С чем? — насторожился Троицкий.

— Ну, как же, взяли в первый же спектакль первым составом…

— Да ерунда, — покраснел он, почему-то чувствуя себя виноватым перед нею.

— А как твои дела? — спросил он, заметив, что Галя чего-то ждет от него. — Когда тебе Мих-Мих даст, наконец, сыграть?

— Никогда.

— Почему?

— Я, Сереженька, заявление уже подала, час назад. И через две недели уезжаю. Тесно стало в театре, да и муж зовет.

Троицкий растерялся: такого поворота он никак не ожидал.

— А как же «Чайка»?.. Мы уже начали репетировать…

— Ах да, «Чайка», — она скривилась. — Я чайка? Нет, не то. Я гайка… нет-нет, я винтик-шпунтик. И опять, как видишь, не того калибра, господин режиссёр. Пригласи лучше Ольгу Поликарповну. Между прочим, чайка — хищная птица.

— А куда вы уезжаете?

— Вообще-то не принято говорить, но только для вас. В Минск. Бýдешь там, милости просим, заходи в театр… с Инночкой. (Её взгляд скользнул по безрукавке.) Ой, это же?.. А тебе к лицу. Ну, не поминай лихом, — бросила она на ходу.

Троицкий снял безрукавку, спустился в гардероб и сунул её в рукав своего плаща.

Инна явилась в зал на первую читку с опозданием.

— Сегодня я этого не видел, — предупредил Уфимцев, — но следующего раза, надеюсь, не будет.

Все притихли.

— Что вы сидите, — удивился он, оглядывая актеров, — берите текст и на площадку.

Никто не шелохнулся. Его слова приняли за шутку.

— Петр Кузьмич, — обратился он к помрежу, — ведь я просил выгородить площадку, эскиз вы получили, в чем дело?

— Я думал, — розовея от натуги, вскричал помреж, — вы будете сегодня читать за столом…

— Никогда больше не думайте, Петр Кузьмич, когда я вам говорю, но незамедлительно исполняйте. Иначе нам с вами будет трудно сработаться. Я не люблю попусту тратить время.

Помреж засопел, и принялся расшвыривать стулья. Причем орудовал он одной рукой, что производило на всех угрожающее впечатление. В пять минут выгородка была готова.

Уфимцев выложил на стол блокнот, ручку.

— Репетирует первый состав. Ну, прошу вас, — пригласил он актеров на площадку. — Мы пройдем без остановок весь первый акт.

— Как? — вслух удивился Михаил Михайлович. — Уже? — Он пожал плечами, и с выражением крайнего недоумения пошёл на площадку.

Актеры, уткнувшись в незнакомый текст, неуверенно двигались по площадке под диктовку режиссера. Михаил Михайлович пыхтел, отдувался, надевал очки, затем снимал их, клал в карман, а потом судорожно искал.

— Стойте, стойте, — остановил репетицию Уфимцев, — так дело не пойдет. Мне нужно ваше умение работать сразу, с места. Иначе я вас больше занимать у себя в спектаклях не смогу. Надо воспитать в себе навык мгновенно мобилизоваться. Я даю задания несложные. Их можно осваивать неделями, а можно сделать сходу. Это зависит от вашего профессионального уровня. И нечего тут колдовать. Работа артиста как всякая другая, все эмоции должны быть под рукой. Нужны слёзы — щелк, и вы уже рыдаете, нужен смех — щелк-щелк, и… Мой учитель рассказывал, что однажды поставил целый спектакль с листа. Приехал, положил перед собой экземпляр пьесы, которую даже не читал, всех вызвал на сцену, и уже к вечеру, страница за страницей, выстроил спектакль. Ну, нам это делать сейчас ни к чему, но мы будем работать быстро. Рассиживаться я не умею.

Прошло больше часа. Все ждали перерыва. Уфимцев, не спеша пролистав пьесу, предложил сыграть акт сначала. Актеры молча переглянулись. Напомнить ему о перерыве никто из них не решился. Уж лучше потерпеть.

— Нет, нет, нет, — снова остановил репетицию Игорь Станиславович, — тон, неверный тон, вы разве сами не слышите? Здесь должно быть…

И он подошел к роялю, задвинутому в угол репзала, и стал бить по клавишам.

— Слышите, что мне нужно? Я вам даю рисунок, тональность. Вы запоминайте и импровизируйте.

Начали снова.

— Стоп, — прервал режиссер, — умничка, Сергей Викторович, и Оля всё сделала правильно. Остальные не слышите. Живо сначала.

— Да дайте же мне попробовать, — взревел вконец замороченный Книга, — что вы меня всё по рукам шлепаете, как шкодливого ребенка.

— Пробовать некогда, Михал Михалыч, надо делать сразу.

— Нельзя сделать так, как вы предлагаете. Здесь нужно…

— Скомпрометировать можно любую идею. Не будем попусту тратить время. Вы мне всё равно ничего не докажете. Давайте каждый займется своим делом. Я приношу вам идеи, вы их воплощаете. У меня спектакль готов. Он у меня здесь, — и Игорь Станиславович постучал себя по виску.

— А если артист видит сцену по-своему, — не сдавался Михаил Михайлович.

— Я спектакли ставлю не для артистов. Артисты мне нужны для спектакля, моего спектакля.

— Но Константин Сергеич…

— Еще раз всё сначала.

Прошло два часа. О перерыве не было и речи.

— Еще раз сначала, и пойдем дальше, — хлопнул в ладоши Уфимцев, — ничего, держитесь, господа артисты. Давайте, Михал Михалыч.

— Что он, в туалет никогда не ходит? — удивилась Паша.

Наконец был объявлен перерыв. Все, сорвавшись со своих мест, с ожесточением протискивались в двери.

— Минуточку, — вдруг опять задержал их главный. — Я хочу сказать… (Все остановились, переминаясь с ноги на ногу, устремив на Уфимцева нетерпеливые взгляды.) Тут уже ходят разговоры, что у меня в спектакле занята жена. Да, занята, потому что она, как я считаю, лучше всех справится с этой ролью. Поэтому я взял её в свой спектакль, а не потому, что она моя жена. И если я услышу хотя бы намек на нашу родственную связь, я тут же расстанусь с этим актером. После перерыва репетирует второй состав, всё с самого начала.

К концу короткого перерыва, когда Троицкий вернулся в зал, на площадке сидел Юрий Александрович с женой главного, и они о чем-то перешептывался.

«…испугался скандала и вернулся в семью», — кто сказал, он не заметил. Инна отрешенно смотрела в окно. Её лицо показалось ему мрачным. С самого утра в ней чувствовалась какая-то нервозность и раздражительность. Мрачным выглядел и Шагаев. Он молча стоял в компании Рустама и Фимы, которые наперебой сыпали анекдотами.

— Сережа, — подозвала Ланская. — Ты меня бросил одну. Не уходи надолго, мне спокойно, когда ты рядом. И больше не опаздывай утром, как сегодня, я не люблю бежать на репетицию сломя голову, и кофе остывает. После репетиции пойдем обедать в ресторан? Потом сразу же ко мне, хорошо? Надо отдохнуть перед выездным.

— Ты помнишь, что у нас репетиция «Чайки»?

— Ах, да. Может, перенесем на завтра?

— Нет. Пал Сергеич придет. Ты знаешь, что Галя подала заявление?

— Уже слышала.

— Зачем она это сделала? Только разобрали первый акт. Она бы здорово сыграла Нину. Особенно, как мне это представлялось: Нина — маленькая Аркадина. Галя хорошо бы это сыграла. И тогда я понимаю, почему стрелялся Треплев. Он вдруг увидел её и себя со стороны, будто это не они разговаривают, а Аркадина с Тригориным, но поменявшись ролями…

Инна полезла в сумочку и вытащила два яблока.

— Будешь?

Троицкий взял яблоко, и вдруг похолодел от мысли, что другое Инна сейчас предложит Шагаеву. Но она, надкусив яблоко, подошла к Паше, которая тихонько наигрывала на рояле душещипательный романс, и застряла там.

В присутствие Инны иным становилось всё, менялось даже освещение. Его поражала эта перемена вокруг и в нем самом. Он еще только подходил к её дому, а ноги уже сами собой ускоряли шаг, и он влетал к ней, будто не виделись они вечность. Всё, что она брала в руки, тут же приобретало ценность реликвии. Инна уходила на кухню сварить кофе, а он в минуты её отсутствия уже с нетерпением предвкушал её появление в дверях. Запах её духóв тотчас же делал его счастливым. Звук её голоса умиротворял ожесточившуюся душу. Даже в коммуналку, где Инна жила, он входил с придыханием, как в мемориальную квартиру. Инна не отпускала его от себя ни на шаг. И он чувствовал, что она, в самом деле, в нем нуждалась, в его постоянном присутствии рядом… Он и сам не мог долго оставаться без неё — она примиряла его с самим собой. И сейчас, глядя, с каким волнением Инна слушает Пашу, он боготворил Пашу, хотя минуту назад она не вызывала у него никаких других чувств, кроме раздражения.

Перерыв закончился. Первым влетел в зал Петр Кузьмич, за ним быстро вошел возбужденный Уфимцев.

— Умничка, — сказал он, подойдя к Фиме, — всё ты сделал, как я просил.

— С Фимочкой надо быть осторожней, — шепнула Паша, закрыв крышку рояля. — Науходоносер.

— Ну, так, — хлопнул в ладоши главный, — первый акт сначала. Репетирует второй состав и Михал Михалыч, разумеется.

Встал Вольхин. Спрятала вязанье Антонина Петровна (она была во втором составе с Инной). Последней вышла на площадку Паша в накинутой на плечи шалью, дородная, молодая, красивая, уперла руки в бока и развязно спросила:

— Ну, шеф, какую берём картину?

Главный вздрогнул.

— Это что такое? — ледяным голосом спросил он.

Артисты, поначалу воспринявшие всё как шутку, замерли.

— Меня зовут Игорь Станиславович. И будьте любезны, в рабочее время обращаться ко мне по имени-отчеству.

— Простите, — кисло улыбнулась Паша.

— Она больше не будет, Игорь Станиславович, — рявкнул с места Рустам.

— Я вижу, здесь принято много разговаривать. Мы эту традицию сломаем. Я буду удалять с репетиции за посторонние разговоры.

И снова целый час мыкались по площадке актёры, читая по бумажкам роли, плохо представляя себе, что им здесь играть. Паша нахально врала текст, паясничала, развлекая партнеров. Сеня хмуро, но старательно бубнил по тексту. Куртизаев лез из кожи вон, чтобы понравиться главному. А Михаил Михайлович, долгое время пытавшийся что-то сыграть по своей системе «бодро-весело», в конце концов запутался, плюнул и замолчал, остановившись посреди площадки.

— Что случилось, Михал Михалыч? — осторожно, как у тяжело больного, спросил главный.

— Я не могу в таких условиях работать

— Можете, — невозмутимо заявил Уфимцев.

— Нет, Игорь Станиславович, не могу.

— А вы попробуйте через «не могу».

— Вы что, издеваетесь надо мной? — остолбенел Михаил Михайлович.

— Не надо мне задавать вопросы, продолжайте репетировать.

— Не буду, — уперся Книга, глядя на главного остекленевшим взглядом.

— А я вас прошу.

— Нет уж, оставьте меня в покое, — вдруг затрясся Михаил Михайлович, выбираясь вон с площадки и запихивая свою роль в портфель.

— Михал Михалыч, успокойтесь.

— Я вам не мальчишка, — бормотал он, нащупывая рукой замок портфеля.

— Михал Михалыч, — подскочил к нему главный, — вот… это мне и нужно от вас. Я прошу прощения — это был эксперимент. Это мой метод работы. Я добился от вас того, что хотел. Теперь вы находитесь в том нервном состоянии, которое поможет вам понять суть репетируемой нами картины…

— Или схлопотать второй инфаркт, — шепнул Рустам «рыжему».

Пораженный Книга замер, выпучив на главного изумленный глаз.

— Михал Михалыч, успокойтесь, и пройдем эту картину сначала.

Не зная, куда девать расстегнутый портфель, и не в состоянии закрыть его непослушными пальцами, Михаил Михайлович взял его под мышку и бочком прошел мимо главного к двери.

— Вы куда, Михал Михалыч?

— Нехорошо ему, — заступилась за него Антонина Петровна, — ему нужно принять лекарство.

— Миша, что с тобой? — послышался за дверью голос Зинаиды Павловны.

— А Зинаида Павловна, как всегда, на посту, — под нос себе пробурчал Шагаев, и Троицкий заметил, как дрогнули уголки губ у Инны.

Артисты не сводили глаз с Уфимцева, совершенно не сочувствуя ни ему, ни Михаилу Михайловичу. Лишь Антонина Петровна заикнулась было: «Зачем же вы так с ним, Игорь Станиславович?», но сказала это неуверенно, скорее, для себя. Возможно, что Уфимцев даже не расслышал её. Он загрустил, глядя через головы артистов в окно, будто остался один в опустевшем зале.

— Я сегодня еще раз убедился, — скорбно проговорил он, — что вы совсем не готовы к моим репетициям. Это не случайность, когда во время сложнейших творческих поисков, артист воспринимает мой метод как личное оскорбление. Это говорит о совершенном непонимании вами моей методологии. Артиста нужно раздразнить, довести до бешенства, оскорбить, унизить, чтобы он стал пригодным для работы, если, конечно…

— Его не хватит инфаркт, — согласился с Рустамом Шагаев, заставив тем самым Инну отвернуться, чтобы скрыть разбиравший её смех. В конце концов, со слезами на глазах она жалобно попросилась выйти из зала.

— … если, конечно, это артист, и вообще пригоден для нашего дела. В жизни я человек мягкий, но в работе буду беспощадным. Я, например, ничего не понял из того, что делал во втором составе Тишка, — и он повернул голову к Вольхину.

— Вы читаете?

Вольхин встал.

— Я вас спрашиваю, вы книги читаете? А то, знаете ли, у меня сложилось впечатление, что ваш интеллект пока ещё в девственном состоянии, даже не тронут мыслью.

Тоненький смех Фимы разозлил главного.

— А вы, чем всё это время занимались на площадке? — повернулся к нему Уфимцев. — Я сейчас невольно обидел, так сказать, Михал Михалыча, но это мастер. И какой интересный человек! За ним следишь, не отрываясь, когда он на площадке. Даже если он там просто присутствует. А вы…

Он опять перевел взгляд на Вольхина.

— … кроме бессмысленного пробалтывания текста, я ничего не увидел. Вы подумайте об этом. Своей ли профессией занимаетесь. Вот перед вами в той же сцену репетировал другой артист, я вижу, что он соображает.

Главный опять повернулся к Фиме.

— Или вот вы… сплошное гримасничанье. Такое впечатление, что лицо у вас без костей. Вы обратите внимание на скупость выражения у Михал Михалыча. Он, действительно, большой мастер, я весьма советую молодежи поучиться у него. Можете ему всё это передать. Мы закончили на сегодня. К завтрашней репетиции всем знать текст.

— А я? — спросила Паша, не поднимаясь с места.

— Что вы? — не понял Уфимцев.

— Обо мне вы ничего не сказали.

— А мне нечего вам сказать.

— Что ж я… пустое место, что обо мне нечего сказать?

— Не знаю, не знаю… возможно, я ошибся с назначением вас на эту роль.

Уфимцев направился в директорский кабинет, откуда уже доносился голос Михаила Михайловича.

В дверях кто-то придержал Троицкого за руку.

— По-моему, Инна Ланская забыла пьесу, вот, передай ей, пожалуйста.

Имя Инны в устах Шагаева неприятно резануло. Троицкий взял пьесу, это была «Чайка».

— Скажите, — пересилив себя, заговорил он с Шагаевым, — мне кажется, вы человек отзывчивый…

— Я человек злой.

— Не о том я… Вы… если что-нибудь интересное затеется в театре, вы поддержите?

— А что здесь может быть интересного?

— Вот эта пьеса — «Чайка». Мы хотим попробовать её сыграть… Нам нужен Тригорин. Вы, как раз, тот человек…

Шагаев молчал. Он смотрел на Троицкого, чуть склонив набок голову.

— А ты отдаешь себе отчет, что это значит?

— Я не понимаю.

— Ну, хорошо. Я готов попробовать, хотя, судя по… Не возражай мне, а то передумаю. Как же прикажешь к тебя обращаться — на «вы» или на «ты»? Давай будем с тобой на «вы», а? Так, мне кажется, вернее.

Инна ждала Троицкого в гримерной.

— Ты забыла, — протянул он пьесу.

— Ой, что я за растеряха, — отругала она себя, — спасибо. А я думала, ты опять куда-то запропастился.

— Спасибо не мне, а Шагаеву, это он передал.

— Да? — в её глазах застыл немой вопрос. — Значит, спасибо Шагаеву.

Дождавшись, когда все разошлись, они вернулись в репзал.

— Первый акт сегодня трогать не будем, — сказал Троицкий, соорудив из стульев выгородку. — Гали нет. Звонил Павел Сергеевич, он заболел, прийти не сможет… Ладно, давай возьмем сцену Аркадиной и Треплева. Как бы только так сделать, чтобы эта сцена не была сварливой и крикливой, как её всегда играют… Получается, что они враги — им нужен только повод, чтобы наброситься друг на друга. А мне кажется, в этой пьесе это самые близкие друг другу люди. Ты, почему молчишь?

Инна пожала плечами. Он видел, что она плохо его слушает, и думает о чем-то своём.

— Ну, ладно. В общем, давай попробуем. Главное, чтобы всем было понятно: ссорясь, они оскорбляют друг друга не потому, что враги, а потому, что не любят себя такими, какими они стали, и злятся потому, что им стыдно за это… Инна, что случилось,?

— Ты здесь ни при чем.

— А кто же при чем?

— Я. Давай репетировать.

Они не дочитали сцену и до половины, как в дверях появился Уфимцев. Он обежал взглядом зал:

— Что это за самодеятельность?

— Игорь Станиславович, вы ведь сказали, что будете ставить «Чайку», мы хотим попробовать сами, — объяснил Троицкий.

— Чем же вы занимаетесь у меня на репетициях, спите? — пошутил он. — Я это учту. Поразительно, и не жаль ни времени, ни сил…

— Для хорошего дела, уважаемый Игорь Станиславович, сил не жалко, — как бы между прочим, заметила Ланская.

Уфимцев выдержал её взгляд.

— Я вас попрошу зря репетиционный зал не занимать. И в следующий раз найти для… ваших… свиданий… найдите другое место, — дверь за главным закрылась.

Троицкий не успел ему ответить — только встал.

— Сережа, — удержала его Ланская. — Он прав, нам надо репетировать как полагается — с помрежем и прочим… Я поговорю сегодня с завтруппой.

— Он прав? — удивился Троицкий. — Ну, знаешь!.. На правых так не смотрят.

— Да подожди ты! Иди сюда! Я запрещаю тебе!.. Никаких выяснений. Я сама с ними переговорю. Ты понял? Не смей!..

— Тогда я тебя не понимаю.

— Значит, не понимаешь. Считай, что мне не понравилось, как обошелся он с Михал Михалычем. Мог бы быть и поделикатней.

— С кем? С Михал Михалычем? Инна… с этим… который как удав живьем проглотил здесь, думаю, не одного артиста! С ним надо быть поделикатней?

— Он, Сережа, старик.

— Пал Сергеич тоже старик, а его выставили из театра, и о деликатности никто не вспомнил. Уфимцев ему роль дал, и какую роль!

— Возможно, ему что-нибудь нужно от него.

— Ну, почему сразу так? Что ему может быть нужно от старика, очередного режиссера?

— Чтобы не мешал.

«Я знаю, чьи это слова», — подумал Троицкий.

— Ну, конечно, очень он испугался твоего Михал Михалыч. Кроме Книги эту роль играть некому. Не Шагаеву же, в конце концов?

— Почему, она ему подходит.

— По возрасту.

Инна вспыхнула. Какое-то время она молчала, сдерживаясь, чтобы скрыть раздражение.

— Не думай, что молодость… уж такое большое преимущество, — сказала Инна, наконец, спокойным голосом.

— А что ты его защищаешь?

— А он мне нравится.

— Чем же?

— Остроумием, и еще тем, что не умничает там, где не нужно.

— Потому, что он циник. Для него всё в жизни только повод для издёвки. Ему всё безразлично: так поставят спектакль, иначе — он всё равно найдет, что в нём высмеять… А ты, Инна, ты такая актриса, ты очень хорошая артистка…

Инна резко встала, положила руки ему на плечи, виновато прислонилась.

— Спасибо, ты очень приятно меня ругаешь. (Она чмокнула его в щёку.) Только Шагаев здесь ни при чем.

— …опаздываешь на первую же репетицию…

— И совсем он не циник. А задержали меня по делу.

— Вот-вот, всё важно, всё срочно, а на репетицию можно и опоздать. И хохочешь, как маленькая, что бы тот ни сказал. А Игорь Станиславович…

— Не говори мне об Игоре Станиславовиче, — вдруг взвилась она, — тоже мне, великий режиссер приехал.

— Инна, он что, тебя обидел? — резко переменился в лице Троицкий.

— Попробовал бы только… А что? — внезапно улыбнулась она, — ты бы стал меня защищать?

— Нужно было бы, стал, — глухо проговорил он.

— Тогда давай мириться.

— Не буду я мириться.

Он приготовился к долгим уговорам, но она сказала равнодушно:

— Хорошо, не будем. Вот мы с тобой и сыграли сцену Аркадиной и Треплева, правда? и так, как ты для нас придумал. Мне понравилось. Это правильный ход. Ты умный. Теперь и я, наконец, понимаю, почему они так ссорятся. Почему они так беспощадны друг к другу. (Она потянулась его поцеловать, но Троицкий не дался ей из упрямства.) Ладно, — пригладила она, его вихрастые прядки, — идем обедать. Или, может быть, знаешь, что сделаем? Купим чего-нибудь в магазине и поедем ко мне домой. В ресторан всё равно не успеть, у нас мало времени. До выездного осталось совсем ничего.

В квартире у Инны аппетитно пахло жареной картошкой. На плите что-то булькало и шкварчало.

— Кто там? — спросил из кухни женский голос.

В передней появилась соседка, сухонькая, пугливая, седенькая в домашнем халате из желто-зеленой фланельки.

— Ой, а я думала, Дмитрий Олегович. Кто бы нам кран починил, а то течёт вода, на нервы действует.

— Нет, я не умею, — покраснел Троицкий, досадуя, что не может починить кран.

— Жаль, очень жаль. Надо учиться. А то нам, Инночка, в квартире нужен мужчина, который всё умеет делать. Ну, не смущайтесь, это я так.

Пока Инна возилась на кухне, он, не зажигая света, устроился на диване. Ему нравилась её комната, казавшаяся особенно уютной после гостиничного номера. Троицкий мог сколько угодно сидеть так, не двигаясь, и полугрезить, полудремать в каком-то летаргическом состоянии, забывая, что здесь он только гость, и рано или поздно ему придется прощаться и уходить.

— Ты что это сумерничаешь? — удивилась Инна, внося в комнату шипящую сковородку с яичницей. — Ой, я и забыла, что мы в ссоре.

Она достала хлеб, чашки и топленое масло. Зажгла торшер, разложила на столе вилки, и они принялись за еду.

— Ешь, ешь, — ухаживала за ним Инна, намазывая маслом хлеб, — не смотри на меня. Ты же знаешь, я мало ем перед спектаклем.

— Мне очень у тебя нравится, — признался он.

— Да что тут хорошего. Я мечтаю иметь свою квартиру, в новом доме, пусть даже с низкими потолками. Вот тогда и замуж можно, — улыбнулась Инна.

Он промолчал. А потом грустно вздохнул:

— А мне здесь нравится. Я как тут побываю, видеть свой номер не могу.

— Ты по дому, наверное, скучаешь?

— Нет, — не сразу ответил он.

— У тебя родители есть?

Троицкий кивнул.

— Недавно отец ушел от нас. Теперь мать одна. Очень не хотела, чтоб я уезжал.

— А её сюда забрать нельзя?

Он покачал головой.

— Мне самому здесь жить негде. А у неё там квартира, работа. Она у меня не старая. Совсем тут заскучает… Мне казалось, у нас была самая благополучная семья. Оказывается, они оба ждали, когда я вырасту. Я институт закончил, они и развелись. Я ей говорю, зачем же было так мучиться. Дети, отвечает, как пошли дети — у меня еще брат и сестра старшие — разойтись нельзя было. Семья! Ты, говорит, нас не поймешь, у нас другие представления о жизни. Мы, говорит, не понимали, как это — пойти с мужем на прогулку. Он всегда занят, я занята. Меня даже, представь себе, раздражало, когда я видела, как гуляют вместе молодые семьи — дурачатся, с ребенком играют. Жалко мне родителей, особенно мать. Думаю, не было там любви, вот всё и раздражало, казалось неприличным. Никто из нас, детей, не догадывался, что у них за жизнь. C виду такие благополучные, хоть по телевизору показывай…

Инна убрала со стола посуду и, сложив горкой, вынесла на кухню.

— Теперь давай отдохнем минут пятнадцать, — сказала она, возвратившись в комнату.

Разобрала диван, бросила на него две подушки, и первая улеглась, ближе к стенке.

— Я завела будильник, у нас еще есть полчаса, сними ботинки, пусть ноги отдохнут. И погаси торшер.

Троицкий выключил свет и лёг рядом, как будто так оно и должно быть.

— Инна, — позвал он, — тебе неуютно. Я укрою тебя пледом.

— И себя, и ложись ближе. Тсс… спи.

Но заснуть он не мог: прислушивался, спит ли Инна, обняв его одной рукой и дыша ему в щёку, и думал о том, что мать, вероятно, ещё надеялась на что-то, если, узнав о женитьбе отца, собрала все его фотографии и выбросила. Они так и валялись в мусорной куче ненужным хламом, и кто-нибудь из жильцов, вытряхивая из ведра мусор, мог ради любопытства переворачивать их носком ботинка.

За окном стемнело. Уличный шум приблизился. Ярче засинели в комнате окна, и откуда-то сверху, из матовой бездны потухшего неба, закружился снег, едва заметный на темных коробках зданий.

Он так и не уснул в эти полчаса, дожидаясь звонка будильника. И когда тот зазвонил, с облегчением вскочил на ноги. Инна потянулась, разбуженная звонком, и улыбнулась. Она выглядела совсем отдохнувшей.

— Боже мой, — провела она рукой по щеке Троицкого, когда тот сел рядом, — тебе нужно побриться. Нельзя идти на спектакль с такой щетиной.

Он потрогал кожу на подбородке, она действительно кололась.

— А, пустяк, — и он посмотрел на часы, — я уже не успеваю зайти в гостиницу.

— А тебе не надо никуда идти. Там, на книжной полке, есть бритва.

Троицкий, бреясь, чувствовал на себе взгляд Инны, слышал под ухом ровное жужжание, и невольно любовался её маленькими голыми ступнями, с аккуратными ровными пальчиками и розовыми ногтями.

— Тебе удобно?

Троицкий поправил подушку, прикрыл ей ноги пледом, и опять взялся за бритву. Он вдруг испытал внезапное наслаждение, бреясь в её присутствии, чувствуя на себе её нежный пристальный взгляд, и заметно вырастал в собственных глазах. Он даже был способен сейчас наклониться к ней и запросто поцеловать.

— Ну вот, теперь другое дело, — с удовлетворением сказала Инна, чмокнув его в щеку.

После премьеры, когда они, будучи навеселе, целовались в её комнате, он ни разу больше не позволил себе ничего такого. Сначала он не понимал, что его удерживало. Инна часто обращалась с ним достаточно вольно, как если бы он был её мужчиной. Но едва только она чувствовала опасность, тут же переходила на ироничный дружеский тон, переводя в шутку все его попытки её обнять. Он чувствовал её игру, и понимал — не время, надо подождать.

Пока он укладывал бритву в футляр, Инна одевалась за створкой шкафа и причесывалась. Дожидаясь её, Троицкий вынул первую попавшуюся на полке книгу: «Ночь нежна». На титульном листе прочитал дарственную надпись: «Ежику от Рыжика». Ему сразу стало понятно, откуда у неё бритва. Странно, что на кожаном футляре, она не выгравировала: «Рыжику от Ежика».

— Ну, я готова, — громко сказала Инна.

Она издали оглядела себя в зеркало.

— Ты что на меня смотришь? Эй, юноша, с вами всё в порядке? Не пугай меня. Ты еще не оделся? Сережа, ты забыл безрукавку.

— Не надену её.

— Почему? На улице мороз. В автобусе дует из всех щелей, простудишься.

— Не надену, я сказал.

— Я прошу, Сереженька, для меня.

— Нет.

— Ну, что ты упрямишься. В ней очень тепло. Чем она тебе не нравится?

— Очень известна в театре.

Инна поймала его оскорблённый взгляд, и расстроилась.

— Боже, это кто ж такой нашелся? Да если на все реагировать… Ты меня слышишь? Вот и плюнь. Тебе что наговорили? Кто? Ладно, ты можешь со мной вообще не разговаривать. Можешь даже меня презирать, можешь не приходить и не здороваться со мной, но безрукавку надень, прошу тебя. Неужели ты хочешь воспаление легких получить? Да тем, что ты её не наденешь, именно этим ты и доставишь им удовольствие.

Последние слова Инны заставили Троицкого задуматься

— Надевай, и нечего тут разговаривать.

— Нет, — он упрямо стоял на своем.

— Как знаешь! А только я прихвачу её с собой.

В коридоре их поймала старушка в беленьком платочке в горошек, она, по-видимому, никогда его не снимала.

— Инночка, — зашепелявила старушка, — деточка, сделай милость, своди моих ребят в театр. У вас новую постановку дают.

— Хорошо, Анастасия Васильевна, вы мне только напомните. Сегодня мы уезжаем на выездной…

— А как скажешь, милая, в другой раз, так в другой, а то они всё просятся… а я и говорю, вот Инночку увижу или Дмитрия Олеговича, и попрошу…

— Хорошо, Анастасия Васильевна, только напомните.

— Что-то давненько Дмитрия Олеговича не было, не заболел он?

— Нет-нет, здоров. Я пошла, Анастасия Васильевна, тороплюсь…

— Привет ему передавайте. Скажите, течёт опять крантик, зашел бы и его заодно починил…

— Хорошо, я передам.

 

XVII

— Ну, вот и Троицкий с Ланской пришли, — объявил Арик Аборигенович.

Помощник режиссера пометил в блокноте, оглядев артистов, собравшихся в проходной.

— Нет только Юрия Александровича, — уточнил он.

Принялись ждать Юрия Александровича.

— Ну и вьюжит, — поёжился Крячиков, глядя на запорошенных снегом Инну и Троицкого.

Крячиков округлился, раздобрел. В управлении его хвалили, директор обещал квартиру. Он попадал, как говорится, в струю, и менялся на глазах. Уже шутил, пытался рассказывать анекдоты, острил по поводу и без повода, и становился добродушным малым, «своим в доску».

— Дима, — вернулся он к прерванному разговору, — спектакль выездной, дорога неблизкая, такого другого случая не будет.

— Дима, надо отметить, — не отставал и Рустам.

— Давайте, я сбегаю, — предложил свои услуги Фима.

— Инна, ну ты подумай, — возмущался Рустам, — прибавили зарплату, дали ему высшую категорию, а он не хочет…

Шагаев сидел в пальто с поднятым воротником, с шапкой на коленях, вытянув в ниточку бескровные губы, время от времени на скулах вздувались желваки.

— Приказ есть, высшую дали — шумел Рустам, — выставляйся… а там, хоть откажись. Я правильно говорю? Инна, скажи ему…

— Товарищи, почему сидим? — удивился, проходя мимо, директор. — Автобус пришел?

— Автобус пришел, — подтвердил завтруппой, — Юрия Александровича нет.

— Как это нет? — еще больше удивился директор. — Звонили домой?

— Звонили, — доложил помреж, — нам ответили, что выехал.

— Надо, надо ехать, — недовольно покачал головой директор.

Так и ушел он, сокрушенно покачивая головой и что-то бормоча себе под нос. И только затихли его шаги, как на столе у дежурной раздался телефонный звонок.

— Дима, ну что, — нервничал Рустам, — теряем золотое время, в семь всё — кранты. Инна…

— Да подождите, — остановила его дежурная.

Троицкий сорвался вдруг с места, недобро глянув на Рустама, и исчез.

— Театр! — в третий раз повторила в трубку дежурная. — Что? Не понимаю, говорите громче! Что, что?

— Инна, садись, — принес ей стул Троицкий.

— Спасибо, хоть один мужчина нашелся, — никому конкретно, но так, чтобы все слышали, сказала она.

— Ничего не понимаю, — пожала плечами дежурная, и протянула трубку помрежу, — по-моему, пьяный какой-то.

Шагаев повертел в руках шапку и встал, опершись спиной о косяк двери.

— Говорите, — грозно кричал помреж. — Что?

— Дайте мне, — не выдержав, выхватил у него трубку Арик Аборигенович.

— Марсианин там, что ли? — ни на кого не глядя, произнес Шагаев.

— Юрий Александрович, — просиял завтруппой, разобравшись, наконец, с кем он говорит. — Да, да, мы вас слушаем. Где вы? У моста? А зачем вы там?

Он с недоумением посмотрел на актеров.

— Ну ладно, ладно, приезжайте. Мы вас ждем. Говорю, ждем. Пора вам быть уже здесь. Ждем.

Он положил трубку, и даже вспотел от напряжения

— Как он оказался у моста, — размышлял вслух Арик Аборигенович, — это совсем не по дороге в театр. Я знаю, где он живет…

В фойе вдруг грянула музыка.

— Это что? — удивился Троицкий.

— А-а, — усмехнулась Инна, — театр сдает фойе под танцы.

По-видимому, в лице Троицкого было столько простодушного недоумения, что Инне пришлось объяснять.

— Рядом с театром есть веранда. Так вот, летом танцуют там, а в холодное время в фойе театра.

— А зачем? — допытывался он.

— Деньги зарабатываем, — ломая в руках шапку, пробурчал Шагаев.

— А что, театру деньги не нужны? — вступился за дирекцию Арик Аборигенович. — На спектаклях иногда две трети зала пустует, план надо выполнять?

— С Львом Филиппычем не пропадешь, класс администратор, — показал Рустам большой палец. — Нет зрителя, детей посадит в зал. Всякий, говорит он, кто способен удержать в руках билет, для меня зритель.

— Пить хочется, — сказала Инна.

И уже через минуту Троицкий принес ей стакан с газировкой.

— Мне за водой уже никто не побежит, — оторвалась от вязания Антонина Петровна.

— Сейчас, я схожу, — и он мигом вернулся с бутылкой «минеральной».

— Вы всех водой поите? — насмешливо спросил у него Шагаев.

— Вас напоить? Женщинам и старикам отказать не могу.

— Нет, спасибо, — натянуто улыбнулся он, в упор разглядывая Троицкого, — мы не эксплуатируем труд детей.

— Похвально, — ответил Троицкий, — их у вас, кажется, двое?

— Ух ты, какой кусачий, — оторвавшись от стакана, перевела дух Антонина Петровна.

— …поощрили, чтоб одумался, — прошелестело в паузе между костюмершей и реквизиторшей. — …и одумался? — … а как же.

Помимо Троицкого, это услышала и Ланская.

— Не было Юрия Александровича? — тяжело протрусил по коридору Михаил Михайлович. — Ай, яй, яй, яй, яй…

Раздался телефонный звонок. Завтруппой, уже не дожидаясь, пока трубку возьмет помреж, бросился к телефону.

— Что… Юрий Александрович? Что случилось? Пора ехать… ждем вас больше часа, что? Вы где? На конечной? Вы зачем туда забрались? Что? Промахнулись?

— Это… черт знает что такое, — развел руками директор, появившийся на телефонный звонок. — Дайте мне трубку. Алло.

Он слушал, отставляя от уха трубку и жмурясь от напряжения.

— Юрий Александрович, мы все вас ждем здесь… что вы говорите? Он не может добраться до театра, — объяснил директор артистам. — Выслушайте меня, — кричал он в трубку, — вы никуда не уезжайте, ждите на «конечной» наш автобус. Мы пошлем за вами автобус, поняли? Вот-вот… а то снова ещё промахнетесь. Никуда не отходите, в трамвай не садитесь, ждите нас на «конечной». Всё.

Он бросил трубку, и тут же позвонил по внутреннему телефону.

— Лев Филиппыч, это я. Садись немедленно в автобус и поезжай на «конечную» седьмого трамвая. Встреть там актера, слышишь, и вези его в театр.

Директор выпрямился и виновато оглядел всех.

— Сейчас, сейчас, уже нашелся, — обнадежил он артистов.

— Я бы его навсегда потерял, — хмыкнул вслед уходящему директору дядя Петя.

Все были возбуждены: перешептывались, переглядывались, слонялись из угла в угол; одна Ольга Поликарповна продолжала невозмутимо читать журнал.

Через несколько минут в проходной появился завтруппой.

— Троицкий, иди в кабинет к директору.

— А его-то за что? — прыснув, удивился Рустам.

Троицкий, волнуясь неизвестно почему, будто его приглашали в кабинет к стоматологу, не торопясь, пошел за Ариком Аборигеновичем.

В кабинете собрались на экстренное совещание директор, администратор Лев Филиппович, главный режиссер, устроившийся в кресле у стола, и скучающий на диване Михаил Михайлович.

— Тут вот какое дело, — засуетился директор, опасливо поглядывая то на Троицкого, то на главного, то на Михаила Михайловича. — Игорь Станиславович вот предложил…

— Послушайте, Сергей Викторович, — устало заговорил Уфимцев, прерывая невнятное бормотание директора, — вы, кажется, были назначены на одну роль с Юрием Александровичем и, как тут мне объяснили, даже репетировали. Ну, так вот, мы не можем быть в зависимости… от настроения Юрия Александровича, и хотим, чтобы вы срочно подготовили самостоятельно эту роль и нам показали. Вы согласны?

Михаил Михайлович тихо постукивал пальцами по боковине дивана.

Перехватив взгляд Троицкого, Игорь Станиславович, добавил:

— Да, мы уже говорили о вас с Михал Михалычем. Думаю, что в этом случае, он был не совсем объективен. Я вас видел у себя в репетиции, и мне кажется, вы человек способный, эта роль вам по силам. Мы не будем долго разговаривать, тем более, что вам уже пора ехать. За ним послали машину?

— Да, я распорядился, — отрапортовал директор, и вдруг оглянувшись на администратора, который ему что-то нашептывал, гаркнул:

— Ты еще здесь?

Лев Филиппович спохватился, и исчез за дверью.

Троицкий ждал, когда немного успокоится и сможет говорить.

— Я готов, Игорь Станиславович, репетировать, но… при условии, что мне разрешат изменить некоторые мизансцены.

Михаил Михайлович не шевельнулся, продолжая что-то тихо выстукивать на подлокотнике дивана.

— Ну, тут я не хозяин, это спектакль Михал Михалыча, — заметил главный, — надо спросить у него.

— Мое мнение об этом артисте вам известно, — не меняя положения, буркнул Книга.

— Я не буду играть так, как меня заставляли, — дрогнувшим голосом решительно заявил Троицкий.

— Я не понимаю, что… опять за конфликт, — разволновался директор.

— Вы, Троицкий, делайте, как хотите, — успокоил Уфимцев, — мы посмотрим, и если это окажется приемлемым…

— Хорошо, я согласен.

— Ну, вот и ладно, — обрадовался директор, что всё закончилось мирно. — Вам бы, Троицкий, во МХАТе поработать, вы бы тогда не очень-то… Знаете, что означает там получить роль? Я слышал… — он запнулся, оглянувшись на Уфимцева, но тот внимательно ждал продолжения, — там есть актеры, за пятьдесят лет — ни одной роли… даже и не знают друг друга, за зарплатой в очереди встречаются… Я знал одного артиста из переменного состава, двадцать лет в театре, получил маленькую роль из пяти фраз. И что вы думаете, готовил ее несколько месяцев, а на премьере замандражировал, рот раскрыл, а слова выговорить не может. За него партнеры всё сказали, а его удар хватил. Вот, что такое получить в спектакле роль…

Михаил Михайлович оскорблено закряхтел и задвигался на диване, мол, что с ним говорить.

— Кстати, о Москве, — заулыбался главный, забыв о Троицком. — Зашел я перед отъездом в министерство, встречаю там своего сокурсника по студии, спрашиваю: ну, как у них в столичном театре работается, чем сейчас занят. Говорит, Шекспира ставим, «Отелло». Как же вы, говорю ему, это удумали, если у вас ни Отелло, ни Яго в театре нет? А мы о Дездемоне и Кассио ставим, у нас Дездемона очень талантливая. Тогда, говорю ему, берите «Гамлета» и ставьте о Фортинбрасе.

И они с Михаилом Михайловичем благодушно рассмеялись, приглашая и Троицкого с директором присоединиться к ним.

Зазвонил телефон.

— Слушаю, — поднял трубку директор, отставив её далеко вперед, так, чтобы сидевшему у стола главному, был хорошо слышен дребезжащий голос.

— Игнатий Львович? — донеслось из трубки.

— Да, да. Это ты, Лев Филиппыч?

— Я уже здесь.

— Очень хорошо. Ждем вас, скорее.

— А зачéм я здесь, Игнатий Львович? — донесся из трубки удивленный голос администратора.

— Артиста забрал?

— Нет.

— А где же он?

— Не знаю, Игнатий Львович. Тут вообще никого нет.

— Я ж ему человеческим языком сказал: стоять на месте и ждать, — вдруг заорал директор. — Садись в автобус, и скорей назад. Если по пути догонишь трамвай, проверь, может быть, он там.

— Хорошо, Игнатий Львович.

— Вы видите, что получается, товарищи, — сказал директор, положив трубку и обведя всех строгим взглядом. — Считаю, что все разногласия в данную минуту надо отложить, в этих условиях нам нужно сплотиться, всем как один, и оставаться на местах…

— Учите, Троицкий, текст, — сказал главный, — и готовьтесь к репетициям, а Михал Михалыч, я думаю, своим вмешательством только поможет вам, а не помешает.

Книга снова застучал костяшками пальцев по полированной стойке дивана.

Троицкий дал ему выстучаться, и после этого вышел из кабинета. Он не мог удержать торжествующей улыбки. Сознание, что он сумел постоять за себя, проявив твердость и выдержку, переполняло его гордостью. «Сыграю эту роль, — думал он, — и всерьез примусь за „Чайку“. Инна меня поддержит, хотя она и трусиха, — размышлял он. — Ничего, со мной не пропадет».

В дверях уже образовалась толчея из артистов, подгоняемых завтруппой.

— Быстро, быстро, и в автобус.

— Где же вы его нашли? — интересовались у администратора.

— С трамвая снял, — объяснил он, взмокший, растерянно улыбаясь. — Дорогу автобусом перекрыл. Я в трамвай, а он там спит голубчик, у окошка. Тут мы его и цап-царап. Взять-то взяли, но… как мне кажется, в дело употреблен быть не может.

— Реквизит, реквизит не забудьте, — кричала дежурная, кутаясь в платок, помахав им на прощание.

— Что реквизит, человека б не потерять, — прокричал дядя Петя.

К вечеру потеплело. Мокрый порывистый ветер дробинками дождя бил по стеклу. Всё раскисло, хлюпало под колесами. Очищенные от снега улицы казались черными. Ярко и весело горели в потоке машин красные габариты.

— Инна, садитесь к нам, — звали её из первых рядов помреж и завтруппой.

— Нет, спасибо, нам здесь удобно, правда, Сережа?

Троицкий смотрел на её замкнутое, сосредоточенное лицо, и думал: какая она все-таки у меня беспомощная, хоть и старше. «Давай я обниму тебя, положишь мне на плечо голову и еще поспишь». — «Нет, нет, спасибо. Может, ты хочешь подремать?» — шепнула она, пахнув на него духами. Он вдохнул их в себя, и тут же сквозь шум мотора и невнятные голоса донесся до него её пьяненький голос: «помоги мне», когда он, раздевая, укладывал её на диван, стягивал с неё чулки, пахнувшие её духами. Пальцы ещё помнили их ажурную шелковистую паутинку, а губы — тепло её атласной кожи. С той ночи, каждое прикосновения к ней, возбуждали его чудовищно.

— Тему, понимаете, тему, — обернувшись к Шагаеву, раздраженно повторял Михаил Михайлович.

— Какую тему? — допытывался тот, привлекая к разговору остальных.

Всю дорогу Инна ни разу не взглянула на «рыжего». Они, вроде, не замечали друг друга. И Троицкий стал думать, что все эти россказни про их отношения — просто злая выдумка.

— Нашу, кровную: «Тренинг и муштрá», — объяснял Михаил Михайлович.

Автобус ревел, поднимаясь в гору, и часть разговора пропала в надсадном вое мотора.

— Я хорошо про это знаю, мы с ним вместе учились, — горячился Книга. — Товстоногов поставил «Оптимистическую трагедию», используя идеи Таирова, и никто ничего не сказал.

— А почему вы знали и молчали? — уцепился за это Шагаев.

— О чем вы? — настороженно впился в него взглядом Михаил Михайлович.

— Ну, знали и молчали? — повторил свой вопрос Шагаев.

— Да вы что? О чем вы? — занервничал Книга.

— Нет, вы ответьте людям, почему вы знали и молчали? — с серьезным видом допытывался Шагаев.

Троицкий хмыкнул. Он хотел было привлечь к рыжему внимание Инны, но удержался. Как же тот был ему ненавистен, и как он ему нравился!

— Вы думаете, — вспылил вдруг Михаил Михайлович, — я не восхищаюсь Товстоноговым?

Все заулыбались, даже Инна, отвлекшись от своих мыслей, взглянула на Книгу.

Троицкий осторожно высвободил ноги, больно упиравшиеся коленями в переднее сиденье, и чуть развернулся к проходу.

— Тебе неудобно? — забеспокоилась Инна.

И пока они выясняли это, Шагаев оставил Михаила Михайловича в покое и уже беседовал с женой главного. Чем дальше удалялся автобус от города, тем всё непринуждённее веселился рыжий: балагурил, острил, потешал своими едкими замечаниями весь автобус. Несколько раз его взгляд останавливался на Инне, и Троицкий замечал, как гасли при этом её глаза

— Знаете, что я вам скажу, Оля, — громко убеждал жену главного Шагаев, — мы, люди, тоже народ парадоксальный. Когда у нас всё благополучно, нам это кажется странным, даже опасным: что-то сейчас будет, думаем мы, и начинаем в себе копаться, изводить себя подозрениями, сомнениями, страхами в предчувствии несчастья… Когда же нам, наконец, становится действительно плохо, мы снова казним себя за то, что не умели ценить хорошее — и опять страдаем… Нам мешают, Оля, жить иллюзии, в которые мы уже не верим, но расстаться с которыми тоже не можем.

Автобус въехал в село. Все оживились, разминая затекшие ноги, разгибая поясницы, разбудили Юрия Александровича. Он сидел, покачиваясь из стороны в сторону, и утробно стонал.

К девяти часам, подоив коров, собрались зрители, и начался спектакль. Юрий Александрович двигался по сцене довольно уверенно, правда, при этом путал текст и промахивал целые фразы. Зрители сидели тихо, не кашляли, не смеялись, молча лузгали семечки.

Вдруг посреди спектакля зазвенело разбитое стекло, на сцену упал камень величиной с кулак. Инна вскрикнула, артисты замерли, попятились в кулисы. С задних рядов сорвались с мест молодые ребята и бросились из клуба на улицу.

— Деревенские активисты, — прокомментировал случившееся Шагаев.

Но всем было не до смеха. Послышался топот, крики… Троицкий рванул на себя дверь, через которую вносили декорацию, и оказался в кромешной тьме. Он побежал на крики. В нескольких шагах от клуба ребята настигли парня, который рвался из рук и кусался. Троицкий схватил его за грудки и стал трясти. В горячке он даже ударил его по лицу. «Гад, гад!» — кричал он, шалея от мысли, что камень мог задеть Инну. В конце концов, парня отпустили. Троицкий вернулся на сцену, возбужденный, запыхавшийся, с грязными ботинками и с готовностью броситься за Инну в любую драку.

— Это что у тебя? — взяла она его за руку. — Кровь?

— Не моя, — буркнул он.

Директор клуба успокоил артистов. Дырку в окне заткнули тряпками, и снова открылся занавес. Но актрисы до конца спектакля не могли прийти в себя и, вопреки мизансценам, жались поближе к стене и выходу.

На этом беды не кончились. После спектакля на месте не оказалось автобуса. Ждали его у опустевшего клуба, на самом ветру. Завтруппой, ежась от холода, поглядывал на часы и приговаривал: «Ну, я ему, сукину сыну, дам! Пусть только приедет».

— Пусть приедет, — молили артисты.

Особенно холодно было Троицкому в плаще и легких полуботинках.

Инна огляделась, и, обронив, «можно тебя на два слова», завернула за угол клуба.

— Быстро надень, — протянула она безрукавку.

— Ты, кажется, хочешь меня выставить посмешищем?

— Дурачок, я хочу, чтобы завтра мы с тобой, как всегда, сидели у меня за завтраком, а не страдали оба в больничной палате, когда ты схватишь воспаление легких.

— Плевать я хотел на мороз. Я привык, и мне тепло.

— Ну-ка, надень, — схватила она его за руку, пытаясь натянуть безрукавку поверх плаща.

— Ты с ума сошла, так раньше дворники ходили.

Они молча продолжали бороться. Её глаза фосфоресцировали при свете луны. Он стал поддаваться ей, умышленно, чтобы приблизиться и коснуться её лица. «Я тебя поцелую», — сорвалось у него, и он, действительно, прижавшись к ней, поймал её губы.

Оба застыли, и впервые, не скрываясь, всматривались друг в друга. «Ты кто?» — спрашивал он, и тот же вопрос читался в её глазах. «Я твой», — отвечал его взгляд, «и я твоя», — говорилось в ответ. «Ты готова?» — исходило от него, «готов ли ты?» — завис её мучительный вопрос, быть может, к самой себе.

— Ты наденешь безрукавку?

Он беспрекословно снял плащ и надел её.

— Я тебя поцелую.

И она безропотно подставила ему губы.

Автобус, чмыхнув, обдал группку замерзших артистов выхлопными газами и остановился. Полезли в него молчком. Тушкин поднял кулак и погрозил шоферу.

Просёлки, ухабины. Артистов бросало в автобусе, как всадников на родео. Тушкин клялся вывести шофёра на чистую воду, а тот, зевая, молча петлял проселочными дорогами, и, в конце концов, съехал на обочину. Куда их занесло — никто не знал.

— Что будем делать? — забеспокоился Михаил Михайлович.

— Мне все равно, — лениво заявил шофер, — заночуем в поле, а завтра, когда развиднеется, поищем дорогу.

Но это предложение никому не понравилось. Артисты, вскочив со своих мест, вглядывались во враждебную темень, вспоминая деревни, попадавшиеся по пути, развилку, где шоферу следовало бы свернуть, откуда слышался, как они уверяли, гул шоссе.

— А вон что-то чернеет, — показал рукой Михал Михалыч.

— Поехали, — крикнул завтруппой.

Автобус завелся, и двинулся к черной маячившей впереди фигуре.

— Простите, — обратился к ней Тушкин, приоткрыв дверцу, — вы не подскажете, как нам проехать…

В окно глянула, выхваченная светом из тьмы, лошадиная морда.

— Тьфу, черт, — шарахнулся завтруппой.

Подъехали к театру глухой ночью. Тушкин упрашивал шофера развезти людей по домам, но тот наотрез отказался, мол, мотор у него глохнет, никуда он не поедет.

Ветер переменился, задул в лицо. Пока Троицкий с Инной добрались до дома Ланской, оба дрожали от холода. Постояли молча. Инна протянула руку, он сжал её и долго не отпускал.

— Так и будем стоять? — Она покорно ждала, грустно глядя на него. — Хочешь меня заморозить?

Он покачал головой.

— Ну, иди, иди, — отпустил её, наконец.

— А мою руку — отдай…

Троицкий разжал пальцы.

Еще по дороге к её дому ноги у него задубели и теперь студено жглись при каждом шаге. Инна, запыхавшись, догнала его уже на перекрестка.

— Не возражай, слышишь. Сейчас, ты поднимешься ко мне. Тебе надо согреться. Идти до гостиницы еще целых полчаса.

Они тихонько пробрались коридором к ней в комнату.

— Знаешь, что мы сделаем, — предложила она, — я зажгу в ванной колонку, и ты примешь горячий душ.

Троицкий хотел запротестовать, но как-то так вышло, что он промолчал и вынужден был подчиниться. Вскоре загудела в ванной колонка, зашумела вода.

— Иди, — скомандовала шёпотом Инна, приоткрыв дверь и пропуская его. — Там полотенце, мыло, всё лежит на стуле.

Троицкий закрылся на крючок, разделся и встал под душ. Вокруг шумела вода, гудела сонным огнём газовая колонка, тускло поблёскивали нечищеные краны.

Пока он мылся, Инна вскипятила чайник, сделала бутерброды.

— Вот тебе ещё полотенце, — протянула она вчетверо сложенный мягкий рулон, когда он вернулся в комнату, — высуши хорошо голову и садись пить чай. А я пошла мыться.

Он оглянулся, ища свой свитер.

— Ты останешься здесь, — предупредила Инна, — ляжешь со мной.

Она ушла в ванную. А у него внутри — вокруг сердца — было горячо и точно так же дремотно гудело, как только что в газовой колонке. «Мне уже никуда не деться, никуда», — слышалось ему в жарком сонном гудении, и эта неизбежность, обещавшая ему фантастическую ночь, которой он желал, как ребенок заветной игрушки, надвигалась с каждой минутой, вводя его в полуобморочное состояние.

Инна долго мылась. Потом долго не выходила из ванны, выключив воду и погасив колонку. Вошла, изменившись до неузнаваемости: румяной, пышущей жаром, томной, счастливой, с небрежно мелькавшей между полами халата голой грудью, совсем домашней, своей. Она запахнула халат, туго затянув пояс, и долго расчесывалась у зеркала, разглядывая себя. Она, словно забыла о нем.

— А ты, почему не ложишься? — спросила она, наткнувшись на него в зеркале.

Он заерзал на стуле, но ложиться не стал.

— И чай не пил, что ты как маленький, — совсем по-матерински упрекнула она.

Инна разлила чай и стала пить, осторожно, маленькими глоточками, улыбаясь ему. Она вся была такой теплой, уютной, маленькой, что у него замерло сердце от нежности к ней. Особенно, когда она заставила его сесть на кровать и, накрыв ему голову полотенцем, мягкими движениями сушила волосы. Её колени толкались, проложив себе дорогу у него между ног, и он был вынужден вдыхать её тепло, исходившее из глубокого мыска, образовавшегося между полами халата, где терлись боками две сонных обмякших груди.

— Ну, всё, давай спать, — предложила Инна, накрыв чашки белой салфеткой. — Ты как любишь, у стенки или с краю. Ложись у стенки.

Он послушно залез под одеяло. Инна, дотянувшись рукой до торшера, погасила свет и сняла халат. Некоторое время они лежали неподвижно, глядя в потолок. Оконная штора, подсвеченная с улицы фонарем, бесшумно раскинула причудливую сеть. Слышно было как журчала по трубам вода и от соседей из-за стены доносился чей-то храп.

— Ты не жалеешь, что остался у меня?

— Нет, — сдавленным голосом ответил он.

Инна потянулась к нему и поцеловала в щеку.

— Ну, давай спать.

Сколько он так пролежал неподвижно, он не помнил. Наверное, долго, потому что почувствовал, как и его начинает одолевать сон. Голова незаметно сползла с подушки. Инна сонно дышала ему в затылок.

— Что это ты холодный, как лед, — сонно спросила она, — ты хорошо укрыт?

Инна приподнялась на локте, подтянула за край одеяло, на какой-то миг их тела соприкоснулись. Троицкий сел, не в силах больше сопротивляться, и обнял её. Инна приникла к нему, затаившись, рукой удерживая от поцелуев его губы. Гроза сгущалась, искрило, и это, именно — это, и доставляло ей удовольствие, подталкивая рисковать, идти ему навстречу. Это должно случиться — так они чувствовали оба. Ничем они не показали это друг другу, но втайне, молча, неотступно к этому шли. Есть всегда два пути — и всякий раз они выбирали тот, который вел их к близости. Свет, падавший из окна, тускло освещал их лица, золотил в полутьме глаза, в упор смотревшие друг на друга.

— Волчонок… что же мне с тобой делать?

Секунду они молчали, не дыша, и эта глухая секунда, была оглушительней будильника в изголовье. Он вдруг почувствовал, что она в панике, в смятении, что она дрожит, будто вымерзла до костей, и понял: надо, если делать, делать это сразу… скорее, скорее!

— Прошу, не трогай. Ты меня мучаешь… Что же это такое, господи.

Она упорно пыталась освободиться от него, а он, почувствовав её слабость, и не думал разжимать руки. Он искал её губы. Инна отвернула голову и жестким шёпотом попросила: «не надо».

— Я больше не могу, — бормотал он, — я хочу тебя.

— Ты решил меня изнасиловать?

Лицо Инны медленно приплыло из полутемной сцены — лицо брошенной женщины. На нем не было ни кровинки.

— Ну, бери, не стесняйся.

Инна плакала, безвольно раскинувшись на постели и глядя на него жалкими, несчастными глазами. Она устала, и вся как-то обмякла.

Троицкий вылез из-под одеяла и стал одеваться.

— Ты уходишь? — огорченно спросила она. — Ты на меня обиделся?

Лязгая об асфальт, прополз грузовик. Шторы вздрогнули и, словно веером, покрыли комнату: женская фигурка, беззащитно прижавшаяся к стене, проплыла по комнате искаженным силуэтом, путаясь в темной сетчатой тени, угасла.

— Куда ты пойдешь ночью?

— В гостиницу.

— Да ты посмотри, что делается за окном?

Он обернулся.

— Снег, — равнодушно ответил он.

— Вымокнешь весь.

— Не страшно.

— Ты из-за этого не хочешь остаться?

Он не ответил.

— Ну, как знаешь. Не пожалей об этом, торопыга.

Троицкий приоткрыл дверь и вышел.

Густо сыпал снег, зарождаясь где-то у бледных фонарей и обрушиваясь на город белой пляшущей мутью. Словно одержимый гнал себя Троицкий — куда, сам не знал — петляя глухими переулками, пересекая тонувшие в снежной мгле площади, сворачивая на перекрестках, желто мигавших светофорами, — вымокший, злой, напряженно вглядываясь в белоснежную тьму. Сердце бешено колотилось. Он весь горел. Желание её — именно, Инны — нестерпимо сжигало изнутри. Ему нечем было дышать. Всё тело пылало, одежда стягивала, душила, медленно убивала. Он сбросил ботинки и шёл босой, но облегчение не наступило. Ему хотелось немедленно освободиться от одежды, это стало навязчивым состоянием. Он не мог больше ни о чем другом думать. Уйти бы куда подальше, и там остаться один на один с ночью, снегом и собственной болью. Он был как взведенный курок, изнемогающий от желания выстрелить. Он свернул с освещённой улицы в какой-то переулок, долго мотался там из двора во двор, пока, наконец, не нашел заброшенный участок, среди нежилых построек. Здесь он судорожно сорвал с себя одежду и совсем голый с наслаждением (со стоном) рухнул в сугроб. Снег обжигал, на глазах выступили слёзы счастья. Он бился в сугробе, уже не соображая, где он и что с ним. Наслаждение, испытываемое им, доводило его до исступления. «Инна!» — жгло сознание, клеймом горело на лбу, ледяными крючьями вонзалось в него и рвало его тело. Вероятно, с ним был обморок, потому что, придя в себя, он на какой-то миг всё забыл и ощущал только покой, разлитый по всему телу, и снег, сыплющийся с неба. Потом всё вспомнил: «Значит, она ещё любит его». Щемящий холодок подкрался, коснулся души мерзким ледяным ознобом. «Но ведь он такой старый, — вспомнил Троицкий морщинистые, бесцветные губы насмешливо растянутые в сдержанной улыбке. «Как можно с ним целоваться? Целуется, как печати ставит», — представил он рыжего. Откуда-то несло будоражащим запахом мерзлых простыней. Налетевший порывистый ветер трепанул их, и они поднялись кверху и встали там белыми призраками.

Утром сосед вызвал «скорую помощь». Три недели Троицкий провалялся в больнице с крупозным воспалением лёгких.