ВСЕ НА ЗЕМЛЕ

Кириллов Олег Евгеньевич

ЧАСТЬ

1

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

1

До поезда в Славгород оставалось еще много времени, и Владимир Рокотов решил позвонить Чугарину. Виделись давно: месяцев шесть назад. Игорь приезжал по своим журналистским делам на Славгородщину. Вместе с работником обкома партии проехали несколько районов, где в перспективе должны были закладываться новые разработки, и однажды вечером ввалился в кабинет к Владимиру насквозь промерзший, веселый. Тогда они несколько часов посидели и поговорили, Рокотов расспрашивал Чугарина о Лиде — Игорь смеялся и махал рукой:

— Слушай, я по-прежнему по утрам сам жарю себе яичницу. В конце концов у меня все чаще и чаще появляется мысль, что пятнадцать лет назад я совершенно напрасно женился на твоей сестре… Теперь она месяцами пропадает где-то севернее Байкала, уточняет трассу новой железной дороги, которую скоро должны начать там строить… Дочь у моих родителей… Ты знаешь, я случайно обнаружил, что она закончила уже седьмой класс… В один прекрасный момент я узнаю, что она вышла замуж…

Сам Чугарин делил свое время между поездками в Латинскую Америку и Дальним Востоком, между заседаниями в Комитете защиты мира и работой в агентстве. Как-то проговорился, что есть мыслишка по части докторской диссертации, но дело это, дескать, нескорое и поэтому с рекламой можно подождать. Вообще зять достался Рокотову не из очень удобных. Бывали моменты, когда схватывались с ним по самым больным проблемам, как говорят, не на жизнь, а на смерть. Случалось, что расходились по разным комнатам, хлопнув дверью. И все же было в Игоре что-то такое, что нравилось Рокотову. То с фотокорреспондентом он месяцами вышагивал по джунглям Мозамбика, сопровождая отряд партизан, идущий на задание, то неделями бывал под бомбежкой во Вьетнаме, его репортажи обходили всю прессу страны. Недавно вот был в Чили и беседовал с президентом Альенде.

Телефон Чугарина Рокотов с трудом отыскал в записной книжке. Набрал. Короткие гудки. Выждал еще, минуту, повертел диск. Снова гудки. Походил по номеру, постоял у окна. Отцветал май, и Москва была захлестнута морем буйной зелени, и от этого особенно яркими казались краски неба, воды. У подъезда гостиницы дежурили красные автобусы «Интуриста», стыла очередь на остановке такси — машины подходили одна за другой, но людей прибавлялась еще больше.

Только с четвертой попытки телефон ответил нетерпеливым голосом Игоря. Рокотов не успел сообщить, что находится в Москве, как Чугарин заорал в трубку:

— Слушай… Ты себе не представляешь, как ты кстати… Где ты? В «России»? Номер?.. Так… А теперь слушай… Я сейчас за тобой приеду, и мы сразу ко мне… Я тебя познакомлю с такими людьми…

Он бросил трубку, не дослушав Рокотова.

Машина пришла через пятнадцать минут. Чугарин выскочил на тротуар, облапил Владимира:

— Давай садись… Некогда…

— Живешь-то как? — спросил Рокотов.

— Все так же… Лида в Сибири… Иногда, когда ей удается добраться до райцентра, звонит…

— Слушай, Игорь, куда ты меня везешь?..

— Сейчас мы заскочим за двумя товарищами и ко мне домой… Отличные люди. Ты увидишь.

Машина остановилась у гостиницы «Интурист». Игорь выскочил, почти бегом кинулся в подъезд. Вернулся через две-три минуты.

— Они приедут прямо ко мне… Двинулись…

Рокотов разглядывал его тугой упрямый затылок.

Роскошную шевелюру Чугарина уже тронула седина. Издали это не было заметно, но вблизи явственно просматривались белые нити.

— Лихо живешь, — сказал Рокотов. — Уже сорок стукнуло, а ты еще рысцой бегаешь…

— По-всякому бывает, Володя… Ну, а твой комбинат?

— Уже не мой…

— Сняли?

— Почти. Избрали первым секретарем райкома.

Игорь повернулся всем телом к нему:

— Поздравляю… Растешь… А куда же Логунова?

— Начальником областной кинофикации.

— Жаль… А не думаешь ли ты, что это работа Дорошина?

— Не думаю… Хотя, в какой-то степени, не исключаю и его воздействия на события.

— Это что ж выходит? С рудника ты прямо в первые секретари райкома? Да… Впрочем, ты ведь был у Дорошина секретарем парткома… Года четыре, пожалуй? Потом пошел начальником рудника. Все правильно… Партком в комбинате был на правах райкома. Прошу прощения, недоучел твоего предыдущего опыта.

Рокотов глядел в его желтые, со смешинкой глаза и пытался понять: обычная ли это насмешка Чугарина или же все сказано всерьез.

— А хочешь, и тебе скажу, милый родственник, а? Чугарин достал сигарету, сунул ее в рот. — Вот так, напрямик, по-простому? Если бы я знал, как решается вопрос, я бы постарался вмешаться… на стороне Логунова. Это, конечно, ущемило бы твои планы, но Логунов был на месте… Я в этом глубоко убежден.

— Этот вопрос решал не я…

— И ты тоже… Не лицемерь, родственник… Всем нам иногда очень приятно вот так: раз-раз… и через несколько лестничных площадок, я уже не говорю о ступеньках. Ах, человеческое тщеславие…

— Слушай, я могу выйти из машины.

— Чепуха. Ты стал чувствительным… Не узнаю тебя. В общем, извини, я рад видеть в тебе ровную разумную психологию, взвешенность в поступках… Всегда завидовал таким людям. Но ты мне действительно нужен. Поговорим потом, может быть, я даже к тебе специально приеду. Когда у тебя поезд?

— В десять с минутами…

— Времени много. Успеем и поговорить.

Машина остановилась у дома, где жил Чугарин. Игорь пошептался с шофером и взял Рокотова под руку:

— Идем… Гостей сейчас привезут, а мы с тобой кое-что приготовим…

Рокотов уже знал все приметы отсутствия Лиды в доме. Конечно же Игорь спал на диване. И на полу лежала газета с сигаретным пеплом. И безусловно, на посудном ящике легкий слой пыли, а яичная кожура валялась везде, где только можно.

Они молча навели порядок в комнатах, организовали закуску. Игорь вытащил из бара две бутылки коньяка, шампанское. Сели друг против друга.

— Не женился еще? — Чугарин глядел устало, только сейчас Рокотов увидал мешки под его глазами.

— Пока нет… Если соберусь — извещу тебя в первую очередь.

— Как дела у Жанны?

— Не знаю… Давно виделись… По-моему, у нее хворает дочка…

— Скажи, а ты уверен, что справишься с работой?

— Уверен. Если не справлюсь — попрошусь на старое место. Что у тебя за гости, ты так и не сказал.

— Чудесный народ… Два чилийских товарища. Один — руководитель земельного кооператива, второй мой коллега, журналист. Друг президента Альенде. Ездили по стране, знакомились с нашим опытом. Франсиско — это председатель кооператива — коммунист, Виктор Олеанес — социалист… Оба умницы… Увидишь.

Они помолчали. Игорь меланхолично сворачивал кулек для пепла сигареты. Рокотов глядел на чучело попугая, висящее на стене.

— Это я привез из Индонезии. — Чугарин наконец завершил работу над кульком, повертел его перед глазами, словно любуясь, сбросил туда пепел. — Ты скажи мне вот что, родственник, скажи прямо и честно твое мнение о Логунове.

Рокотов пожал плечами:

— Хороший руководитель.

— Почему же он ушел?

— Я не знаю… Вернее, не совсем уверен, что я прав…

— И все же?

— Он агроном по образованию. Район развивается сейчас преимущественно как горнорудный… То, что было возможным несколько лет назад, сейчас исключается.

— Чепуха. Ты думаешь не так. Ты понимаешь отлично, что дело в другом. Дорошин… Вот кто решал все. Лауреат Государственной премии, орденов иконостас… Авторитет в министерстве непререкаемый… Отец всего крин… Что было в Васильевском районе? Грязь, хилые колхозы, культура, далекая от потребностей… И вот приходит много лет назад Дорошин… И пожалуйста!

— Новый город… Сколько населения у вас сейчас? Около двадцати тысяч? Это уже что-то… Дороги, жилье по последнему слову… Дворец… таких и в Москве немного. Отчисления приличные… Снабжение налажено на должном уровне. Об институте своем думаете уже… И все благодетель Дорошин. А?

— Он действительно крупный организатор.

— Согласен. И все же Логунов был прав… тысячу раз прав, когда возражал против отчуждения земли под карьеры. Металл, руда — это нужно, это очень нужно, но ты посмотри, что делается с землей… Ты же там начальником рудника был… Теперь Дорошин на коне. Логунов устранен, а в райкоме свой человек…

Рокотов встал:

— Ты говоришь это мне… Почему же не сказал здесь, в Москве, у нас в обкоме?..

— Скажу… Я о тебе думаю, о тебе…

— Ты мне надоел. Черт меня дернул звонить.

— Вот-вот… еще дня не проработал первым секретарем, а уже слов неприятных слушать не хочешь.

— Иди ты… знаешь куда…

— Это он у меня в доме…

— Я могу уйти.

— Кончай женские штуки, родственник… это нечестный прием. Садись на место.

Рокотов усмехнулся. Вновь сел в кресло, вытянул ноги:

— Слушай, я теперь понимаю, почему от тебя жена в Сибирь сбежала. Такого выдержать — надо крепкие нервы иметь.

Чугарин вдруг рассмеялся:

— Это меня черт впутал в такую рациональную семейку.

— Помню, как ты мечтал в нее впутаться… Часами у Лиды под окнами общежития торчал. И записки какие писал и письма с практики.

Игорь замотал головой:

— Было. Забыть бы тебе про это уже пора. Женишься сам — посмотрю, как ты заживешь. Слушай, Володя, а не засиделся ли ты, брат, уже в девках, а? Сколько тебе? Тридцать два? Многовато для начала…

— А я не хочу торопиться.

— Романтичная история, — сказал Игорь, — прямо как в слезливых фильмах: он любит ее, а она его, но верна мужу… А он сохнет не по дням, а по часам, не курит, не пьет, на женщин не смотрит…

— Эх, дать бы тебе по шее, — мечтательно сказал Рокотов, — до сих пор мечтаю хоть раз двинуть кандидата наук и обозревателя… Так ли уж крепко они стоят на ногах?

— Ты знаешь, я обязательно приеду этим летом к Николаю в Лесное. Тебя проведаю тоже… Интересно поглядеть, каким ты будешь через пару месяцев? И знаешь еще что… ты женись… Это я тебе честно говорю… Ты понимаешь, холостяк в тридцать с лишним — явление не совсем ясное… Тем более партийный работник.

Рокотов слушал его слова, думал о том, что с Игорем что-то произошло. Что — он не знал. Может быть, на службе?.. Язык у зятя злой, характер петушиный. Гордится тем, что может высказать правду любому. Им ведь, таким, не очень сладко живется. Можно быть совершенно честным человеком, ни в чем не поступаться истиной, но это еще не значит, что нужно для этого лезть на рожон. А вдруг с Лидой что-нибудь? Характер у сестренки мужской, жесткий… Игоря подмяла под себя еще до замужества. Ни в чем никогда не уступит. Нет, не может быть, чтобы Лида… Скорее всего, на работе что-то. Он же неисправим, Игорь. Высказал кому-либо тираду, подобную той, которую только что пришлось услышать ему, Рокотову, и считай, что завел врага. А сколько их, судя по потенциальным возможностям характера Чугарина, у милого зятя? Можно только предполагать.

 

2

В дверь квартиры позвонили.

— Виктор… Виктор Олеанес, — сказал высокий худой человек в очках, стеснительно улыбаясь. — Мы немножко опоздали. Нас возили на Выставку… Франсиско увлекся… Он сам сел за руль трактора…

Франсиско — коренастый, стриженный ежиком, кивал головой. Потом что-то сказал.

Олеанс перевел:

— Говорит, что если б имел в своем кооперативе пару тракторов «К-700», он был бы счастлив…

— Да-да, — Франсиско стиснул руку Рокотову, потянул Олеанеса за рукав, что-то сказал ему. Виктор взял Рокотова за плечо:

— Он говорит, что счастлив и тем, что видит здесь завтрашний день нашей родины — Чили…

Они сидели за столом в кабинете Игоря.

— Вы очень неплохо знаете русский язык, — сказал Рокотов Олеанесу.

Виктор изучил его очень быстро… — Чугарин ловко разлил коньяк по рюмкам. — Два года назад, когда я был в Чили, мы говорили только на испанском.

— Чтобы понять друга, надо знать его язык. — Олеанес протянул Рокотову рюмку. — Мне очень приятно быть здесь… Я люблю Россию… Ваш Толстой, ваш Достоевский… Чайковский… Ваш социальный роман девятнадцатого века. Тогда это было… как это., начало. Ваша борьба с фашизмом потрясла мир… Именно кровью ваших людей завоеван теперешний гуманный мир.

Франсиско отставил свою рюмку в сторону, заговорил что-то быстро и резко. Олеанес ответил ему коротко, потом повернулся к Рокотову:

— Мой друг… как это… немного экзальтирован.

Сейчас мы продолжаем давний спор… Он говорит, что теперешний мир не столь гуманен… Приводит в пример положение у нас на родине. Да, в нашей стране пока что идет напряженная борьба с фашизмом… Да, у нас гремят выстрелы из-за угла и погибают патриоты, но мы верим в то, что наши традиции выдержат это испытание. Наша страна сорок лет живет в условиях демократии… Я хочу вам сказать — это единственная страна в Латинской Америке… Наш народ сможет обуздать кучку провокаторов и фашистов, не нарушая национальных традиций.

Олеанес перевел свои слова, сказанные Рокотову по-испански, адресуясь к Франсиско. Тот вскочил и начал что-то резко говорить Виктору.

Игорь шепотом переводил его слова на ухо Рокотову.

— Ты идеалист… Ты глянь на мир прямо… Газеты открыто пишут, что в Боливии эта скотина, бывший майор Маршалл, готовит три тысячи наемников, в Чильяне фашисты открыли стрельбу по местному университету, в Вальпараисо они взорвали машину министра внутренних дел, в Пуэнте-Альто разгромили местное управление школ… Наконец, они спровоцировали волнения на медном руднике «Эль-Теньенте»… Ты видишь, к чему идет дело?

— Ты тоже не прав… По-твоему, сейчас у нас один выход — гражданская война… Ты максималист, Франсиско…

— Я не говорю о гражданской войне, ее можно предотвратить… Нельзя быть таким идеалистом, Виктор… Ленин говорил о том, что каждая революция должна уметь защищаться. Мы же ничего не делаем для того, чтобы быть готовыми защищать сделанное нами. У себя в Эль-Конте мы забрали землю у пелукона Шредера. Отдали ее четыремстам семействам бедняков. А Шредер в открытую вооружает бандитов и говорит мне о том, что скоро возьмет землю обратно вместе с посевами. А начальник карабинеров капитан Босанья каждый вечер ходит играть к нему в бильярд…

— Кто такие пелуконы? — тихо спросил у Игоря Рокотов.

— Это от слова «пелука», так назывался головной убор испанских колониальных чиновников. С тех пор этим словом называют тех, кто меньше всего заботится о национальных интересах Чили, кто думает прежде всего о том, чтобы набить собственный карман.

Олеанес полуобнял за плечи Франсиско:

— Я говорю тебе, — переводил Игорь; —что наш народ, народ О’Хиггенса и Рекабаррена, знает, откуда ему грозит опасность… Он сомнет заговорщиков в тот момент, когда сочтет это нужным. Но мы живем в просвещенном обществе… ты, человек, проживший трудную жизнь, ты понимаешь, как важно давать народу гуманные цели…

— А Джакарта? сказал Франсиско. — Там погибло много сотен тысяч людей. Там тоже мечтали о гуманизме. А защитить его не смогли.

— Я все это уже слышал от тебя, — устало отмахнулся Виктор. — Ты подумай вот о чем… Мы национализировали медь, мы национализировали предприятия американской ИТТ, мы отдали землю крестьянам… Скажи, кто посмеет объявить народу о возврате к прежнему? Нация проклянет этого человека.

— Фашизм не выбирает средств… Вспомни о Гитлере. — Франсиско вскочил, пробежал от окна до кресла Олеанеса, сел рядом. — Ты подумай об этом…

— Гитлер, — сказал Виктор. — Может, ты вспомнишь еще о Чингисхане? Это будет совсем убедительно. Есть вещи, которые совсем невозможны в просвещенном мире. В древние и средние века жгли на кострах за веру… Сейчас это невозможно. Самый безоглядный узурпатор и тот понимает, что такие вещи вызовут возмущение даже среди его собственных сторонников. Гитлеровский фашизм раздет донага в Нюрнберге, раздет перед всем миром. Его последователи сейчас побоятся судьбы своих предшественников, повешенных по приговору.

— Ты идеалист, — Франсиско закурил, — ты идеалист, который закрывает глаза на грозные признаки… Если человек не видит чего-то, он ошибается. Если же он не хочет видеть… тогда… тогда…

Олеанес положил ему руку на плечо:

— Франсиско, ты знаешь, что я люблю тебя… Мы друзья, и я понимаю, что ты настоящий солдат чилийской революции… Поэтому можешь обвинить меня в чем угодно, я прощу тебе это. Ты недооцениваешь роли общественного мнения в мире. Вспомни борьбу Вьетнама… Неужто ты думаешь, что американцы не могли бросить на эту страну все имеющиеся у них средства ведения войны? Они сделали бы это и не поколебались ни секунды, если б не боязнь осуждения мировой общественности. У них — ракетно-ядерное оружие, и оно помогло бы им в течение одной недели выпутаться из вьетнамского мешка… Однако они не пошли на это. Тебе что-нибудь говорит этот факт?

Игорь торопливо переводил Рокотову быструю речь Олеанеса. Говорил шепотом. Иногда останавливался, подыскивая наиболее точное выражение. Виктор то и Дело снимал очки, держал их несколько секунд у самого лица и точным движением вновь водружал на нос.

— Я знаю все твои тезисы. Ты хотел бы, чтобы национализация в Чили приняла широкий размах. Ты хотел бы создать народную милицию и вооружить ее… Поверь мне, друг мой, это было бы гибельным для Народного единства. Именно таких действий от нас ждут враги. И тогда в ряды наших противников встанут даже те, кто сейчас идет с президентом Альенде. И в первую очередь — армия.

Франсиско закурил:

— Я скажу тебе, Виктор… Скажу… Когда Хорхе Видела загнал меня, тебя и тысячи других чилийцев в концлагерь Чакабуко, мы не раз говорили о том, что парламентаризм хорош только тогда, когда обе стороны соблюдают законы. Ты три с половиной года просидел в холодном бараке без медицинской помощи и приличного питания. За что? За то, что голосовал за президента Виделу на очередных выборах. А потом он тебя же упрятал в пустыню Атакаму… Нельзя быть таким доверчивым к классовому врагу… Миллионер Урур далек от той мысли, что с тобой, со мной и с другими, кто хочет отобрать у него все фабрики, нужно разговаривать по-светски… Когда ему будет удобно, он отдаст приказ стрелять в нас. А ему будет удобно, когда мы идеологически разоружимся. Да-да… И не улыбайся. Что общего может быть между мной, крестьянином, и пелуконом Шредером, у которого по земельной реформе мы отобрали несколько тысяч гектаров?.. Неужто ты думаешь, что он будет вести со мной какие-либо переговоры? Нет. Они уже сейчас стреляют в нас. Они открыто поддерживают связи и снабжают деньгами эту черную банду «Патриа и либертад». Они нас убивают, а мы строго следуем закону.

Виктор сказал Рокотову:

— Вы не удивляйтесь… Он говорит правду. В нас стреляют. Однако он очень… как это говорят у вас в России… он очень… горячий, очень горячий человек… Ему везде чувствуется крайность. Жизнь Франсиско была трудной. Он обрабатывал землю и знает тяжелый труд. Его очень любят в Эль-Конте… Его знает сенатор Корвалан и высоко ценит мужество этого человека. Франсиско сорок семь лет, а пятнадцать из них он просидел в тюрьмах за свою борьбу с несправедливостью.

Он в нескольких фразах передал Франсиско содержание своих слов, сказанных Рокотову. Франсиско кивнул, на секунду накрыл громадной своей ладонью руку Олеанеса:

— Ты не думай, — начал переводить Игорь его слова, адресованные Виктору, — что сказанное тобой моему русскому другу охладит мое сердце… Я верю президенту Альенде, я верю Лучо, моему товарищу Луису Корвалану, я верю моему народу. Но почему не понесли наказания убийцы генерала Шнейдера эти недоноски братья Мельгоса? Почему они отъедаются в тюрьме, вместо того чтобы предстать перед судом народа? Почему не судят Густавссона, подорвавшего опоры электропередач возле Антофагасты? Сейчас он выпущен под залог и разгуливает на свободе. А два матроса из Антофагасты, у которых нашли коммунистические листовки, томятся в казематах у генерала Лагоса… Говорят, их пытают. Что ты скажешь на это?

Виктор покачал головой:

— Да, ты прав… Это дело рук врагов. У нас их много. Послушай, Франсиско… Мы пришли в гости к нашим друзьям… Вот стоит вино, вот еда… В конце концов, поспорить с тобой мы всегда успеем. А сейчас нам надо быть достаточно разумными, чтобы не продолжать этот спор. Просто мы с удовольствием встретим когда-нибудь наших русских друзей на чилийской земле и покажем им, как уважают чилийцы представителей родины Ленина. Я правильно говорю, Франсиско?

— Да-да… — кивал тот.

Потом был разговор о Москве, о веселых ребятах из московского Дома пионеров, куда водили чилийских гостей, о Сельскохозяйственной выставке, о спектаклях и концертах. А Рокотов глядел на грубые, в мозолях руки Франсиско и думал о том, что точно такие же ладони у миллионов людей во всех концах планеты и совесть у этих людей чиста перед миром, потому что они созидают, кормят, а когда наступает гроза, надевают шинели и идут на смерть. Так как же сделать, чтобы научить их разбираться в том, где правое, а где неправое дело, как сделать, чтобы их жизни были отданы для счастья земли и рождающихся на ней детей? Как сделать, чтобы они поняли: у тех, кто носит на ладонях мозоли, у всех тружеников на планете одна цель и за нее нужно бороться. И человек, сидящий сейчас напротив Рокотова, был одним из тех, кто взял на себя задачу жить для исполнения этой великой цели.

— Говорим только мы, — сказал Олеанес, — мы очень много говорим сегодня. Я прав, не так ли, Франсиско? Я очень… как это? Очень хотел, чтобы сказал мой новый друг Володя… Товарищ Володя…

Рокотов поднялся:

— Мой отец погиб при штурме эшелона, в котором фашисты вывозили русский чернозем… — тихо сказал он. Игорь, наклонившись к Франсиско, переводил. — Они хотели увезти нашу землю, пусть крохотную ее частицу, но увезти к себе в рейх… Я знаю цену земле. Где бы, в каких частях света она ни лежала. Я не видел Чили, хотя читал об этой стране много. Но я уже люблю ее, потому, что вижу чилийцев. Увезите к себе домой нашу любовь к вашей стране. Мы хотим того же, что и вы, чтобы все на земле было хорошо, чтобы все были счастливы и чтобы никогда на нее не лилась человеческая кровь.

— Это хорошо… Это очень хорошо, — после длинной паузы сказал Виктор, — вы говорили… как это… вы говорили как поэт… Спасибо. Я скажу в нашей стране об этих словах. Я даже напишу обо всем. Мы знаем, что у нас много миллионов друзей на этой русской земле… Если б я мог всем сказать спасибо!

Франсиско медленно вылез из-за стола, подошел к Рокотову. Тот встал тоже. Они постояли друг напротив друга, потом Франсиско вдруг взял Рокотова за плечи и обнял его. Он сказал только одно слово, и никто не стал переводить его, хотя оно было и сказано на чужом языке:

— Компаньеро…

В этом слове было все: и благодарность, и любовь, и обещание. И четверо мужчин, стоя, выпили вино, и каждый знал, за что пьет.

 

3

— Устал, — сказал Игорь. — Наверное, в этом главная причина. Собирался в отпуск дней через десять, а тут дела обнаружились. Придется месяца на два отложить.

Они медленно ходили по перрону вокзала, и Рокотов ловил себя на мысли, что Игорь чего-то недоговаривает. Время от времени он совершенно решительно начинал фразу и тут же сбивался на паузы, которые становились все длиннее и длиннее, пока наконец не наступала томительная тишина, и каждый из них не торопился ее нарушить.

— Ты сам создал себе всяческие сложности, — Игорь отошел к киоску, купил «Известия», вернулся к ожидавшему его Рокотову. — Если она колеблется — дело мертвое. И не сбрасывай со счетов семью… Это ты — холостяк — перекати-поле. У нее дочь, муж… Все не так просто.

— Я не говорю, что просто. Когда-то у нас был разговор. Я решил сам для себя — с этим кончено.

Игорь хмыкнул:

— Он решил… Счастливый у тебя характер, родственник. Чего там философам всех времен тонны бумаги на трактаты о человеческих слабостях тратить? Товарищ Рокотов все уже определил для себя. Все. Нет проблемы неразделенной любви, нет ничего, что мешает человеку гармонично развиваться в условиях счастливого эгоизма… Я бы этих рационалистов… А Михайлов-то, наверняка, в курсе всех дел?

— Дел не было… Были разговоры, сцены… Уговоры были. С моей стороны, конечно. Предлагал бросить все и уехать.

— Ну и что?

— Сказала, что подумает.

— Как же тебе с Михайловым-то работать?

— Как полагается. Дело есть дело.

Вспомнился Рокотову разговор с Дорошиным года три назад. Грузный, басовитый ввалился тогда Павел Никифорович к нему в кабинет, схватился за телефонную трубку, выругал железнодорожного диспетчера за то, что не дает вагонов под руду, потребовал у Рокотова квасу:

— Слыхал я, что держишь у себя квасок… Угости.

И когда принесли жбан, вдруг сказал:

— А с михайловской женой штучки-дрючки кончай… Баловство это. Раньше зевать не следовало. А упустил — сиди и не рыпайся. Рвать людям жизнь — самое хреновое дело. Ишь, соблазнитель сыскался. Гляди.

Не то, что сказанное Дорошиным было тогда для Владимира откровением, вдруг осенившим его, нет, все по было миллион раз обдумано и взвешено, но не хватало в оценке его взаимоотношений с Жанной немного дорошинской насмешливости. Будто вот так взял и приколол его как подопытного кузнечика булавкой к доске для всеобщего обозрения: вот, дескать, ловкач, на ходу подметки рвет. И сразу ослабела степень трагичности во всей этой истории и будто оказалась она освещенной с другой, совершенно неожиданной стороны, и его роль, роль обиженного судьбой и обстоятельствами страдальца, который вправе ждать от всего остального человечества лишь состраданий и участия, вдруг оказалась совершенно иной. Будто кто-то показал ему, Рокотову, себя со стороны — и зрелище это было больше смешным, чем трагичным.

Вот в чем свойство дорошинского характера. В умении не только увлечь за собой людей, навязать им свою волю и психологию, но и в способности показать твои собственные поступки как бы со стороны. А в истории с Жанной Дорошин был в одинаковой степени заинтересован как в Рокотове, так и в Михайлове. Ведь Дмитрий Васильевич тоже начинал когда-то с дорошинской «мыслительной».

С того самого разговора и кончились его звонки Жанне. А когда звонила она, Рокотов говорил с ней таким суховатым официальным голосом, что ее оптимизм тоже стал остывать заметными темпами.

Правда, после этого Рокотову стало казаться, что Михайлов некоторое время поглядывал на него со скрытой усмешкой, но это уже, пожалуй, от мнительности. Отношения между ними складывались ровные, и когда, после пленума райкома, члены бюро подошли, чтобы поздравить Рокотова с новыми обязанностями, Михайлов был первым.

— Я полагаю, мы сработаемся, — сказал он, и глаза его под очками искали в лице Рокотова ответ на этот полувопрос.

Владимир тогда обнял его за плечи:

— Убежден в этом, Дмитрий Васильевич.

Вечером они сидели рядом на банкете, который давал Дорошин в честь Рокотова. В просторной дорошинской квартире собралось около тридцати человек. Было шумно: Дорошин читал басни Крылова. Делал он это мастерски, голосом выражая речевые оттенки каждого персонажа, а потом вдруг повернулся к Рокотову и сказал совершенно серьезно:

— Я очень надеюсь, что новое руководство районного комитета партии с пониманием отнесется к решению важнейшей государственной задачи: расширению объемов добычи руды… Сегодня мы отправили в Москву кое-какие бумаги по новому месторождению, Сладковскому. Давайте выпьем за будущий Сладковский карьер, за миллионы тонн богатейшей руды, которые мы там добудем!..

И потянулся к Рокотову с рюмкой.

А Владимир думал о том, почему Дорошин не пригласил на этот праздник Логунова. Ведь они все втроем сидели рядом в президиуме. Именно там Дорошин написал и пододвинул Рокотову записку: «Володя! После завершения пленума прошу ко мне домой, для отработки пятого пункта повестки дня». Потом выпил воды и пододвинул какую-то записку Логунову. Тот прочел, кивнул головой. Рокотов так и думал, что это приглашение. Уже у Дорошина дома спросил хозяина:

— Павел Никифорович, а что, Логунова вы тоже пригласили?

Дорошин оглянулся по сторонам и вдруг пробасил на манер оперного певца:

— Пусть проигравший плачет… — И пояснил: — Слушай, это ни к чему… У нас праздник, а человек этого понять не сможет. У него траур.

А Рокотов вспомнил о том, как за кулисами после выборов к нему подошел Логунов. Пожал руку, поздравил.

— Ну что ж, желаю тебе всего самого доброго, Владимир Алексеевич. И хочешь совет старого партийного работника?.. А совет такой. Всегда и во всем имей свое собственное мнение. И отстаивай его. Не обещаю в этом случае тебе райскую жизнь, но зато хоть сам себя уважать будешь.

И, круто повернувшись, ушел, даже не услышав ответа Рокотова.

— Рано мы пришли на вокзал, — сказал Владимир. — Можно было бы побродить по Москве.

— Суета, — Игорь закурил, — На вокзале и в аэропорту я только и чувствую себя человеком… Ощущение предстоящей новизны, ощущение будущих впечатлений.

— Бродяга ты…

— Точно… Горжусь своей принадлежностью к этому племени. А ты в будущем великий деятель., Ты даже улыбаешься как старичок: обстоятельно и сурово. Кому сказать, в тридцать с хвостиком… Да я бы на твоем месте еще в джинсах на работу ходил.

— А ты на своем сходи…

Игорь махнул рукой:

— Устаю я от тебя, родственник… Устаю. Совершенно рациональный ты человек. Жутко. Рациональный человек в рациональное время. Ошибки-то хоть не разучился делать? А то ведь можешь и до такой жизни дойти.

— Послушай, — сказал Рокотов, — я о Логунове… Они ведь дружили с Дорошиным. Дружили. И домами даже.

— И что?

— Потом что-то произошло.

— Хочешь, я тебе скажу?.. Дорошин — руководитель. Это бесспорно. Он может горы свернуть. У него — масштаб. Он оперирует государственными категориями. А Логунов мыслил категориями района. Логунов мыслил просто: под вскрышу и для отвалов идут тысячи гектаров отборнейшего чернозема. А сколько миллионов кубометров складируется? Миллионов тонн… Ты вдумайся… У ваших карьеров громоздятся горы этого бывшего чернозема. А ты знаешь, для того чтобы образовался один сантиметр чернозема, нужно сто лет… Дорошину такие мелочи ни к чему… Ему требуются тонны, миллионы тонн руды… А Логунову хотелось, чтобы как можно меньше чернозема Дорошин пускал в отвалы. Земля нужна для того, чтобы родить, чтобы кормить людей… Вот об этом и думал Логунов…

Они сели на скамейку возле одного из тоннелей. Рядом толкались люди со своими заботами, хлопотами, проблемами. Невдалеке молодая мама утешала разбушевавшегося сына:

— Потерпи, малыш… Сейчас папа принесет тебе самосвал… Он на такси в «Детский мир» поехал…

— Не хочу самосвал… Танк хочу! — кричал мальчишка, а мать испуганно оглядывалась вокруг, боясь укоризненных взглядов прохожих.

Рядом с Рокотовым и Игорем, на другом конце скамейки, прощалась пара. Она — серьезная, строгая, в больших роговых очках, и он — высокий, худой, нетерпеливо покашливающий:

— Риточка, мне пора…

— Повтори еще раз…

— Повторяю… Рубашки в коричневом чемодане, бритва в сумке, книги в сетке… деньги…

— Не забудь сверток Николаю Владимировичу… Это очень важно…

Рокотов ковырял прутиком трещину в асфальте:

— Иногда я думаю, что человек совершенно напрасно создает себе хлопоты. Промолчи — и ты друг. Скажи — и ты враг. И это положение врага создает тебе массу неприятностей. А все ведь в слове. Не скажи слова — и живи без забот. А?

— И как же ты решил жить?

— Не знаю… Может быть, так, может быть, эдак… На свете много донкихотов… К сожалению, не всегда хочется воевать за тазик цирюльника.

Игорь глядел на него с любопытством:

— Интересно мыслишь… Слушай, я потрясен тем, что ты говоришь это мне. Яснее выскажись. Яснее.

Хорошо. Первая позиция. Дорошин — крупный руководитель. Он делает государственной важности дело. Сейчас он замышляет новый карьер — Сладковский. Этот карьер практически уничтожит колхоз «Радуга». Логунов был против нового карьера. Он требовал рекультивационных работ. Как горный инженер, я понимаю Дорошина. Ему нужна руда, дешевая руда… Чем дешевле, тем лучше. Вторая позиция. Наш район развивается как горнорудный. Под нами везде руда. Рано или поздно земледелие в районе будет резко ограничено. Так стоит ли воевать за то, чтобы это случилось на пять или десять лет позже?

Игорь засмеялся:

— Ты знаешь, чем больше мы с тобой разговариваем, тем с большим восхищением я думаю о Дорошине: эка он тебя точно оценил… До грана… Учел твою профессию, твое честолюбие, твою молодость… Все играет на него. Все.

— Он заслуживает этого… Я не знаю организатора столь крупного масштаба. Человек умеет работать, и дело, которое он выполняет, имеет государственное значение.

— А ты не думаешь, что мы увлеклись? Ты смотри, что происходит с землей? В центральных областях, в зоне наиболее интенсивного земледелия, все больше и больше истощается чернозем. Мы берем от земли, а давать ей почти ничего не даем… Разрушается структура почвы… Созидательные силы природы не бесконечны.

Игорь почти кричал. Малыш, капризничавший по поводу игрушек, вдруг замолчал и с испугом уставился на него. Сосед по скамейке, воспользовавшись секундным замешательством своей подруги из-за выкриков Игоря, подхватил чемодан, сумку и множество других свертков и сверточков и двинулся к вагону. Пришлось встать и вновь начать фланировать по перрону.

— У тебя с нервами не в порядке, — сказал Рокотов. — Раньше за тобой такого не замечалось.

— Иди к черту, — устало и беззлобно пробормотал Игорь и вдруг остановился. — Слушай… я приеду к тебе… Если у вас начнется новая эпопея с уничтожением дееспособных земель без рекультивации уже использованных… Я не знаю, нужно бить тревогу? Нужно идти, но я не знаю куда? Может быть, даже в Центральный Комитет.

— Подожди… Приезжай, поездим, поглядим. Ладно, мы с тобой все о мировых проблемах… Как у тебя с Лидией? Молчишь почему-то.

Игорь засмеялся:

— Родственный долг исполняешь… Пришло время проявить интерес и к этой стороне моей жизни… Все хорошо, друг мой, все хорошо. Просто великолепно. Да… Получаю письма, телеграммы, приветы…

— Таких, как ты, в институтских общежитиях бьют преимущественно по ночам, накрыв голову одеялом… В простонародье этот метод обучения хорошим манерам называется «темной».

— Увы… Я коренной москвич… Жил вместе с мамой до того, как стал мужем и номинальным главой семьи. Моя беда в том, что всю жизнь я не найду сил для того, чтобы сделать совершенно простую вещь, которую многие проделывают ежедневно: стукнуть кулаком по столу в присутствии жены и крикнуть как можно более страшнее: «Доколе?»

Подошел поезд. Они зашли в вагон. Рокотов отыскал свое купе, положил портфель на полку, и они вновь выбрались на перрон. Игорь снова закурил, как-то судорожно затягиваясь, поглядывая по сторонам, и Рокотов отметил про себя, что Чугарин похудел и постарел.

И брюки давновато глажены — стрелка есть, но на коленях уже мешки. Рубашка поглажена неумело, и вообще надо бы написать милой сестренке, что так вести себя неприлично, все же не тридцать лет супругам, чтобы вот так безалаберно жить. Пора бы и к берегу прибиваться, а не бродить по тайге. Дочь уже взрослая.

И тут же усмехнулся про себя: как же, ее уговоришь, убедишь… Рокотовская кровь в ней, беспокойная.

И воля рокотовская. Упорство тоже. Иной раз и не прав тысячу раз, а признать это сил нет. Вспомнил картины из давнего, почти забытого детства. Лиду побили во дворе мальчишки, когда она шла в магазин за хлебом, и старшего брата Николая, заступника и кормильца, не было дома. И тогда сестренка, переплакав в углу, рядом с ним, трехлетним или четырехлетним бутузом, все же снова вышла во двор и сама набросилась на обидчиков. Обратила их в бегство и победно двинулась в магазин.

Они обнялись с Игорем, и, ступив на подножку двинувшегося вагона, Рокотов кричал Игорю:

Жду тебя, слышишь?

Чугарин, спотыкаясь, шагал по перрону, кивал головой. Приближался поворот.

 

4

Поезд приходил в Славгород в восемь утра. Рокотов встал пораньше: побрился, напился чаю. Знал, что будет встречать его Дорошин. Еще вчера дозвонился-таки до гостиницы, узнал поезд и номер вагона.

— Ну и чудненько! — кричал он. Слышимость была дрянная. — Чудненько, говорю… Встретим тебя на вокзале… Мне тоже из министерства по поводу нашего проекта неплохую весть передали… Есть маленькая задержка, но в принципе отнеслись к этому делу доброжелательно… Теперь возьмемся двойной тягой, а? Как полагаешь?

Рокотов любил в этом человеке размах, широту. Дорошин мыслил всегда масштабно, и это всегда удивляла его, тогда еще совсем молодого инженера. Павел Никифорович заметил его в КБ, потом приглядывался, несколько раз вызывал для разговоров, к делу явного отношения не имевших. Это было в те времена, когда закладывали Романовский карьер… Дело было новое, много в нем было неясностей, и одна из проблем — вода. Водоносные слои лежали выше, чем руда… Тут бы экспериментами заняться, опробовать, а Дорошин взял все на себя… Его соратники в то время жили как на вулкане — а ну риск приведет к катастрофе? А ну не возьмет система насосов откачку такого количества воды? Тогда карьер может стать озером — и прости-прощай несколько лет вскрышных работ и многомиллионные затраты. От одних мыслей на эту тему становилось страшно, а Дорошин по восемнадцать часов не уходил из карьера, и его облепленный грязью газик носился от одного до другого края многокилометровой чаши, и голос его, часто срывающийся на дискант, знали все: от инженера и экскаваторщика до девчат из столовой, которые привозили всем сюда комплексные обеды. А потом первые взрывы, и рыжее облако в голубом небе, и первый ковш руды в кузов самосвала, и тревожные сводки, и снова бессонные ночи, когда подошли к водоносным горизонтам и проблема встала совершенно вплотную, и тревожные глаза Дорошина: «Ну, ребята, переживем эту ночь без чепе, ей-богу, станцую вприсядку на центральной площади…» И насосы выдюжили, и утром, окруженный своими, Дорошин действительно грузновато прошелся вприсядку на дорожке в скверике. Потом они вместе возвращались из областного центра, где обсуждались итоги их работы, и Рокотов спросил Дорошина:

— Павел Никифорович, а может быть, действительно можно было не так? Ведь в радиусе тридцати километров в колодцах исчезла вода. Речка стала ручейком… Зелень в долинах чахнет… Может быть, все нужно как-то иначе?

Дорошин резко повернулся к нему:

— Слушай… Мы с тобой не в бирюльки играем… Стране нужен металл. В сороковом году вся Россия давала шестнадцать миллионов тонн стали, и с ними мы вышли против немца… А через пару десятков лет одна, Славгородщина даст двадцать миллионов тонн стали, и какой стали… А ты слюни распускаешь… И запомни: или ты со мной, или иди-ка ты к такой матери. Не держу!

Рокотов продолжал этот спор потом. Но без Дорошина. Он часто принимал то одну, то другую сторону, то опровергал себя дорошинской логикой, то убеждая Дорошина своей. Он вспомнил Байкал и бесконечные требования производственников разрешить там строительство системы целлюлозно-бумажных комбинатов… Нашли же выход… Есть и комбинаты, есть и Байкал… Только ухлопали на это дело немало средств для строительства настоящих очистных сооружений… Почему же подобного нельзя сделать здесь, на славгородской земле? Почему? Рокотов был убежден, что не так уж много средств нужно будет для этого, если учесть конечный результат.

Дорошин больше никогда не задавал ему прямых вопросов. Они работали дружно, прекрасно понимали необходимость ладить… Иногда Павел Никифорович очень близко подходил к опасной теме и глядел на Рокотова внимательным взглядом: а что ты из себя представляешь, дружище, вне привычной для меня схемы? А ну как выйдешь на самостоятельный простор? Честолюбец ведь ты. Со мной споришь, а это не каждому позволительно.

И все-таки Дорошин любил его… По-своему, конечно, и той степени, в какой это можно было назвать любовью…

Был еще один мудрый дорошинский ход. Рокотов с самого начала принимал участие в разработке проекта будущего карьера… В этом замысле сквозила цепкая мужицкая мыслишка Дорошина: ох как трудно потом будет Рокотову в новом качестве возражать против отчуждении земель для карьера… Ведь сколько ночей бессоных было отдано расчетам… И выплывала перспектива крупнейшего в Европе карьера, обеспеченного самой дерзкой инженерной мыслью, с таким размахом закрученного, что в случае удачи…

— В таком разе, — говорил Дорошин, всем телом отваливаясь от стола, на котором взбухла кипа чертежей, — в таком разе, ребята, может, увижу я вас и лауреатами Государственной премии… Дело жуть мы закрутили.

И это — «дело жуть» было высшей похвалой Дорошина.

Помнил Рокотов и момент, когда Дорошин понял:

с Логуновым ему не сработаться. Было это в Дорошинской квартире, на именинах хозяина. Логунов произнес хороший тост, поцеловался с именинником, пожелал ему жизни и здоровья до ста лет, а потом вдруг сказал:

— Вот я часто думаю, Павел Никифорович. Думаю о чем. Что будут говорить люди через пятьдесят, скажем, лет, проходя вот по этой улице, мимо этого дома, на котором конечно же будет мемориальная доска с сообщением, что именно здесь жил и работал такой-то и такой-то, лауреат, крупный организатор производства, даже отец города, если хочешь., Так что ж они будут говорить? То ли спасибо тебе скажут за то, что твоими усилиями хороший город выстроен, с улицами асфальтовыми, с парками, то ли скажут: «Именно этот человек загубил природу на расстоянии многих десятков километров от города, именно он…» Да… Ты думал об этом?

Все глядели в тот момент на Дорошина. А он, чувствуя на себе эти взгляды и ожидание всех присутствующих, первый зааплодировал:

— Спасибо… спасибо, товарищ первый секретарь., Хоть и с перчиком твоя речь, однако отнесу ее за счет не улаженных еще у нас с тобой проблем.

Именно тогда для Дорошина все было окончательно решено. Потому что сразу после этого приехала важная Министерская комиссия из Москвы. Нет, Дорошин не жаловался никому на первого секретаря, не пользовался знакомством. Он инспирировал эту комиссию сам, справедливо рассудив, что выводы ее не столько повредят ему, человеку известному, с устоявшимся авторитетом, сколько Логунову, потому что тот безоглядно бросался в бой, если речь заходила о выделении новых земель и сохранении среды. Дорошину оставалось только пожать плечами и улыбнуться, а за этим стояло совершенно мирное и добродушное: ну вот, видите, товарищи, в каких условиях мне приходится работать, и не то что работать, а давать стране руду.

И все это сыграло свою роль. Было указано и самому Дорошину, потом было бюро областного комитета партии, с которого он вышел, вытирая со лба пот и сокрушенно покачивая головой. В машине сказал Рокотову:

— В общем, всыпали крепко... Веришь или нет, а рука то и дело за валидолом в карман лезла… Сама, понимаешь, рука… Защитная реакция организма… — И помолчав, добавил: — А вот Логунов, кажись, застрял… Боюсь, что отработался он у нас.

Этот прогноз оказался точным.

Потянулись пригородные места. Замелькали дачи Зеленого Уголка, потом обрывы меловые выплыли из-за поворота. Рывки на стрелках, гора, по которой бежали вверх широкие зеленые улицы, — все это Славгород.

Рокотов сразу заметил Дорошина. Этот человек всегда занимал все пространство… Вот и теперь, среди вереницы торопящихся, спешащих людей он один выглядел по-хозяйски внушительно и фундаментально. Стоял он прямо посреди перрона и что-то объяснял наклонившему к нему голову Михайлову. Рука, которой он помахивал в такт своим словам, простая белая рубашка с засученными рукавами, темные очки, уютно, по-домашнему поднятые на лоб, — все это было дорошинское, привычное, еще один раз призванное доказать каждому, что человек этот твердо стоит на ногах и имеет свое собственное мнение относительно всех процессов, происходящих в мире, и это мнение совершенно непоколебимо. Вот он увидел вышедшего из вагона Рокотова и зашагал к нему, потеснив в сторону худощавого Михайлова. Они обнялись, и на вопрос Рокотова, зачем такая торжественная встреча, Дорошин добродушно прогудел:

— По табелю о рангах полагается… Я — член бюро райкома, а следовательно, обязан встречать начальство…

— Логунова, мне помнится, вы никогда не встречали…

Дорошин метнул на него взгляд, в котором на мгновение мелькнуло удивление, но потом все в лице его пришло в покой и он сказал шутливо:

— Ошибаешься, Владимир Алексеевич. Встречал… А потом знаешь… Ну, давай твой портфель… Небось осточертел он тебе за эти дни? Я сам, понимаешь, пока в командировке, так муку такую приму. На-ка, Дмитрий Васильевич, — он протянул портфель Рокотова, почти насильно вырванный у того из рук, Михайлову. — На-ка, глянь, какие тяжести начальство носит…

И когда Рокотов попытался вмешаться, Дорошин сказал:

Ты вот что… Для меня Дмитрий Васильевич — Дима… Мой бывший инженер… Выдвиженец мой, если хочешь… Кстати, такой же, как и ты, Так что командую парадом здесь я… Айда к машине.

До Васильевки было чуток больше ста километров. Дорога хорошая, правда, немного излишне напряженная для шестиметрового асфальтового покрытия. Машина шла легко, и Рокотов слушал голос Дорошина:

— Я вот недавно задумался… Черт его знает, фильм какой-то поглядел… Ну, в общем, про счастье задумался… И скажу я вам, ребятишки, что вроде прожито неплохо… Древние как говорили: если ты не посадил дерева и не воспитал ученика — ты прожил напрасно… Ну, по части деревьев я, как говорит мой сын, пас… А вот учениками бог не обидел. Зубастый народ вырастил… Зубастый и дерзкий… Мой принцип такой: аксиомы хороши до времени. А потом давай-ка заглянем и по части аксиомы, а, Владимир Алексеевич? Говорил с Комоловым из министерства вчера… Так он мне слышь что выдает?.. Ты, говорит, Павел Никифорович что там за ребят растишь? Глянули, говорит, ваши бумаги, а Нуратдинов сразу и за голову: «Это ж что они там думают?.. Все это ж экспериментально не подтверждено». Ну, а если Нуратдинов так говорит, то, значит, проект кое-чего стоит… Смелый, значит, проект… Так что будем ждать рецензии. А пока ждем — надо решать другие вопросы. Так, товарищ первый секретарь? А?

Рокотов усмехнулся, достал из портфеля сверток. Протянул Дорошину:

— Вот специально для вас купил, Павел Никифорович…

Дорошин цепко ухватил пакет, принюхался:

— Таранька… Ей-богу, таранька… Да ты ж просто молодец, Володя. Тьфу… Владимир Алексеевич…

Ох и хитрец старый. Краем глаза примерялся — да так и стрельнул в лицо Рокотову изучающим взглядом. Как, дескать, прореагирует бывший подчиненный, а теперь начальство на привычную вольность бывшего шефа. По губам Рокотова скользнула легкая усмешка, и все… Ничего не увидел Дорошин и подумал, что по существу не знает он своего бывшего питомца. Нравилось ему в нем почти солдатское качество: поручи что — можешь забыть. Сам напомнит, когда выполнит. И никаких возражений или вводных слов, какой бы степени трудности ни было задание. Самолюбив. Горд.

Все это было хорошо, когда Рокотов ходил в подчиненных. А как теперь? Надо бы определиться до того дня, когда будет решаться вопрос об отчуждении земель… Ох, как важен для него этот первый этап, за которым пойдут другие. Потом битва в облисполкоме, потом в Совмине… Но самое главное — сейчас, на первом же исполкоме… Председатель исполкома Гуторов в некоторой растерянности: пришел на пост первого секретаря бывший сподвижник Дорошина. Поэтому разговаривает о земле осторожно, хотя раньше во всем поддерживал Логунова. Эх, заменить бы еще и Гуторова… скажем, на Диму Михайлова. Да нет, таких штук не сделаешь… В этот раз тряхнул авторитетом… Риск был… А ну как в министерстве хозяину тот же Комолов скажет: «Пора думать и насчет Дорошина… Стареет… Размах не тот… Мышиную возню затеял… В общем, ясно, за шестьдесят уже…» А министр одного спросит, второго, в обком позвонит… И иди ты, раб божий Дорошин, в сторонку от жизни… Посадят тебя в министерстве, скажем, бумажки сортировать, и будешь ты там вспоминать о временах, когда решал вопросики масштабные, когда рисковал, принимая инженерные решения. А ему снится еще один карьер… карьерище… Махина, крупнейшая в Европе… Да чтоб вокруг пару современных горнообогатительных комбинатов… А там через пару лет, электрометаллургический по соседству строить начнут, тоже эксперимент, дай боже… Вот до какого времени бы в седле досидеть… Тут бы глянуть на все в комплексе да вылезти из машины — и пешочком, как странничку, пойти бы по всем дорожкам, где полжизни оставил. А все эти полжизни, годок к годку, оставлены здесь, среди этих перекатов и меловых холмов, среди полупересохших речек… Когда пошел первый карьер, министр сказал: «Ну и рисковый же ты мужик, Павел Никифорович… Слово дал. А вдруг не вышло бы в срок?.. Что тогда?» — «А я уж обходной в кармане носил», — сказал он тогда, и министр улыбнулся, хотя юмор конечно же был относительный… Ну, да тогда он был победителем и мог даже стойку сделать на краю министерского стола… простили бы… Тогда и сила в руках еще была. А теперь для завершения жизни нужна была ему еще одна победа. И не потому, что планировал себе Звездочку, хотя и это дело не лишнее… Просто для его жизни, трудной и страстной, как писал о нем один журналист, нужен был такой же финиш, достойный Дорошина. От него ждали все время чего-то необыкновенного, и он уже давно перестал различать, где же в нем честолюбие и где то, без чего он уже немог мог жить: жажда нового, каждодневного поиска и боязнь признаться себе, что уже стал уставать, что все чаще и чаще появляется мысль о том, что, может быть пора подумать о чинном и спокойном ожидании времени, когда скажут: «Пора, дорогой… Иди отдыхать» И когда он на некоторое время начинал уходить в эту мысль, скрупулезно анализируя ее и примеряя к себе, именно в эти минуты рождался взрыв протеста и ему хотелось крикнуть своим невидимым оппонентам: «Да я еще могу… Вы еще увидите… Вы только дайте мне возможность выйти на новый карьер… Я вам такое покажу». Он больше всего боялся, что кто-нибудь может увидеть его в эти минуты неуверенности, сомнений, и гнал-гнал от себя страшные мысли и становился в эти мгновения грубым и злым, таким, каким его никогда еще не видели, и тогда люди говорили о нем, что это человек без нервов, без жалости, человек-машина, который программирует даже эмоции. И когда доходили до него эти разговоры, он молча уходил к себе в кабинет, садился в кресло и долго сидел с закрытыми глазами; думал о том, что надо бы отдохнуть где-то в санатории, а то и просто в лесу, у озерка, и забыть, что он и есть тот самый Дорошин, про которого рассказывают столько всякого… И где-то появилась задумка, что надо бы вызвать того инженера, который сказал о нем, что нет у него нервов и жалости, и, сидя вот так, друг против друга, поговорить с ним по душам, разъяснить ему планы свои, беды… А потом эта мысль уходила и он думал снова о карьере, о суперкарьере, о самом-самом… и все начиналось опять, как по замкнутому циклу, когда нет времени и желания отвлекаться на сентиментальную чепуху и надо помнить только об одном: о работе.

Когда избрали Рокотова, Дорошин был счастлив, Все складывалось наилучшим образом. Потом появились мысли о характере Володьки, о его привычках. Сомнения. А тут еще Михайлов прибавил кое-что. На следующий день после отъезда Рокотова в Москву зашел к Дорошину, сел напротив, тяжко вздохнул:

— Надо работу себе приглядывать, Павел Никифорович…

— Брось, Дима… Володька отличный парень… Скучать без дела тебе, конечно, не даст… ну, да ты и сам все это понимаешь. Так что не паникуй…

— А мне кажется, что теперь нам с вами хуже будет, чем при Логунове.

Так, сукин сын, и сказал: «нам с вами».

— Ну-ка ясней выразись… — потребовал Дорошин.

— А что ясней? — Дима цедил слова осторожненько, чтобы как-нибудь лишнего чего не сказать. За эту осторожность в бывшей дорошинской «могучей кучке» недолюбливали Диму. Да и на карьере все это сказалось: пять лет просидел во вторых секретарях и ни шагу дальше. — Характер у него не тот, Павел Никифорович. Да, он исполнителен, но теперь вы с ним поменялись местами… Он — руководитель…

— Ну и пусть руководит, — сказал Дорошин, — большому кораблю… и так далее… Мне не подчинение его нужно, мне помощь его нужна, помощь делу большому, важному. А так пусть с богом руководит. Ежели нужно, так Дорошин даже рюмки разливать для него будет. Лишь бы он дело двигал, дело…

Надежда на Володьку была у Дорошина крепкая. А сомнения душу точили. И от этого хотелось быстрей глянуть правде в глаза, без липких щенячьих надежд: друг, помощник, опора или судья, посредник, а то еще и противник, не дай бог… Вот уж чего совсем не хотелось бы… Уйма энергии уйдет, прежде чем образумишь такого. А время-то не ждет, время тикает часиками да деньками… Уходят нужные месяцы.

Он повернулся к Рокотову и Михайлову, затихшим на заднем сиденье, и сказал:

— Ну что, ребята… Первый же лесок сейчас мы проинспектируем… В багажнике у нас кое-что есть, таранька к пиву в самый раз… Сядем на траве-мураве и, как бывало в прошлые времена, погутарим, а? Как полагаешь, Владимир Алексеевич?

Рокотов кивнул:

— Согласен, Павел Никифорович… Предложение деловое. Когда еще выберемся?

Машина повернула к лесу.

 

5

Утром следующего дня Рокотов выехал в колхоз «Радуга». Взял райкомовский газик, по старой привычке сам сел за руль. Дорогу знал хорошо: сколько раз пришлось по ней колесить, «дотягивая» проект нового карьера. Знал и председателя «Радуги» Насована — мужика работящего, с природной крестьянской хитринкой, крепкого хозяина, известного в районе под именем Ивана Калиты. Имел Насонов удивительную привычку, вернее, не привычку, а даже умение задерживать у себя ценных работников. Бывало, мотается по всему району механик — руки золотые, а по натуре летун, а то и выпивоха. Ни в одном месте не удерживается надолго. А как попал к Насонову — так и застрял… Работает и не бузит. Уж и пошучивали над ним коллеги — председатели других колхозов: разъясни, дескать, свою кадровую политику, что ты там, лодырям, никак, рай создаешь? Насонов улыбался, молча поглаживая кустистые рыжеватые брови, а когда совсем доводили, отшучивался:

— То не я. Бабы у нас в колхозе такие… Как заарканят, так с концом голубчик, больше уже не рыпается…

И вправду, села колхоза, Матвеевка и Красное, славились невестами. Будто и впрямь по заказу вырастали там девки одна краше другой. Когда колхоз привозил на смотр самодеятельности свой хоровой коллектив, казалось, что это профессиональный ансамбль — так тщательно были подобраны участницы. Что ни глянь — то красавица, а голоса-то какие…

Сразу за асфальтовой магистралью, которую пересек Рокотов, потянулись поля. Дни стояли хорошие, солнечные, а до этого и дождей выпало немало, и пшеница подтянулась. Перекатывались под ветерком, догоняя друг друга, светло-зеленые волны ее… На склоне оврага пошла в рост кукуруза… Здесь, в колхозе, старались использовать каждый клочок земли… Оврагов много.

Рокотов вылез из машины, постоял на обочине. Была тишина. В кустах лесопосадки о чем-то озабоченно посвистывала птаха… Пригляделся, увидал ее на ближайшей ветке… Испугалась человеческого возгласа, вспорхнула, улетела.

Он прилег на траву у самого склона оврага. Вспомнил: здесь руда выходит очень близко к поверхности… Снять метров семьдесят земли — и на тебе, бери руду, черпай ее ковшом и отправляй в мартен… Богатство какое… Вот оно… Сейчас он видел перед собой карту этих мест, Вон там, где темнеет сосновый лес, — мощный слой богатой руды, и тоже близко к поверхности, что-то в пределах ста метров…

Птица вернулась. Тревожно попискивая, пролетела над ним один раз, другой… Чего ж ты забеспокоилась? Ах вон оно что, гнездо рядом… Дом твой… Ну ладно не волнуйся, не трону.

Он поднялся с травы, отошел в сторону. Представил, как с металлическим ревом, беспощадно обнажая землю, пойдут здесь бульдозеры, сдирая кусты, деревья, дороги… Застучат топоры в сосновом бору… Нет, так тоже нельзя… Стране нужен металл… Много металла… Уж ты, инженер, прекрасно понимаешь это… Тебе объяснять не надо, почему все это происходит…

Вспомнил, как вчера посидели в лесу. Дорошин выпил рюмку, ухнул, закусил:

— Так что ты мне скажешь, Владимир Алексеевич… А?

— Вы о чем, Павел Никифорович?

— Ты знаешь о чем… О твоих планах по карьеру…

Вот что меня интересует.

— Будем думать.

— А что, времени не было? Ну ладно… Только помни, вопрос об отчуждении земель будет в исполкоме слушаться в среду. Сегодня четверг… Я должен знать твое мнение не позднее воскресенья…

— Не понимаю этой спешки.

— А мне нужно спешить, Владимир Алексеевич. Нужно. Это не наша с тобой частная лавочка. Это большой государственный вопрос. Если все как надо идет в первой инстанции, я перечеркиваю списки на заселение квартир в четвертом квартале… В колхозе двести девяносто три дома… Я должен иметь не менее трехсот квартир… Это, как ты понимаешь, за день не определишь. Куда мне сселять колхозников? Я должен планировать все это, пока материалы будут рассматривать высокие инстанции, готовить резервы, закладывать в смету… И все ж ты ушел от ответа, друг мой.

Рокотов прихватил с газеты ломтик колбасы:

— Вы учили меня всегда хорошо думать, прежде чем давать ответ. А уж коль дал — так держать слово. Вот я и не хочу нарушать этот принцип… Мне нужно время посмотреть на все с другой стороны, другими гла зами. С людьми поговорить. Не надо меня торопить, Павел Никифорович.

Дорошин одобрительно качнул головой:

— Ладно. Понимаю тебя. Прав ты. Но к воскресенью ты мне все ж ответ дай. Хочу знать, как теперь мне тебя видеть.

— Другом, Павел Никифорович, другом…

— Поглядим…

Михайлов молчал, деловито расправлялся с закуской. Рокотов почти не видел его лица, оно было наклонено к земле, безукоризненный пробор весь на виду. Рокотов думал о том, что человек этот чем-то неприятен ему, скорее всего тем, что он муж Жанны, а это ужасно плохо, потому что теперь им работать вместе, и конечно же все это будет накладывать отпечаток на их отношения. А расставаться с Михайловым тоже не хочется, он уже пять лет на своем посту, прекрасно знает дело. На беседе у первого секретаря обкома Рокотов сказал, что надеется на помощь других секретарей, особенно в самом начале. Первый встал, пожал ему руку, усмехнулся:

— Смелее, Владимир Алексеевич… Там у тебя Михайлов в пристяжке. Знает дело и умеет его вести. И потом, не боги горшки лепят. В случае чего не стесняйся просить совета.

Уж первый-то знал, о чем говорил. Он сам пришел на свой пост тридцатилетним… Да еще в такую область…

Михайлов… Он окончил тот же институт, что и Рокотов, только на пять лет раньше. Сестра его училась с Рокотовым в одной группе. Была подругой Жанны. Вот и сосватала. Уехал Владимир на каникулы после четвертого курса, за день до этого поссорившись с Жанной, а первого сентября узнал, что Жанна вышла замуж и бросила институт. И укатила с мужем. Глупость какая… Потом ей пришлось мучаться на заочном, прежде чем диплом получила. Что греха таить, отработав в Кривом Роге три года, только из-за нее и приехал сюда… Чтобы рядом быть, хоть иногда видеть. Приехал, встретил… И закрутилась карусель. Еще больше запутался. Требовал уйти от Михайлова, брался сам с ним поговорить. Она соглашалась, что жизнь не удалась. И все жаловалась на мужа.

Разговоров было много. Иногда она даже использовала их в семейной стратегии. Бывало, нет-нет да и раздастся звонок посреди ночи… Слышит Рокотов в трубке плач, крики… И всхлипывающий голос Жанны:

— Вовка… я к тебе сейчас иду… Вот уже чемодан собрала. Ленку сейчас одену и иду… Ты слышишь, Михайлов? Я ухожу к Владимиру.

Несколько раз он часа по два ждал у своего подъезда. Она не приходила. Потом перестал ждать. Года два тому назад во время одного из последних ее взрывов, в промежутке между криками, посоветовал:

— Ты успокойся. Сейчас он будет у тебя прощения просить, а я, пожалуй, спать буду… Не возражаешь?

И положил трубку.

У него к ней было странное отношение. Когда-то он чрезвычайно тяжело пережил ее поступок. Потом надеялся на то, что она вернется к нему. Когда приехал в Васильевку, его поразило несоответствие между ней в прошлом и теперешней. Стала она эффектней, красивее… Умело использовала обширный арсенал очарования. Она плакала у него на плече, и ему почему-то показалось, что все ее поведение, начиная от этого плача и кончая признаниями своей ошибки, своей вины за все происшедшее, — в чем-то картинно, в чем-то неискренне. Он долго искал причину: стороной до него доносились слухи, что Жанна флиртовала с заезжим корреспондентом. Он спросил ее об этом, она засмеялась и махнула рукой: «Чепуха». Она перестала быть самой собой, скромной девчонкой в старенькой кофточке, в которой проходила с первого по четвертый курс, которая могла быть и другом и собеседником. Она жаловалась на все: и на отвратительную пунктуальность мужа, и на его демонстративную порядочность, и на скупость. («Ты представляешь, он сам мне выдает деньги на продукты… Каждый день… Он в курсе всех цен… Ужас…»)Она жаловалась на здоровье: в последнее время сердце побаливает, на окружение мужа… Больше всего ей льстило то, что он, Рокотов, остался холостяком, не завел семью. В этом она усматривала залог его беспредельной любви к себе и постоянный источник страха для супруга. Еще бы, в любой момент она может просто перейти к Володьке. Он ведь холост…

Дорошин говорил и говорил, объясняя что-то Михайлову, а Владимир думал о том, что вот все они здесь хорошо знают друг друга и всем нужно делать одно, в общем-то, дело — и все же разговор даже за рюмкой и тот похож на дипломатические переговоры. Интересы переплелись уже одной переменой его места работы.

Когда уезжали из леса, Дорошин сказал:

— Вот что, Владимир Алексеевич… Начальство ты сейчас высокое. Не самоизолируйся. Вечерком жду тебя в гости. Жена велела передать, что хочет тебя окрошкой угостить, как раньше бывало.

Рокотов не пришел вечером. Позвонил Ольге Васильевне, извинился. За время его отсутствия в доме все запылилось. Нужно генеральную уборку затевать.

…Да, здесь, под ногами, — руда. Вечное противоречие природы: если хочешь взять одно — уничтожь другое. Сорви с земли этот зеленый ковер — и тогда ты получишь руду. Уничтожь леса, поля, птичьи гнезда… И вон тот соснячок на бугре.

Медленно пошел к машине. Сел за руль. Мотор завелся сразу, легко.

До Красного оставалось километра три, когда он догнал девушку. Шла она споро, помахивая веточкой сирени, сорванной в лесопосадке. В другой руке — сумка. Когда Рокотов просигналил, посторонилась на обочину. Он обогнал ее, затормозил.

— Садитесь, подвезу.

— Мне в Матвеевку…

Он подумал о том, что в Красном ждет его в конторе колхоза Насонов. А может, все ж проскочить в Матвеевку? Давно там не был, а Насонов так или иначе, а дождется.

— Ладно, садитесь.

Девушка как девушка. Лет двадцати с небольшим. Волосы русые. Нос прямой. Ничего особенного. Ишь как садится, будто милость оказывает. Паузу выдержала, чтобы дать почувствовать, что не со всяким сядет в машину.

А где-то в душе другой, насмешливый голос: дескать, давай сочиняй высокие материи. Все просто как велосипед: тебе хочется подольше побыть с этой девицей — и поэтому ты старательно сочиняешь для себя всяческие версии. А она совершенно безразлична к тебе и даже глядит куда-то в сторону.

— Вы живете в Матвеевке?

— Да. И работаю.

— Где, если не очень большой секрет?

— Не секрет. В больнице.

— Медсестра?

— Врач. Сейчас вы скажете, что я так молодо выгляжу, что меня можно принять за юную медсестру… Так? И еще вам хочется узнать, как меня зовут? Так?

— Так… — засмеялся Рокотов. — Вы прелесть… Как же все-таки вас зовут?

— Анкета… Значит, так… Вера Николаевна Серегина… двадцать четыре года… член ВЛКСМ… Пока не замужем… Родители…

— Достаточно… Для начала вполне.

— А конца не будет.

— Зачем же так резко, Вера Николаевна?

— Значит, вы из интеллигентов. Пока свидания не назначаете. Через несколько минут, когда доставите меня на место, вы гордо уедете на своем броневике. Потом, спустя неделю, а может быть, и две… это в зависимости от вашей нервной системы, вы нарисуетесь под окнами больницы. Окажется, что начальник, которого вы возите, по делам приехал в колхоз и вы решили воспользоваться этой оказией, чтобы просто повидать старую знакомую… Потом вы пригласите меня покататься… кругом же такие чудесные места… вот, а дальше все зависит опять же от того, в какой степени мы умны… Возможный вариант: давайте я свезу вас в райцентр. Вы там сможете походить по магазинам. Или: я могу свозить вас даже в Славгород… Только это в воскресенье… Я с шефом поговорю, чтобы он разрешил, и тогда… Где вы живете, кстати? Вот так, на мой взгляд, будет выглядеть дальнейшее.

Рокотов хохотал. Слезы наворачивались ему на глаза. Он мотал головой от восторга.

— Смотрите вперед, — сказала спутница. — По моему, вы слишком эмоциональны.

Он перестал смеяться и вдруг, неожиданно для себя, сказал:

— Слушайте, а если серьезно… Когда вы освобождаетесь? Я заеду за вами.

Она глянула на него насмешливо:

— Решили напрямик… Правильно, Меньше церемоний. Я занята.

Я спрашиваю, когда вы освободитесь?

Поздно. В половине одиннадцатого.

— Я приеду. Где мне быть?

— Может, хватит? Пошутили — достаточно, а?

— А если я не шучу?

Машина катилась по улице Матвеевки, и Рокотов понемногу сбавлял и сбавлял скорость. Вывернулся из-за: угла трактор… Владимир затормозил, а парень в майке, сидевший за рулем трактора, сделал ему знак пальцем у виска и, поравнявшись, заорал:

— Глядеть надо!..

Вера смеялась. Рокотов сокрушенно покачивал головой. Она сказала:

— Вон туда, к скверику…

Когда она выходила, он придержал ее за руку:

— Я приеду. Жду вас в половине одиннадцатого на этом же месте.

Она посмотрела ему в глаза, пожала плечами:

— Ждите… — и ушла к воротам больницы.

Рокотов посидел несколько минут, не двигаясь. Оседала пыль, поднятая колесами автомобиля. Дребезжа звонком, прокатил мимо мальчишка на трехколесном велосипеде. Женщина-почтальон у ворот дома напротив крикнула во двор:

 — Баба Люба… Газетки возьми…

Старушечий голос отозвался сразу же:

— Иду… иду, Катя. Ты положь-то на скамейку.

Тротуары из бетонных плит, хорошие добротные до ма… Заборы разных цветов. Матвеевка. А под ней, всего лишь в ста пятидесяти метрах, лежит руда… Огромное количество руды, которая так нужна стране.

А ведь Насонов ждет. Что же он прохлаждается? Дел невпроворот…

Он резко сдернул машину с места,

 

6

— Земля здесь золотая, — сказал Насонов, — золотая, право слово. В самые засушливые годы по двадцать три центнера с гектара зерновых берем… Это по кругу… А коли все по-хорошему, так и за тридцать центнеров… Обидно, Владимир Алексеевич, вот что…

К примеру, переселяться… Ведь коллектив разгон яем?.. Разгоняем. Чего уж тут красить словом дело. Соседи наши тоже своего череда ждут… И «Победа», и Имени Горького, и Сосновский совхоз. Ежели землю не под карьеры возьмут, так под электрометаллургический… Слыхали, что в наших краях его строить будут? Дело, конечно, важнейшее, любому понятно. А вот мне колхоз наш жалко… После войны здесь головешки одни остались… Все на горбу поднимали. Я тогда парнем был, помню. Хоть клуб возьми, хоть больницу… На последние шиши в свое время строили. А теперь псу под хвост. Люди-то, конечно, в город переберутся… И опять, ну что человеку делать, коли он всю жизнь в животноводах проходил? К делу этому всей душой прикипел… А его на завод… А он там не в привычку…

Идут они с Рокотовым по полю. Газик на обочине, а следом — председательская «Волга» приткнулась.

— Ночами, понимаешь, не сплю… Горько, и все… Вроде и жизнь впустую прожил. А она-то, земля, бессловесная… С ней что хошь твори. Молчит.

— Колхоз не сразу ликвидируется… Вначале Красное с окрестностями, а потом уже Матвеевка… Это лет через десяток… Остальные земли отойдут к соседним хозяйствам… Вы понимаете, прямо под вашими селами выход руды. Ну, километров на шесть к речке построились бы в свое время — и остались бы в стороне.

— Тут уж в стороне не останешься, — сказал Насонов, — все одно рано или поздно прижмут. Вон в «Победе» как? Вроде и далеко от них и карьер и ГОКи, а жизни нет. Все поля дорогами переполосовали. Коммуникации. Скоро у Колыванова, говорят, очистные строить начнут. Вот тебе и все. Да самое-то обидное, что лучшие земли забирают. У меня вон в Кореневке если б забрали земли, так перекрестился бы с радости. Одни овраги. Скот там пасем. Так нет, самое лучшее берут… Да еще села под снос.

Хитер мужик. Нет-нет да и бросит взгляд, чтоб поглядеть, как его слова действуют. Да только на лице у Рокотова ничего не прочтешь. Дорошинский выученик. Насонов уже с соседями-председателями перемолвился! ежели первый секретарь в районе инженер, видно, сель ское хозяйство теперь под корень. Таких штук понастроили. Только при одном горно-обогатительном комбинате водохранилище на полторы тысячи гектаров… И то расширять собираются.

Целый день возит Насонов первого секретаря по колхозу. Специально ковырял фундамент Дворца куль туры, чтобы показать: на века строили. Фермы показал, школы в обоих селах. Предложил было заехать в больницу… шутка ли, на сто коек отгрохали, четырех врачей держим, парк, понимаешь, насадили, чтобы больной труженик побольше кислорода вдыхал… И все это под корень? Больницу осматривать первый секретарь отказался, причем торопливо как-то… Не понял ничего Насонов, но на всякий случай решил еще попробовать эту мозоль у Рокотова. Опять предложил глянуть хоть глазом на больницу. И сразу же глаза у шефа округлились от злости. Резко оборвал. Чего-чего, а характера у него хватает. Ясности в этом вопросе у Насонова не осталось, решил подумать на досуге: чем же так не ко двору Рокотову больница? Проголодался? Не может быть. Совсем недавно обедали в закутке колхозной столовой. Шикнул на повариху, когда вел умываться начальство, чтоб тащила все самое лучшее. От рюмки Рокотов отказался: и опять тут поневоле сравнишь его с Логуновым. Тот спуску не давал, когда за дело, а рюмку с председателем не брезговал пропустить.

Дело уже шло к восьми вечера. Была одна мысль у Рокотова, и для того чтобы уточнить кое-что, потребовал он у Насована карту угодий колхоза. Заехали в правление. Засел первый секретарь за карту, а председатель стой около него чурбан чурбаном… Хоть бы сказал, в чем дело. Сопит, и все. Еще брови хмурит.

— Ну-ка, кореневские пастбища…. ну овраги, очертите… Сколько здесь гектаров будет?

Насонов кинулся к карте и начал черкать:

— Вот тут… тут и сюда… Да кругом тыщи четыре гектаров… Земля, коли есть, так сплошной мел… Ни шута не растет, а на колхозе числится: угодья.

Ай да секретарь… Никак задумал?.. Еще Дорошину пытался всучить эту земельку Насонов, да тот сразу отыгрался: ты что, дескать, государство надуть норовишь? Это тебе не на колхозной ярмарке торговаться…

— Карту возьму, — сказал Рокотов, — потом верну… До свиданья.

Он вышел из правления, а Насонов торопливо поспевал за ним, чуть ли не бегом, прикидывая: а вдруг получится? Ну может же такое чудо статься?

Рокотов сел в машину, торопливо пожал руку Насонову и укатил, оставив председателя в чувствах неопределенных: как оно еще повернется? Если будет решение исполкома об отчуждении, считай, что все. Потому что и в области решат, и в Москве утвердят. Без Москвы оно, конечно, ничего не выйдет, и можно будет еще и с жалобой туда поехать, да только коли на месте решат… Одна надежда на бумагу, которую всучил в свое время Дорошину. Да только за трюк этот может такое нагореть. Ох, боже ж ты мой…

А Рокотов гнал машину так, будто по меньшей мере судьба человечества решалась. Сейчас ему нужно было увидеть Саньку Григорьева, нынешнего главу «могучей кучки» дорошинской… Только бы застать его в кабинете и глянуть на геологическую карту района… Что там, в Кореневке? Какие выходы? На какой глубине?

Окна в кабинете отливают багрянцем. Солнце садится. Затормозил у самого крыльца, выключил мотор. Б ыстро вошел в прихожую. Вахтерша тетя Варя сбросила со лба на нос очки, руками всплеснула:

— Владимир Алексеевич… чего ж так-то поздно?

— Григорьев у себя?

— Там… И сам тоже у него…

«Сам» — это Дорошин. Что ж, тем лучше. Через три-четыре ступеньки Рокотов взлетел на третий этаж, пробежал по коридору, рванул дверь комнаты, которую с легкой руки Дорошина называли «мыслительной». Так и есть, все на месте… И Дорошин, и Санька, и Петя Ряднов… в общем, друзья-единомышленники… В сборе.

— Тра-та-та… — пропел Санька, — само начальство… Команду почему не подаешь, Ряднов? В кои века эта скромная келья видала умы, которые не испугались даже лестницы, имея персональный лифт…

— Юродствуешь? — спросил Рокотов. — И вообще, отдай циркуль. Я его здесь забыл, а ты уже просто — напросто приласкал… Любитель чужих вещей.

Санька хихикнул:

— Не приласкал, а оставил в качестве сувенира. Когда теперь возможность выпадет накоротке с начальством пообщаться? Небось в приемной у Владимира Алексеевича насидишься?

— Глупо, — сказал Дорошин, — глупо, Саша. Не юродствуй, Петя, согрей чаю. Вот мы тут заодно и спор наш решим. Володя третейским судьей будет.

— Не хочу Шемякина суда! — закричал Санька.

Н е хочу… Вы все заодно.

Рокотов подошел к карте района, висевшей на стене, отдернул занавеску.

— Так… — Санька подошел поближе, стал у него за спиной. — Действие второе… По-моему, начинается что-то сверх программы.

Рокотов вынул карту Насована и стал сверять. Так и есть. Здесь тот же самый выход. Разница только в глубине. Здесь — сто семьдесят — двести метров.

— Кореневка… — заглядывая через плечо Рокотова, сказал Дорошин. — И ты, Брут? Ты тоже кинулся на эту приманку, Володя? Здесь нет богатых руд… Ты можешь меня назвать старым, выжившим из ума болваном, если я ошибаюсь…

— А вы были в «этих селах, Павел Никифорович?

Был… Много раз был… Ну и что? Давай слюни распустим и будем копаться в дерьме… Под селами лежит руда с почти шестидесятипроцентным содержанием металла… Эту руду можно прямо отправлять в домны… В Кореневке ты получишь бедную руду, которую нужно будет пропускать через обогатительные фабрики… А теперь прикинь, во что это обойдется? Во что обойдется государству твоя сентиментальность?

— Здесь, под нами, тоже лежит руда, — сказал Рокотов. — Так что же, давайте начнем взрывать то, что построили…

— Это окупится тысячу раз, — Дорошин сел напротив Рокотова, глядел, как тот прячет в карман насоновскую карту, — ты же горняк божьей милостью… Скажи, что я не прав, и я пожалею о тех годах, что истратил на тебя, мальчишка…

— Окупится… Согласен… Но если можно обойтись без этого? Если можно взять руду в другом месте, пусть дороже., Люди тридцать лет строили жизнь, отрывая от себя необходимое… Строили надолго. И вот приходим мы и рушим все это сделанное… Мы не убедим их, что есть в этом необходимость, потому что руда лежит здесь везде. Везде. Вы знаете это, Павел Никифорович… Лучше всех знаете… Ну?

— Сань, — сказал Григорьеву Дорошин, — Сань, можешь свои идеи кинуть в туалет… Нет, ты лучше их сдай в музей… Их там положат рядом с широко известным из художественной литературы проектом некоего мостостроителя господина Манилова… И грош цена твоим трудам, Саня, и твоим тоже, Петя., Все рубит под корень наш бывший друг и соратник, удивительно талантливый горный инженер Вэ. А. Рокотов… И мне, старому дураку, поделом… Поделом… Наивчик. Кудахтал над этим талантливым юношей как старая наседка. От подзатыльников его берег, подставлял в таких случаях свою шею. Все. Зрители встают и уходят.

Лицо его побагровело, но он держался. Даже подошел и заглянул в расчеты, над которыми застыл в неподвижности Петя Ряднов.

— Петька, пошел вон домой… Ты зря перерабатываешь вот уже три года. Ты дурак, Петька… Ты делаешь глупую работу. Ну чего уставился? Скажи мерси с полупоклоном другу лучшему Володе. Он далеко пойдет.

Рокотов с каменным лицом сидел на стуле верхом, положив подбородок на спинку. Ждал. Наконец Дорошин успокоился, полез за таблетками в карман, чертыхнулся, прихлебнул горячей воды.

— Короче… — сказал Санька. — Ежели, скажем, как в анекдоте про деда Гришаку, ежели, скажем, отметается проект наш, то что нам предложат взамен?

— Кореневский карьер… — Рокотов встал, повернулся к карте. — Вот смотри... Здесь выход… Рудное тело здесь пробовали бурением. Две скважины брали. Одна сто восемьдесят, другая двести метров…

— Фи-фи… — хмыкнул Ряднов. — Тут карьерчик не пойдет… Тут шахта нужна…

— В Бразилии карьер Бленхайт начат на глубине двести метров. Ты это знаешь не хуже меня. Тебе еще в Союзе карьеры назвать, которые поглубже?..

— Все ясно, — сказал Ряднов, — абсолютно все ясно. Я могу рвать свои расчеты по коммуникациям… Проект на двести метров нужно делать в Москве… Там машинки электронные. А я пошел к себе в общежитие варить суп… С фри-ка-дель-ками… Возражений нет?

Санька разглядывал карту.

— Ну хотите, я сам с вами буду делать эту работу? — сказал Рокотов… — Ну честное слово.

— Тра-та-та… — сказал Санька. — Тра-та-та… А если пощупать еще пару скважин? Вот тут и тут. Рудное тело не могло уйти на нет., Тут где-то перепад. Та-ак… Сюда шесть километров, а сюда полосой идет, Ей-богу, можно пощупать.

— Бурить больше не будем, сказал Дорошин, — Ты знаешь, с каким трудом нам дают план по бурению. Площадь освоена. Нас не поймут. Мы не можем швыряться государственными средствами.

Рокотов встал:

— За эти скважины заплатит колхоз «Радуга». Завтра же перечислят деньги.

— Я не дам бригаду! — Дорошин встал напротив Рокотова и глядел ему прямо в глаза.

— Бюро райкома партии вас обяжет это сделать, Павел Никифорович…

Дорошин встал и молча вышел. Санька подошел к Рокотову, положил руку на плечо:

— Слушай, Володя, а может, так не надо, а?

— Может, и не надо… Но ты же видел.

— Ты его знаешь. Через часок аккуратненько завести разговор — и все будет нормально.

— А-а-а…

— Какая была компания… Какой коллектив, — сказал Ряднов. — И вот на тебе… Люди, я хочу знать: идти мне или не идти варить суп с фрикадельками?

— Опять все сначала? — спросил Санька, и на его длинном лице заглавными буквами выписалась тоска. — Такое дело своротили… Слушай, Володя, а может, срыть к черту эти две деревушки — и все? В общем, пошел и я домой. До сих пор я убеждал жену, что скоро стану лауреатом и мне будут без очереди оформлять подписные издания… Теперь отговорки нет — и я примитивный сачок от домашних дел, то есть прямое соответствие той самой формулировке, которую очень часто применяет моя жена.

Вышли все втроем. Рокотов глянул на часы. Было без пяти десять. Город уже зажег огни, шумновато было около Дворца горняков, у кинотеатра… Все здесь на площади, все под боком… Отличный город выстроил Дорошин.

— Подвезти? — спросил Рокотов.

— Да нет, спасибо… — Санька пожал ему руку. — Пойду подумаю о житье-бытье… Надо кончать эту гонку с препятствием… Надоело. Уйду на рудник, и пошли вы все…

Они ушли с Рядновым, вяло переговариваясь, и Рокотов, разворачиваясь на площади, еще видел, как Петька глянул на часы и заспешил вперед, а Григорьев поплелся один, оглядываясь по сторонам и сокрушенно покачивая головой.

Да, денек сегодня что надо… Отвыкать придется теперь от многого. Утром сводку принесли. Надои падают в районе. И трава есть, пастбищное содержание скота, самое золотое время, а надои за последнюю десятидневку сократились… Вот тебе еще одна задача, товарищ горный инженер… Знал, на что шел. Потом проверка техники к уборке… Прополка свеклы. Да, скучать некогда… Надо бы к Логунову съездить… А впрочем, зачем, он ведь каждую субботу здесь бывает? Квартиру ему еще в Славгороде не дали. Семью навещает. Точно, сегодня еще Михайлов передавал ему просьбу Логунова прислать в пятницу вечером за ним машину в Славгород.

Лучи фар выхватывали из темноты клочки неровной дороги. Тут поворотов бог знает сколько… Как бы не впечататься куда-нибудь.

Вот и Красное… Хорошее село… Эх, вышло бы со скважинами. Ну и упрямец старый Павел Никифорович… Все характер пробует. Обидел его, конечно. Теперь будет молчать с неделю. И здороваться перестанет.

Вера Николаевна… М-да… Ох, как бы тут осторожненько. Почему-то не хочется, чтобы все вот так сразу и кончилось… Умница. Как она насчет будущих его замыслов… А ведь точно. Так и хотел сделать. Уехать, а потом будто невзначай. По стандарту работаешь, товарищ Рокотов. Стыдно. Никакой фантазии. А вдруг она просто-напросто не придет? Ну и что? Он найдет ее завтра… Он ее теперь обязательно найдет.

Матвеевка. Та-ак… Вечерами в селах прямо на дороге гуляют. Как бы не наехать ненароком на какого-либо влюбленного… Здесь развернуться… Ага, вот и сквер…

Остановил машину, выключил мотор. Тишина. Мерцают окна домов, где-то визгливо отбивает ритмы магнитофон… Трава с шорохом сопротивляется шагам. Ровно половина одиннадцатого.

На лавочке у дома напротив кто-то сидит. Встал. Любопытно.

Подошла старушка, маленькая, худенькая… Глянула в лицо Рокотову:

— Из району, сынок?

— Точно…

— Никак на свиданье?

— Да как вам сказать?

— Ага… — бабуся повернулась, зашагала к дому. Хлопнула калитка. Вот юмор… Ну и затейница эта Вера Николаевна…

Присел на подножку машины. Хорошо здесь Воздух ну прямо чудо. Закурить бы, да бросил пару месяцев назад. Выдержал столько времени, сейчас обидно начинать сначала.

А со двора скрипучий старушечий голос:

— Никак он, Вера… Выдь глянь. Я-то сослепу...

Совсем интересно. Ай да Вера Николаевна, Да вот и она.

— Приехали, значит?

— Как видите.

Они пошли через скверик в ту сторону, где, как припоминал Рокотов, должен был быть пруд.

— Вы, кстати, не очень размахивайтесь насчет прогулки, — сказала она. — Поздно уже. Ну, и кроме всего прочего, ваше время, насколько мне известно, строго лимитировано. Как говорят, на государственном учете.

— Вы напрасно стараетесь меня рассердить. И потом еще вот что: неужто вам действительно нужно говорить только неприятные вещи? Не верю.

— Значит, вы уже успели привыкнуть к тому, что вам все поддакивают. Быстро. Я ведь все уже о вас знаю. Не подумайте, что специально наводила справки. Просто наша медсестра без малейших усилий с моей стороны сочла нужным сообщить мне все ваши биографические данные. Как же, скромного сельского врача осчастливил своим вниманием сам первый секретарь райкома.

Владимир шел рядом. Улыбался:

— Послушайте… Может, давайте о другом? Ну если серьезно? Я действительно очень хотел вас видеть. И спешил. И если признаться, то боялся, что вы просто не появитесь.

— Интересно, как бы вы поступили в таком случае?

— Не знаю… Наверное, приехал бы завтра.

— Вас, кажется, Владимиром Алексеевичем зовут? Так вот, Владимир Алексеевич… Я просто не усматриваю повода для развития нашего знакомства дальше. У вас такой пост… Мне уже сегодня столько о вас говорили. О вашей преданной любви к одной женщине,

Вы просто совершенно положительный человек. Такое постоянство.

Вот оно что. И здесь уже знают его историю? Естественно, в изложении кумушек, толкование его приезда сегодня может быть однозначным.

— А может быть, вы все-таки меня послушаете?

— Я просто не хочу вас слушать. Зачем все это?

Они остановились у самой воды. Было тихо. Луна запуталась в ветвях ивы, наклонившейся над прудом. Медленно проехал невдалеке велосипедист, уминая колесами жесткую уличную траву. «Сте-о-па-а… — протяжно позвал женский голос. — Сте-о-па-а… Домой по-ра-а…» Степа откликнулся недовольным баском акселерата: «Щас, мама… Еще чуток». И джазовой скороговоркой взорвался переносной магнитофон или транзистор. И то, что виделось Рокотову как неясное расплывчатое пятно у самой воды, вдруг оказалось двумя долговязыми подростками и девчонкой, сидевшими на берегу.

Вера сказала:

— Мои соседи… Все семиклассники. Так и ходят втроем.

И голос у нее уже был совсем спокойным.

— А я знаю, где вы живете, — Рокотов взял ее под руку, сам удивляясь своей смелости и где-то втайне надеясь, что этот жест останется незамеченным ею и торопился что-то говорить, пытаясь переключить ее внимание на голос и слова. — Вообще-то я думал, что вы можете сегодня не сдержать слово и тогда мне действительно пришлось бы завтра зайти к вам в больницу… Он говорил и говорил что-то в том же роде, уже не сосредоточиваясь на словах, и думал о том, что она совсем не убирает руку и это очень хорошо, потому что дальнейшее развитие разговора в том тоне, который был ею предложен, могло бы привести к явному разрыву — и тогда надо было бы опять что-то изобретать. А у него никогда не было способностей, чтобы плести какую-то тонкую игру с женщинами, и он не одобрял тех из своих друзей, которые могли разыгрывать целые спектакли. В эти минуты он понял очень простую истину: ему не хочется терять это знакомство. Открытие подобного рода было для него не совсем неожиданным и все же вызвало какую-то растерянность. Он поймал себя на мысли, что продолжает развивать сюжет о том, что он делал бы, если б она не вышла сегодня, и что этот ход выглядит сейчас довольно смешным, потому что слишком много слов поясняют в общем-то незатейливую идею, и это смутило его, и пауза показалась ему ужасно длинной и издевательской; он совершенно растерялся, когда она вдруг засмеялась.

— Слушайте, а вы знаете, сколько времени мы с вами бродим? — спросила она.

Он глянул на часы:

— Что-то около получаса. Вы торопитесь?

— А вы нет? Уже одиннадцать. Пора.

— Когда мне приехать?

— Когда хотите. Вот мой дом. Я живу с бабушкой. Она у меня очень строгая. Имейте это в виду. Я пойду.

Он кивнул головой. Смотрел ей вслед, пока она медленно поднималась на крыльцо. Загадал: если обернется — все будет хорошо. Она не обернулась. Хлопнула дверь.

И вновь убегала под колесами автомобиля проселочная дорога. Мотор ревел яростно и весело, и Рокотов поймал себя на мысли, что улыбается… Как мало все-таки нужно в жизни человеку… Очень мало.

Да, видок у первого секретаря. Брюки и рубашка с засученными рукавами. А Логунова никто никогда не видел без галстука… Может быть, пора подумать кое о каких вещах? Ведь он — первый секретарь райкома… Да разве в галстуке дело? Не по этому его будут оценивать… По делам, по решениям. По отношению к людям.

Когда ставил машину в гараж, подошел Никитич, сторож. Поздоровался.

— Поздновато домой идете, Владимир Алексеевич…

— Так уж вышло.

— Ночи-то какие, — сказал старик, — молодые ночи…

Дома он принял душ, переоделся в мягкую пижаму. Свалился на кровать. Достал только вчера купленную книжку…

И раньше читал мало: не хватало времени. Теперь, судя по всему, будет еще меньше возможностей. А читать надо.

Почему-то хотелось думать о Вере. О каких-то пустяках, связанных с ней. Странно. Характерец, видимо, у нее еще тот, Вон как взяла его в работу. И все-таки удивительно, что в ней Рокотову нравится все. Теперь он может себе в этом признаться. В таком возрасте уже умеешь разбираться в людях и, как правило, видишь даже то, чего не хотелось бы видеть.

Ругал себя за разговор с Павлом Никифоровичем. Как он мог так говорить со стариком? Но ведь бывало же у них, что срезались до крика, а назавтра кто-либо шел с повинной. Тогда было другое. Тогда Дорошин был шефом и мог себе позволить выслушать несогласие со своим мнением. Это было игрой. А теперь все по-другому. Теперь они должны искать решение, основываясь на других моментах. Что нового он, Рокотов, узнал сегодня? Разве новостью было для него то, что Сладковский карьер потребует сноса двух сел? Нет, не новость. Он знал и думал об этом раньше. Но тогда верил в то, что есть инстанция, в которой совместят, обсудят все факты и за него. Он — исполнитель. Почему горный инженер Рокотов должен думать о полях, о черноземе, о психологии людей, чьи дома упадут под бульдозером? Есть кто-то, кто возьмет на себя всю ответственность. Кто-то… Кто он этот кто-то? Может быть, он уже собирает вещички и покупает билет для отъезда на новое место работы — и что будет после него, его уже совсем не интересует? Может быть, садятся за стол несколько людей и решают судьбу и сел, и их жителей, и каждый, понимая ответственность свою за это решение, утешает себя фразой о государственной необходимости, о народном рубле, о высших интересах. А ведь правду надо уметь отстоять, и она не всегда бывает логична. Так как же быть? Может, прав Павел Никифорович? Металл — сейчас главное. Две-три тысячи гектаров снятого чернозема откроют доступ к миллионам тонн руды. А земли у нас хватит. Может, прав Дорошин? Даже наверняка прав. Пока что у Рокотова только надежды, рожденные разговором с Насоновым. Чепуха. Думал об этом и раньше, да все полагался на тех незнакомых ему людей, которые избавят его от необходимости думать и решать. Привыкли мы надеяться на кого-то, удовлетворяясь ролью исполнителя. Это дает возможность спать спокойно. Всегда над тобой есть инстанция, которая должна определить программу твоих действий. И живут многие припеваючи, потому что могут они только исполнять. Так легче. Так проще. И на душе и в карьере.

Ведь и Дорошин знал его, Владимира Рокотова, как исполнителя. Может, поэтому и стоял за него все эти годы. Рекомендовал для самостоятельной работы, надеясь на свое влияние и в будущем. Так как же жить?

Есть выверенный путь. Пойдешь по нему — все будет как надо. За Дорошиным — как за каменной стеной. Все обсчитано, все учтено. Да только в этой твоей жизни не было ничего своего. Все было дорошинское. А ведь живешь ты.

Заснул поздно.

 

7

Утром Рокотов прямо из дома пошел к Дорошину. Знал: старик сейчас на работе. Привычка у него выработалась такая. Утром, ни свет ни заря, а уж сидит в своем огромном кабинете, маракует. Ходили слухи, что именно в эти часы у него идеи рождаются, когда в громадном здании комбината только он и сторож, В КБ по этому поводу ходила ехидная реплика: «Дорошин гениален только тогда, когда в здании комбината нет других». Старик знал об этой фразе и иногда заявлялся в мыслительную, полагая, что реплика принадлежит Саньке. Садился на диван и говорил тягучим злым голосом:

— Уехал в область, чтобы не создавать для некоторых мыслителей психологической аномалии… Надеюсь на возникновение великих идей к четырем дня, когда я вернусь.

Нарушать его уединение в эти часы было позволено только орлам из мыслительной, и то не по пустякам. А для проникновения в кабинет у всех были ключи от приемной. Рокотов еще не успел сдать свой ключ, да и Дорошин пока не заикался об этом.

И все же, усевшись в кресло напротив Дорошина, Владимир подумал, что старик ждал его. Уж больно спокойно глядел на гостя.

— Здравствуйте, Павел Никифорович.

— Здравствуй, С делом?

— Да.

— Сообщи.

Ох, как хорошо они знали друг друга. До того хорошо, что Рокотову начинать разговор не хотелось. Так и казалось, что переведи он дух, произнося фразу, и сразу же Дорошин продолжит ее до конца,

— Я объясниться, Павел Никифорович. Я хочу, чтобы вы меня поняли. Я ваш друг и остаюсь таковым.

Дорошин усмехнулся:

— Володя, ты ж теперь крупный руководитель… Ну разве можно такие детские разговоры со мной вести? Ты хочешь утвердить перед старым Дорошиным свое кредо… У него мало сил, у старика, он бился всю жизнь и учил тебя это делать… Ты правильно начал все вчера… Правильно. Рявкнул, басовые ноты показал. Чего ж пасовать теперь? Пару обходов на фланге, нажим по фронту, то бишь решение бюро, и Дорошин лежит на лопатках и умоляет о прощении! А ты диктуешь. А?

Ночь, видно, для него не получилась. Тени под глазами, вид усталый. Не те силы. Шестьдесят пять скоро грохнет. Сидит тяжело, мешковато.

— Вы меня учили не отступать, если веришь в свою правоту, — сказал Рокотов.

— А ты веришь? Ты, горный инженер божьей милостью…

— Вы тоже знаете, что я прав.

— Значит, будем воевать, — задумчиво сказал Дорошин. — Воевать будем, Владимир Алексеевич. Обидно, что именно с тобой. Лучший ученик… Сказать по правде, когда планировал свой уход отсюда, думал пойти с ходатайством о твоей кандидатуре на свое место. Теперь придется думать.

Длинная пауза. Рокотов взглядом провожает автобус, сделавший круг по площади. Зудит о стекло муха. Часы мягко и чуть встревоженно отбили два удара.

Скрипнула дверь. Бочком, неуклюже, влез в кабинет Григорьев. Кашлянул:

— Можно, Павел Никифорович?

— Заходи…

Санька подсел к Рокотову, развернул перед ним карту:

— Вот тут надо брать… Прямо на дне оврага… Посмотрел сейсмограммы, геофизические расчеты., Что-то должно быть. И близко от поверхности.

Дорошин глядел на него чуть насмешливо:

— Саша… Друг мой Саша… А ты, я вижу, уже приглядываешься к другим окопам?

Сашка моргнул глазами, снял и протер полой рубашки очки;

— Павел Никифорович… Дело он говорит. Ну подумаешь, еще с годик повозимся… А как людей переселять, дома сносить… Могилы отцов и дедов… Я о могилах почему-то подумал… Странно, наверное?

— Так, — Дорошин поднялся. — Та-ак… Обстановочка… Что ж делать будем?

— Работать! — сказал Сашка.

И снова скрип двери. На этот раз в проеме — всклоченная шевелюра Ряднова.

— А ты? — хрипло спросил его Дорошин. — Ты как думаешь? Тоже по Кореневскому варианту навострился?

Петька глядел то на него, то на Сашку.

— Нет, о чем речь? Два года ночи не сплю — и псу под хвост? Саш, ты что?

— Надо поглядеть, — бормотал Григорьев и выписывал колонки цифр прямо на полях карты, — поглядеть… Тут может быть тоже интересная штука.

— Псих, — Ряднов сел напротив Рокотова. — Я вот что, Володя… На мне самая грязная работа была… Понимаешь, все авансами живу… Ради этого проклятого карьера я от кандидатской отказался… Надоело. Если не быть нашему карьеру, то я пас… За науку сажусь.

Дорошин стоял у окна, сутулый, огромный. Упрямый затылок покраснел, жесткая седая поросль топорщилась на шее.

— Та-ак… — еще раз сказал он и резко повернулся к Сашке. — Выходит, ты теперь не будешь работать в КБ? Может, уж сразу инструктором пойдешь к Владимиру Алексеевичу? А? Или тебе зарплата в двести восемьдесят надоела? Хочешь на сотне в месяц посидеть?

Сашка встал, глянул на Рокотова, почесал подбородок:

— Да нет, Павел Никифорович… Мне моя работа нравится.

Рокотов не поднимал глаз от стола. Разглядывал его сияющую поверхность, обследовал взглядом каждую трещинку. Было почему-то очень стыдно: и за себя, за свое страшно двусмысленное положение во время этого разговора, и за Сашку, вдруг заговорившего так робко и стеснительно, а больше всех — за старика, за его слова, за этот взгляд, насмешливый и выжидающий… Таким его Рокотов никогда не видел.

— Ладно, я пойду, — он встал, застегнул ворот рубашки, — я пойду, Павел Никифорович… До встречи, ребята.

Он не глядел ни на Сашку, ни на Петра. Пока шел к двери, чувствовал, что все смотрят ему вслед, и это было неприятно тоже потому, что знал: сейчас Дорошин разразится руганью в его адрес, в ход пойдут упреки, которые он никогда не решился бы высказать в глаза, а ребята будут сидеть молча — и никто не скажет в его защиту хотя бы слово.

Спускаясь по лестнице, он думал о том, что не надо было приходить сюда, все было и так ясно после вчерашнего разговора. Старик полез в амбицию, и теперь уже нет смысла пытаться гасить огонь. Теперь Дорошин начнет действовать: Рокотов знал это хорошо, знал, что именно в такие минуты, когда стариком движет гнев, он энергичен и неутомим и его решения всегда остроумны. С чего же он начнет? С обкома? Навряд ли… Только что выдержал битву за свержение Логунова и вдруг сразу же с жалобой на своего выдвиженца? Нет, он слишком умен, старик. И все же надо быть готовым к ударам с этой стороны.

Когда шел через площадь, подумал о том, что, судя по всему, торопится. Следовало бы еще раз обмозговать с карандашом в руках все «за» и «против». Ведь может случиться и так, что горячку порет. А если принять за основу правило меньших потерь? Когда Братское море создавали — затопили несколько сотен квадратных километров тайги… Большая потеря, несомненно, зато выгода какая? А ну-ка начали бы расчищать будущее дно… Сколько бы провозились… И гидростанция была бы пущена в строй гораздо позже, и страна получила бы намного меньше электроэнергии.

Надо зайти к Гуторову. Знал привычку председателя исполкома с утра, перед поездкой по полям, с полчаса прикинуть план на день. Так и есть, гуторовский газик уже у подъезда.

Шаги по лестнице гулко отдаются в пустом здании. Рокотов не спеша поднялся на второй этаж, пересек холл. В двери приемной торчит ключ. А на вешалке — гуторовский дождевик, с которым председатель исполкома большую часть года не расставался, как и с знаменитыми на весь район резиновыми сапогами, которые всегда лежали в багажнике газика.

Еще в приемной Рокотов услышал басовитый голос Гуторова:

— Ты мне мозги не заливай, — громыхал он, — что у тебя за поголовье, я знаю. Если ты на отсутствие пастбищ будешь жаловаться при твоем поголовье, то что тогда говорить другим?.. Имей в виду, разговор с тобой может быть серьезный… — Он увидал Рокотова и добавил: — Вот тут ко мне Владимир Алексеевич зашел, так что сейчас я ему тоже скажу о твоих фокусах.

И положил трубку. Встал, сделал несколько шагов навстречу Рокотову. Пожимая руку, пояснил:

— Томилин опять песню старую запел… Пастбищ у него не хватает. Скот негде пасти… Предлагает отдать часть поголовья соседям. Сорок гектаров у него зимой взяли под будущий ГОК, отгородили, и на том дело кончилось.

Невысокий, широкоплечий, лицо в крупных оспинках, стоял он перед Рокотовым. Бывший председатель колхоза, агроном. О нем говорили, что работник он золотой, да, дескать, калибра не того, какой нужен для его теперешнего поста, что Логунов подмял его в свое время. Однако Рокотов помнил одно из выступлений Гуторова на бюро по поводу строительства сельского Дома культуры в Ивановке. Было выступление резким, даже злым и шло вразрез с позицией Логунова. И другие моменты отмечались, когда Василий Прохорович с мужицкой осторожностью выжидал расстановки сил на бюро. Не было у Рокотова цельного представления об этом человеке, и это беспокоило, потому что деньки впереди ждали не очень спокойные и хотелось знать, кто же рядом с тобой?

Сели. Гуторов полистал календарь, покачал лобастой, почти лысой головой: времечко летит. Рокотову казалось, что он преднамеренно затягивает паузу, хочет, чтобы первый секретарь сам высказался.

— Что вы думаете по поводу отчуждения земель для нового карьера? — спросил Рокотов, чуть даже озлившись на Гуторова и решив сразу брать быка за рога. На прямой вопрос надо отвечать прямо.

— Думаю, что надо все очень тщательно взвесить. — Гуторов покраснел, потер лоб ладонью, будто давая себе передышку, потом глянул прямо в глаза Рокотову. — Считаю, что вопрос очень сложный… Нельзя сразу же решать его однозначно., Понимаю, что вы можете мне ответить: время, государственные интересы… Все я понимаю. Но у нас хотят взять лучшие в районе земли.

Рокотов молчал, будто приглашал Гуторова высказываться дальше.

Председатель исполкома встал, прошелся по мягкой ковровой дорожке:

— Понимаю вас, Владимир Алексеевич… Вы инженер… И избрали вас, вероятно, потому, что район мыслится в перспективе как промышленный. Вы молоды, у вас впереди все… Может быть, я устарел. Все-таки пятьдесят три года… Вот был у меня Павел Никифорович… Требует скорейшего решения вопроса об отчуждении.

— Вы планировали куда-то ехать, Василий Прохорович?

— Да. В «Рассвет».

— В одиннадцать мы собираем всех руководителей и секретарей парткомов по молоку. Мне хотелось бы, чтобы вы присутствовали тоже. Может быть, даже выступили.

— Я знаю… Мне Михайлов звонил еще вчера поздно вечером. Я готовлю выступление.

Гуторов смотрел в неподвижное лицо Рокотова, пытаясь увидеть в нем реакцию на речь свою, сказанную минуту назад. Хоть бы искорка в глазах промелькнула.

— Я успею до совещания съездить в «Рассвет», Владимир Алексеевич. Так что вы скажете относительно дорошинского вопроса?

— Вы председатель исполкома. Вам и решать.

— Но вы тоже член исполкома… И первый секретарь райкома партии. Дорошин просит обсудить вопрос в среду.

Гуторов хотел сказать «требует», но потом подумал, что это слово может вызвать у Рокотова ненужную реакцию. Смягчил.

— Давайте обсудим в среду, — согласился Рокотов и встал. — Езжайте, Василий Прохорович… И постарайтесь не опоздать… Жду вас.

Он пошел к двери. Гуторов стоял у своего стола и смотрел ему вслед. У двери Рокотов обернулся:

— Я слышал, Василий Прохорович, что вы рыбак заядлый… Взяли бы когда-нибудь с собой на рыбалку… А то ведь ни мест, ни приемов рыболовецких не знаю… А?

— Можно, — улыбнулся Гуторов. — Выберемся когда-нибудь, Владимир Алексеевич… Обязательно выберемся.

— До встречи, — сказал Рокотов и вышел.

Гуторов еще с минуту постоял у окна, размышляя о состоявшемся разговоре. Вспомнил вчерашнюю беседу с Логуновым во время поездки в Славгород.

— Не знаю, — говорил Логунов. — Не знаю, Василь Прохорович… О Рокотове мне что-либо трудно сказать… Держался все время в тени… Полагаю, что парень честный, но самолюбивый… Даже жестокий в чем-то… Работать с ним, конечно, будет нелегко. Но, может быть, с другой стороны, в нем не будет таких борений, как у нас с тобой… Они, молодые, лишены во многом сомнений… Они рационалисты, дети века техники… Вот в этом, может быть, и выигрыш для всех, кто рядом с ним. Такие, как он, берут все на себя. И победы, и поражения.

— Выигрыш? Какой же тут выигрыш?

— Несомненный… — Логунов задумался. — Сейчас партийному и советскому работнику нужно уметь принимать решения, за которые, может быть, придется отвечать… Они, молодые, умеют это. У них крепкие сердца, и они не признают валидола… Пока, конечно… А мы с тобой… и не только мы… Да, руководитель должен уметь ставить на карту все: карьеру, судьбу свою, авторитет. Ты подумай, что это за руководитель, если он исповедует только принцип золотой середины? Чего он добьется? Что сделает? А ведь таких сколько угодно. Иные боятся резких выводов из-за того, что хотят досидеть в руководящем кресле до пенсии, другие настолько привыкли думать головой начальства, что о другом методе руководства и не помышляют. Нет, тут нужны молодые… А рядом с Рокотовым должен быть ты, старый, испытанный вояка… Чтобы не зарывался молодой, чтобы не ломал дров…

— Нужен я ему? — сказал тогда Гуторов. — Он того и гляди предложит мне подбирать себе работу.

— Чепуха. — Логунов отмахнулся. — Ты работаешь не по его милости, и не ему раздавать посты… Нет, вы должны найти общий язык.

— Поглядим, — неуверенно сказал тогда Гуторов.

Да, Рокотов штучка… С таким придется хлебнуть горя. Это уж точно. Одна привычка сидеть и даже бровью не шевельнуть в беседе чего значит. Как истукан какой. То ли дело был Логунов. С ним делили все по-товарищески. И горечи, и радости. Тот ясен был совершенно. И это создавало уверенность в работе. А этот мальчишка… Да, сейчас Дорошин совсем развернется. И так уже подменил собой многие из инстанций… Куда денешься, если он на миллионах сидит? Приходится порой даже на исполкомовские мероприятия деньги выпрашивать. А он даром ничего не дает. Даст, а потом и припомнит. И все обращает себе на пользу.

Гуторов взял с вешалки дождевик, закрыл кабинет. Думал о том, что любопытно будет сегодня глянуть на то, как новый первый секретарь будет проводить совещание по сельскохозяйственным вопросам. Так ли он будет уверен, как в проблемах горного дела?..

А Рокотов, стоя у окна и наблюдая, как Гуторов усаживается в машину, размышлял о другом. По давно установившейся привычке «прокручивал» в памяти весь разговор от начала до конца. Нашел только один «прокол» — надо было яснее показать Гуторову, что относится к нему по-доброму. А ведь можно и обидеть человека. Сидел как мумия… Мумия… мумия… Что-то связано с этим словом? Ах, да… Игорь говорил, что так называют в Чили тех, кто цепляется за свои бывшие привилегии… Жуткое слово. Как там они: Франсиско и Виктор Олеанес с его наскоками на вечного своего оппонента, за которыми кроется самая настоящая привязанность к Франсиско, человеку и пожившему больше, и видавшему всякие беды? Трудно им там, ох как трудно.

Вспомнил почему то руки Франсиско, крупные, узловатые. Пальцы с расколотыми ногтями. Человек знает цену тяжкому крестьянскому труду. Удачи тебе, компаньеро.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

1

Был день двадцать девятого июня. Для Рокотова денек что надо. С утра исполком. В два часа совещание с секретарями промышленных парткомов по обмену партдокументов. В пять часов выступление на занятиях университета марксизма-ленинизма. Потом подготовка к разговору, для которого вызывали его назавтра в обком. Причем заместитель заведующего отделом, с которым происходил телефонный разговор на эту тему, предупредил:

— Будь готов по всем вопросам, в особенности по сельскому хозяйству. Что-то сводки вы не очень крепкие даете.

Все надо, а времени где брать? Где его найти, золотое, прямо скажем, времечко, когда часы, тик-так, минуту за минутой вычеркивают. И везде хочется успеть самому, Хоть руки уже болят от руля и скорости газика не хватает.

В девять утра начало исполкома, а в половине восьмого вылез перед зданием райкома из роскошной своей «двадцатьчетверки» Насонов. Потоптался перед крыльцом, сокрушенно вздохнул и полез на третий этаж по крутой лестнице, хоть и устланной ковром, да не такой уж легкой по теперешним насоновским годам. Стукнул в дверь рокотовского кабинета и, не дожидаясь приглашения, всей своей нескладной широкоплечей фигурой втиснулся в комнату.

— Рановато, Иван Иванович.

— Извиняй, Владимир Алексеевич, — Насонов шумно вздохнул, перевел дух, — извиняй., Ночь, понимаешь, не спал, мозги наизнанку выкручивал. Никогда Иван Насонов в делах разных замешан не был. Повиниться приехал, товарищ первый секретарь.

— Та-ак… Предисловие веселое. Ну давай.

— Так я о бумаге.

— О какой бумаге?

— Да о той, что у Дорошина… О выписке.

— О постановлении общего собрания?

— В том-то и коленкор, что не было общего собрания.

Рокотов встал из-за стола, медленно обошел его, стал напротив Насонова:

— Что же было?

— А что? Дорошин приехал, пообещал свинарник новый на полторы тысячи голов силами стройуправления комбината построить., Ну, мы собрали восьмерых членов правления, кто был на тот час, посоветовались и бумагу сочинили.

— У вас же двенадцать членов правления?

— Остальные в отсутствии были.

— А документ написан от имени общего собрания?

— То-то и оно. Мы сразу Дорошину справку не дали, а вот когда свинарник сделал — вручили.

— Свинарник какой, где?

— В Ильинке.

Хитровато поглядывал Насонов на Рокотова, хоть и старательно морщил красный крутой лбище, всем своим видом показывая, как он страдает от собственной своей мужицкой хитрости и желания получить для колхоза как можно больше прибытку. И было в его лице открытое: ну чего же ты думаешь, соображаешь чего? Я тебе прямо все выложил: решение незаконное, теперь тебе карты в руки, а за мою хитрость готов хоть сейчас выслушать ругань любую, мы, председатели, народ к ней привычный. Ну, уж коль ты такой кровожадный, так за всю мою неразумность могу принять и выговор, только лучше, чтоб без занесения: за общее дело страдал, за резкий и неуклонный подъем сельского хозяйства. А для Дорошина тоже все как надо: ну прости, ну не знал, что это дело голосами всех колхозников решается. Коли начальство скажет, так мы со всей нашей душой соберем собрание и будем решать этот вопрос заново.

— Что еще скажешь? — сухо спросил Рокотов, а в мыслях — сплошной круговорот: ах, сукин сын, вот это подстроил, вот это удружил.

Да как же тут быть, как же выходить из положения До сих пор все было предельно ясным: исполком начнет обсуждение вопроса и на нем Рокотов выступит с обоснованием своей идеи — новые скважины на бросовых землях с подключением всех возможных сил для скорейшего выхода к руде. И Дорошин никуда не денется — умный же он человек и всегда отличался умением ориентироваться.

Насонов глядел тревожно, последняя фраза Рокотова прозвучала почти зловеще. Уж он-то, с опытом прожитых лет, мог разобраться, что к чему, и в сдержанной сухости секретаря райкома видел, прежде всего, растерянность, желание выиграть для размышления минуты, чтобы определить свое отношение к неожиданной вести. И ему нечего было напоминать, как не любит начальство тех, кто ставит его в подобное положение. Да и будучи на месте Рокотова, думать иначе невозможно. Весть-то сообщил за час до исполкома. Все было Насоновым твердо взвешено, даже время, а нет, вот не учел того, что Рокотов мог растеряться.

Глядел Насонов на пальцы начальства, вроде бы бездумно перебиравшие лежащие на столе бумаги, и пытался прикинуть, что может быть? Выговор без занесения— нет, тут не вытанцуешь! Как бы строгачом не запахло… Ой-ей, не нравится ему красное пятно, которое появилось на щеке Рокотова. И глаза кровью наливаются… Да что он так? Или впервой слышит про такие штуки? Ну покричит Дорошин, ну арбитраж привлечет. Ну возьмут с Насонова стоимость свинарника… Так ведь не в деньгах дело. Он готов три стоимости этого самого свинарника отдать, слава богу, урожай в прошлом году, в отличие от других хозяйств района, более или менее неплохой взяли. Дело в том, что строителей, подрядчиков найти сейчас невозможно. А Дорошин построил своими силами. У него стройуправление— что твой трест по мощности. Вот за это ему и спасибо.

— Так что мне говорить? — Насонов честно глядел в глаза Рокотову. — Готов понести ответственность… Хотя прошу учесть, что не для себя делали все… Для общества… Дорошину этот свинарник — раз плюнуть. Он такие объемы строит.

— Поговорим на исполкоме, — сказал Рокотов. — Можете быть свободны.

Насонов поднялся, сокрушенно вздохнул; почесал затылок, пошел к двери. Чувствовал на спине своей взгляд секретаря, поэтому, прежде чем выйти, головой покачал, будто осуждая себя: «Ах ты, старый, ну как же ты проморгал такое дело, а?»

А в приемной, присев на диван, прикинул: «А ничего… Вроде и полегче стало. Пусть теперь у Рокотова голова болит. Кисляков из «Салюта» небось позавидует… А то донимал все: «Землицу за свинарник уступил… Хозяин». А теперь как узнает, что придумал Насонов, небось позвонит с извинениями. А вдруг все ж оттяпают землю? Ведь у Дорошина бумага с печатью. Какое ему дело до того, как решали вопрос? Основание имеется? Согласие колхоза. Одна надежда на законника Рокотова. Ох и закрутил ты историю, Иван Иванович… Но, с другой стороны, если б знать, что удастся Рокотову дело с пастбищными землями? А с Дорошиным у них уже стычка состоялась. Иначе не было б днями звонка Павла Никифоровича. Ночью, когда люди добрые уже сны двадцатые видят… Никак часа в три ночи. Вскочил тогда Насонов от резких звонков, лапнул по столику, отыскивая трубку телефонную… А в голове уже варианты: пожар на откормочнике — сухота стоит жуткая три дня… Падеж на свиноферме — рыбу с душком вчера завезли, а ну как отравились свиньи? Или еще хуже — инфекция какая… Не дождался, пока собеседник слово скажет, почти закричал: «Ну, что там, говори!»

А в трубке, сквозь легкий треск, полунасмешливый голос Дорошина:

— Во-во, не спишь спокойно… Чуешь грех на душе?

— Никак ты, Павел Никифорович?

— Я. Ты что ж это, Ванька, со мной комедию ломаешь?

— Я? Да бог с тобой?

— Ты чего ж это через Рокотова норовишь опять идейку свою протолкнуть? Насчет бросовых земель?

— Не было такого, Павел Никифорович. Ей-богу, не было.

Дорошин покашлял:

— Ладно, не заливай… Только помни, пустые хлопоты. Ты меня знаешь. Ежли со мной человеком быть, так и я человек. А по другому закону жить не хочу. Ясно выражаюсь?

— Да уж куда ясней… — хмуро признал Насонов.

— Вот и гляди, — почти добродушно посоветовал Дорошин. И добавил: — Карасей в пруду еще не дергал?

И пошел у них мирный разговор относительно карасей и того, какой все-таки отдохновительный момент для руководителя рыбалка, ежли она организована со знанием дела. И тут же договорились, что днями Дорошин с ребятами выскочит в гости к Насонову и они доброй компанией посидят за удочками и обговорят кое-какие деловые вопросы относительно газовой магистрали, которую надо подбросить к двум селам колхоза. И Дорошин добавил, что визит этот будет только после того, как решатся на исполкоме общие вопросы, и Насонов уловил, что Павел Никифорович все ж побаивается за окончательный исход дела. И эта тщательно скрываемая неуверенность Павла Никифоровича и поздний ночной звонок больше всего убедили Насонова, что не все удачно складывается у всесильного Дорошина с его выдвиженцем.

И еще одно обстоятельство было в активе у Насонова. Докторша Вера Николаевна… Ай да секретарь… Таки приметил лучшую девку в колхозе. И кого думал провести? Старого, опытного охотника, который все следы на территории колхоза распутать в два счета может. Неужто симпатий секретаря райкома не уследил бы… Это уж извиняйте нас, Владимир Алексеевич. Уж мы понимаем, для каких таких целей мотается каждый день по темноте по селам вверенного нам колхоза хорошо известная в районе машина. Сказать мы вам, конечно, в глаза этого не скажем, а вот вывод сделали, уж тут вы будьте уверены. Дипломатами мы тоже можем быть, хоть за плечами у нас всего-навсего техникум сельскохозяйственный да партшкола.

Давеча нанес визит Насонов в больницу колхоза. Походил по двору, пощупал пальцем краску в коридоре, а потом прямо в кабинет к Вере Николаевне, которую много лет знал как Верку, поначалу худую и молчаливую— подростка-девчонку, а потом как первую в селе девушку-певунью, подругу Ольги, дочки своей. Планировал Насонов хитрую комбинацию, надеясь задержать в колхозе Виктора Николаевича — выпускника сельскохозяйственной академии, отработавшего в колхозе два года и уже вострившего лыжи в родные тамбовские края. А парень был деловой, и Насонов прикидывал, что неплохо было бы оженить его на бойкой докторше и таким образом привязать к колхозу. Свел их как-то вместе, да дела не получилось. Тогда решил председатель наказать непокорную девку и отказался отдать больнице старый сарай в больничном саду, который Вера Николаевна планировала под склад инвентаря. А тут, прознав про ее знакомство с Рокотовым и очень перспективные отношения, решил круто изменить политику и, зайдя в кабинет, начал разговор не традиционным приветом от Виктора Николаевича, который сохнет по докторше с того момента, как увидал ее, а с сообщения, что решил он окончательно и бесповоротно отдать сарай больнице, потому что видит все трудности, стоящие перед сельской медициной в ее благородном деле.

И не успела докторша опомниться от столь многообещающего начала, как Насонов уже энергично одобрил ее отношение к Виктору Николаевичу, который и видом неказист и стеснителен, будто девок в своей жизни не видал, и хоть агроном из него получается настоящий, замуж-то за него выходить не председателю, а девке. Значит, по всем статьям получается, что выбирать дорожку в этом важном деле — прямое право самой Веры Николаевны, которая верно смотрит на вопросы жизни и кое в чем так разумно все распределила, что даже он не сразу ее понял. И хотя докторша глядела на него непонимающими глазами, он подмигнул ей заговорщицки и сказал, что она должна быть патриоткой своего села, которому угрожает снос, и что только самый черствый, бездушный человек смог бы отдать для этой чертовой ямы такую красоту, и что коли она посодействует делу сохранения села, так ей благодарные сельчане спасибо за это скажут.

Проницательным человеком считал себя Насонов, а тут даже он диву дался. Ну и выдержка у девки. Хоть бы глазом моргнула. На лице удивление, глядит так, будто он с луны свалился или предстал перед нею в непотребном виде. Вот артистка. Однако ушел он в уверенности, что теперь у него могучий союзник в лице Веры Николаевны. И когда решал вопрос с явкой к Рокотову с повинной, учитывал и этот фактор…

Да, сидеть долго здесь, на диване в приемной, было ни к чему. Вот-вот могла прийти секретарша, и Насонов и этом неприятном случае выглядел бы в ее глазах совсем не так, как хотелось. А ему еще думалось о том, что надо б в исполкоме побывать да с председателем парой слов перекинуться. Ох, что же будет нынче, что же будет?

 

2

Гуторов постучал карандашом по столу:

Товарищи члены исполкома, прошу высказываться. Дело важное, и со временем у нас туговато.

Дорошин рисовал на бумажке квадратики, кружочки, треугольнички — почти пол-листа заполнил всяческими геометрическими фигурами. Хоть и старался держать себя в руках, а волнения скрыть не мог. Как оно выйдет, дело-то? Обычно это формальность просто. Самое главное — уломать колхозников, чтоб они вынесли решение, а уж потом все проще. Этот этап им, Дорошиным, пройден успешно.

Ждал подвоха Дорошин со стороны Володьки… Фу ты черт, не Володьки, а первого секретаря райкома товарища Рокотова. Даже сейчас, в мыслях, Дорошин не мог отказать себе в возможности съязвить. Сидел товарищ Рокотов у торцовой части стола, за которым председательствовал Гуторов, и будто не слышал всего, что говорилось. Что-то неторопливо записывал в блокнот четким и ровным своим почерком.

А рядом с Дорошиным вертелся на месте Насонов. Уж как вертелся, будто не мягкий, с поролоном, стул под ним, а доска, утыканная гвоздями. И вздыхал жалобно так, что у Дорошина сердце покалывать стало.

— Ты что, Иван? — шепотом спросил он, уловив пристальный, неотрывный взгляд Насонова в сторону первого секретаря.

Насонов горестно махнул рукой и вновь вперился в чисто выбритую шею Рокотова.

Да, тяжко было Насонову. Зайдя в зал заседаний и присаживаясь к столу, пожал он руку каждому из членов исполкома. Рокотов отвернулся от него. А Гуторов, видно, ничего не знал, потому что доброжелательным голосом поинтересовался у Насонова, как доставляется свежая почта в села колхоза. Когда Гуторов зачитывал документы, секретарь райкома не обронил ни слова, будто и не было утреннего насоновского признания. И это было горше всего, потому что выскажи свое мнение Рокотов — и сразу все стало бы ясным. А тут думай, догадывайся, что у него на уме. А ну как определил он провести всю процедуру так, как будто и не было утреннего разговора? В дорошинскую пользу? А может, ждет, пока сам Насонов встанет и признается во всем? Ох, знать бы. А у Рокотова на лице даже мускул не дрогнет. Не человек, а чурка с глазами. Нервов у него нет, что ли?

— Прошу высказываться, — повторил Гуторов.

Дорошин глянул по сторонам, кашлянул, басом загудел:

— Мне вроде высказываться не к чему, я тут сторона заинтересованная, однако скажу пару слов. Район наш в перспективе горнорудный союзного значения… И не в перспективе даже, оговорился, по старой привычке, а сегодня, когда мы для Липецка, да и для Урала миллионы тонн руды даем. А когда будет наш собственный электрометаллургический, тогда уж и говорить нечего. А я хочу вам напомнить, товарищи, один тезис из решений Двадцать четвертого съезда партии о том, что электрометаллургический начнут строить в теперешней, девятой пятилетке… Мне в министерстве по секрету сказали, что уже вот-вот будет назначен начальник строительства и директор будущего комбината… Мы здесь все народ партийный, ответственный и понимаем: комбинат, как первостепенное государственное дело, будет возводиться от силы пять — семь лет. К тому времени имеющиеся мощности, нами освоенные, будут давать тридцать процентов нужной руды. А где взять остальные семьдесят? А? И вопрос, который мы сегодня обсуждаем, — вопрос государственный, товарищи… Даже, если хотите, политический. И решать его нужно не затягивая, без бюрократии. Вот вся моя речь.

Говорил Дорошин вроде для всех членов исполкома, а предназначал Рокотову. И все так и поняли эту страстную дорошинскую предварительную отповедь будущему оппоненту: дескать, знай, против чего собираешься выступать, против чего намереваешься бороться. А коли не настроен воевать с этой идеей, так усвой, что не блажь это стариковская генерального директора комбината, а дело государственное, ради которого он, Дорошин, готов на все пойти.

А Насонов в этот самый миг обмозговывал проблему другую. Уловив на себе быстрый взгляд Рокотова, будто мимолетный, но на самом деле словно не поглядел, а током ударил… И понял Насонов, что надо вот тут, сейчас, вставать и начинать во всем признаваться самому, не дожидаясь, пока сделает свое спокойное и убийственное заявление секретарь райкома, и тогда это уже будет совсем другое дело, за которое и наказание будет иное; и поэтому, решившись, Насонов теперь караулил момент, не слушая слов Дорошина, ждал, когда смолкнет громкий и пронзительный голос Павла Никифоровича, чтобы сразу же втиснуться самому с покаянной своей речью. Потому что кто его знает, а вдруг, сразу за Дорошиным, заговорит Рокотов — и тогда уж держись, Иван Насонов.

Не успел Гуторов слова сказать после эффектного выступления Павла Никифоровича, а уж Насонов встал из-за стола. Член исполкома, прокурор районный Дмитрий Саввич, частый гость на насоновских прудах, полушутливо сказал:

— Да ты садись, Иван Иванович… Вид у тебя, будто каяться собрался.

— А я и каяться, — взволнованным голосом, не узнавая сам себя, произнес Насонов и в душе, не показывая это выражением лица, одобрил свое давнишнее, по-мужицки удобное умение иногда прикинуться этаким простаком, а то и в грудь себя кулаком хряснуть, чтоб аж слушателям больно стало. А внутри какой-то второй голос похвалил: «Ай да Ванька, ай да молодец. Душевно получается все…»

Дорошин забеспокоился. По пальцам его увидал это Насонов, по тому нетерпеливому жесту, каким директор комбината достал из нагрудного кармана совершенно ненужные ему в данный текущий момент очки.

— Говори, Иван Иванович, — строго разрешил Гуторов.

— Виноватый я крепко, Василий Прохорович… Виноватый. — Голос Насонова дрогнул. — Бумагу, которую вы зачитывали только что, государственной, ответственной считать никак нельзя… Да-а-а… Наказывайте меня, снимайте с председательства или еще что… Влюбленный я тогда был, когда эту бумагу печатью штамповал… Вот именно влюбленный. В свинарник новый, про который мне тогда так красиво рассказывал Павел Никифорович. Да как же я тогда мог от дела этого отказаться, когда свинарник этот меня на первое место в районе по поголовью свиному выводил? Ну собрал я кто был в селе из членов правления — и отштамповали бумагу. Восемь душ членов правления и было.

— А собрание? — Гуторов с места приподнялся.

— Да какое же собрание? Не было собрания., Отштамповали, и все.

— Ты понимаешь, что ты говоришь? Отдаешь себе отчет в этом?

— Так и было, — Насонов кивнул головой и сел.

Тишина стояла. Кашлянул Гусаков, первый заместитель Гуторова, зашелестела бумагами Марья Дмитриевна, которой поручено было вести протокол исполкома.

— Сукин ты сын, Ванька, — хрипло сказал Дорошин и даже локтем больно толкнул Насонова под бок.

Встал Гуторов:

— Я прошу членов исполкома высказываться, — и голос его был демонстративно спокойным, хотя обстановка обещала и ему немало неприятностей.

— Исключать из партии за это надо! — выкрикнул Дорошин.

— Обман… преднамеренный обман, — подтвердил прокурор. — Ты ж колхозников, понимаешь, обманул… Их именем, понимаешь, распорядился. Не по-партийному.

Кулачкин — начальник управления сельского хозяйства — сокрушенно головой покачал:

— Шуму теперь в колхозе будет.

Кисляков только, старый соперник Насонова, директор совхоза «Салют», усмехнулся понимающе и сочувственно. Уж он-то оценил ситуацию сразу, прикинул степень риска насоновского, уважительно и даже чуть восхищенно головой кивнул:

— А что ему делать оставалось? Свинарник надо… А где подрядчика найдешь? Они все, строители, вон только по комплексам и работают… А в наших рядовых условиях, чтобы построить что-нибудь, надо черту душу запродать. Я вон леваков нанимал, бродячих строителей… Хоть шкуру снимут, зато построят. А теперь, когда и такое запретили, хоть в петлю лезь… Где строителей взять? Вот у меня деньги сколько лет лежат на новый клуб. А кто его строить будет?

— Ты, Роман Васильевич, эти разговоры прекрати, — оборвал его Гуторов. — Законы не нами писаны.

— Тогда и ножки по одежке надо протягивать..

Поднялся Рокотов:

— Мы ушли в сторону от вопроса. Проступок товарища Насонова будет по заслугам оценен районным комитетом партии и, я полагаю, исполкомом районного Совета... Управлению сельского хозяйства, исполкому и бюро райкома, вероятно, следует подумать над тем, справляется ли товарищ Насонов со своими обязанностями председателя колхоза. Может быть, подумать о его замене., Чистое дело нужно делать чистыми руками.

— Правильно, — сказал Дорошин и ладонью хлопнул по столу, — правильно говорите, Владимир Алексеевич… Прямо с ума сойти можно, жулье какое-то. Вокруг пальца обвели. Серьезные люди.

— В ближайшие дни нужно собрать в колхозе общее собрание. Вынести для обсуждения этот вопрос. Отчуждение земель — дело действительно государственное., Все, что говорил здесь Павел Никифорович, не нуждается в дополнительных пояснениях. Но мы должны исходить из соображений комплексных… Что значит снести два села? Это миллионы государственных средств, это разрушение построенного потом и кровью в течение десятилетий…

— Все это возместится, — вмешался Дорошин.

— Возместится? Да… Из того же государственного кармана, Павел Никифорович. Это не выход.

— Позвольте, — вскочил Дорошин, — позвольте, товарищ Рокотов… Вы сами горный инженер… Я задаю вам вопрос: а сколько времени и средств будет стоить новый проект и новый комплекс изысканий? Сколько стоил старый проект, который теперь, по вашим словам, надо коту под хвост, простите, отправить?.. Или это меньше тех миллионов, о которых вы говорите? А фактор времени? Еще надо подумать, в какие миллионы он государству обойдется. Через несколько месяцев начнется строительство электрометаллургического… Я не думаю, что вы будете сомневаться в том, что к восьмидесятому — восемьдесят второму году он будет готов… А теперь скажите, товарищ горный инженер, за сколько лет по готовому проекту вы введете в строй на полную мощность новый карьер? Четыре-пять лет, не так ли? Так вот, с учетом изысканий и подготовки нового проекта вы потеряете еще три-четыре года… А сейчас, позволю себе заметить, на календаре июнь тысяча девятьсот семьдесят третьего года… Так что ж вы собираетесь делать, многоуважаемый Владимир Алексеевич? А? Я понимаю, у вас глобальные, мировые проблемы… А у меня одна голова и доброе имя. Да-да, Владимир Алексеевич… Я не стесняюсь об этом говорить…

— Я прошу вас, товарищ Дорошин, не забываться… — голос Рокотова ровен и даже тих, только лицо побелело.

И опять пауза и тишина. Тяжело дышит Дорошин.

— Прошу прощения, — негромко сказал директор комбината. — Прошу прощения, Владимир Алексеевич… Хотя и я такой же член областного комитета партии, как и вы… Я еще один раз обращаюсь к вам как к горному инженеру: то решение, к которому вы предлагаете прибегнуть, приведет к срыву государственных планов и отразится на экономике всей страны… Вы знаете, что я называю вещи своими именами и ничуть не жонглирую высокими словами. Где выход, который вы нам всем укажете?

Рокотов чувствовал на себе взгляды всех присутствующих. Вот они, знаменитые дорошинские психологические «клещи», из которых дано вырваться не всякому. Сколько раз, сопровождая Дорошина на дискуссии с академиками и старыми битыми волками-хозяйственниками, видел он действие этих «клещей» со стороны… И потом, в каком-либо ресторанчике на Сретенке, перед стаканом «Посольской», Дорошин, хитро улыбаясь, спрашивал его:

— Ну как я зажал этого академика, а? Черта с два выкрутится. Учись.

А пауза затягивается. А затягивать ее нельзя, потому что сейчас все ждут его ответа, потому что — вне зависимости от того, кто недруг Дорошина, а кто друг — сейчас все видели в нем полемиста, чья логика подтверждалась им же, секретарем райкома партии Рокотовым, оппонентом всесильного генерального директора, и все ждут сейчас его, рокотовского слова. Потому что только они двое здесь — специалисты, горные инженеры и спор идет именно в этой плоскости…

— Я пока что не вижу выхода, — сказал Рокотов и увидел, как по лицу Дорошина промелькнула победная улыбка, как опустились и обмякли плечи Гуторова, как закачали головами, переглянувшись, Гусаков и прокурор. — Я пока что не знаю выхода… Но он есть, и я очень скоро сообщу его вам, Павел Никифорович… И вам и присутствующим здесь товарищам.

Он сел и, не думая ни о чем, будто где-то далеко-далеко слышал слова Гуторова, торопливо завершавшего заседание исполкома, слышал, как вставали и выходили люди, переговариваясь негромко. Услышал, как кто-то громко засмеялся в приемной. Словно очнувшись, увидал перед собой лицо Гуторова:

— Ну что, Василий Прохорович?

Тот глянул на него с улыбкой:

— Слушай, Рокотов, а ты мне нравишься… Ей-богу… Глупостей ты, видать, делаешь немало, а вот нравишься, и все…

— Скажи, Василий Прохорович, проиграл я?

— Если честно, то да… Но Дорошин был на пределе. Я ж его давно изучил. По пустякам с главного калибра начинать не будет. Значит, ты где-то рядом с истиной, он же мудрейший мужик и поклоняется правде…

Они помолчали, глядя в лицо друг другу, будто впервые увидались. Потом Гуторов полез в шкафчик, вынул бутылку минеральной воды:

— Давай по стакану, а?

Выпили. Гуторов торопливо порезал лимон, разложил на тарелочке:

— Пить мне нельзя ничего, кроме минеральной, а лимон уважаю… Черт его знает, и кислятина, и прочее, а вот люблю… То ли тоска по экзотике, то ли по коньяку… Когда-то употреблял. Потом врачи по поводу печенки запретили… Ну, считай, что мы с тобой коньяка по рюмашке взяли.

А Рокотову говорить не хотелось. Бывает у него часто такое. Вот пошла вроде беседа. Тут бы душу свою на ладони — и на, гляди на нее, родимую. Вся в ссадинах, за то, что когда-то подлецу открылся, за то, что женщине когда-то раз и на всю жизнь поверил, а она над тобой посмеялась, за то, что друг тебя вот так, походя, взял и обманул, за то, что писатель, написавший твою любимую во все годы книгу, при знакомстве личном вдруг оказался неприятным скрягой, — все это било и пинало твою душу. И вот тут знаешь, что человек перед тобой добрый и, может, такой же, как и ты, потерпевший от ошибок, душевный, а вот не можешь ты ему слова нужного сказать и только глядишь и улыбаешься. Добро, коли улыбку твою примет он залогом будущей твоей открытости и дружбы, а коли поймет не так и нахмурится душой — и тогда получится, что не принял ты протянутой тебе руки, оттолкнул ее и сам же нанес человеку обиду.

Нет, вроде понял его Гуторов. Кивнул головой и, положив руку на плечо, сказал:

— Слушай, а тебя люди поймут. Ей-богу. И знаешь за что? За то, что прямо сказал: выхода пока не знаю… У нас же, у партийных и советских работников, ох часто бывает, что простых этих человеческих слов не услышишь… Будто мы семи пядей во лбу и на все у нас ответ готов. Потом, чуток поздней, поймут они тебя, когда подумают про все, что ты сказал. Коли такое услышишь, значит, человек не стесняется учиться… Значит, умен и богом себя никогда не сделает…

 

3

В приемной сидел Сашка Григорьев. В самом начале Рокотов даже не заметил его, потому что толкалось здесь много народу, на удивление много, откуда только столько собралось. Мельком глянул на присутствующих, узнал Рокотов Сашину полосатую рубаху, в которой глава дорошинской «мыслительной» выбирался на самые торжественные мероприятия. Сев за стол и вызвав секретаршу, Рокотов велел пригласить товарища Григорьева из комбината.

Сашка явился с богатой кожаной папкой в руках. Оглядев обстановку, покачал головой:

— У шефа кабинет лучше… Слушай, тебя ведь народ в приемной ждет.

Рокотов молча встал, вышел в приемную:

— Товарищи, я не смогу никого принять… Если вопросы, с которыми вы пришли, можно решить в отделах, прошу вас зайти туда. Если нет — готов выслушать вас завтра с девяти утра. Если по личным делам — у меня приемный день в понедельник.

И все. Ни слова больше. Григорьев топтался за спиной, вздыхал и поскрипывал новыми сандалиями.

Сели друг против друга у журнального столика.

— Ну? — спросил Рокотов.

— А чего? — Сашка затеял старую игру, в которую они поигрывали в давние времена, когда в мыслительной от табачного дыма силуэты едва проглядывались, и они садились в разные углы, и обычно Петя Ряднов начинал разговор с какого-то глупейшего вопроса и дальше все шло на одних односложных вопросах, которые они предлагали друг за другом, и тот, кто пропускал свою очередь, шел за чаем на четвертый этаж.

Рокотов улыбнулся:

— Говори… со временем плохо.

Сашка вздохнул, почесал переносицу, медленно раскрыл папку:

— Я знал, что эта бумага есть, понимаешь, у меня дурацкая память на все бумаги… Я помнил, что она должна где-то быть, но я не был уверен, А потом я покопался в архиве и нашел.

— Что нашел?

— Понимаешь, в Кореневке уже бурили шесть скважин., Это было в пятьдесят шестом году. Тогда напланировались горно-обогатительные комбинаты, искали только богатую руду для открытого способа разработки… А там богатой руды мало, и на довольно большой глубине она. А кварцитов полно. Я нашел все материалы.

Рокотов почти вырвал из рук Григорьева пухлую пачку бумаг, развернул карту. Одного взгляда на нее было достаточно, чтобы понять смысл всего происшедшего. Он отодвинул ее в сторону и вдруг облапил Сашку:

— Слушай, да ты понимаешь, что ты сделал? А? Черт очкастый… Да тебя ж за это…

— Бить не надо… Ужасно не люблю, когда больно… Вот если б ты мне премию подбросил рубликов в двести… Понимаешь, жена сервант покупать собирается и жмет на меня… Или подписку на Дюма, а?. Властью первого секретаря.

— Примитивный вымогатель, вот ты кто… Подожди, здесь не сплошное рудное тело?

— Именно сплошное, только под углом к поверхности… Чуть смещено. Просто в этом месте они не стали бурить… Здесь холм. Ребята подумали: зачем делать мартышкин труд, когда с двух сторон рудное тело обозначено четко?

— Карьер… Именно здесь большой карьер… Гигантский карьер. Новый горно-обогатительный комбинат будет только километра на три дальше, чем планировалось… Это чепуха.

Сашка сидел и со снисходительной улыбкой наблюдал, как Рокотов линейкой вымеряет масштаб.

— Вот что, — сказал Рокотов, — сейчас мы с тобой сядем в машину и вместе проедем в Кореневку.

— Я там был вчера.

— А сегодня поглядишь еще раз.

Рокотов аккуратно сложил все бумаги в портфель, подхватил Сашку под руку:

— Идем!

Григорьев шел сзади и тихо бурчал что-то относительно рабочего времени, не спрошенного разрешения на отлучку и совершеннейшей бесцеремонности некоторых партийных работников, которые не учитывают специфики горно-проектировочных работ.

Пока ехали до Кореневки, успели поговорить о замысле Дорошина со Сладковским карьером. Сашка тихо поругивал Рокотова за излишнюю ретивость в результате которой оказался негодным только что законченный цикл работ.

— Тебе что, — говорил он, — ты ушел… А для меня этот проект — перспектива… Шаг к самостоятельному делу… Ты что думаешь, мне охота всю жизнь идеи подавать? Я хочу на себя поработать, а не на дядю.

— Зачем же ты искал кореневские бумаги?

— А черт его знает… Вечное стремление к самому рациональному. Понимал, что себе поджилки пилю. А вот сейчас пожалел… Слышь, Володька, отдай, а? Все равно тебе шеф не разрешит это дело.

— Поглядим… Я ведь недаром у него науку проходил. Высший курс. И он сам говорил, что я способный ученик. И ты со мной пойдешь.

Сашка хмыкнул:

— Счастливый у тебя характер, старик… Меня всегда поражала твоя уверенность… Я перед тобой как кролик перед удавом. Вот понимаю, что ты примитивный фанфарон, как говорит наш друг Петя Ряднов, на арапа прешь, а вот ничего с собой не могу сделать… Стадный инстинкт, стремление быть рядом с сильным… Слушай, а ты уверен, что созрел для того, чтобы заводить собственную школу?

— Мне не школа нужна, Саша… Мне нужны верные помощники…

— И ты не вернешься в комбинат, когда старик захочет уйти?

— Я не думал об этом.

Они выбрались к развилке дорог, вышли из машины. Два оврага, сливаясь в один, разрезали поле на неравные части. То там, то здесь толпились невысокие курганы. На их склонах едва обозначались редкие тропинки. Мощные меловые пласты выходили на поверхность. Жесткая рыжая трава, прижившаяся на этом гигантском пустыре, цепко держалась у обрывов. Только на дне оврага густо зеленели и кустились низкорослые деревца.

Было тихо, и только ветер легко посвистывал в ветвях стоящих у обочины березок.

— Я мерял, — сказал Сашка, — от склона до склона двести шестьдесят метров. Карьер можно начинать прямо в овраге и расширять к северу… От дна оврага до руды семьдесят метров. Это нормальные, даже если хочешь привычные условия… Два водоносных горизонта… Надо продумать хороший дренаж… Кто его будет делать, Володька? Ты ж теперь фигура… Небось за проект не сядешь?

— Если ты окажешься человеком и возьмешься за проект — сяду… Но это при одном условии, что кроме тебя об этом никто не будет знать.

Сашка почесал лоб:

— Бес-искуситель… И я — автор проекта?

— Самодержавнейший… И один из твоих рабов-исполнителей — некто инженер Рокотов.

— Ха-ха… А Петька Ряднов — бог коммуникаций?

— Ты с ним поговоришь?

— Он пойдет к шефу. Это я — молчальник. Но я тоже хочу получать зарплату.

Рокотов сел на край откоса. Сорвал травинку, пожевал ее:

— А тебе не кажется, Сашка, что на двух стульях трудно сидеть? И не то что неудобно, а иногда просто некрасиво на душе от мысли, что на тебя рассчитывают и сосед слева, и сосед справа, а?

Сашка лег на землю прямо в своей нарядной, кобеднешней, как он часто говорил, рубашке. Положил голову на руки, затих. Рокотов видел его плешку, пробившуюся сквозь лохматую шевелюру, и маленькое до удивления ухо:

— А я вчера отличное издание Толстого достал… Алексей который. А ты думал иногда, великий человек, что я уже устал проигрывать, а? Шеф меня вытащил из очередного дерьма, в котором я засел на три года… Он приехал и сказал: «Ты получишь двести восемьдесят рэ зарплаты и будешь сидеть в КБ… И гнусные сводки по пустым разработкам и ответы инстанциям будут писать другие, а ты, Григорьев, из некоего полузабытого хутора, обладающий способностями русского человека работать по целым суткам без перерыва, если идея греет твою душу, ты будешь через пять лет лауреатом… Это я тебе твердо обещаю. А дальше свое КБ и так далее…» И я шел с ним, но чувствую, что старик устал. Он на изломе. Ты меня прости, Володька, я говорю подлые вещи. Вот так. У меня ощущение, что шеф теряет чутье.

Какая-то птаха взвилась в небо прямо над головами и закатила такую арию, что Рокотов даже голову поднял к небу, разглядывая маленький серый комочек, тающий в пронзительной голубизне, Не хотелось ни о чем говорить, даже думать не хотелось; мысли и тело окутала этакая истома, непреодолимая лень, которая стала теснить все заботы и тревоги, собравшиеся за последние дни. Все-таки какому-то философу надо было заняться изучением взаимоотношений человека и земли, какого-то языка, существующего между ними, потому что он существует, этот язык. Иначе как понять то чувство, которое возникает у тебя, когда ты, прикоснувшись к природе, вдруг ощущаешь, как она снимает с души боль и усталость. Именно она говорит тебе о вечности, о том, что не уходит с твоей жизнью, а остается навсегда. Потому что земля хранит несбывшиеся мечты дедов и отцов и именно она доносит их до тебя, она, хранительница и утешительница, мать-земля. Она прячет от войн и пожаров следы целых эпох, чтобы сохранить их грядущим поколениям, чтобы рассказать внукам и правнукам то, что свершили их деды и прадеды. Время сгладило их могилы, свалило надгробия, но земля говорит тебе об их жизни, и ты слышишь ее голос и понимаешь его. Ты не чужак на этой земле, ты ее сын… Прислушайся — и поймешь, о чем говорят тебе героические века жизни твоего народа, его величайшей культуры.

— Поехали! — сказал Рокотов Сашке; расслабленный мыслями, он хотел сейчас вернуться к делу. Будто в другой мир ушел. — И вот что: кровь из носа, а разработки к проекту надо сделать за месяцы. Я прошу тебя об этом… Тебя и хуторянина… Без вас я ничего не смогу.

Сашка подумал еще раз о том, что у Рокотова прирожденные способности организатора, но преданных друзей у него не будет никогда потому, что он жесток ко всем, кто его окружает. Дорошин — тот умеет влюбить в себя ближних. Рокотов лишен этого качества.

И еще Дорошин и Рокотов отличались друг от друга тем, что первый умел ценить сделанное для него лично. С ним интересно было работать потому, что Павел Никифорович никогда не забывал о заслугах человека. Рокотов, и это хорошо знал Сашка, оценивал окружающих по сиюминутным заслугам и тотчас же забывал сделанное вчера. Но зато с ним можно было показать себя, проявить свои возможности и он не делал попытки все достигнутое прикрыть своим авторитетом, оставив помощникам лишь право на ассистентство.

Много мыслей блуждало в Сашкиной голове, пока газик вертелся по проселочным дорогам, срезая напрямую путь к городу. Надо было решать все непременно, это было понятно по тому, как Рокотов иногда бросал на него быстрый нетерпеливый взгляд. Когда подъехали к райкому, Григорьев медленно вылез из машины, прихватил опустевшую папку:

— Я тебе позвоню, ладно? Может быть, даже сегодня.

И пошел через площадь, прямо к большому серому зданию комбината. Он знал о том, что Дорошин наверняка уже информирован о его визите к Рокотову, что с почти стопроцентной вероятностью ждет его возвращения, что предстоит неприятный разговор, и на душе было тоскливо, будто опять, в очередной раз, делал он неразумный шаг — и за это предстояло платить несколькими годами прозябания на случайных должностях. Может быть, покаяться, отрешиться от всего, чем уже зажегся, поговорив с Рокотовым? Знать бы, как поступить!

Ступени лестницы были трудными, будто за спиной висел тяжкий груз. Он знал, что не удастся проскочить по коридору мимо кабинета Дорошина, потому что наверняка его встретит дорошинская секретарша. И хотя до окончания лестницы оставались считанные метры, в мыслях его не было никакой ясности…

Едва только Рокотов вошел в приемную, ему навстречу, из-за стола секретарши, встал взволнованный Михайлов. Молча протянул бумагу, на которой несколько строчек, написанных секретаршей.

Звонил первый секретарь обкома. Просил быть в Славгороде к четырем часам дня. На сборы не оставалось и минуты.

 

4

Уже через полчаса после завершения заседания исполкома Михайлов знал о его результатах. Позвонил прокурор и очень коротко изложил ход событий.

— Молодой он, Владимир Алексеевич… Дорошин — зубр опытный. Он знает, как супротивников ломать. А для меня, ей-богу, было неожиданностью, ты слышишь меня, Дмитрий Васильевич… неожиданностью, говорю, было то, что Рокотов против Дорошина выступит.

— То ли еще будет, — загадочно пообещал Михайлов. — Ты мне лучше вот что скажи, Дмитрий Саввич… Дорошин как? С сердцем-то у него не в порядке. Небось с таблетками?

— Да нет… Орлом был… Значит, вечерком у меня с супругой? В джокера сгоняем… Прошлый раз ты меня крепко наказал. Реванша жажду. Да, еще вот что… По Насонову, видно, что-то серьезное планирует Владимир Алексеевич. Голос у него был довольно суровый, понимаешь, когда он говорил о нем.

Распрощавшись с прокурором, Михайлов позвонил Дорошину. На работе Павла Никифоровича не оказалось. Значит, дома. Вызвав машину, Михайлов поехал прямо к нему домой.

Ольга Васильевна, жена Дорошина, возилась в садике. Увидав Михайлова, пошла ему навстречу:

— Дома он, Дима… Только ты мне скажи, Дима… что у вас там происходит? Он что, с Володей повздорил? Почему Володя не приходит?

— Это сложная история, Ольга Васильевна… Если можно, я вам потом ее расскажу в подробностях. А сейчас мне очень срочно нужно видеть Павла Никифоровича.

Он прошел в кабинет Дорошина, потому что знал: каждую свободную минуту старик любит проводить на своем обширнейшем диване, у открытого окна, выходящего в сад. Человек, которого во всем окрестном районе называли погубителем деревьев, нежно ухаживал за привезенными из Саратова, с родины своей, яблоньками. Вырастил их за долгие годы жизни в Васильевке и теперь каждый раз по весне, вооружившись садовыми ножницами, обрезал их, опылял химикатами от вредителей и считал главной своей гордостью угощать частых и многочисленных гостей собственными яблоками.

Но Дорошин был не в кабинете. Он сидел за столом в прихожей и, отставив далеко раненную во время войны ногу, просматривал газеты. Увидав Михайлова, замахал рукой:

— Иди сюда… Ишь, маршрут уточнил. Прямо через веранду…

Они перешли в гостиную, сели в кресла. Глаза Дорошина сияли:

— Ну, ты уж, конечно, знаешь, как я твоего шефа прижучил? Лихо… Мальчишка… Старого бойца хотел на мякине провести. Да-а-а., Пусть учится. Думая, что закончил мою академию, ан слабоват оказался.

Он был весел, и глаза улыбались.

— Что, небось в трауре ходит? Надо позвонить, успокоить… Ведь мы всегда с ним язык находили… Молодой, горячий…

— У него был Григорьев. А теперь они вместе уехали в Радугу».

Дорошин поморщился:

— Пацаны… И Сашка тоже… Ладно. Поговорю с ним. Эту фронду кончать надо. А ты чего ко мне?

Михайлов пожал плечами, дескать, чего спрашивать, и так ясно, пришел проведать. Может, трудная минута, так поддержать.

— Ладно, ладно, — Дорошин грузно поднялся, вынул из холодильника большую миску с окрошкой, поставил на стол. — Давай-ка мы с тобой перекусим малость, упарился я, а окрошечку моя Васильевна уж как сконструирует, так удивляться приходится… Уж в этой области человечество себя, на мой взгляд, исчерпало полностью… Нет резервов мысли. А она такое вдруг сообразит… Ну прямо диву даешься. Я полагаю, что ежели нашему брату мужику да предложить выбор: или первую в мире раскрасавицу, или первую в мире умелицу кухонную в жены, то наверняка восемьдесят процентов мужского сословия умелицу предпочтут.

Они молча поели, изредка поглядывая друг на друга, и Михайлов понимал, что старику приятно его посещение, что именно сегодня нужно было, чтобы кто-то из бывших птенцов его оказался рядом. Тем более ценно то, что приехал именно он, человек, зависящий от Рокотова по службе; и выглядит это сейчас в глазах Дорошина как наглядная демонстрация преданности его, Михайлова, старому своему шефу. А Дорошин думал о том, что Дима хорош именно пониманием многого из того, что пока что не могут осмыслить ни Рокотов, ни Сашка. Они никак не дойдут своим умом до той истины, что нельзя кусать руку, которая вывела тебя в люди, хоть и считаешь, что владелец этой руки постарел, поглупел, а ты можешь и обойти его на каком-то участке жизни, потому как то, что ты получил от него в готовом виде, он зарабатывал битыми боками.

— Суета, — сказал Дорошин, — точная суета, Кореневка — это чепуха. Покрутится Володька и признает, что старик Дорошин еще кумекает кое-что.

— Признает? Не думаю, чтоб это скоро было. У него ж характер. Вот если б ему из обкома звоночек, тогда б другое дело.

— Кляузничать на него я не буду, — Дорошин посуровел, руки его твердо легли на подлокотники кресла. — Слушай, чего ты его так не любишь? К тебе, по моим сведениям, относится прилично, уважает… Непонятно.

— Я к Владимиру Алексеевичу отношусь с большим уважением, — Михайлов покраснел, дрогнувшей рукой снял и протер очки, — я думаю о вас, Павел Никифорович… Резон в доводах Рокотова есть. Посудите сами: отказаться от сноса сел — экономия не только средств, но и земли, богатейшего чернозема, который может продолжать давать урожаи. В связи с последними постановлениями по охране природы и окружающей среды, он может найти немало сторонников, и даже очень влиятельных. И Кореневка, если посмотреть хорошо, не столь уже безнадежный вариант. Во всяком случае, кварциты там наверняка есть. А для того чтобы подкрепить ваши доводы, достаточно одного звонка в обком, скажем, того же Комолова; звонок этот может быть совершенно нейтральным, просто просьба как можно скорее решить вопрос на месте с отчуждением земли, И никаких жалоб. Все это честно.

Дорошин сидел в кресле, глядя в сторону окна, брови его сдвинулись к переносице, и был он сейчас похож на старого усталого филина. Это сходство было обнаружено Михайловым настолько неожиданно, что он не выдержал и хмыкнул. Дорошин резко повернул к нему голому и глаза его подозрительно сверкнули:

— Ты чего?

— Икота… — сказал Михайлов и снова покраснел.

— Не объедайся, — добродушно усмехнулся Дорошин и качнул головой с видом чрезвычайно довольным, — вот тебе и Ольга Васильевна… Даже тебя по части обжорства с пути сбила... Твоя Жанна небось такого и в помине не сообразит… Кормишься, конечно, в столовках? Зато жена все по парикмахерским… Я вот что тебе скажу, Дима. Комолову позвонить нетрудно, да ведь что толку? На наш проект пока что даже отзывов нет, рецензий, Уж не говоря об утверждении. Чего воду мутить, когда карась в норе?

Михайлов плечами пожал: дескать, вам виднее. Ох, как хорошо он знал старика. Сейчас в его мозгу идет интенсивная обработка предложения: взвешиваются все «за» и «против». И «за» гораздо больше. Надо только подождать.

И они начали неторопливый разговор по делам почти пустяковым: о нынешних погодах, об урожае, о последнем многосерийном телевизионном фильме. Потом Дорошин встал, прошелся по комнате, потоптался у раскрытого окна и вдруг резко шагнул к тумбочке, на которой стоял телефон.

— Ладно, — будто извиняясь, сказал он Михайлову, — позвоню Комолову. Просто так, в порядке информации. Кстати, он просил позванивать ему почаще… А желание начальства, как известно, закон для подчиненных.

Он все время поглядывал на Михайлова, словно ожидал от него поддержки своим будущим поступкам, но Михайлов уже листал последний номер «Советского экрана» и делал вид, что чрезвычайно увлечен этим занятием.

Заказав Москву, Дорошин позвонил секретарше и поинтересовался, на месте ли товарищ Григорьев? Получив ответ, он сокрушенно покачал головой:

— Вот мудрец, а…

И только положил трубку, как дали Москву.

— Геннадий Андреевич? Здравствуйте… Дорошин. Да вот решил побеспокоить… Да. Все в порядке. Четверых отправляем. Лучших, конечно. Чтобы нашу область достойно представить. Двух Героев Труда… Да ничего в общем… Воюем. Накладка тут одна есть, пока что не вредная, но может потом нам дорого обойтись. С райкомом партии контакт хороший, но вопрос об отчуждении земель, видимо, будет решаться трудно. Есть такие прогнозы… Мне трудно сказать… а впрочем, пожалуй, есть смысл. Не помешает. Лучше, конечно, говорить с первым секретарем обкома, с хозяином. Спасибо, передам… обязательно… Она сейчас в саду возится… Спасибо большое, Геннадий Андреевич… Доложите шефу, что славгородцы не посрамят… Квартал, полагаю, выдадим с перевыполнением. До свиданья.

Положив трубку, он посидел с минуту неподвижно, почесывая тыльной стороной ладони чисто выскобленный подбородок, как-то рассеянно поглядывая при этом на Михайлова, потом тяжело встал:

— На работу надо… Перерыв обеденный уже закончился давно, а мы с тобой все митингуем, а?

Они распрощались у ворот дорошинского особняка, и Михайлов, неуклюже забираясь на заднее сиденье «Волги», видел, как старик медленно двинулся по тихому переулку к центру: на работу и с работы в любую погоду и при любых обстоятельствах Дорошин ходил только пешком.

В кабинете было тихо и прохладно. Предупредив секретаршу о том, что хочет поработать, Михайлов сел в углу, в уютное кресло у журнального столика. Иногда надо было обдумать дела житейские и он любил делать это в одиночестве и полной тишине.

Все считают, что он не любит Рокотова. Исходят из того, что для такого умозаключения есть все основания. И Дорошин тоже… Если б он знал, что Михайлов гораздо больше уважает Владимира Алексеевича, чем его. Рокотов весь на виду, во всех его поступках ищи самый прямой ход. А вот угадать, как поступит Дорошин, — это сложнее. Он всегда делает ставку на молодых, которые на него работают, а плоды пожинает шеф. Если же случится беда, неприятность, то можешь быть уверен, что стрелочником окажется не он. Но Михайлов всегда будет сторонником Дорошина потому, что Павел Никифорович вознаграждает за услуги самым ценным — своей постоянной и весомой поддержкой. А Рокотов со своих ближних спрашивает еще строже, чем с тех, кто от него и стороне. Трудно с ним, но уважения к нему больше. Когда-то детстве Димка дружил с Генкой Курочкиным, одним из шести детей туберкулезного сторожа лесосклада. Время было послевоенное, суровое… И с продуктами было тогда не густо и с одеждой. Генка никогда не простуживался, а иногда, на спор, брался босиком пройтись по снегу целых десять шагов. Это стоило Димке бутерброда с маргарином. И после такой экскурсии Генка даже не кашлял. Михайлов уважал приятеля за храбрость и еще за то, что тот мог совершить поступок, совершенно невозможный для других. Но это уважение было в чем-то снисходительным, будто речь шла о чело-иске, способном хоть и на героический, но нелогичный, неразумный поступок. И вот сейчас Михайлов очень часто ловил себя на мысли, что его уважение к Рокотову чем-то похоже на то детское уважение к Генке, который мог ходить босиком по снегу.

Жанна… Михайлов относился к ее взаимоотношениям с Рокотовым с гораздо большим юмором, чем это предполагали посторонние. Был момент, когда у него на душе было тяжко. Это сразу после того, как приехал Рокотов. А потом Михайлов очень быстро понял смысл его характера: этот человек не будет прятать свои отношения с женщиной. Если бы у них что-либо было, уж наверняка б Жанна перешла к Рокотову. Взрываясь иногда не столько от каких-то конкретных поступков жены, сколько от двусмысленности своего положения, он в то же время иногда посмеивался про себя по поводу обилия мелодрамы в действиях Жанны. От ее поступков, всегда излишне торопливых и пронизанных той незатейливой хитростью, которая обычно видна каждому человеку, наблюдающему со стороны, чувства к ней стали в последние годы ослабевать, и он иногда, разглядывая себя в зеркало, стал подумывать о том, что еще не стар. И тут же мысль, которая, правда, никогда не задерживалась надолго, а вспыхивала и сразу же исчезала, как свет в неисправной лампочке, — а что, он еще хоть куда… И чуть раздраженно он думал в такие минуты, что в случае развода ему, конечно, придется уйти с партийной работы, но он инженер и всегда найдет приложение своим знаниям и опыту. А следом шла обычно некая облегченная мысль о том, что было бы даже лучше, если б Жанна бросилась наконец на шею Рокотову и все встало бы на свои места…

Тут вошла секретарша и взволнованно сообщила ему о том, что Владимир Алексеевич еще не вернулся, а ему звонил первый секретарь обкома и велел немедля быть в Славгороде, а она, его дожидаясь, не ходила на обеденный перерыв, а дочка наверняка сидит по этому случаю голодная, и она не знает, что же теперь делать.

— Идите на обед, — отпустил ее Михайлов, решив сам дождаться Рокотова.

 

5

Еще лет пятнадцать назад Славгород был обычным районным центром. А потом, когда стране стало невмоготу без славгородской руды, в Москве решили создать новую область, включив в нее большинство районов с богатейшими запасами руды. Да и сам Славгород стоял на руде, разбросав свои улицы по склонам меловых гор. Красивый уютный городок на берегу реки в короткий срок вырос в промышленную громадину с новыми микрорайонами, с десятками заводов с новыми площадями и скверами. В меловые горы над рекой вцепился стальными зубами экскаваторов комбинат строительных материалов; пережевывал их круглосуточно годами, и горы таяли, становились меньше и меньше, и сейчас оставались над долиной лишь неровные бугристые наросты с остатками жухлого кустарника. Река обмелела, заросла илом и почти затерялась в бесконечном камышовом море.

Рокотов любил приезжать в Славгород. Ему нравилась задумчивая тишина Старого города, тополиный пух июльских вечеров, шумная разноголосица улиц, на которых много молодежи.

В обкомовских коридорах было пусто и прохладно. Толстая ковровая дорожка глушила шаги. Косые солнечные лучи, врываясь через окна, плели на паркете холлов причудливые узоры. Ветер шевелил ветви деревьев за окнами. В такт порывам узоры эти судорожно передвигались по полу, ежесекундно меняясь.

Было без пяти минут четыре, когда Рокотов появился в приемной первого секретаря. Его уже ждали. Он торопливо причесал волосы, подхватил папку с документами и толкнул тяжелую красного дерева дверь.

Биографию человека, который встал ему навстречу из-за письменного стола, он знал досконально. Выпускник Тимирязевской академии. Рядовой агроном. Потом секретарь парткома колхоза. Потом секретарь райкома партии. Потом председатель райисполкома. Первый секретарь райкома партии. Второй секретарь обкома партии, потом председатель облисполкома. И вот уже несколько лет — первый секретарь областного комитета партии. Рокотов знал, что этот человек самый молодой первый секретарь в республике, однако он знал и то, что Дронов — один из самых способных организаторов.

Невысокого роста, широкоплечий, зачесанные назад жесткие волосы, светлые внимательные глаза. Он сделал несколько шагов навстречу Рокотову, пожал ему руку, кивнул на кресло у стола:

— Садись…

Несколько секунд он глядел на Владимира, словно восстанавливая в памяти выражение его лица во время предыдущей встречи, потом протянул пачку сигарет:

— Кури…

А Рокотов ждал начала разговора, приготовившись отвечать сразу и по поводу сельскохозяйственных дел, и по поводу хода кампании по обмену партийных документов, и по промышленности. Цифры и факты были все в папке, однако он помнил их наизусть и знал, что именно этого требует от первых секретарей райкомов Михаил Николаевич, и ждал вопроса, с ответа на который и начнет он свой доклад. Однако Дронов не торопился задавать этот вопрос. Закурил, неторопливо поглядывая чуть искоса на Рокотова, и это нервировало, заставляло волноваться, потому что лучше б уж самое страшное, но только напрямик, без этих долгих пауз между словами.

— Ну, как работа? Получается или не очень?

Вот и вопрос. Да еще какой. Надо самому себе давать оценки.

— Пока не очень.

Дронов засмеялся:

— А ты сразу все хотел? А что не получается, и сам вижу. Сводку каждый день читаю. Ну ладно, ты молодой секретарь. Но Гуторов? Куда он смотрит? Впрочем, об этом особый разговор будет. А сейчас ты мне ответь вот что: как решается вопрос с карьером? Мне тут из министерства сегодня звонок был. У тебя с Дорошиным разногласия обнаружились?

— Разногласия есть. Я возражаю против сноса сел.

Дронов медленно погасил сигарету, встал, подошел к окну:

— Возражаешь, значит? А предлагаешь что?

— Сместить будущий карьер на шесть километров в сторону. На основе Кореневского месторождения. Там бесплодные земли. Мел.

— А если там запасы не те… Имей в виду, что через семь-восемь лет у нас будет электрометаллургический. Ты все обсчитал?

Рокотов придвинул к себе папку. Раскрыл ее:

— Вот результаты изысканий… Они проводились давно. Мне их достали из архива. Здесь мало богатых руд — это единственный козырь против моих доводов. Но ведь сейчас строится второй горно-обогатительный комбинат… Это раз… Богатых руд, по теперешнему, готовому проекту, хватит не больше чем на пять-восемь лет, а потом все равно переходить на кварциты. Но зато мы угробим шестьсот — восемьсот гектаров первосортного чернозема, снесем два села… А сколько домов нужно будет построить для переселения? Если все это посчитать…

— Вот ты и посчитай, — Дронов вернулся к столу, раскрыл блокнот, сделал там короткую запись. — Посчитай… Привлеки специалистов, проанализируйте все… Ты говоришь верно, но имей в виду: карьер нужно начать готовить не позже, чем через год. Справишься?

Рокотов понимал: ошибиться теперь нельзя. Это не праздный разговор. Дронов хочет определить: достаточно ли уверен он, Рокотов, в обоснованности своей задумки? Не простое ли это нежелание следовать готовым, выверенным рецептам Дорошина? Чувствовал, что и ответ затягивать нельзя, и поэтому мысли его двоились. Ясно было, что Дронов давал ему сейчас последнюю возможность признать торопливость своих выводов и вернуться к спасительному дорошинскому варианту, который снимал с него всю ответственность за все, что может потом произойти: проект готов, менять его поздно — время поджимает. Ну что с того, что Дорошина величают сейчас погубителем природы? Разве от этого что-либо изменилось в беспокойной дорошинской жизни? Ровным счетом ничего. А дай сейчас Дронову ответ утвердительный — и, в противовес дорошинскому, появится рокотовский проект, за который с этого дня он, Рокотов, должен отвечать и жизнью своей и партийным билетом.

— Я думаю, что справлюсь.

Дронов глядел на него внимательно и спокойно. Потом сказал:

Имей в виду, ты не горный инженер, а первый секретарь райкома. У тебя сейчас другие обязанности, чем прежде. Ты это крепко запомни. — И после паузы: — Жениться тебе надо.

Рокотов хотел ответить, что нынешнее его положение холостяка ни в какой мере не мешает ему исполнять обязанности секретаря райкома, но подумал, что Дронов может это воспринять как его желание превратить разговор в спор, и промолчал, потому что искренне уважал этого человека, ценил его доброе расположение к себе. Вспомнил, как на бюро обкома, при утверждении, один из членов бюро усомнился: справится ли Рокотов со своими новыми обязанностями по молодости да и по неопытности? Не лучше ли ему предварительно начать с поста второго секретаря свою райкомовскую карьеру? И Дронов ответил коротко: «В таком возрасте назад не оглядываются, решая вопросы. А это одно из главных качеств партийного работника… — И после короткой паузы добавил: — Я думаю, что у Рокотова есть перспектива…» Сегодняшний разговор еще раз доказал ему, что в него верят, и за это он был благодарен Дронову, потому что события последних дней как-то поколебали его уверенность в себе.

— Ты обедал? — спросил Дронов.

— Да, в общем-то…

— Ясно. Я тоже нынче подзадержался… Ну-ка пошли в нашу столовую, чуток закусим.

Они прошли несколькими коридорами, спустились на первый этаж. В небольшой комнатушке они мирно поели, разговаривая о вещах совершенно посторонних. Дронов спросил Рокотова об отце, погибшем при атаке земельного эшелона, сказал, что надо бы поручить пропагандистам, то бишь отделу пропаганды обкома, продумать вопрос с памятником.

— Кто-нибудь жив из товарищей отца?

— Мартынов жив… бывший командир отряда.

— Я в те времена совсем мальчишкой был, — задумчиво сказал Дронов. — А ты лет на десяток моложе. Те, кто воевал, они сейчас вправе с нас, представителей другого поколения, спросить за все, как живем, как хозяйствуем, как дело наше святое ведем? Так же как с тебя отец твой спросил бы. Недавно прочитал я, что группа ученых не то в Австралии, не то еще где-то обсуждала вопрос о том, как связаться с другими мирами. И вот один из них высказал такую идею: сигналы к нам с других планет идут, да вот только слой озона, который землю окружает, служит, дескать, препятствием. И предложил: давайте сделаем в этом озоновом покрывале этакую дыру размером километров в десять, сейчас это не проблема, взорвал пару ракет с соответствующей начинкой в озоновом поясе — и весь вопрос. Так вот его идея: сжечь часть озонового пояса и ждать сигналов из Вселенной… Дыра, дескать, через несколько часов затянется, зато мы узнаем, есть ли у нас соседи? Ну, а чтобы солнечная радиация, которая смертоносным потоком на землю хлынет в эти часы, не натворила лишнего чего, так предложил весь этот опыт над океаном провести. Вот какие проекты всерьез обсуждаются. А земля-то у нас у всех одна и на ней еще нашим сыновьям, и внукам жить, и правнукам.

А Рокотов думал о своем, о том, что новый карьер — это сооружение, равное двум хорошим заводам. Когда-то в институте профессор Лещинский говорил на лекции о том, что открытая разработка месторождений — это то же самое, что дома из самана и соломы. Жить можно, но временно. А постоянное — это шахты. Потому что землю кромсать бесконечно нельзя, потому что каждый карьер — это десятки километров обезвоженного вокруг него пространства, загубленные леса, исчезнувшие реки. Да, дорога шахта по стоимости, но зато останется вокруг природа, земля и, в конечном счете, окупится все. Как бы сказать об этом Дронову?

И не решился, потому что понял: сейчас пока нужны карьеры. Говорить о шахтах рано: стране необходим металл — и вот опять надо строить хату с соломенной крышей. Но завтра будет по-другому. Завтра — это тогда, когда много людей задумаются о будущем Земли.

Они попрощались в приемной у Дронова. Михаил Николаевич пожал ему руку, напомнил, что через два месяца ждет точнейших обоснований рокотовского замысла.

И еще вот что… помни о сельскохозяйственных делах… Понимаю, и твоем положении трудно все совмещать… Однако нас, партийных работников, никто не спрашивает, сколько часов в сутки мы можем заниматься служебными делами. Спрос с тебя за сельское хозяйство будет без скидок. Делай выводы.

Уже потом, в машине, Рокотов прошелся мысленно заново по всему разговору, и только для того, чтобы еще один раз осознать: да, ему дали «добро» на эксперемент, но без возможности, без шанса на ошибку.

 

6

Теперь он знал, что будет делать. Он знал, как будет делать. Встреча с Дорошиным. Разговор с Сашкой. Поездка в Москву. Может быть, вместе с Григорьевым. И время, время. Каждый час, каждая минута должна быть на счету.

Дорошин… Если б удалось включить его в общее дело. Обидно, что могучий дорошинский «движок», его энергия и ум будут работать против. А если б удалось заключить пусть не союз, пусть хотя бы обычное перемирие, но чтобы старик понял его, поддержал, хотя бы словом одобрил. Только теперь Рокотов понял, как не хватает ему мыслительной с ее атмосферой доверия и шутки, пусть грубоватой и соленой мужской шутки, но с верой и уважением друг к другу. Не хватает мрачноватого Ряднова, открыто ставшего на сторону Дорошина. А где он, Рокотов, найдет такого специалиста по коммуникациям? И такого работягу? Сашка вспыхнет, озарится идеей, зажжет всех, а черную работу тянет ворчливый Петя Ряднов, который и спать-то, наверное, не научился. Прикорнет, бывало, в углу, на облезлом диване, стоявшем поочередно во всех возможных приемных комбината и выброшенном затем по негодности отовсюду и самолично притащенном «мыслителями» в свои апартаменты, а через два часа снова пыхтит над чертежами.

Да, надо говорить с Дорошиным. Говорить прямо и открыто. Нужна его помощь, его поддержка, его совет, наконец. И даже немного смешное, ребячливое выражение по поводу «дела — жуть».

Может быть, в чем-то виноват Рокотов? Пока он точно не знает, в чем именно. Но может быть. Что ж, тогда извинится. Искренне извинится. Теперь его идея — это не престижное возражение авторитету. Это цель. Это — жизнь.

Вечером того же дня Владимир зашел к Дорошину. Ольга Васильевна на веранде варила варенье в большом эмалированном тазу. Увидав гостя, она отложила в сторону громадную деревянную ложку и поспешила ему навстречу:

— Володя… боже мой, ты за последнее время совсем нас забыл… Павлик, ты глянь, кто к нам пришел? А ты говорил, что Володя больше не заглянет… Павлик!

Дорошин вышел на веранду в обычном своем пижамном костюме с широченными брюками. Видно, читал газету, потому что так с ней в руках и появился. На носу очки.

— Здравствуйте, Павел Никифорович.

— Здорово, — Дорошин чуть заметно усмехнулся. — Заходи, коли пришел. А то мы все с тобой за последнее время в самой что ни на есть официальной обстановке встречаемся. А в этот дом ты и дорогу забыл.

Дорошин уже знал о вызове Рокотова в обком и с нетерпением ждал его возвращения. Для того чтобы быть в курсе событий, он попросил Михайлова сразу же известить его о приезде шефа, а по возможности сообщить и о его настроении. Звонок Димы раздался уже в восьмом часу. Михайлов сообщил, что Рокотов только что вернулся, особого траура не заметно, но и веселья тоже. «Жди от него траура, — подумал Дорошин о Рокотове, — характер такой…» Оставался спорным один момент: когда появится Володя, сегодня или завтра. Когда пошел девятый час, Павел Никифорович решил, что визит домой Рокотов забраковал. А жаль… Дома обстановка лучше, располагает к свободе в разговоре, а хозяину, кроме того, дает преимущества в выборе темы для беседы.

И все же Рокотов пришел к нему домой. Что ж, это лучше. Вон как гордеца проняло: на щеках пятна розовые… Понял, паршивец, что без старика Дорошина ты телок двухмесячный, а не деятель. Эх, всыпать бы тебе по первое число по тому месту…

Дорошин уже чувствовал к Володьке нечто похожее на нежность. Любил все ж его, чертова сына. И не за то, что умен, нет, дураков около себя Дорошин отродясь не держал. За то, что Володька прирожденный организатор, языком зря болтать не любит, а если за дело берется, то берется крепко, надежно. Верит в его планиду Павел Никифорович и огорчен был, когда между ними кошки пробежала. Слава богу, кажись, все к концу идет. Должен был понять Рокотов, что им двоим делить нечего. Союзники они, а не враги.

Может, есть хочешь? — спросил Дорошин, когда они уселись в кресла. — Ты ж холостячина неухоженная.

— Я уже поужинал.

— Ну гляди, — Дорошин протянул руку к транзистору, откуда доносилась бодрая темповая мелодия: разговор важный, музыка здесь ни к чему. — Слушаю тебя, Володя.

Ох, тяжело было начинать разговор Рокотову. Будто камень висел на душе. Читал он все мысли Павла Никифоровича будто по бумаге. Радуется старик, потому что думает: дали в обкоме Рокотову нагоняй — и вот пришел блудный сын с повинной. А разговор будет совсем другим.

— Я пришел сказать, Павел Никифорович… я не могу без вашей помощи…

Дорошин покачал головой, положил ему руку на колено:

— Пустяки, парень… пустяки. Люблю я тебя, сукина сына. А помощь тебе моя всегда была и будет. А то, что прошло, — забудем.

Умница старик. Как бы обижен ни был, а коли ради дела — все списывает. А он, Владимир, дулся на него, как гимназист.

В эти минуты им даже говорить не хотелось. Дорошин с удовлетворением думал о том, что не ошибся-таки в Володьке, что не к посту рвался парень, а просто вырос из той роли, которая была ему отведена, и сейчас ему самому нужно свое дело с возможностью рисковать и ошибаться, драться и защищать выстраданное, и очень хорошо, что он, Павел Никифорович, это понимает. Надо парню сказать все как есть, чтобы он знал: очень скоро здесь начнется его, рокотовское дело — и тогда пенсионер Дорошин будет опорой Володькиной во всех житейских драках.

— Послушай меня, Володя… Я не говорил тебе этого. Ждал, когда время наступит. Сейчас хотел бы тебе кое-что сказать из вещей масштабных. То, что тебе просто необходимо знать. Иначе твоя оценка обстановки всегда будет неверной.

Он глядел на Рокотова и видел, что Володька что-то хочет сказать, но то ли слова подбирает, то ли не решается. Чудак… Да старику Дорошину надо только одно: в глаза твои глянуть и увидеть в них то, что раньше находил: доверие, дружбу. Ах, мальчишки, мальчишки… Все-то вы крушите на своем пути, во всем вы однозначны. Что такое тридцать с хвостиком? Младенчество. Есть силы, есть хватка, а мудрости, умения рассчитывать все до мелочи, запрограммировать события — у вас не получается. И терпите вы неудачи из-за этой своей торопливости и категоричности. А ты создай себе запас прочности, актив, а потом и считай: а что же крепче, твой авторитет или то, что замыслил, — с сомнениями, с противодействием должностных лиц, которым неохота рисковать, с организационными неурядицами? Потому что тут все решается напрочь: или люди верят в тебя, надеясь на твою прочность, и тогда на твоей стороне их поддержка, участие. Или же они оставляют тебя одного; барахтайся как хочешь, а мы потом глянем, что из твоего опыта получится? Тогда — провал. Вот ведь как в жизни. И говори тебе сейчас все это или не говори — теорию не поймешь. Вот когда по бокам пару раз перепадет — осмыслишь. Опыт — он самый лучший учитель.

Все это думал, глядя на похудевшее лицо Володьки.

— Я тебе о нашем деле. Ты ж знаешь, добыча руды — в ведении Министерства черной металлургии… Вроде бы и верно, да вот накладки существенные возникают. Минчермет в первую очередь заботится о металлургии, о выпуске конечного продукта. Тут и технология отрабатывается до мелочей, и техника создается дай боже… Если за рубежом какая новинка появилась, так у нас технари ночами спать не будут, а перещеголяют — принцип… А мы, горняки, тут вроде, при Минчермете, и с боку припека… Даже вот бумаги наши министерские почитать, письма инструктивные… Поначалу обращения к руководителям металлургических комбинатов, потом к науке, а потом уж к горнякам. Скажешь, мелочь? Да нет. Мало специальной карьерной техники создается. Мало. А было бы горное министерство — другое дело… Один мудрый человек когда-то говаривал: чем уже специализация, тем выше квалификация. Есть же Министерство угольной промышленности. И ты глянь, какая у них степень механизации, как они весь цикл продумали. И по качеству, и по быту шахтеров. А ты в нашу шахту загляни! Минимумом обходимся, потому что главное идет на металлургию. Вот в чем секрет. А руды добываем все больше и больше. ГОКоз по стране не мало. Кровь из носа, нужно горнорудное министерство.

— Я уже думал об этом, — сказал Рокотов. — Думал… Но в Москве, наверное, знают, как лучше… Металлургия не будет без руды. А сейчас все в одних руках.

— Во-во… — оживился Дорошин. — Именно… Руда любой ценой. Ну мы ж с тобой друг друга понимаем. Помню, ты все на парткоме воевал за рекультивацию земель, занятых под карьеры. Так что ж ты думаешь? Минчермет, добывая руду и выплавляя металл, будет тебе еще и рекультивацией заниматься? Дудки. Если б и хотели — не получится. Сколько лишних надстроек… Фу, черт, давит в груди, и все… Душно, что ли… Окно бы открыл, Володя.

Владимир подошел к окну, распахнул его. Жара с улицы волнами хлынула в комнату вместе со звуками дня, запахом раскаленной земли и умирающих цветов.

— А если создать трест в области, который принимал бы у нас землю после рекультивации… Чтоб был он подчинен облисполкому. Комбинат делает рекультивацию, а трест принимает… Или еще лучше… Делает работы трест по заказу комбината… И финансирует, его комбинат.

Павел Никифорович засмеялся:

— Володя, ты умница… Только все это будет потом. После меня. А сейчас заботы другие. Жилье надо форсировать. Работы по проекту. Мы должны выдать заказ институту. А я не хочу ошибаться, Володька. Да ты меня понимаешь, чертов сын. Мне нужен карьер.

Рокотов молчал. Вот сейчас надо сказать старику все. А как? Как ему объяснить, что не будет сноса сел… Не должно быть. Если б он понял!

— Сегодня, Павел Никифорович, — каким-то чужим голосом начал Рокотов, — я получил задание первого секретаря обкома партии подготовить все соображения по Кореневскому варианту. Срок — один месяц. Дело сложное, без вас я не могу сделать ничего.

Дорошин начал медленно багроветь. Задрожали руки и тоже покрылись красными пятнами. На лбу вздулись жилы. Пальцы вцепились в подлокотники кресла.

— Вот с чем ты ко мне… — каким-то сиплым голосом сказал он, — Издеваться? Ты, мальчишка, которого я из дерьма выволок… Ты теперь мне диктуешь… Ты рано пришел диктовать Дорошину. Рано!

Лицо его менялось на глазах. Краска, едва успев залить щеки и лоб, начала отступать. Глаза Дорошина заслезились. Руки вздрагивали.

Владимир кинулся к нему со стаканом воды, но Дорошин резко оттолкнул его, отчего вода плеснулась на ковер, а стакан Рокотов едва удержал. Он крикнул Ольгу Васильевну: та прибежала и стала поднимать за плечи тяжелое тело мужа, как-то сразу осевшее в глубоком кресле. Дорошин бесшумно открывал рот, пытался что-то сказать, но получалось глухое грозное мычание, и только глаза его смотрели на Рокотова яростно, будто во всем мире для Дорошина был только один человек, которому он предназначал все свои проклятия, и этот человек стоял сейчас перед ним, и достать его руками было невозможно. Ольга Васильевна испуганно пыталась поддержать его за плечо, но ей это не удавалось, и она негромко вскрикивала: «Володя, да что же это? Что это, Володя?» А Рокотов стоял рядом и никак не мог понять, что ему делать: то ли помогать Ольге Васильевне, то ли звонить в «Скорую»? Наконец он взял себя в руки, кинулся к телефону и набрал нужный номер. «Скорая» откликнулась мирным уютным голосом дежурной медсестры, он знал ее, эта женщина проработала в городе много лет и была депутатом городского Совета, и жила она по соседству с Рокотовым, дома через два, и часто встречалась ему на улице. Но от того, что она спокойно спросила у него: «Я вас слушаю… В чем дело?», от этого мирного, но нестандартного ответа душу его вдруг захлестнул гнев — и он крикнул: «Прекратите болтовню! Немедленно на квартиру Дорошина… Самого лучшего врача… Вы слышите, самого лучшего!» И бросил трубку так, что в телефоне что-то жалобно звякнуло.

Больница была недалеко, и уже через несколько минут за окном завизжали тормоза двух машин и в дом торопливо прошел сам Косолапов— местное медицинское светило, худой длинноголовый мужчина в вечно коротком халате, с хмурым рябоватым лицом. Он приходил как-то на прием к Рокотову по поводу комплекта рентгеновской аппаратуры, которая нужна больнице и которую вот уже третий год зажимает какой-то Рябов из облздравотдела; на этого самого Рябова совершенно ист никакой управы, он распределяет дефицитную аппаратуру по собственному наитию, а не по действительным нуждам, и поэтому он, Косолапов, хоть он всего лишь навсего заведующий терапевтическим отделением больницы, а не главный врач, однако именно он решил прийти на прием и попросить у товарища Рокотова, как у первого секретаря, вмешательства в этот совершеннейший произвол. И Рокотов тут же звонил заведующему облздравотделом, и тот пообещал разобраться с этим делом. А потом, через неделю, ему вдруг сообщили, что с ним хочет говорить Косолапов, и в трубке раздался хриплый голос врача, и он пробубнил о том, что благодарит от имени пациентов больницы за присланную аппаратуру, и еще добавил, что звонит не потому, что хочет сказать комплимент начальству, а потому, что сделано доброе дело и он констатирует это, а что касается вышеупомянутого начальства, то его глубочайшее убеждение в том, что люди подразделяются на здоровых и больных и что с первыми он счастлив, так как не имеет контакта, а вот что касается больных, то его лично не интересует, какие они посты занимают. И, не дослушав ответной реплики Рокотова, положил трубку. Помнится, этот разговор настолько насмешил Владимира, что он поинтересовался у сидевшего в тот самый момент у него в кабинете Михайлова на предмет краткой характеристики Косолапова. И тот сказал, что человек этот слывет в городе, мягко выражаясь, странным, но специалист отменный, особенно по делам, связанным с заболеваниями сердца. Даже из других районов к нему, бывает, приезжают за консультацией. А Рокотов сразу же спросил, а не заменить ли Косолаповым нынешнего главного врача больницы, человека слабохарактерного, не имеющего на многие вещи своего собственного взгляда и находящегося, по всеобщему мнению, под влиянием своего заместителя по хозяйственным вопросам, бывшего военного. А Михайлов ответил, что этого, на его взгляд, делать нельзя, потому что Косолапов ведет неправильный образ жизни, оставил семью с двумя взрослыми дочерьми и сожительствует со своей собственной медсестрой, которая тоже бросила мужа, правда, пьяницу, но это не имеет значения, потому что ей уже давно за пятьдесят и в этом возрасте уже пора угомониться. А потом разговор о Косолапове затих из-за дел более срочных, хотя где-то в подсознании у Рокотова эта фамилия застряла прочно.

И вот сейчас доктор Косолапов в сопровождении трех женщин в белых халатах и дюжего шофера «скорой помощи» почти ворвался в дом Дорошина и, не поздоровавшись ни с кем, присел у кресла, где полулежал Павел Никифорович. Вцепившись тонкими костлявыми пальцами в руку Дорошина, он застыл над ним как большая хищная птица, нахохлившаяся и сосредоточившаяся перед броском. Покачав головой, он пристроился с фонендоскопом на груди Дорошина, шепотом приговаривая: «Что ж ты, миленький, а? Да разве ж можно? Как же это ты?..» А потом вдруг заорал на Рокотова и Ольгу Васильевну:

— Почему больной не в постели?

И когда они оба кинулись к Дорошину, Косолапов вдруг замахал руками и встал на пути Рокотова:

— Стойте уж где стоите… Без вас обойдемся. Леня, бери.

Шофер бережно приподнял Павла Никифоровича за плечи, Косолапов взял его под колена. Задыхаясь от тяжести, крикнул пожилой медсестре:

— Нюра, возьми его под поясницу… только аккуратно, пожалуйста… Аккуратно.

Рокотов стал помогать шоферу. Объединенными усилиями они дотащили Дорошина до кровати, подложили под спину подушки. Седая Нюра стала обматывать его руку полотном прибора для измерения давления. Косолапов стоял над ней и негромко бормотал:

— Тихо, Нюрочка, тихо… Тихо, пожалуйста.

За спиной у него всхлипывала Ольга Васильевна.

Дорошин открыл глаза, долго смотрел на Косолапова, потом с трудом разлепил губы:

— Ты чего здесь?

Косолапов глянул на него сурово:

— А вы разговоры прекратите. Тут я командую.

Дорошин отыскал взглядом Ольгу Васильевну, дружески, ободряюще улыбнулся ей, потом сказал негромко, как-то уважительно:

— Ишь ты… — и вновь закрыл глаза.

Когда Косолапов закончил осмотр, он подошел к Рокотову и Ольге Васильевне, стоящим у порога.

— Похоже, инфаркт… — негромко сказал он. — Имейте в виду, дело серьезное. Никаких общений, никаких разговоров. Я оставлю здесь сестру. В случае чего — вызовет меня. Без ее разрешения не заходить в комнату. Лекарства я пришлю… Ах, беда-то… Разве они, — он кивнул на молоденьких медсестер, — разве они знают, что такое уход за тяжелыми больными?

Он подошел к седой медсестре, собиравшей инструменты, обнял ее за плечи:

— Нюрочка, придется посидеть тебе… Только до утра…

— Я знаю, Вася. Ты, пожалуйста, поужинай… Там в холодильнике борщ и котлеты. Обязательно разогрей… И макароны в маленькой кастрюльке. Бросишь на сковородку масла кусочек…

— Да-да… — говорил Косолапов. — Ты мне немедленно звони… В случае чего — еще один укол платифилина… Пульс сообщай через каждые два часа.

— Ты поспи, Вася…

Рокотов вышел вместе с Косолаповым:

— Может быть, отправить в больницу, в Славгород?

Врач остановился:

— А это уж, друг мой, буду решать я, а не вы… Вот так. Если хотите его загубить — отправляйте. Но имейте в виду, мои коллеги в области еще считают пока что Косолапова неплохим врачом. Вот так-то.

Начинало темнеть. Рокотов стоял на крыльце дорошинского дома и глядел, как пылили к перекрестку две санитарные машины. За спиной тихо плакала Ольга Васильевна. Он повернулся к ней, тихо прикоснулся рукой к плечу:

— Я не хотел этого, Ольга Васильевна… Я пришел сказать ему, что не могу так… Я очень его люблю. Я шел к нему за помощью.

— Он еще неделю назад жаловался на боли в сердце… Говорила ему: уходи на пенсию… Нет, он хочет еще один карьер… И вот так всю жизнь, Володя, вы уж поберегите его… Я вас очень прошу.

— Я обещаю, — сказал Рокотов, — я обещаю, Ольга Васильевна. Простите меня.

Вечер наступал медленно, словно нехотя. Сумерки, вначале лиловые, становились все темнее. Они терпеливо ждали в пустых переулках, когда уставшее за день солнце сонно пересчитает верхние этажи домов, задержится на остроконечных верхушках тополей и начнет где-то там, за горизонтом, укладываться в мягкую постель из облаков, и вот тогда-то, когда его последние лучи окрасят лишь дальний кусочек неба, сумерки выбираются из своих убежищ и заполняют все вокруг длинными тягучими тенями, которые все густеют и густеют, обволакивая все вокруг темнотой. И вот уже в бездонном небе алмазом сверкнула первая, пока еще несмелая звезда и скрылась опять, словно убоявшись своей торопливости, но уже то там, то здесь начинали хоровод ее подруги, и вот уже весь небосвод заиграл, заискрился миллионами далеких огней. Пришла ночь.

… Долго сидел в кабинете, не зажигая огня. На душе было больно. Он, именно он виноват в истории со стариком. Знал же, что он болен. Надо было отменить этот разговор, провести его позже. Но ведь нельзя терять времени. Сколько дней у него для решения всех проблем? Можно на пальцах сосчитать. А без согласия Павла Никифоровича он не сделает и шага. Ведь шел к нему для того, чтобы разъяснить все, убедить его, сделать своим союзником. И вот что случилось… Как же мы живем? Как мы не щадим друг друга, мы, люди, единомышленники… Как мы укорачиваем друг другу жизнь… Чепуха. А как же иначе? Мы привыкли к тому, что наше дело — это смысл жизни. И вот перед тобой человек, который отрицает заведомую истину. Как тебе с ним говорить? И все ж в чем-то мы не правы. В отношении к тому, кто сидит напротив тебя и возражает. А почему он должен быть твоим недругом? Почему ты уверен, что у него нет своей заведомой истины? Ты же понимаешь смысл всего в дорошинской логике. Ему нужен карьер, последний карьер. Разве всей своей жизнью он не заслужил этот заключительный аккорд? Да, заслужил… Но цена какова? Как соразмерить все: и право Павла Никифоровича на последний рывок, и право тех, кто живет в Красном и Матвеевке… Где найти эти весы?

Нет, надо куда-нибудь к людям. К Сашке, что ли? Нет, у него жена дома. Втроем — это не разговор. Петя? Да нет. Дуется. К Вере бы… Ну просто так, хотя бы о чем-то постороннем поговорить.

Набрал номер дорошинской квартиры. Ольга Васильевна откликнулась сразу, будто сидела рядом с аппаратом.

— Ну как? — спросил он.

— Уколы делают. — тихо ответила она, и голос ее был дрожащим. А потом, после паузы, вдруг сказала как-то просительно: — Вы уж больше не звоните, Володя… Не надо.

Да, виноват он… Он, Владимир Рокотов. Он никогда не считался ни с чем. А старик столько сделал для него. Хотя бы понять сумел, что значит для него существование на свете Павла Никифоровича Дорошина.

Рокотов знал, что будет делать. Машина стоит во дворе райкома. Поздновато, правда.

Обычного круга по площади делать не стал. Свернул на скорости в первый же переулок и ближним путем выбрался на трассу.

Ах, Насонов, Насонов… Умом только трудно тебя понять. Зачем тянул признание до дня исполкома? Эти хитрости понять можно, попробуй колхоз найди подрядчика для строительства. Все мощности, которые возможны, брошены сейчас на спецхозы. Именно они сейчас ударный фронт. А председателю, чтобы построить что-нибудь в обычном, рядовом колхозе, нужно либо искать «шабашников», либо химичить, как Насонов. А деньги в колхозах сейчас есть. И люди ждут улучшения условий труда и жизни, о которых так много пишем и говорим, да вот где строителей взять? Но вина Насонова не в том, что обвел вокруг пальца Дорошина, пусть через арбитраж теперь разбираются, а в том, что сразу после завершения строительства не признал своей вины, не сказал всей правды. Что же теперь с ним делать? Наказывать надо, это обман, это гнусная ложь… Но в то же время не дачу же себе строил? А председатель хороший. Даже в прошлый засушливый год и то выдюжил. А ведь сельского хозяйства в районе осталось с гулькин нос. Рубить сплеча одного из лучших руководителей?

Мелькали по сторонам черные кусты, с протяжным шелестом проносились мимо ивы, склонившиеся над прудами. Выползли из-за косогора огни села. Спит уже, наверное, Вера? А поговорить так надо.

Завизжали тормоза около домика рядом с больницей. Вместе со шлейфом пыли, гнавшимся за машиной по проселку, хлынула в лицо тишина.

В доме нет света. Наверное, лучше в окно постучать, чем в дверь. Ах ты ж черт, здесь палисадник. Не доберешься. А если через него? Во дворе может быть пес… Еще не хватало, чтобы у первого секретаря райкома собаки брюки порвали, а то и искусали. Взять да перемахнуть палисадниковую изгородь… Та-ак…

— Ты куды, лешак тебя забери, лезешь? — старушечий голос звучал спокойно и чуть насмешливо. — А?

Только тут заметил Рокотов в тени акации скамейку и на ней темную человеческую фигуру.

— Мне Веру Николаевну, — сконфуженным голосом сказал он, на чем свет стоит ругая свою торопливость.

— Ну-ка подь сюды.

Он подошел к скамейке. Белый платочек, завязанный под подбородком, крохотное тщедушное тельце.

— Садись.

Вот те на. Попался. Допрос будет или задушевный разговор?

— Мне нужно Веру Николаевну.

— А ты сиди, милай, сиди… Ишь какой прыткий. О себе обскажи, а то ведь я про тебя ничего не знаю, акромя того, что ты по ночам ездишь. Зовут-то как?

— Владимир.

— Верно. Так и внучка говорила. Холостой?

— Конечно.

— Знаю я вас… Все холостые, когда до девки лезете. А там, глядишь, и семья обнаружится… Ладно… Нету Веры зараз. Апосля будет.

— Скоро?

— Да скоро должна. Ты сиди, сиди… мне ведь и поговорить не с кем. Все в поле днем, а вечером тоже одна, внучка-то молодая. Что ей со мной? Ты вот мне что, милок, скажи: село наше, говорят, сносить будут. Чи правду народ балакаить? Ты-то у начальства поближе небось… Шофера — они завсегда все знають. Небось большого начальника возишь?

Рокотов улыбнулся:

— Когда как придется.

— Значит, на подхвате., Так ты мне, милок, про село обскажи.

— Наверное, не будут трогать вашего села.

— А председатель наш, Насонов, давеча приезжал к нам и Вере говорил, что дюже строгий секретарь новый. Как бы село не порушил. А Насонов — он все как есть знает.

— Как он у вас, председатель?

— Люди говорят: хозяин.

Помолчали. Глядел Рокотов на меловые откосы над прудом, на ивы вдоль берега, острые верхушки тополей и думал о том, что все здесь ухожено, доведено до совершенства трудом двух поколений людей, поднявших после войны это село. И как убедить тех, кто живет здесь, что у них под ногами лежит несметное богатство, которое может дать стране новые силы. Раньше, даже десять лет назад, Рокотов и слова не сказал бы против сноса села. Тогда все объяснялось одним емким понятием: «Надо». Не до сантиментов было. Но сейчас, сейчас не то время. Людям надо отдохнуть от мобилизационных слов. Людям нужно отдохнуть от терминологии «или-или». Нужно, если есть хоть какая-то возможность, постараться сохранить для человека его родной дом, воздвигнутый немалыми трудами, сохранить святые для него места, где лежат отцы и деды, потому что и в этом его жизнь. Потому что Родина — это совершенно конкретно, это, в первую очередь, тот клочок земли, к которому можно прийти в трудную минуту и посидеть у знакомой ветлы, вспоминая дни, когда узнавал свою причастность к великому народу с самой великой историей, когда слушал песни, до сих пор бередящие душу. Родина огромна, но сердце ее — на том кусочке планеты, где ты родился и сделал первые в жизни шаги босыми ногами по теплой ласковой земле. И более доброй земли ты не найдешь на всем земном шаре.

— Так что не волнуйтесь… будет, должно остаться ваше село, — сказал Рокотов и подумал о том, что говорит все это неуверенно и робко. — Зовут-то вас как?

— Кличут бабой Любой… А тебе-то боле ничего и не надо.

Не клеился разговор. И пауза затянулась до крайности, хотя Рокотов и пытался придумать, о чем бы спросить бабу Любу.

— А и не так уж чтобы разговорчивый ты был, голубок, — баба Люба поднялась со скамейки и оказалась еще меньше, чем можно было предполагать, — с тобой не устанешь балакать. Ладно, пойду спать. А ты вот что, иди внучке навстречу. Кажись, возвертается. Голос ее слышу. Да гляди не забижай ее. Она у меня девка правильная.

Заскрипела калитка, и баба Люба исчезла в темном дворе. Рокотов пристально вглядывался в темноту, пытаясь что-то разглядеть, однако ничего, кроме белеющей под луной дороги, ряда хат с светящимися окнами, не увидел. И вдруг явственно услышал девичий смех со стороны пруда. Вот оно что, он совсем забыл, что по берегу пруда идет узкая тропка, по которой обычно возвращается молодежь из клуба. Когда они с Верой гуляли у воды, то через каждые несколько шагов натыкались на парочку.

А вот и она. Прощается с целой компанией. Перебегает дорогу. Компания жизнерадостно ржет добрым десятком ребячьих глоток и топает дальше, отпуская какие-то замечания по поводу стоящего среди дороги газика. Она знает, что он здесь, и не спешит. Глядит по сторонам. А он не двигается с места на узкой скамейке и глядит на нее потому, что сейчас под луной, она похожа на русалку, только что покинувшую сказочный хоровод на дне пруда. И все же не выдерживает:

— Вера…

Она поворачивается к нему испуганно, потому что не ждала его с этой стороны. Он всегда ждет ее в машине. Она начинает что-то говорить ему о кино, о сеансе, который оказался продленным, о том, что он мог бы как-нибудь позвонить ей перед приездом, потому что в больнице постоянно дежурит медсестра. Он ее не слушал. Он берет ее руку в свои и говорит, прямо наклонив голову, глядя ей в глаза:

— Я вас очень прошу: выходите за меня замуж… Мне очень плохо без вас… Очень. И я не знаю, что будет, если вы не согласитесь.

 

7

В четверг утром, не известив никого, не прислав даже телеграммы, пешком пришла со станции Лида. Николай собирался на работу: раздевшись до пояса, поливая себя из большой кружки ледяной колодезной водой, поеживался, кряхтел, когда дух перехватывало, и вдруг, после скрипа калитки, увидал сестру. Стояла она перед ним в брюках, в коричневой мужицкой рубахе, подпоясанная широким поясом по самой что ни на есть последней с криком моде, лицо загорелое и шершавое, даже губы не накрашены, а волосы убраны в тугой узел на затылке. Чемодан стоял около, и Николай сразу же прикинул, что нести его от станции было для бабы не так уж просто, но все это было где-то в подсознании, а наяву он крупно шагнул навстречу, обхватил ее, и они, как принято на Руси, трижды поцеловались. Он вдруг почувствовал, что глаза как-то сами по себе затуманились, и она тоже из сумочки выхватила платочек, и так они стояли несколько минут, с улыбкой разглядывая друг друга, и говорили сущую чепуху про то, что он малость погрузнел, хотя и очень похож на отца, а тот всегда был худеньким, и еще про то, что жизнь таежная даже баб не портит, а придает им какой-то вид загадочный и силу, потому что хотя рука у сестренки и шершавая, рабочая, а силенку чувствуешь в пожатии, хотя и не бабье это дело по лесам шататься. Говорили сбивчиво и быстро, а думали оба о другом, и было видно обоим, что понимали они этот самый скрытый разговор, и он был важнее того, в котором принимали участие их голоса. «Постарел ты», — горькой жалобной улыбкой сказала она. И он головой покачал: «А что ж, жизнь, она не красит. Ты-то как?» — «А что я. Живу. Все вокруг дома да работы».

Мелькнул на крыльце Эдька и пошел навстречу как-то кособоко, стеснительно, на ходу, видно, соображая: целоваться с теткой или нет? Маша, услышав голоса, выглянула в окно, ойкнула и помчалась к двери, на ходу платок поправляя. И потом было много всяких отрывочных слов, объятий, пока все вместе не зашли в прихожую и Лида, сев на деревянный диванчик у стены, сколоченный когда-то Николаем, не сказала:

— Господи, неужто дома?

— Вот молодец, — говорил Николай. — Молодец… Как же ты надумала? Я уж вас с Володькой и ждать перестал. Домой заехать все времени нету.

— А я выбралась по делам, заскочила к дочери на денек… Благоверного-то все равно нет, в отъезде… Решила сюда, к вам. Хоть пару дней пожить тут.

— Игорь-то где? — поинтересовался Николай.

— В Чили. Так на его работе сказали.

— Живете, — покачал головой брат.

Он ушел на работу, погрозившись вырваться пораньше, хотя и знал, что навряд ли получится раньше восьми вечера, потому что полагалось два рейса сделать в райцентр, а потом возить обед в тракторные бригады, а вечером, к темну поближе, забирать с поля свекловичниц, и уже по этой прикидке было ясно, что денек выдается самый что ни на есть обычный и горячий, успевай только поворачиваться.

И все же целый день он прожил в каком-то ожидании, хотя и делал все как обычно и верст на спидометре больше сотни намотал к сумеркам. Будто жизнь свою заново перемерял годами, и было это и горько и радостно. Тяжело вышагивая к дому, вспомнил он слова свои после того, как принес домой партийный билет. Все тогда разглядывали тоненькую книжечку в его руках, а он сказал:

— Они батю убили… А мы заместо него втроем.

И никто не переспросил его, кто это такие «они», потому что все поняли его и пояснений не требовалось. И пришел день, когда Лида, вернувшись из первой своей экспедиции, как-то загадочно улыбаясь, протянула ему точно такой же билет, и он серьезно проглядел его от корки до корки, хотя он был выдан всего лишь три месяца назад, и, сурово сдвинув брови, сказал:

— Гляди…

И опять его все поняли. А потом наступило время Володьки. И снова собрались все. И его билет пошел по рукам, и каждый придирчиво глядел на младшего, будто хотел понять: а как он? И Володька волновался, так определил Николай по бурым пятнам на его лице.

Это было в те дни, когда он «воевал» с Родионовым. Из района жали на председателя, чтобы поспевал с севом, а сеять было нельзя, потому что земля еще не прогрелась как надо. А кому-то надо было доложить по форме в вышестоящие инстанции, что, дескать, так и так, с опережением графика… Николай работал тогда главным инженером колхоза… Образования никакого, практикой из шоферов вышел. И на правлении при всех срезался с Родионовым про то, что губит он зерно и будущий урожай ради того, чтоб начальство улыбнулось в его сторону. И хоть он неплохой мужик, Родионов, а вызвал из района комиссию и был бой по всем статьям. И нагорело, конечно, Николаю, да дело-то было сделано. Пока разбирались, и время сева приспело. С руководящим постом пришлось распрощаться. Тяжело было Родионову. Перевел поначалу в механики, а потом в шофера. А вот уже двенадцать лет прошло — и понял кое-что председатель. На одном застолье встал и при всех людях сказал про Николая:

— Рокотов — это мужик… По чести сказать, он вроде бы совесть моя. Войну я прошел, глядел смерти в бельма… Его уважаю. Не отступит.

Речи всегда не мастак был говорить Родионов, но Николай его понял. И многие поняли. И не то что увидели в этом желание Родионова грех давний прикрыть; ясно было другое: вроде бы извинялся председатель за то, что с правдой в угоду кому-то воевал. И тут уж не понять, то ли перед Николаем винился, то ли себе доказывал что-то.

Потом они виделись много раз, и только еще один случай был, когда они вдвоем ехали с районного совещания. Новенькая «Волга» Родионова в самые снега не могла до райцентра пройти, и пришлось председателю на Николаевом грузовике добираться. Дорогу туда все по колхозным делам говорили, а оттуда уж до живого, до больного добрались. Видно, стукнуло начальство Родионова, потому что то и дело качал головой сокрушенно, курил и вздыхал:

— Вот оно ведь как, а?

А потом не выдержал:

— Слушай, Коля… Сколько годов тебя знаю — все дивлюсь… Силу где берешь? Ведь начальство, оно тоже с людским характером… Что с него стребуешь? Не любит, когда ему насупротив… А ты, я помню, сколь раз в глаза резал кому ни глянь… Я понимаю, без должности тебе терять все не к чему… Из-за баранки тебя никто не уберет. И всё ж скажи, как ты все это…

— Я просто… Начальник, он, прежде всего, товарищ мой по партии. Ошибается — скажу в глаза. А коли обиду затаит, так гнать его с высокой должности надо. Еще Ленин про это говорил. Вот и весь секрет.

Сына проглядел. Тут бы понять все пораньше. За Володьку спокоен. Этот ни перед кем шапку ломать не будет. И себя и другого не пожалеет за правду. Крутоват. А может, и не так уж?.. В ребячестве душа у него добрая была. Садились, бывало, с ним на обрыве у речки вечерами и тянули в два голоса:

… Ой да ты, кали-и-инушка…

Страсть как петь любили. И все наши, русские. Потом, правда, чуток стесняться стал, когда басок полез. Ну, да это у них, у ребятни, бывает.

А у него вроде бы и детства не было. В четырнадцать годов винтовку взял. За войну — три медали. Оно ж ведь кому как выпадало в войну. Иному иконостас на грудь, а иному и не доходило. Да разве за это воевали? За Россию, за то, чтоб никто коваными сапожищами не ступал по земле ее святой. И завсегда так будет. Хотя и ордена приятно иметь: заслуги чего от людей прятать? Ни к чему.

После войны направляли его учиться. Одолел десятилетку вечернюю. Слали от военкомата в политехнический институт в Харькове. Все права у него на это дело были. Четыре ранения, награды. Не пошел. Брат и сестренка на руках были. И отец в отряде не раз говорил:

— Ты, Коля, за малышей в ответе… Если что со мной и с матерью произойдет — ты старший. За отца и мать сразу. Ты выдюжишь. Нам, Рокотовым, в самый тяжкий момент один выход: зубы стиснул — и свое делай. И тогда ничто тебя не сломает.

Так и жил. Всякое было. Иной раз и плакать хотелось, да что толку? Кому пожалуешься? И не умел, кстати, он жаловаться. И Володьку приучил. Только вот Лида… Когда была виноватой, можно было и за ремень взяться. Да так и не решился ни разу в жизни. Не мог руку ни на нее, ни на Володьку поднять. И сына вырастил так. А надо бы пороть. Вон они какие теперь. Ни голода, ни холода не знают. От безденежья не страдают. Одевается парень как самостоятельный. А толку — чуть. Институт, сукин сын, бросил. Видите ли, профессор ему что-то там не так сказал. Ишь, благородных кровей какой! Когда поступал в этот писательский институт, отца не спросил. Вожжа под хвост попала. Дюже самостоятельный. Гляди какой… Сам поступал, сам ушел. А теперь что? Валяется целыми днями на кровати, романы осваивает. Ничего, голубок. Вот техника новая в колхоз придет, пойдешь как миленький на трактор. Слава богу, хоть специальность получил в свое время. А там в армию. Ничего, на пользу таким лоботрясам.

Думал так, а сам понимал, что напрасно на сына так. Работы парень никогда не чурался. Только вот холили его да лелеяли. Сами тянулись как могли, а у сыночка чтоб все было как у других. Дурацкая психология. Уж он лучше других это понимает, а куда денешься, коли ему, сыну чертову, счастья хочешь. Мог бы, так спиной своей, а то и грудью от всего закрыл бы, что ему на пути попадается.

В армию, похоже, по осени заберут. Двадцать первый год хлопцу. В институте все освобождения получал. Теперь пусть служит. Там научат уму-разуму. Упрямых да с характером там быстро на путь истинный призовут.

А сохранил он семью. Что Володька, что Лида — как к отцу приезжают. А Володька вон какие посты занимает, а сюда нет-нет да и заявится. Уж его-то, брата, не обманешь. Все про дела рассказывает, а сам совета ждет. В прошлом году траву косить ходили. Лет тринадцать назад, еще пацаном совсем, брат за косу хватался. И ничего, крепко прошел полосой. Николай глядел на него и думал: нет, земля, она запросто человека не отпускает. Хоть ты в министрах ходи, а коли держал в руках траву луговую, коли пек картошку вечерами летними в жарком костре, коли ночевал на скирде, тобой сложенной, — так никуда тебе от земли твоей отеческой не деться. А еще коли припомнишь протяжные песни народа твоего, с кровью матери в тебя вошедшие, то поймешь всю гордость от того, что есть на огромном земном шаре такая страна Россия, за которую деды твои и отцы ложились в неуютные холодные могилы, которая смотрит на тебя глазами твоих детей и ясным июльским небом, и ты поймешь, что нет для тебя ничего на свете более святого, чем покой и счастье этой земли, ее языка и культуры, ее великого прошлого. И ты захочешь, чтобы и настоящее и будущее этой земли было таким же великим. И будешь стоять на этом до последнего своего вздоха.

 

8

Последнюю свою корреспонденцию из Чили Игорь передал четвертого июля. В ней он сообщал об очередной реорганизации правительства Альенде. А уже пятого вечером, пересев в Лондоне на рейсовый самолет Аэрофлота, летел в Москву.

Домой он приехал в третьем часу утра. Отпустил такси, посидел на лавочке у дома. Город спал, только иногда с мягким шелестом проносились по улицам случайные машины.

Он соскучился по дому, по этим акациям во дворе, по скрипящим от порывов ночного ветерка детским качелям. Он сам ремонтировал их, когда дочка захотела покататься. Забил с десяток гвоздей в перекладину, а через полчаса она снова отвалилась.

Медленно пошел по лестнице. Лифт не работал. Надо больше ходить, дорогой товарищ. Возраст подходящий. Возраст да, а жизнь по-прежнему кувырком. Ладно, завтра он будет спать до середины дня. К черту все. Устал. Наверное, есть письмо от Лиды. Вот так и общаются с помощью авиапочты. Где же ключ? Все время помнил о том, что ключ нельзя потерять, а сейчас что-то не находится в кармане. Ага, вот он.

В коридоре он по привычке снял туфли, хотя тотчас же подумал, что пыли в квартире собралось конечно же столько, что завтра придется производить аврал. Можно было бы и не снимать туфель. Но дело было сделано, и он пошлепал на кухню, припоминая, что в холодильнике должно быть что-то около десятка яиц. Так и есть, яйца были, а кроме этого еще и масло и ветчина. Видимо, мать приходила и в его отсутствие кое-что сделала, потому что в кухне образцовая чистота и даже скорлупа — напоминание о его утренних яичницах — исчезла.

Он загремел сковородкой, потом начал развязывать галстук, бросив пиджак на стул, и тут ему закрыли сзади ладонями глаза. Он ловил запах духов, пудры и еще чего-то знакомого, и ладони были твердые и жесткие, такие, какие были только у одной женщины на свете, и он сделал попытку вырваться, но потом сказал:

— Ладно, сдаюсь… Наверное, все-таки это моя блудная жена… Хочу есть, и в чемодане кое-что из подарков для тебя, поэтому отпускай немедля, иначе возьму и отдам подарки Фае Антоновой…

Она отпустила его и засмеялась, потому что Фая Антонова была их соседкой и по вечерам, где-то с половины десятого, включала транзистор и слушала румынскую джазовую музыку, а в это время как раз Игорь работал, и каждый раз поступок соседки вызывал в нем бешенство. Стены были из панелей, все, вплоть до мельчайшего шороха, слышно. Если Лида находилась дома, она шла уговаривать Фаю, а та выходила на площадку, и разговор был на высоких нотах, и в конце концов Фая уходила, чтобы чуть приглушить приемник, на прощанье выдав стандартную фразу:

— Подумаешь, обозреватель… Надо поглядеть еще, что ты там обозреваешь, когда жена в отъезде.

Фая прожила на свете почти пятьдесят лет и за это время поменяла нескольких мужей. Во всяком случае, Чугарин помнил трех последних, которые приходили и уходили в течение пятилетки.

Они обнялись, а потом, торопливо раскрыв чемодан, он вытащил настоящее чилийское пончо. А в таком в Москве щеголяли пока что только самые забубенные модницы. Это была мечта, и потому Чугарин ждал похвалы, благодарности. Лида повертела пончо в руках, равнодушно чмокнула его в щеку:

— Спасибо, милый… Только ты знаешь, я, ей-богу, не могу себя представить в этой штуке в тайге.

Она загорела, чуть похудела, но это ей шло. Волосы коротко подстрижены, и была она сейчас похожа на комсомолку тридцатых годов. Только прядь волос надо лбом была чуть поседевшей. Она приготовила ему ужин или завтрак, трудно было определить, что это, потому что уже был четвертый час, когда он принялся наконец за еду. Она сидела напротив, дымила сигаретой. Он указал взглядом:

— Начала курить?

— Единственное спасение от комаров и гнуса… Я брошу, это просто баловство.

— Ты надолго?

Она засмеялась:

— Вот как я тебя приучила… Надолго… На целый месяц. Вот напишу отчет, сдам его — и я свободна. И могу поехать с тобой в санаторий. Или к морю. Лучше дикарем.

— Ты похудела, — сказал он то, что давно уже хотел сказать, но не решался.

— Подурнела, да? Ды ты не бойся, я в тайге уже совсем женщиной перестала быть… Наслушалась такого… В партии нет мужчин и женщин, есть изыскатели. И груз поровну, и трудности, и работу. Да, была у Николая. Просит приехать хоть на недельку. Неладно с Эдькой. Бросил институт, вернулся в Лесное. Сидит сейчас дома.

— Я знаю. Он заходил.

Он говорил, а сам думал о том, что в его столе лежит письмо, написанное чужим твердым почерком, и это письмо, адресованное ей. И еще есть пометка «личное». И вот уже три месяца со времени ее отъезда он чуть ли не каждый день вынимал из стола это письмо и разглядывал его. И самым большим желанием было распечатать конверт, но все швы были плотно заклеены, и он не решался браться за ножницы. Зато он знал — многие одинокие свои вечера до деталей обдумывал весь процесс — что, когда она приедет, он отдаст ей это письмо, и, когда она прочтет, он спросит ее спокойным, взвешенным голосом:

— Кто-нибудь из знакомых?

И она вынуждена будет ответить ему, и в этот момент он будет смотреть ей в лицо, и ему сразу станет ясно: правду она говорит или лжет? И если лжет, то тогда он скажет ей о том, что надо наконец решать, как жить дальше, что дочь не видит родителей годами и семья под угрозой развала.

Он обдумал все, вплоть до мелочи, и сейчас решал лишь одну проблему: говорить обо всем сегодня или завтра?

— Был Володя, — сказал он совсем не то, что думал сказать.

— Как у него дела?

— Избрали первым секретарем райкома партии. Доволен, судя по всему.

— Он из всех нас самый способный, — она убрала стоящую перед ним сковородку, поставила чай. — Что ты на меня смотришь? Постарела?

— Нет. Просто давно тебя не видел. Иногда я вообще думаю, есть ли у меня жена? И все чаще прихожу к выводу, что, наверное, нет.

Она усмехнулась, глянула на него, потянулась:

— Есть предложение перенести прения на утро… Страшно хочу спать. Тебе где стелить? В кабинете или в спальне?

— В кабинете… — сказал он, и голос его прозвучал отчужденно, и она согласно кивнула головой, ушла стелить.

А он допивал чай, так и не заметив, что не клал туда сахара, и думал о том, что все складывается к лучшему и что завтра он внесет в план еще одну коррективу; после того как она прочтет письмо, он потребует его для просмотра, потому что имеет на это самое полное право. Жаль только, что придется теперь разъяснять все на работе, а это не хотелось бы делать, потому что развод на пятом десятке — это пошло.

Он пошел в кабинет, где на диване было постелено, быстро разделся и лег, думая о том, что в жизни, конечно, ему не повезло, но есть дочь, о которой он будет заботиться, есть работа, которую он любит… Боже мой, что нужно человеку еще?

Да, надо сказать Лиде, чтобы она разбудила его часам к десяти. Конечно, надо сказать, а то ведь ему предстоит кое-что сделать. Он встал и пошел в спальню и увидел, что Лида сидит на краю постели и всхлипывает. И это для него было совсем непривычно, чтобы Лида, его Лида, которая никогда не плакала, во всяком случае при нем, вдруг сидит и всхлипывает. А он слез женских не переносил вообще и, увидав такую картину, застрял на дороге и не мог сделать больше ни шага. И в эти мгновения он почувствовал себя такой сволочью, эгоистом, подлым ревнивцем, сокращающим жизнь близкого человека, троглодитом, бездушным негодяем и так далее, что самым логичным поступком для него оставалось только одно: подойти и попытаться утешить ее, в конце концов, попросить прощения, потому что он действительно думал о ней черт знает что…

Он обнял ее, поцеловал в мокрую щеку и почувствовал, что она, как когда-то очень давно, в забытой юности, всем своим тугим горячим телом приникла к нему. И он еще подумал о том, что в июле светает еще очень и очень рано…

 

9

— Это будет большая стройка… Гораздо больше, чем ты представляешь. Почти три тысячи километров железной дороги через тайгу. Сейчас завершается уточнение трассы. Раньше, когда мы работали на западном участке дороги, было труднее. Сейчас все-таки легче. А вообще устаешь. Тайга, мороз или грязь… Трудно.

Дела все закончены, вещи уложены. Отправлена телеграмма Николаю в Лесное, Володе в Васильевку. Все извещены о том, что девятого июля чета Чугариных имеет возможность быть в гостях у Рокотовых. И сейчас, в ожидании поезда, Игорь с женой прогуливаются по перрону.

Решено ехать в Лесное. Володя сможет подскочить на денек-два. Ничего, вырвется. Найдет время, чтобы увидать родную сестру. Николай жалуется, что вот уже около года не изволит младший брат появиться. А езды на машине ровно два часа.

Игорь думает о том, что его репортажи из Чили получили одобрение. Возможно, по этой причине генеральный так легко согласился на его незапланированный отпуск. Чилийские репортажи Чугарина прошли во многих социалистических странах. Особые похвалы вызвал репортаж из Эль-Конте со снимками. Друг Франсиско, дойдет ли до тебя какая-нибудь из газет с этим репортажем? И со снимком, где у тебя, как у солдата на передовой, голова затянута бинтами?

Жаль, если ему не доведется прочесть то, что о нем написано. Впрочем, за одно Игорь может поручиться: в следующую поездку в Чили он привезет Франсиско пачку газет, где тот сможет прочесть о себе. А то, что следующая поездка будет скоро, тоже не вызывает сомнений. Во время беседы у генерального Игорь подробно рассказал обо всем виденном. Шеф полистал текст репортажа, отложил его в сторону, сказал, глядя куда-то за окно:

— Да, боюсь, что там будет жарко… Что ж, идите отдыхайте. Когда вернетесь, возможно, придется ехать еще раз. Нужно больше писать о чилийских товарищах. Сейчас там фронт.

В редакции передали ему все письма, полученные на его имя за эти дни. Так, пустяки. Кто-то приезжает и просит организовать гостиницу в Москве, кому-то нужно помочь по части «проталкивания» материала в редакции; пару поздравлений с днем рождения от бывших случайных знакомых.

На перроне суета. Летом половина Москвы начинает кочевать на юг, к теплому морю, к ласковому солнышку. Хорошо, что удалось взять билеты именно на харьковский поезд, его хоть штурмом не берут пассажиры, потому что не к морю идет.

У Лиды настроение веселое. Отчет сдала благополучно. И кому: самому Любавину. Заодно подсунула заявку на два вездехода и грузовик. Подписал, только глянул мельком. А ожидала, что будет ругань. Быстренько схватила с его стола бумагу — и к снабженцам. А Коленькову телеграмму тут же отстучала: виза есть, торопите снабженцев. Теперь ребятам можно будет на участки по трактору дать, а то приходилось грузы в партию на них возить. А впереди осень и зима.

Думала о Николае. Самый старший из Рокотовых. Его дом стал и их с Володей домом. Никаких дипломов не успел получить Николай. Надо было сестру и брата в люди выводить.

Думала о том, что целый месяц можно будет ходить в лес, к речке, и обязательно босиком. И будет лежать на белом горячем песке; такой она видела в жизни только еще в одном месте, кроме Лесного, на берегу безымянной таежной речки, которую остряки-трактористы назвали Веселой. А веселого там было мало: бурелом на берегах, на подступах болота. А им нужно было спрямить трассу именно где-то здесь. И они две недели бродили по берегам речки, отыскивая всякие приемлемые варианты, и однажды она с Колей Гатаулиным вышла на чудное место, мысок, где был такой же песчаный пляжик, как в Лесном, и песок такой, что хоть считай каждую песчинку. Купаться, правда, не хотелось, потому что было всего восемь градусов плюс, а вода наверняка и того меньше, но день был солнечный, и они с Колей помечтали о том, что когда-нибудь где-то здесь построят мост и обязательно будку обходчика и кто-то обязательно будет приходить сюда купаться. И Коля, пока она переобувалась, перематывала портянки, успел по старой озорной школьной привычке вырезать на стволе огромной лиственницы перочинным ножичком— «Н. Гатаулин. 1972 год». А потом она, на правах старшего, более опытного и более умного человека, ругала его за такое варварство, а он молчал и сопел обиженно, потому что работал в экспедиции сразу после армии, и было ему от роду всего двадцать один, и жизнь казалась ему похожей на книгу, в которой прочитаны только первые страницы и впереди самое интересное и увлекательное.

Думала о муже. Все сложно в жизни, очень сложно. Коленьков говорил, что такую женщину, как она, нельзя отпускать в экспедицию. Она не красавица, в этом она отдает себе отчет много лет, но Коленьков считает, что она относится к категории баб с изюминкой. Он так и говорит: баб. И при этом кривит усмешкой всегда искусанное комарами и гнусом лицо. Да, кстати, просто удивительно, до чего его любит кусать таежная нечисть. Там, где других совершенно не трогает, до него обязательно доберется. А он специально без накомарника ходит да еще и шутит по поводу того, что считает это вниманием женского пола к своей особе. Дескать, каждому известно, что кусают не комары, а их подруги. Так вот это как раз и есть лучшее доказательство того, что он не безразличен особям пола противоположного. Впрочем, Лида получила многократные подтверждения этого тезиса, и не только со стороны комариного племени. Лаборантка Катюша, года два назад закончившая геологоразведочный техникум, без ума от Коленькова и тайком коллекционирует все его любительские фотографии, которые сама же и печатает в редкие часы отдыха. По Лидиным наблюдениям у нее есть даже специальный альбом, посвященный Коленькову. А он липнет к ней, к замужней женщине, злится на нее и все ж о всех трудных делах советуется именно с ней, хотя под боком у него есть старый черт Любимов, в прямом смысле съевший зубы на таежных маршрутах.

И ей нравится работать под его началом, потому что у Коленькова есть чутье, он прирожденный изыскатель, его решения всегда чуть припахивают сумасбродинкой, но в конце концов, при учете всех издержек, оказывается, что они наиболее верные. Он умеет найти общий язык буквально со всеми, даже с механизаторами, которые и по складу работы своей, и по нагрузке, и по условиям самый бунтарский народ в любой партии.

Когда-то у нее состоялся разговор с Коленьковым о ее муже.

— Фигура он у вас… — Коленьков смалил раз за разом сигарету, зажав ее в могучем кулаке. — Удивляюсь одному: почему вы здесь? Что, в Москве места не нашлось? Это уж нам, грешным, разведенным-переразведенным, терять нечего, а у вас семья, муж при должности, дочь… Романтика — не поверю. Возраст у вас не тот. Так что?

Было это сказано тоном спокойного рассуждения с самим собой, и Коленьков не требовал у нее ответа. И тогда она задумалась: а в самом деле, что? Что заставляет ее на четвертом десятке бродить по тайге? И к ужасу своему поняла, что ответить на этот вопрос прямыми обычными словами, без экскурса в психологию, в полутона, — не может. А что бы она ответила, если б этот вопрос задал Игорь? Но ведь он не задавал ей этого вопроса. Как-то у них уже повелось, что редкие месяцы вместе они проводили без трудных разговоров. А наступало время, и она начинала готовить свой чемодан, а он проглядывал карту: куда же теперь писать ей письма. Она сознавала, что является плохой матерью, потому что ее участие в воспитании дочери ограничивалось писанием длинных и нежных писем, а однажды дочь ответила ей, что эпизод с медвежонком, которого приручили в экспедиции, она сообщила в письме ей дважды: полгода назад и вот сейчас. После этого она долго не посылала дочери писем.

Она не сказала Игорю о последнем разговоре с Любавиным. Прочитав ее отчет, он глянул на нее сквозь толстые стекла очков и вдруг спросил:

Мы на магистрали уже четвертый год, если не ошибаюсь?

— Да, Валентин Карпович. Четвертый.

— Вы хороший работник, Чугарина… А что бы вы сказали, если б мы предложили вам работу в институте? Здесь, в Москве?

Если признаться, бывали моменты, когда она мечтала о таком предложении. И растерялась. Вспомнила, как под Тындой в шестьдесят девятом сушила зимой промокшие палатки над костром и Коленьков, заливая огонь соляркой, чтоб не погас под снежными зарядами, тихо матерился:

— Ну ладно… Я все ж прокачусь когда-нибудь по рельсам чугунным. От звонка до звонка, мать вашу так… И пусть на каждой станции дикторы объявляют, что я следую по маршруту, который почти на пузе прополз когда-то…

Почему-то припомнились весенние дни семидесятого, когда она провалилась на льду речки Утамыш и ребята ее отогревали, сняв свои телогрейки. А было совсем не жарко в те дни.

И представила, как будет получена в экспедиции телеграмма о том, что ее оставляют в Москве, и Котенок, пожав сутулыми плечами, скажет на пятиминутке:

— А чего тут судачить? Я всегда говорил, что у нее в столице лапа есть… Такая волосатая и мощная… Муж трубочку снял: «Иван Иваныч, тут вот просьбишка есть, женка у меня живет не по тому разряду… А мне без нее, понимаешь, не спится. Вы там порадейте…» И все, вопрос решен со всеми резолюциями. А Иван Иванычу тоже жить и в спокойствии зарплату получать требуется. А ну как рассердится корреспондент?

Все это она представила в считанные секунды. И сказала Любавину, вежливо ожидавшему ее ответа и уже почти уверенному в том, каким он будет:

— У нас остался двенадцатый участок… Я хотела бы закончить на нем работы. Если вы разрешите, я приду к вам в июне будущего года и напомню о нашем разговоре. Тогда еще не будет поздно?

Любавин с улыбкой глянул на нее:

— Ну что ж, согласен… Приходите в июне будущего года. Спасибо, Лидия Алексеевна. Можете быть свободны. Насколько я знаю, вы хотите отдохнуть? Что ж, возражений нет. Вообще-то мы летом отпусков не даем, сейчас самое рабочее время, но в виде исключения…

Она уже дошла до двери, когда Любавин вновь ее окликнул:

— Простите, я хотел вас давно спросить… Игорь Чугарин, обозреватель международный, вам никак не приходится? Вчера прочитал его великолепную статью о положении в Чили..

— Нет, — сказала она. — Нет. Это просто однофамилец.

— Благодарю вас. — Любавин покачал головой, прощаясь, и снова склонился над бумагами.

Спускаясь по лестнице, думала она над тем, почему не решилась сказать начальству правду: да, этот самый талантливый Игорь Чугарин — ее муж. И она годами бродит по тайге не из-за того, что ей нужны полевые и прочие надбавки к зарплате… Нет. Просто она не может быть другой, иной, не похожей на себя… «Рокотовская кровь», — смеется обычно Николай, когда при нем заходит разговор о нелогичных поступках его сестры, и вот уже много лет она не может понять: одобряет он ее или осуждает?

Если б знал о предложении Любавина Игорь? Но он узнает об этом не раньше, чем через год…

Бесшумно подошел состав. Открыли двери проводники. Началась посадка. Они зашли в купе, поставили вещи. Игорь сказал:

— Ты знаешь, я все время думаю о том, что все это мне приснилось. Что мы едем к Николаю, что нас там ждет дочь, что мы тридцать дней не будем думать ни о каких делах.

Не тридцать, я двадцать восемь… И потом еще, мне кажется, что даже сейчас ты думаешь не об отпуске.

Поезд двинулся. Игорь глядел, как уплывали назад мутные, расплывчатые огни, потом колеса на стыках застучали чище и громче и фонари на перроне уже не поплыли, а побежали назад, сливаясь в одну огненную полосу, и в этот момент Игорь вспомнил слова Олеанеса, сказанные ему на прощанье в аэропорту Сантьяго:

Если ты когда-нибудь услышишь, что они атаковали Ла-Монеду, можешь смело назвать двух из ее защитников, которые не выйдут оттуда живыми. Это Сальвадор и я. Клянусь тебе честью человека, который ни разу в жизни не держал в руках оружия.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

1

Было накурено. Старался в основном Петя Ряднов. Часа за два искурил десяток сигарет. Когда открыли окно, покрутил головой:

— Радетели за здоровьечко свое. Плюну на вас и уйду в быткомбинат. Приглашали проектировать кровати нового образца. Деревянные.

Сашка хмыкнул насмешливо. Петя уйдет проектировать кровати. Смех. Помрет на руднике или где-то около.

Рокотов поотвык уже от инструментов. Циркуль в руке пляшет. Линейка тоже как-то не приспосабливается. Целый день за рулем, по полям ездил, а вечерами вот такая нагрузочка. Григорьев нет-нет да и бросит свой стол и подкатится к нему. Постоит минут пять и лохматый затылок чешет:

— Да, не тот почерк, Володька…

Вообще Сашка ведет себя развязно. В самом начале высказал мысль, что не следует начинать работы, пока не будет точно известен исход борьбы мнений. А вдруг решился вопрос с готовым проектом? Вот придет бумага о том, что все утверждено, обговорено, финансирование открыто: начинайте, рабы божии, рыть ямку. Что тогда?

— Тогда? — отвечал Рокотов. — Тогда мы с тобой и с Петей поедем в Москву. По командировочным удостоверениям, не за свой счет. Тебя это волнует?

— Я не поеду, — бурчал Петя.

— Поедешь.

— Не заставишь. Я беспартийный. Меня выговором с занесением не испугаешь.

Рокотов сел за стол, как бывало тогда, когда он готовился сообщить что-то важное… Давно были и прошли те времена…

— Ребята… Ну, а если без дураков. Ну хватит этой игры или дури, не знаю, как точнее назвать. Мы делаем великое дело…

— Мы пахали… — обронил Петя, не поднимая головы.

Он все еще не может простить Рокотову сердечного приступа Дорошина. Сейчас старик уже пришел малость в себя, хотя у его постели для страховки продолжает сидеть медсестра. Потребовал что-нибудь смешное почитать… Принесли ему все, что нашлось в библиотеке. Рокотов отослал даже кое-что из подписных изданий своих, а в ответ получил их обратно, аккуратно перевязанные веревочкой, а к ним приложена записка, написанная угловатым почерком Дорошина: «Уважаемый Владимир Алексеевич! Тронут Вашим вниманием и заботой. Возвращаю принадлежащие Вам лично книги за ненадобностью. Дорошин».

— Блажит старик, — сказал Михайлов, прочитав записку. — Это уж совсем детские штуки.

Несколько раз Рокотов разговаривал по телефону с Ольгой Васильевной. Тревожило его состояние Павла Никифоровича, потому что на следующий день после приступа Косолапов позвонил ему и сообщил, что предположение подтвердилось — инфаркт. Нужен абсолютный покой и никаких тревог. Больного даже транспортировать в больницу он пока не разрешает.

— Что нужно из лекарств? — спросил Рокотов. — Может быть, надо послать в областной центр?

— Благодарю вас, — в церемонной своей манере заявил по телефону Косолапов. — Все, что нужно, больной уже имеет.

А дела стояли. И ждать уже больше нельзя было, и Рокотов вызвал заместителя Дорошина Павла Ивановича Крутова — добрейшего человека, обликом и манерой своей похожего на старых русских интеллигентов, с голосом тихим и внятным. Знали они друг друга еще с той поры, когда Павел Иванович был главным инженером, а Рокотов работал на руднике и очень часто встречались они на карьере. Крутов обладал уникальнейшей способностью работать чуть ли не круглосуточно и при этом умудрился быть совершенно в стороне от шума и суеты всевозможных заседаний. Практически в его руках были все дела, но определял все Дорошин. А Павла Ивановича в комбинате за глаза звали просто Пашей, и он знал об этом и нисколько не обижался, Когда вдруг слышал в коридоре мощный бас какого-либо начальника участка: «Дорошина нет, пойду подписывать бумагу к Паше». Знал он и озорную рифмовку, пущенную кем-то из инженеров КБ: «За Дорошина пашет Паша». Знал, и его беспокоило только одно: как бы шутка эта не долетела до шефа.

— Вы знаете, — говорил он Рокотову еще тогда, когда тот был у него в подчинении, — вы знаете, самое ужасное в том, что Павел Никифорович может очень расстроиться из-за этого озорства (он имел в виду рифмовку). Это совершенно не соответствует действительности. Я понимаю, что молодежь очень часто может быть совершенно беспощадной к людям более пожилого возраста, но зачем же так?

С той поры Дорошин поменял уже трех главных инженеров, двух заместителей, а Паша все сидел в своем кабинете и занимался текущими делами. Шеф изолировал его от всех треволнений представительства, чем наверняка доставил ему величайшее удовольствие.

Самое удивительное было в том, что Пашу слушали все. Даже самые отъявленные крикуны, которые гордились тем, что могли возразить самому Дорошину, совершенно покорно выполняли распоряжения Крутова. То ли играли свою роль многочисленные вводные слова, которые расточительно использовал Паша («Я был бы вам чрезвычайно признателен, Василий Павлович, если бы вы выбрали возможность каким-либо образом забросить мне в кабинет самые свежие данные по производству… Мне завтра сообщать их в Москву»), то ли умение надолго запомнить невыполненную его просьбу, то ли то обстоятельство, что он никогда не отказывал всем желающим получше уйти в отпуск, и многие ждали, когда Дорошин хоть на денек куда-либо исчезнет, чтобы подсунуть заявление Паше.

Так вот этого самого Павла Ивановича Крутова и вызвал через два дня после несчастья с Дорошиным Рокотов. Сели они друг против друга за столом для совещаний в кабинете первого секретаря райкома, и Рокотов, без всяких околичностей, приступил к разговору: Павел Никифорович волей медиков выбывает из активной жизни на месяц-два. Никаких производственных дел ему велено не сообщать. Но есть вопросы, которые не терпят отлагательства. Я хотел бы надеяться на то, что вы сможете ими заняться.

— Я весь внимание, — сказал Паша.

— Мне нужно, чтобы Григорьев и Ряднов прекратили работу над проектом и занялись разработкой новой темы.

Крутов покачал головой:

— Увы, Владимир Алексеевич, это вне моей компетенции. Вы же сами прекрасно знаете, что дела мыслительной решал только Павел Никифорович… Когда-то, когда вы там работали, я не мог и вам ничего приказать без его ведома.

— И тем не менее.

— Боюсь, что я не могу вам помочь.

— Павел Иванович, речь идет о серьезном партийном деле.

— Я все понимаю, но…

— Я вас предупреждаю, если моя настоятельная просьба не будет выполнена, мы поговорим с вами о партийной дисциплине.

Рокотову тяжело было говорить добрейшему Паше такие вещи. Но время не ждало, время неслось галопом, как пришпоренная лошадь, убегали дни, потерянные в важных и неотложных делах, а у него было задание, которое надо было выполнять, кроме всех обязательных служебных дел. Приходилось иногда, как говаривал в добрые старые времена Саша Григорьев, перегибать.

Крутов мял в тонких бледных пальцах лист бумаги из стопки, лежащей на столе. Рокотов не спешил, он понимал, что старику надо привести все в соответствие, вычислить степень потерь в случае исполнения того или другого варианта. Наконец Паша поднял на него глаза и сказал, глядя в сторону, куда-то мимо рокотовского лица:

— Я понимаю… все, что я скажу сейчас, это глупость… но я надеюсь, Владимир Алексеевич, что вы меня поймете… Мы с ними давно знаем друг друга, и я вас всегда уважал. Это не пустые слова. Я вас очень прошу, поймите старика правильно… Не смогли ли бы вы написать мне несколько слов на бумажке… Вот то, что вы мне сказали. Ваше требование дать новую работу двум инженерам. Эту бумагу я должен иметь в качестве… Вы понимаете меня, надеюсь, Владимир Алексеевич?

Еще бы Рокотов не понимал сейчас Крутова! Он взял лист бумаги и стал искать ручку.

— Простите, Владимир Алексеевич… Если можно, на бланке райкома. Вам это ничего не стоит, а для меня… Ну прошу вас.

Рокотов вынул из сейфа райкомовский бланк, написал несколько строк, протянул бумагу Паше. Тот перечитал ее, аккуратно сложил вчетверо, выудил откуда-то из дальних внутренних карманов старенькое, потертое портмоне и затолкал бумагу туда. Затем поднял со стола скомканную бумажку, которую до этого вертел в руках, и сказал:

— Я сейчас же пришлю к вам Григорьева. Вы скажете, какого рода задание необходимо выполнять.

Он снова был спокоен и отменно вежлив.

Ровно через полчаса после его ухода пришел Саша. Сел.

— Ну?

— Откладывай все дела по старому карьеру… Начинайте новый.

Сашка почесал шею:

— А Петька?

— Ты главный в мыслительной?

— Ладно. Только ты мне скажи: Дорошин в курсе? Только для меня для одного… Петьке не скажу.

— Нет.

— Неужто Паша на себя взял? Вот чудеса… — Сашка даже привстал. — Ну и ну. Так когда шеф выйдет — от него перья полетят.

— Делай, что сказано.

— Ладно. Я солдат. Дипломатией вы занимаетесь, а Григорьев работу будет делать.

Вечером того же дня они все втроем скатывали рулоны проекта и складывали их в угол. Петька был злой и ни с того ни с сего разбил фарфоровую кружку, которую когда-то подарили «мыслителям» женщины из планово-экономического отдела. Кружку эту берегли как реликвию, потому что пивали из нее чай и Рокотов и Михайлов, в бытность свою приобщенный к этим стенам, да и предшественники их, в числе которых было целых два доктора наук и аж шесть кандидатов.

И вот теперь кружка осколками лежала на полу, а Петька стоял над ней и ругался:

— Черт с ней… Завтра оловянную куплю… Как в стеклянной лавке все натыкано… Бьется, ломается.

Упреков ему не было. Промолчали Рокотов с Сашкой. Потому что Петька был сейчас слабым звеном коллектива, которое нужно было всячески укреплять. А руганью и скандалом этого не сделаешь, потому что черт его знает, этого самого хуторянина, возьмет и уйдет куда-нибудь или откажется делать проект — и тогда ищи-свищи кого-либо на замену. Да и найдешь ли кого, потому что Ряднова и впрямь не на словах, а на деле можно было признать богом коммуникаций.

В тот день они начали работу. Разошлись по домам где-то около одиннадцати. Назавтра, вернувшись с полей и наскоро помывшись, Рокотов прибежал в мыслительную. Было около восьми вечера, и в коллективе был разлад: Сашка со злым лицом сидел за чертежной доской, а Петька, насвистывая, решал шахматную задачу.

— Та-ак… — сказал Рокотов, — хуторянин бунтует?

— Я тоже хуторянин, — сказал Сашка, — но только таких пижонов я не встречал. Он считает, что через две недели выйдет шеф и прикроет нашу новую работу.

— Вот именно, — сказал Ряднов, — именно прикроет. Потому что надо быть круглыми идиотами, чтобы нашими прикладными средствами сделать что-нибудь серьезное за такое время, которое нам любезно выделил вождь и учитель (кивок в сторону Рокотова)… А у меня в жизни не так уж много лишних лет, чтобы терять их на развлечения и маниловские мосты. У меня из-за вас, шизофреников, даже семьи не предвидится. Все другие порядочные холостяки ходят на танцы или еще куда… Я же с вами целые годы теряю. А мне уже не семнадцать и даже не двадцать семь. И вообще, это порочная практика — экономить деньги. Дали бы задание проектному институту, там бы все сделали…

— Его давно били, — Рокотов снял пиджак, распустил на шее галстук. — Ладно, Саша, пусть идет гулять. Вон, глянь, у кинотеатра девиц сколько собралось. Иди и делай предложение. Только с ходу, а то разглядит, какая у тебя унылая физиономия.

Петька потоптался в полной тишине, наблюдая, как Рокотов и Сашка корпят над расчетами, сделал пару кругов около своего стола и, вздохнув, уселся за него.

И покатились дни. Теперь Рокотов спал по пять-шесть часов в сутки. Проводил совещания, ездил по полям, добивался в областном центре сотни комбайнов на уборочную для района, ругался с военкомом области, прижавшим на переподготовку двух инструкторов райкома. Однажды хотел поехать в знакомое село, но раздумал. Был еще свеж в памяти тот разговор, когда после дорошинского приступа помчался он к ней.

Я не знаю, что будет, если вы не согласитесь, — сказал тогда он.

Она поняла это совсем не так, как ему хотелось.

— А что будет? — спросила она. — Вы меня накажете? Вы же секретарь райкома! Одного вашего слова будет достаточно, чтобы меня заклеймили позором. Нет, вы, конечно, гораздо великодушнее… И так ли я вам нужна, уважаемый Владимир Алексеевич? Ведь вы решаете такие вопросы, как быть или не быть селу? Как полководец… А может, вы и есть стратег? Во всяком случае, со мной вы действуете именно таким образом: пришел, увидел, победил. А если мне хочется, чтобы вы поговорили со мной спокойно, без директив и натиска… Эх, вы!

Она повернулась и пошла к дому, а он стоял у машины и никак не мог понять, почему не бежит, не останавливает, не объясняет, что он имел в виду… Почему не говорит, что думает только о ней и никого другого ему не надо?

Он дождался, пока хлопнула калитка, медленно сел в машину, включил зажигание.

— Все, хватит, — сказал он вслух, и голос его был насмешливым, потому что сейчас он видал себя ее глазами, и картина была не очень для него утешительная, и вот это самое последнее обстоятельство, кроме всего прочего, вызывало у него желание показать характер, и хотя он прекрасно понимал, что в этом случае все будет очень смахивать на довольно дешевую и пошлую мелодраму, отказаться от мысли уже не мог.

И все последующие дни он просто старался не допускать мыслей о Вере, и если все же вспоминал, то старался оправдать себя молчанием во время ее гневной и насмешливой тирады, и это было его единственным утешением, потому что при последующем воспроизведении в мыслях всей сцены он пришел к выводу, что был не просто смешным, а убогим в своей примитивности, и постепенно он приучал себя к мысли, что теперь-то ей будет даже неудобно встретиться с ним. Еще бы, пять вечеров легких разговоров — и предложение руки и сердца. Ай да мы, ай да парень-хват. Подумать можно, что он уже раз в третий выходит на женитьбу. Такие темпы. Прилетел на машине, задал два легких кавалерийских вопроса — и нате предложеньице…

Заболела голова. Этот табачный дым, что ли? Передохнуть бы. Вот так, голову на руку, как в студенчестве на лекциях, когда ночь поработаешь на железнодорожной станции, зарабатывая на театр и кое-что из одежды разгрузкой четырехосных вагонов с гравием. Чудесное было время, мечталось тогда замечательно. И жизнь была доступной во всем, протяни руку — и дотронешься до самого главного счастья.

Медленно поворачивается мир, нехотя, словно корабль, который взбирается на волну. А когда-то он хотел быть моряком и даже собрался после восьмого класса в мореходную школу, чтобы стать матросом.

Не вышло. Не было педагогических навыков у брата. С семнадцати лет шоферит.

Устал все-таки. Вот так еще минут пять посидит — и снова за расчеты. А институту, если задание на разработку выдать, это в крупные тысячи обойдется. У Петьки отличная поговорка раньше проскальзывала: «Система-то у меня нервная». То ли интеллектуалом совсем стал и застеснялся в последнее время, то ли забыл ее.

А вправду, почему все раскачивается? Ясно, это он стабилизируется после сумасшедшего дня. Сашка в институте говорил: «Ну ладно, ребята, я на пару часов стабилизируюсь, а потом пойдем опять в науку».

Будто дорога бежит перед глазами: с выбоинами, промоинами, бугорками. И он несется по ней и в самый последний момент умудряется повернуть руль, чтобы объехать колдобину. И так каждую секунду, а скорость все растет и растет, и вот уже дорога превращается и сплошную серую ленту, на которой не видно ничего, по которая несется навстречу так быстро, что он слышит даже свист ветра…

— Пижон ты, Петька, — слышит он Сашкин голос, — человек из последних сил здесь вкалывает, а ты?.,

 

2

Телеграмму из Москвы, адресованную Рокотову, принесли вечером, когда Владимира Алексеевича уже не было на месте. Вручили ее Михайлову, который в тот день решил задержаться: надо было подготовить речь на городском хозяйственном активе.

Прочитав ее и определив, что ничего срочного в ней нет, Михайлов тем не менее подумал о том, что, может быть, воспользоваться оказией и заглянуть в мыслительную. Рокотов наивно полагал, что от ближайших помощников можно скрыть его регулярные отлучки в здание комбината, да еще после рабочего дня. Наивное заблуждение. Будто Михайлов не знал, что означают освещенные окна на третьем этаже в нерабочее время. Идет штурм, и Рокотов, не первый секретарь, а инженер Рокотов, — активный его участник.

А вообще задумано здорово. Дорошин на месяц-два выведен из игры. Рокотов включил в дело двух асов: Григорьева и Ряднова. Братья хуторяне могут делать такие рывки, они приучены. А когда Дорошин станет в строй, в руках у Владимира Алексеевича уже будет кое-что, с чем можно начинать игру. Только как придется потом крутиться мудрецам из мыслительной? Шеф им этого не простит.

Удобная позиция у Михайлова. Сам вроде бы в стороне, а видит все. И чем больше видит, тем большим уважением проникается к Рокотову: крупно играет. В случае выигрыша — дорога перед ним прямая. А в случае, если все ж одолеет Дорошин, что ж, вернется на рудник. Хуже, но даже при этом варианте Михайлов не видит иной фигуры, которая заменила бы со временем шефа.

Когда-то давно услышал Михайлов поговорку, которую запомнил и которой неуклонно потом следовал: я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак. Да здравствует начальник, которому все почести от твоего труда, но да здравствует и начальник, которому все шишки от твоих ошибок. Мудро устроена жизнь. При Михайлове сменилось уже два первых секретаря, с третьим работает, глядишь, переживет и этого. Славы ему не надо, лишь бы не мешали спокойно делать свое дело, за которое с него спрос.

Иногда подмывало набрать номер телефона и сообщить Дорошину, что его орлы из мыслительной делают будущую карьеру Рокотову. Но, во-первых, шефу не дадут трубку, там сейчас Ольга Васильевна на страже, а во-вторых, это будет подножка Рокотову. А этого сейчас, после того как обком партии совершенно недвусмысленно принял сторону Владимира Алексеевича в схватке Дорошин — Рокотов, он, Михайлов, позволить себе не может.

Не любил Михайлов товарища Григорьева. Еще когда Дорошин привез его в первый раз, с поста младшего научного сотрудника института ВИОГЕМ в областном центре, и сразу определил в мыслительную. Когда Михайлов пивал чаи из фарфоровой кружки, был главой мыслительной товарищ Дворников, который сейчас доктор наук и прочее и прочее… И вот случилось так, что Григорьеву дали довести до ума расчет, над которым Михайлов бился почти неделю. И этот вундеркинд сделал его за день. И мало того, позволил себе заметить при всех, что работу эту сделал «левой ногой», потому что это не задание для инженера, а тренаж для студента третьего курса. Все было потом: и дружба, и совместные «мероприятия» в лесу под открытым небом, когда за рюмкой все любят друг другу приятные вещи говорить, но вот этого Михайлов Сашке простить не мог. И не забыл. Карьере его не мешал, считал это нечестным, но где мог, при разговоре о Григорьеве, добродушно улыбался: «А-а, Саша… Доморощенный Архимед? Как же, знаю… Работали вместе». И все. Ни слова осуждения. А у собеседника уже мнение. Ах, великий, могучий, правдивый и свободный… Как много можно сказать с твоей помощью, не вступая в криминал.

Вчера явился Насонов. Похудел, лицо желтым как лимон стало. Ждет разговора с Рокотовым, мучается, а тот не зовет. И не едет больше в насоновский колхоз. Будто и нет Ивана Ивановича Насонова. А что это может обозначать? Всех председателей и директоров совхозов обзванивает самолично по молоку, а его не трогает. Сам позвонил секретарше, спросил, у себя ли Владимир Алексеевич? Ответила, что посмотрит. Была в отлучке с минуту, потом приходит и ангельским голосом: «Нет Владимира Алексеевича». Будто не знает и не видит, когда он проходит мимо.

А Насонов это понял так: не желает Владимир Алексеевич с ним даже разговаривать. А как же работать? Лучше пусть накажет, пусть хоть с работы снимет, но нельзя же долго вот так, в подвешенном состоянии, когда не знаешь, чего завтра ждать, а может, и не завтра, а сегодня?

Пришел мудрец, чтобы поразведать у Михайлова обстановку. Ушел ни с чем, потому что никто не мог предсказать, чем кончится эпопея, заваренная Насоновым. Даже прокурор перестал ездить рыбачить на насоновские пруды. А ну как потом придется выслушивать просьбы всякие о заступничестве? И прокурор это прекрасно понимал.

При первой же оказии Михайлов сообщил Владимиру Алексеевичу о посещении Насонова. Тот промолчал, а потом спросил:

— Переживает, говорите? Ничего, то ли еще будет ему, когда перед общим собранием колхозников его поставим. Комбинатор.

И тут же позвонил Гуторову и спросил совета, когда лучше провести собрание у Насонова, потому что дело это надо кончать… По району слухи всякие, домыслы. Как бы последователи не обнаружились, потому что уже пару случаев было, когда председатели восхищались поступком коллеги.

Уйдя к себе, Михайлов позвонил Насонову:

— По секрету скажу, ничего серьезного тебе не будет. Хочет шеф собрание у тебя устроить. Общее. Ну что ж, покраснеешь, в грудь себя пару раз ударишь. Зла на тебя он не держит, зря ты… Так что спи, брат, спокойно.

Насонов благодарил за добрую весть, видно сразу смекнув, что надо делать. А Михайлов прикинул, что на собрании этом надо б и ему побывать. Назавтра узнал, что собрание назначено на вторник. И сразу отметил ошибку Владимира Алексеевича: время горячее, не сейчас нужно отвлекать людей на разговоры и обсуждения. Прополка свеклы горит по швам, ежедневно для поддержки колхозников вывозится из города вся медицина и культура. Домоуправления мобилизовали, даже аппарат райкома и тот два раза выезжал, а тут собрание… Это ж не простое дело — из нескольких сел людей привозить. А если что, как же потом Насонову в поле перед людьми появляться?

Он не мог не предупредить по всем этим моментам Владимира Алексеевича, хоть и знал заранее, что с доводами его Рокотов не согласится. Но он хотел хотя бы для самого себя быть уверенным в том, что поступает порядочно. Зашел с разговором. Все получилось, как и предполагал. Рокотов не хотел и слушать о переносе собрания. Что ж, Михайлов сделал то, что обязан был сделать, и теперь мог переходить в зрители.

Во вторник после обеда приехал Гуторов. Только что из областного центра. В облисполкоме созывали всех по свекле. Район упомянули в качестве одного из отстающих. В общем, настроение испортили. И тут Михайлов попросил разрешения присутствовать на собрании у Насонова. Было ясно, что Гуторов именно к тому и клонил, что, может быть, ему не обязательно, после поездки в Славгород, снова ехать куда-то. После слов Михайлова Гуторов обрадовался даже:

— И вправду, Владимир Алексеевич, какой смысл мне ехать? Что это мы таким косяком на собрание в колхоз: первый секретарь, председатель исполкома, второй секретарь… Будто важнейшее событие в районе, торжество с фанфарами.

На том и порешили: едут Рокотов с Михайловым, а Гуторов остается на хозяйстве. Вдруг кто из области позвонит?

Рокотов похудел, стал раздражительным. Симптомы известные. Михайлову они тоже знакомы. Такой период в жизни разве пройдет стороной? Когда зачислял его Дорошин в «мыслители», то предупредил:

— Имей в виду, здесь законодательство о труде не действует. Не согласен — уходи сразу. Потому что работать в основном вечерами придется. Будь к этому готов и не проси покоя.

И Михайлов выдержал два года. Два года. А уж потом получил от Дорошина благословение на дальнейший путь-дорожку. Помнит этот разговор. Позвал его шеф к себе, усадил напротив:

— Вот что, просят дать тебе рекомендацию развернутую и все характеристики… Предлагают на партийную работу. Метил я тебя на рудник новый… Понимаешь, вот два года гляжу я на тебя. Инженер ты хреновый. Не жмурься, сам знаешь, что прав я. И вот, понимаешь, парадокс, а исполнитель образцовый. Если тебе поручишь, можешь ехать на рыбалку. Так как же мне с тобой быть? У меня твой потолок такой: дальше начальника производственного отдела не пойдешь. Да и то, когда Лукин на пенсию соберется. А это лет через шесть. Решай. Могу характеризовать самым лучшим образом.

Он размышлял быстро. Знал, что Дорошин прав. Что хорошо для Дорошина — быть бессловесным исполнителем, то может быть плохим качеством для того, кто заменит потом шефа.

И дал согласие. А дальше в действие уже вступила дорошинская система. Шеф поехал в райком, наговорил там о нем столько лестного. Он так умеет расхвалить, не покривив при этом ни на йоту душой, как никто.

Михайлов стал партийным работником. И при всех первых секретарях он был только исполнителем. Правда, Логунову эта его роль, видимо, была не совсем по душе. Несколько раз в разговорах требовал от Михайлова самостоятельности. Тот обещал, а через несколько дней как ни в чем не бывало заходил к первому в кабинет и аккуратненько спрашивал:

— Я вот задумался тут, Василий Степанович… Надо бы определиться по такому вопросу…

И все начиналось сначала.

На собрание ехали в одной машине. Рокотов за рулем. Михайлов не возражал: раз начальству так удобнее.

— Послушайте, Дмитрий Васильевич… — Рокотов глядел вперед, на дорогу, — я уже несколько раз думал вот о чем… Работаем вместе, дело общее делаем, а разговора у нас так и не было. Иной раз мне кажется, что я вас принимаю за другого человека… Высказались бы как-нибудь.

Да, мудрец товарищ Рокотов. Так ему Дмитрий Васильевич Михайлов выложит свою душу. Как будто существует искренность по вопросу: вот так, потребовал собеседник от тебя душу ему выложить — и нате. Все по самому первому запросу.

Ответил мирно:

— Видите ли, Владимир Алексеевич, я не знаю, какие частности вас интересуют? Я с большим уважением отношусь к вашим качествам… Многого из того, чем вы обладаете, я лишен… И мне хотелось бы работать с вами в контакте. Если что не так, я надеюсь, вы подскажете.

Разговор не получался, и это было ясным не только Михайлову, но и Рокотову.

Клуб в Красном был полон. Мужики сидели по углам и на задних скамейках. Насонов, в праздничной рубахе и кримпленовом пиджаке с галстуком, который выглядел почти нелепо на его крепкой загорелой шее, прохаживался вместе с секретарем парткома по асфальтовой дорожке. Секретарь, бывший директор Красновской школы Лебедюк, худой, нервный, в больших круглых очках, мял в руках тощую кожаную папку.

Обменялись рукопожатиями. Лебедюк кинулся к Рокотову:

— Владимир Алексеевич, мы провели заседание. Пять членов парткома выступили. Осудили поступок председателя. Я вот о чем, Владимир Алексеевич… Может быть, на общем собрании не будем по этому вопросу говорить? Знаете, Насонову ведь еще работать… Трудно будет. Авторитет подорвем.

Насонов маячил в пяти шагах, призывно поглядывая на первого секретаря. То и дело рука его теребила узел галстука.

— Люди все в сборе? — спросил Рокотов.

— Да, Владимир Алексеевич. — Лебедюк двинулся за Рокотовым, за спиной первого секретаря разводя руками так красноречиво, что Насонов, поняв все, молча пошел следом.

Первым выступил Насонов. Тихим голосом рассказал о ходе прорывки свеклы, мягко пожурил отстающих, похвалил горожан, напомнил о сроках. Сел, вытирая со лба обильно выступивший пот.

В зале шептались. Собрание шло непривычно, не выбирали президиума, не несли к столу стопки бумаг для протокола и воду. Руководство колхоза было явно сконфужено, и это не укрылось от глаз присутствующих. В то же время приезд на собрание районного начальства говорил о том, что собрали людей в это горячее время совсем не для пустяковины.

И вот Лебедюк предоставил слово Рокотову. Сказал мягко:

— А сейчас, товарищи колхозники, перед вами с информацией по нашим делам выступит первый секретарь районного комитета партии товарищ Рокотов. Предлагаю послушать его внимательно.

Рокотов начал с положения по прорывке свеклы в районе. Зачитал сводку, где по итогам последних дней колхоз смотрелся неплохо. Потом отложил в сторону бумагу:

— А сейчас я хотел бы о другом… Мы приехали сюда для того, чтобы поговорить о вашем председателе Иване Ивановиче Насонове. Считался он у нас на неплохом счету. Да и вы его, насколько мне известно, уважаете. Но вот произошел случай, который руководство района считает очень тревожным. Вы знаете, что комбинат построил за свой счет вам новый свинарник. Хорошее дело сделано. Но вот оказывается, что сделано все это на одном обмане. Товарищ Насонов выдал руководству комбината бумагу, из которой явствовало, что вы, на таком же вот собрании, решили уступить землю, на которой расположены ваши села Матвеевка и Красное, для сооружения карьера. Теперь же, когда дело доходит до решения исполкома, ваш председатель является туда и заявляет, что бумага, которую он выдал, — подделка и не имеет силы. Мы еще будем обсуждать вопрос о поступке коммуниста Насонова, но предварительно мы хотели бы узнать, как смотрите на него вы?

По залу пошел шумок. Задвигались люди на проходе. У открытой входной двери задымились нетерпеливые цигарки.

Пожилой мрачноватый человек в первом ряду поднял руку. Лебедюк махнул рукой:

— Давай, Иван Ефремович… — Рокотову шепнул на ухо: — Гостев, кладовщик…

— Я вот что спросить… Так поскольку Иван Иванович признался во всем, бумага его силы не имеет?

— Да, конечно, — Рокотов поднялся, — я прошу вас, товарищи, понять одно: нельзя хорошее дело грязным методом делать. Кого обманул товарищ Насонов? Государство, Да-да, нашу страну, а значит, всех нас с вами.

Молчание в зале. Потом, с прохода, одинокий голос:

— Нехай Насонов скаже!

Лебедюк склонился к Рокотову:

— Как, Владимир Алексеевич?

— Вы ведете собрание, а не я.

Лебедюк от волнения снял очки, положил их перед собой на шикарную папку, которую так и не открыл, и объявил:

— Слово имеет председатель колхоза товарищ Насонов Иван Иванович.

Вот тут-то и стал ждать поворота Михайлов. Хоть и сидел с непроницаемым лицом, а дай бы волю, так за голову схватился бы. Что делает Рокотов? Что делает? Собрание не готовили, выступающих не предупредили. Тексты не проконтролировали. Все на самотек. Ай-яй-яй… Ну, Владимир Алексеевич, такого уж я от тебя не ждал. Не зря Гуторов отбивался из последних сил. Не желал быть замешанным в эту историю. Ну сейчас Иван Калита выкатит яблочко. А потом как оно все Пойдет дальше-то? Ай-яй-яй… Тут и ему, Михайлову, может перепасть. Спросят, а где же ты, товарищ Михайлов, был? Партийный работник со стажем? Первый секретарь молодой, а ведь ты ж с ним рядом? Ты его опора и поддержка? Куда же ты глядел? Вот беда-то.

Он схватил клок бумаги и, брызгая чернилами перьевой ручки, написал Лебедюку: «Ты что делаешь? Давай слово членам парткома, которые высказывались на заседании… Сейчас вразнос пойдет». Сделал торопливый росчерк и сунул записку в руку Лебедюку. Тот прочитал и тревожно воззрился на Михайлова: Насонов уже грузно вылезал из-за стола, готовясь идти к трибуне. Да, было поздно. Иван Иванович откашливался, будто в горле что-то мешало, а сам по залу так и шарил глазами. По лицам знакомым, будто определяя, кто как воспринял его вину? Ах, шельма… Ну, что будет дальше — Михайлов теперь уже знал. Сейчас соловьем споет арию. А что потом начнется? А у Рокотова Лицо совсем каменное, будто не понимает ничего.

— Я виноват, товарищи колхозники, — начал Насонов. — Вины с себя не складываю. Все, как обсказано, было в точности. Виноват на все сто. Только одно хочу сказать, не в оправдание, нет… Мы с вами сколько времени вопрос про тот свинарник решали? Ну, кто скажет? Ты, Коробков? Ну… Верно, с шестидесятого года, И перед кем же я только на коленках не стоял? Всех строительных начальников в области уговаривал. Что получил? Извиняюсь за грубость, дулю. Никто нам строить не берется. Нашел шабашников. С югу приехали. Молодец к молодцу. Переплата вдвое, ну да ладно, решили мы их подрядить. Помните, на собрании ихний бригадир выступил, клялся до Октябрьской свинарник в строй ввесть. Год сроку — красота. А тут что выходит? И в этот самый момент приезжает до меня Дорошин со своим разговором. Эх, думаю, Иван Насонов., Кто ты такой есть в своем существе? Разве в тебе вся заковырка? Ну сымут тебя, придет другой, зато Память по себе оставишь. Скажут, кто колхозникам доход поднял чуть не вдвое за три года? А ему в ответ! Иван Иванович Насонов старался, свинарник строил. За то и пострадал. Так что шел я, товарищи колхозники, на это ложное дело в самом полном сознании и в надежде, что для миру стараюсь. А теперь прошу меня простить, коли что не так сделал или сказал кому. Все. Больше балакать не к чему.

Десятки людей в зале завертели головами, обменивались мнениями. Шум стоял такой, что нельзя было услышать отдельных выкриков. Лебедюк вынул список членов парткома, перекрывая пронзительным тонким голосом всеобщий взволнованный разговор, объявил выступление механизатора товарища Куличкова. Огромный плечистый парень встал среди зала, недоуменно оглядывался по сторонам:

— Я ж слова не просил…

— Давай сюда, Куличков, — звал Лебедюк. — Ну, не задерживай… Приготовиться Андрею Насонову, старшему бухгалтеру.

Куличков выбрался к трибуне:

— Я хочу сказать так: ежели как полагается, то Насонову, конечно, надо было не так сделать… Чтоб по правде все. А с другой стороны, я понимаю таким вопрос… Кто же для колхоза строить должен? Кому только сказать, что денег в кассе полно, а построить ничего не можем. Не дело, если прямо, по правде говорить. А Насонов, он, конечно, неправильно сделал.

Да, дела… Михайлов лихорадочно набрасывал тезисы выступления. Если Рокотов разрешит, тогда он выступит. Тут же черт знает что… А завтра уже в обкоме знать будут.

Невысокий плотный старичок с тихим голосом уже шел к трибуне.

— Кто? — спросил Михайлов у Лебедюка.

— Насонов — старший бухгалтер.

— Родственник председателю?

— Однофамилец… У нас Насоновых сорок шесть семей.

— Вот такой кандибобер вышел с нашим Иван Иванычем, — начал старичок. — Грустно, товарищи. Обманываем. За такие дела, Иван Иваныч, хоть мы с тобой бок о бок уже сколь годов трудимся, я бы тебе строго выговорил. Понимаю, что ты о нашем, колхозном благе пекся. Все понимаю. А вот тут ты промашку дал. Да. А все ж, товарищи колхозники, свинарник-то есть. Да. Вот так-то. А каким кандибобером он построен, это, конечно, плохо.

И бегом-бегом к своему месту.

Собрание что надо. А Рокотов сидит точно идол неподвижный. Будто все идет самым лучшим образом.

А Лебедюк, хоть и видит, что все не тем путем движется, даже улыбается кому-то в зале. А Насонов, шельма, голову опустил, а в душе небось пританцовывает от радости. Как же, все к его пользе получается. Скандал какой…

Еще трое выступающих хитро эдак осудили Насонова, отметив его заслуги в возведении свинарника. А Гостев, в очередной раз подняв руку и получив от Лебедюка слово, подвел итог прениям:

— Я понимаю так… Одобрить строительство свинарника в нашем колхозе как заслугу товарища Насонова и взять с него слово, что в другой раз он так поступать не будет.

Зал ответил дружным хохотом. Гостев засмущался, попятился, сел на место и интенсивно завертел головой, поясняя ближайшим соседям свою идею.

А потом поднялся Рокотов:

— Ну что ж, товарищи колхозники. Нам было полезно выслушать ваше мнение. Хочется сказать только одно: мы с вами делаем очень большое дело. И каждый из нас должен понимать: ложь, хитрость — это не наши методы. Деньги за свинарник колхоз, конечно, уплатит комбинату. Но здесь дело в другом: я хотел, чтобы вы сами сказали председателю слово осуждения за то, что вашим именем совершена купеческая сделка. Вчера он от вашего имени уступил землю, а завтра продаст на сторону технику или поголовье… Не о доходе, не о выгоде нынче речь… Может быть, не так вы меня поняли? Я о честности нашей говорю, о том, что когда-то вас назовут поколением, поднявшим мощь страны до недосягаемых высот… Вот вы, молодые ребята… Когда-нибудь вас пионеры будут приглашать в школу, чтобы вы рассказали о каждом из сидящих здесь людей, о том, как в трудном каждодневном труде вы строили не только нашу страну и ее мощь, но и ту мораль, по которой завтра будут жить ваши дети. А вы аплодируете человеку, который во главу своих поступков ставит ложь, да, ложь, хотя на первый взгляд и ради доброго дела.

Рокотов пил воду, которую принесли в алюминиевой кружке от бачка в коридоре клуба, а зал молчал. И Михайлов, словно боясь спугнуть эту тишину, про себя торопил Рокотова: ну скорее, скорее начинай говорить дальше. Пользуйся моментом, раз удалось тебе схватить аудиторию. Ну чего ты тянешь?

А Рокотов был неопытен в этих вещах и пил долго и неторопливо. А зал ждал, и только в проходе кто-то гулко кашлянул в застоявшейся тишине.

— …Мы иногда снисходительны к людям, обманывающим ради дела. Не для себя же лично, говорим мы о том, кто совершил такое. И тем самым создаем пример для других. И вот уже вырабатывается тип руководителя, который совершает недозволенное открыто и смело, потому что у него в кармане палочка-выручалочка: не для себя. Вы простите меня, я немного отвлекся в сторону от дела, о котором мы сегодня много говорим. Я еще раз благодарю вас за высказанные мысли. Мы стараемся теперь более критически взглянуть на работу наших строительных организаций, специализирующихся на возведении объектов для села… И еще кое-что полезное лично для себя вынес я с этого собрания. Спасибо вам за это. Вы сегодня обсуждали поступок председателя Насонова. В ближайшие дни мы у себя в районном комитете партии обсудим поведение коммуниста Насонова. И я вам обещаю, что разговор этот будет более строгим, чем сегодняшний. У меня все.

Лебедюк торопливо закрыл собрание. Пока люди выходили, Михайлов подошел к Рокотову:

— Владимир Алексеевич, я не ждал, что вы так скажете. Искренне, без выводов, как-то по-домашнему. Очень хорошо.

Насонов и Лебедюк проводили Рокотова и Михайлова к машине. Пока Михайлов давал Лебедюку наставления по ведению собрания, Насонов подошел к первому секретарю.

— Владимир Алексеевич, может, мне заявление подать?

— Ваше дело, — сухо сказал Рокотов. — Поговорим не здесь и не сейчас.

Он смотрел в темноту, и ему казалось, что видит он невдалеке тонкую девичью фигуру в знакомом белом платье. Но останавливаться не стал и полез в кабину газика. Машину рванул с места на скорости.

Михайлов молчал всю дорогу. Он знал: сейчас Рокотов анализирует собрание. Пусть увидит сам свои промахи. Но один вопрос он все-таки должен задать. Обязательно. Иначе не может быть. Не в самом же деле у него стальные нервы? Ведь это все из области беллетристики. А в жизни есть живой человек, пусть сильный, но живой. И у него есть слабости и есть вечное стремление подтвердить ошибку чьим-то мнением. И у Рокотова только один человек, который может ответить на его вопрос, это он, Дмитрий Михайлов.

И все же он не задал вопроса. Высадил Михайлова у дома, молча пожал руку.

— До завтра.

И уехал.

 

3

Рокотов обрадовался телеграмме от Игоря. Значит, увидятся, поговорят. Как в воду смотрел, чертушка, потому что в последние дни часто о нем подумывалось. Надо бы посоветоваться кое о чем. Ну а кроме этого, есть возможность съездить в Лесное, Николая обнять и вообще окунуться в ту обстановку, которая видится сейчас как что-то далекое-далекое, почти неправдоподобное, дымчато-романтичное.

Телеграмма получена вчера, значит, уже сегодня Игорь с Лидой на месте. В Лесном ждут его, это ясно. Николай ни за что не даст телеграмму, он больше всех носитель рокотовской гордости. Лет шесть назад схватило его сердце. Уложили в больницу, а брату хоть бы слово. Когда Рокотов возмутился столь явно выраженным пренебрежением к себе, Николай сказал совершенно спокойно:

— Ты вот что, Вовка, я тебе депеш посылать не буду. Может, только одну когда-нибудь получишь, если на похороны позовут. Здесь твой дом, и чтоб у тебя появилось желание проведать его — телеграмм не будет. Вот так, ты меня знаешь.

Да, Николая Рокотов знал, лучше, чем самого себя. В детстве мечтал быть таким же, как он, уверенно-неторопливым, сильным. Именно от него услышал впервые фразу, которую запомнил на всю жизнь и которую сделал потом девизом на многие годы: «Мы — Рокотовы. Нам нельзя быть хуже других». Потом только, через десятилетия, Рокотов уяснил, что ничего особого в звучании этой фразы не было еще тогда, и фамилия была точно такой же, как сотни и тысячи других русских фамилий, и как-то, в скептическом настрое, завел об этом разговор с братом. И увидел вдруг, как широкое лицо Николая покрылось пятнистым румянцем, как большая широкопалая рука его, лежащая на столе, вдруг дернулась и сжалась в кулак:

— Та-ак, — сказал он, — не понимаешь, значит?

Володька уже пожалел о том, что затеял разговор, потому что Николай не так давно в очередной раз вышел из больницы и расстраивать его именно сейчас было нечестно. Но слова уже были сказаны, и теперь оставалось ждать того, что готовился ответить Николай.

— Так… — повторил брат. — Ты знаешь, где и как погиб наш отец? Знаешь. Очень хорошо. Как умерла мать, тоже знаешь? Патроны подносила и раненых перевязывала. Так чем же мы годы, нам сохраненные, оплачивать будем? Отец мне говорил очень часто: «Николай… Если что, помни, мы, Рокотовы, всегда жили с поднятой головой. И не потому, что гордецами были, нет, просто вины нашей перед людьми не существовало. И помни, главное — это быть честным перед самим собой, тогда и люди тебя ценить и уважать будут. А если есть честность перед людьми и перед собой, значит, правильно живешь. И шапку не ломай ни перед кем, ты человек. Достоинство свое помни. Потому что льстецов терпят, но не уважают». Вот что говорил мне отец. И для меня его слова — закон. Так же, как и для тебя.

Тогда они не спорили. А в другой раз схватились покрепче, потому что для Володьки наступило время утверждать себя, так уже теперь он оценивал тот разговор. Было это на четвертом курсе института, когда он приехал в Лесное на каникулы. Помогал брату возить зерно от комбайна, уставал смертельно, но после каждого рейса бегал смотреть на график, у кого сколько зерна получалось? А возить приходилось за тридцать пять километров, и дорога была не так уж хороша, потому что грозы громыхали тогда и хоть не длинные, зато буйные дожди выливало небо на поля. И проселок быстро становился грязным, и Николай сам садился за руль, отдавая ему машину только на семикилометровом отрезке шоссе, перед самой станцией. А Володька уже к тому времени пятый год права имел шофера-профессионала, и это недоверие его злило.

Выбрались на асфальт в очередной раз, и, уступив свое место брату, Николай запел песню о молодом казаке, который гуляет по Дону. Запел хрипло, нескладно. А Володька только что хотел включить транзистор и достать «Маячок», по программе которого как раз в это время должны были передавать популярные песни из кинофильмов. Перебивать брата включением музыки было совсем нехорошо, и Володька решил сделать это в ходе разговора.

— Чего-нибудь бы поновее спел…

Николай сидел, откинув голову назад, упершись затылком в стенку кабины, и пел самозабвенно. Плоховато было у него со слухом, откровенно фальшивил, но видно было, что эти минуты для него истинное наслаждение.

— Слушай, неужто тебе это старье нравится?

Николай остановился на полуслове:

— А у тебя что получше есть?

— Сколько угодно… Вот слушай.

И включил транзистор. Звучала как раз известная песня в исполнении актера, который никогда не имел голоса как такового, но, примелькавшийся на киноэкране с гитарой, все чаще и чаще стал выходить на публику в качестве певца. В те годы как раз вокруг его имени был своеобразный бум, его одолевали поклонницы, модные мальчики доставали его «левые» записи, и считалось особым шиком, если на вечеринках для гостей стонал его пришепетывающий голос. Песня была мелодичной, и Володька подумал, что для Николая это будет солидным аргументом.

Но вот транзистор смолк, Николай взял его с сиденья, выключил. Снова откинул голову назад.

— Ты знаешь, — сказал он через паузу, — я вот иногда думаю, как легко вы, молодые, забываете то, чего забывать нельзя. Корень свой забываете… Кто ты без народа, без его культуры на тыщи лет до тебя? Пшик. Лист осенний, который каждый сквозняк в трубу завьет. А в войну люди умирать шли со словами «Россия» на устах. А фрицы всех нас русскими называли, хоть ты казах, хоть туркмен, хоть молдаванин. Ты ж не Иван, не помнящий родства, чтобы отказываться от вековой культуры своего народа ради модных однодневок… Вот давай заспорим с тобой, что эту твою песенку, что ты включил, через пять лет никто помнить не будет, а народная наших прапраправнуков переживет. И правильно.

— Это все чепуха! — Володька резко повернул руль, объезжая колдобину. — Че-пу-ха!

— Стой! — Николай перехватил рулевое колесо, дотянулся ногой до педали сцепления.

Машина вильнула на обочину и остановилась:

— Вот что, — Николай вытолкнул Володьку с сиденья, потом подал ему транзистор. — Чтобы у меня, твоего старшего брата, не возникло желания по шее тебе дать, ты пока пешочком пройдись… Музыку свою послушай. Рукоприкладства, понимаешь, не признаю, а ты чуть было не вынудил. А на обратном пути я тебя возьму. Время будет подумать.

Володька повернулся и зашагал обратно. Машина ушла и через час нагнала его. Николай посигналил, но Володька не оборачивался, и тогда Николай дал полный газ, потому что знал: брат ни за что не сядет сейчас с ним. А Володька пришел домой вечером и молча улегся спать, потому что устал страшно, а признаваться в этом не хотелось. И на следующий день он уже не стал проситься с Николаем и заговорил с ним только через неделю, и оба сделали вид, что ничего не произошло, потому что начинать уточнение деталей — это значит вызвать спор опять, а им обоим этого не хотелось. Через пару лет они вспомнили этот эпизод и долго смеялись потому, что, оказывается, ровно через пять километров в том рейсе Николай «схлопотал» гвоздь в колесо и приличное время провозился с ним.

Удивительные взаимоотношения были у Николая с сыном. Так уж случилось, что Эдька рос парнем избалованным, капризным. То ли Маша, мать его, с трудом перенесшая роды и получившая в дальнейшем от врачей полный запрет на возможность иметь следующего ребенка, обратила на него всю свою материнскую нежность, то ли постоянная занятость Николая сделала свое дело? Эдька после десятилетки окончил по настоянию отца курсы механизаторов, проработал в колхозе трактористом несколько месяцев, а потом вдруг решил, что его будущее — в литературе. К этой мысли подтолкнула его рецензия в районной газете на опубликованные там же несколько рассказов. Послал документы в Литинститут имени Горького и, к изумлению всех знавших про это, прошел конкурс, а затем и экзамены вступительные сдал. Стал студентом, окончил первый курс, а затем вот взял и ушел из института. Сидит дома.

Рокотов как сейчас помнит просторную комнату в доме Николая. Эдьку с книгой в руках на диване.

— Воды принеси, — говорит ему отец.

Эдька лениво переворачивается на другой бок:

— Па, ты же видишь, я занят.

Николай молча поднимается и надевает пальто. Затем берет ведро и выходит из дома. Потом уже, в ответ на возмущение брата, зовет его в кухню и там поясняет:

— Я хочу, чтобы он сам понял, почему должен делать ту или иную работу. Сам… Ты что думаешь, насилием можно приучить его к работоспособности? Ерунда. Если не понимает, все бесполезно.

— И долго ты будешь ждать проблесков его сознательности?

— Подрастет — поймет.

Рокотов возвратился в комнату и сразу же к Эдьке:

— У тебя совесть есть или уже давно кончилась? Отец только что перенес сердечный приступ, а сейчас таскает воду… Ты гляди, гляди.

Эдька встал, лениво потянулся:

— Дядь Володя, я же сказал: сейчас занят. Это же не на пожар? Через полчаса сам принес бы, У меня память хорошая.

— Эх, не я твой отец.

— Я тоже счастлив по этому поводу.

И все же Эдька почему-то доверял Рокотову. Было несколько моментов, когда приходил к нему со своими секретами. Однажды приехал на рейсовом автобусе в Васильевку только для того, чтобы посоветоваться насчет Литинститута. Проговорили почти всю ночь!

— Вы, дядь Володя, мне нравитесь потому, что далеки от эмоций… Папа вечно мне о фамилии твердит, мама плачет. Не могу я с ними. А вы все по делу. В двух словах, зато все ясно… — сказал Эдька на прощанье, когда Рокотов привез его на автостанцию.

Маша была верной тенью Николая. Володька помнил, как в сорок восьмом привел в дом Николай худенькую белобрысенькую девочку в стареньком ситцевьом платье. Жили тогда в Белгороде, в одной комнате. Николай усадил Машу на единственный стул и сказал брату и сестре, сидевшим в углу:

— Дела такие, братва… Вот это Маша. Она работает старшей пионервожатой… Я хочу на ней жениться. Она будет у нас жить. Нравится она вам?

Володька подошел тогда к Маше, глянул ей в лицо. Она улыбнулась ему, погладила по голове.

— Нравится… Она мне нравится, — сказал Володька и полез к ней на колени.

А Лида, которой к тому времени было уже одиннадцать, вдруг сказала зло и вызывающе:

— А мне не нравится. Некрасивая она.

И Николай покраснел, а Маша вдруг встала и растерянно сказала:

— Я пойду, да? Коля?

Николай усадил ее на место и сказал почему-то Володьке а не Лиде:

— Ну вот и все, Вовка… Ты — «за», я — «за»… Большинство, выходит. Ну, а с меньшинством мы как-нибудь совладаем. Да? Значит, решили: Маша будет жить у нас.

Лида тогда заплакала и ушла, потому что она ревновала Николая к Маше и боялась, что теперь разладится их дружная семья, но этого не случилось, потому что Маша умудрялась жить в доме так, что ее голоса не было даже слышно, и соглашалась с каждым, кто высказывал свое мнение. И по-прежнему всем в доме командовала Лида, и даже зарплату отдавал именно ей Николай, да и Маша тоже, потому что вскоре все единогласно признали, что у Лиды выдающиеся организаторские способности и ей лучше видно, что покупать, а чего не покупать. И когда Николаю предложили поехать в Лесное для работы механиком в МТС, то именно Лида приняла решение ехать, потому что там давали приличный дом, а семья была большая и в одной комнатке жить было тесновато. И Маша сразу уступила именно Лиде роль хозяйки, потому что очень любила Николая и не хотела его огорчать раздорами в семье. И эту ее подвижническую уступчивость оценила даже Лида, которая года через два сама ей сказала:

— За Колю я теперь спокойная… Прости меня за все.

И больше не было сказано ни слова, и обе поняли, о чем шла речь, потому что Маша подошла к Лиде и поцеловала ее в щеку, и только Володька ничего не понял и глядел на них обеих во все глаза, удивляясь противоречивости поступков людей. Потому что до этого было много зимних вечеров, когда они с Лидой лежали на теплой печке и рассказывали друг другу страшные истории; все сказки сестры были о злой и коварной ведьме по имени Маша. И часто Лида говорила о том, что, когда вырастет, она приедет и выскажет «этой самой» все, все, что думает о ней, и что именно она загубила Колю.

В пятьдесят шестом Николай закончил строительство собственного дома. По тем временам это была настоящая хоромина из трех комнат по городскому типу, Даже душ сделал Николай во дворе, не глядя на то, что совсем рядом текла речка. И сад посадили тогда же. И с тех пор дорожка к дому стала для Володьки намного короче прежней, потому что теперь можно было не садиться на попутки с автостанции, а просто пройти пешком с километр по яркому заливному лугу да через мостик деревянный перейти, заглянув в тихие светлые струи речки.

У каждого человека в жизни есть дом. Главный дом в жизни. И страшно, если его нет в судьбе человека. Есть этот дом в жизни Владимира Рокотова. И дом этот в Лесном, за ярким веселым зеленым забором, у которого вечерами стоит невысокий приземистый человек с ранними морщинами на крутом лбу, стоит на месте, поджидая, когда ты подойдешь поближе, и глядит на тебя прищурясь. И вот уже ты поднимаешься на косогор, и дорожка петляет среди заросших лопухами осин. И цветут кусты шиповника, и стоит такая тишина, что даже гул шмелей врывается в уши. И ты слышишь, как где-то вдалеке тревожно замычала корова, а ей откликнулся рокотом мотора у мастерских трактор, и небо над тобой такое синее, что кажется, будто его кто-то нарисовал самыми лучшими в мире красками специально для тебя. И ты видишь, как тают в его глубине далекие-далекие облачка, будто пригоршню гусиных перьев кто-то забросил в вышину и они парят над землей, выбирая место, где опуститься.

И человек у ворот вдруг делает навстречу несколько валких неторопливых шагов, и твоя ладонь тонет в его шершавой могучей лапе:

— Ну, здравствуй, братуха… Приехал-таки? Молодец…

 

4

Баба Люба сказала:

— Характер твой совсем тут ни к чему… Парень как парень. И хорошо, что секретарь. Значит, с головой. Ты ж мне что твердила: «Не выйду замуж за такого, который без головы». Чего ж тебе еще надо? Ее в загс позвали, а она крутится сама не знаю чего. Ой, гляди, внучка.

Беседовали, пока шли к дому от центра села, куда довезла их машина с колхозного собрания. Вере можно было бы не идти, но баба Люба вдруг решила, что она всенепременнейше будет на собрании и поглядит на ухажера попристальнее и при свете. А так как Вера опасалась за взвешенность поступков бабушки, которая очень даже просто могла подойти к Рокотову и заверить его в том, что она не одобряет поступка внучки своей, пришлось ехать и ей самой.

Собрание произвело на Веру странное впечатление. Много шума и пустых разговоров. И вину за все это Вера возлагала на Рокотова, потому что именно он был обязан задать тон. Она никак не могла понять, почему было созвано это собрание? Для чего отрывали людей? Неужто нельзя было все это решить в райкоме и заслушать там Насонова, вины которого, даже при всем своем предвзятом отношении к этому человеку, Вера не могла постичь. Тем более, что за этот свинарник колхоз согласен заплатить. Странно. Такое ощущение, что Рокотов усиленно ищет во всем какие-то моральные аспекты. Ну, для школьного учителя это было бы понятно… Но зачем нужно это секретарю райкома? Всем было ясно, что Рокотов здесь наблюдатель, а не участник собрания. Его два выступления были вынужденными. Что он искал в словах и действиях выступающих?

Баба Люба шла чуть впереди, негромко сообщая свои мысли:

— Парень как парень… Симпатичный… При должности. И скромный, видать. Строго держался. Это Насонов как на трибуну вылезет, так уж тут он и руки по бокам положит, и из стакана все припивает… А из бумаги глаза никуды, будто телок на привязи… Не-е-ет, девка, ты балуешь. Человек в загс звал и не лез без дела… Чего искать ишо надо? Другой бы обгулять норовил допрежь, а потом с него шиш спросишь. А этот порядочный, неизбалованный, видать. Ох, девка… Крапивой бы тебя по заду за норов. Ты гляди, замиряйся, а то ведь меня знаешь, поеду в район, найду его и сама приведу. Скажу, что ты у меня с придурью от роду… Спрос, дескать, с нее невелик. Бери, добрый человек, коли приглянулась.

Вера улыбнулась. Ох, бабушка… Неисправима. Уши прожужжала о замужестве. Как же, норовит пристроить внучку. Старается.

Молча поднялись на крыльцо. Вера прошла к себе в комнату, отказавшись от предложенного молока. Медленно разделась, легла в постель. В открытое окно с улицы долетел запах полыни. Тонко попискивали комары: пруд рядом. Протарахтел на мопеде под самыми окнами Витька Лешуков, совершает свой ночной объезд. Еще один жених. Вера, за могучий рост и квадратные плечи, звала его Лошаковым, но Витька не обижался. Месяца три назад пришел в середине дня к ней в больницу в костюме и при галстуке. Сел напротив.

— Что случилось, Витя? — спросила она.

— А что со мной может произойти? По делу я к тебе. Слушай, тут вот я прикинул… акромя меня да главного агронома тебе замуж у нас не за кого… Остальные ребята — молодежь… А муж должон быть хоть годов на пять старше. Так вот я спросить тебя, перед тем, как сватов посылать, как ты про это дело понимаешь? Мне никак нельзя позору, Вера… Механик я, депутат сельского Совета. А кто ко мне пойдет, ежли ты гарбуза мне влепишь. Вот узнать пришел.

Ой, Витя-Витя… Сказать бы тебе правду, так обидишься. Когда была в шестом, недели две считала себя в него влюбленной. Он был тогда уже десятиклассником. А ей понравился за то, что хорошо на лошади ездил. Верхом и без седла. Вцепится голыми пятками в бока лошади — и погнал. Как в фильмах некоторых, где герои на конях скакали. А потом приехал новый учитель математики — и она в него влюбилась. Тоже месяца на два, пока он ей единицу на уроке не поставил. Она всю ночь проплакала тогда, прощаясь навек с любовью.

— Так что ты мне скажешь? — Витя поеживался в узковатом кресле, а кроме этого, было довольно жарко и он томился в галстуке.

— Что скажу, Витя… Не надо сватов.

— Все понятно. Значит, главный агроном таки обошел?

— Нет, будь спокоен. Не главный агроном.

— Ты что, в бобылках порешила сидеть? Али королевича ждешь?

Хотела выкрикнуть: да, жду, но раздумала. Не поймет Витя. А раз не поймет, то к чему говорить?

И ушел Витя в недоумении, прикидывая для себя, что у Верки небось на примете кто-то есть, а вот кто — тут уже мозгой пораскинуть надо. В селе конкурентов не предвиделось.

С той поры Витя, почти каждый день, где-то около десяти вечера «прогуливал» мимо ее дома свой мотоцикл. Одно время она даже побаивалась, что он может увидеть их с Рокотовым, но потом эта мысль сама по себе ушла. Разве мог бояться кого-нибудь в мире Рокотов?

И откуда он только взялся? Вот так шло бы все своим чередом и жила бы она спокойно, как до того дня, когда он подвез ее. Начитанность собеседника нравилась ей, потому что с ним было легко разговаривать, он на лету воспринимал сравнения. Это было интересно. И еще ей нравилось то, что он не пытался применять давно известные мужские приемчики: для начала взять под руку, будто невзначай коснуться плеча, щеки, потом попытка поцеловать для зондажа настроенности… Ах, как хорошо все это было известно Вере и сразу вызывало по отношению к мужчине определенную настороженность, даже неприязнь: «Ишь какой шустрый…»

Она заметила в собеседнике склонность с властолюбию, и это ее тоже встревожило. Сейчас она качества каждого знакомого своего, почти незаметно для самой себя, прикладывала в уме к эталону, который создала за эти годы. Она просто знала, каким должен быть ее муж, и вот теперь искала его уже не по красивому лицу и спортивной фигуре, а по проблескам характера, по умению мыслить и относиться к собеседнику. И каждое слово Рокотова было для нее либо подтверждением, либо отрицанием. Она ругала себя в душе за столь трезвый, деловой подход к знакомству, а через минуту уже успокаивала себя, оправдывая только что ушедшие мысли: «О какой высокой любви можно говорить? Вот ждала его столько лет, а где он? Почему не приходит? И есть ли он такой, какого она мечтала встретить вообще в жизни? А если и есть, то около него уже давно любимая женщина. Потому что идеал, к сожалению, стереотипен и пользуется спросом». А потом ей вновь становилось противно за все эти обидные пошлые слова и она думала о том, что в мире каждый человек раскрывается по-своему и в определенных условиях и что, может быть, совсем рядом с ней ходит тот, кто предназначен для ее счастья, и она даже не знает об этом. И тогда ей просто хотелось реветь, потому что от роду она такая невезучая. Мать умерла рано, а отец, закружившись с проезжей буфетчицей, укатил в Сибирь и вот уже восемнадцать лет присылает открытки на ее день рождения и без обратного адреса. И мать и отца заменила ей баба Люба, вечная свекловичница, руками своими да тяпкой заработавшая пенсию и на скудные свои копейки сумевшая не только поднять ее, но и дать высшее образование. А сейчас бабуля мыслит только о том, чтобы выдать ее по-доброму замуж, и для этой цели прячет в заветный сундук старорежимные ситчики, фарфоровых слоников и рисованные ковры. И сказать ей, что все это ни к чему, — нельзя, потому что это — цель ее жизни, уверенность в том, что так и нужно для блага внучки, для ее счастья и что это — именно то, что позволит ей когда-то сказать: «Было не хуже, чем у людей».

И Насонов тоже. Явился как-то вечером, присел за столик. Потребовал квасу. Баба Люба, спотыкаясь от старательности, помчалась за квасом, а Иван Иванович вдруг сказал, пристально на Веру глядя:

— Одобряю… Ну и девка… Разглядела самого завидного в районе жениха. Ну, молодец…

— Вы о чем, Иван Иванович?

— О Рокотове. О первом секретаре райкома партии.

— Мы с ним просто знакомы.

— Так-так… — Насонов полистал эдак подчеркнуто равнодушно лежащий на столе учебник терапии. — Оно, конечно, тебе виднее, Дело это не мое. Своих заботушек по самое горло. Ладно.

Он ушел, так и не дождавшись квасу, к немалому изумлению поспевшей как раз к его уходу бабы Любы, и еще долго Вера пыталась понять, зачем был этот визит и что он означал для Насонова.

Что же ты хочешь, милая? Вот ездит к тебе хороший человек, как бабуля говорит, при должности, а ты чего-то перебираешь, чего-то ищешь. А принца твоего никогда и не будет. Разве только Андрей? Нет, это что-то другое. А тебе уже третий десяток, как ни крути, надо думать, потому что время замужества — это как рейсовый автобус: зазеваешься, он и уйдет. А потом хоть беги за ним следом — бесполезно.

Нравился он ей, тут сомнений не оставалось, но в той ли степени, чтобы говорить о замужестве? Это же ведь на всю жизнь. И что делать с Андреем? С доктором Кругликовым, как звали его в институте усовершенствования. Она приехала туда на шестимесячные курсы, и он сразу же подошел к ней. Они были в одном общежитии и оттуда добирались вместе на площадь Восстания, и он прекрасно разбирался во всевозможных пересадках с троллейбуса на троллейбус, и ей с ним всегда было весело. Иногда, когда выдавалась возможность, они вместе ходили в театр, даже на бега, и в эти часы он ей рассказывал о своих делах, больнице в маленьком приволжском городке, где вечно не хватает терапевтов, потому что они убегают при первой же возможности. Но городок по его рассказам она представляла до мельчайших деталей, вплоть до почерневших от времени заборов и крутого спуска к реке, где стоял старый дебаркадер и леса на той стороне Волги, в которые он ездил каждую зиму, чтобы ходить на лыжах. И моторку его со странным именем «Аргус» она будто видела, потому что он детально описывал, как накладывает свинцовый сурик на ее борта, а затем красит каждую весну в нежно-голубой цвет. Он был некрасивый, но очень добрый, и она как-то к нему привыкла. И когда накануне отъезда он сказал ей, что любит ее, она даже не удивилась этому, потому что все было так понятно и без этих слов. И они договорились встретиться в мае, на будущий год, и он присылал ей редкие открытки, потому что заранее сказал, что не любит писать. А она отвечала ему на каждую третью открытку небольшим, но хорошим письмом. А в апреле заболела баба Люба, и поездка в Москву не состоялась, о чем она сообщила ему. А он не ответил, видимо, был обижен. И она ему больше не писала, рассудив, что он мог бы быть и повнимательнее. А в душе готова была послать телеграмму, если б получила письмо с просьбой приехать к нему и остаться. Главное было в бабе Любе, и она надеялась, что, может быть, удастся уговорить его приехать сюда и ему приглянутся эти чудные места, где хоть и нет реки, но зато природа такая, что забыть ее потом трудно. И думала обо всем этом так часто, что обида уже начала проникать в ее душу из-за того, что Андрей просто молчит. И тогда, когда ездила в областной центр, чтобы узнать, как дозвониться до города, где жил Андрей, встретила Рокотова. Ей сказали, что междугородный разговор возможен только в поздние часы, а для этого нужно было ночевать в Славгороде. А назавтра у нее был прием, и она вернулась, рассудив, что можно позвонить в другой раз. И тут появился Рокотов, и все это было вовремя, потому что нужно было отвыкать от мыслей, связанных с Андреем. Она решила, что все должно быть именно так, и убрала со стола в больнице его фотографию в докторском халате с лицом внимательным и чуть строгим. И с той поры фотография лежит изображением вниз на самом донышке ящика и много дней она не глядит на нее. Иногда только, перебирая бумаги, увидит бисерный почерк надписи на обратной стороне и опять торопливо положит сверху документы.

А Рокотов был лекарством. Именно лекарством от памяти об Андрее. Иной роли ему не выделялось. И она уже тоже привыкла к этой мысли, понимая, что встречи дают ему надежду, а в том, что эта надежда беспочвенна, она не хотела признаваться ни ему, ни себе. Ведь признаться себе в этом — значит вызвать к нему жалость. И этого она тоже не хотела, потому что понимала: в таких влюбляются.

Ждала она признаний позже. Недооценила его решительности, уверенности в себе. Думала, что он будет ждать видимых признаков внимания к своей персоне, а он взял и объяснился. И она, растерянная в очередной раз, не нашла ничего лучшего, как нагрубить ему. И он молчал, и это было самым непонятным для нее, потому что, много раз предполагая в будущем этот разговор, жаждала вызвать на себя его упреки и таким образом нейтрализовать в себе то, что уже успело появиться. А он будто знал все это и молчал. И получилось так, что разговор этот только увеличил степень ее вины перед ним, и теперь она часто думала именно об этой своей вине, не о нем, а о вине. И все дни, минувшие после разговора, она повторяет его слово за словом и все больше и больше видит свою ошибку. В конце концов, он любит ее, в чем его вина?

Видела, как в окружении Насонова, Лебедюка, нескольких членов парткома Рокотов садился в машину. Она стояла близко, всего метрах в двадцати от Него, а почему остановилась именно так — не понимала.

И баба Люба притихла сбоку, не пытаясь ее повести дальше. И они стояли молча до той поры, пока машина не уехала, а баба Люба, верная своей привычке рассуждать вслух, тихо сказала: «Обиделся, значит». И добавила, на этот раз уже для внучки: «Ух, сказала бы я тебе. Бобылкой вековать будешь… Ишь, дюже докторша…» «Дюже докторша» — это было самое ругательное у нее, почти презрительное, когда она хотела ее обидеть.

И в самом деле: подружки уже давно замужем. Многие — мамы. А она вот все выбирает. Пора бы и выбрать.

Встала с постели, подошла к окну. Слышала, как за стеной ворочалась и тяжело вздыхала баба Люба. Переживает.

А ночь была красивая, лунная. И звезды мерцали, и тихо шумели под ветром высокие тополя. И пруд будто расплавленным серебром был залит, а на берегу склонили к воде длинные пряди волос уставшие ивы. Где-то испуганно вскрикивала ночная птица, на всякий случай отпугивая возможного недруга. Спросонок взрывались лаем собаки: вначале одна, потом ей откликались другие, собачья перекличка нарастала, вовлекая все новые и новые голоса, а потом все вдруг, словно по команде, стихало, и вновь была только ночь, луна и тихий, вкрадчивый шорох травы под ногами загулявшей допоздна парочки. За много километров долетел сюда слабый отклик паровоза, это ветер доносил звуки из далекого шумного мира, где даже ночью бьется, пульсирует жизнь, грохочут составы с рудой, убегая за дальние увалы, тяжело ворочаются в залитой огнями земляной яме громадные экскаваторы, шумно пережевывают руду мельницы горно-обогатительного комбината, и все Это вместе взятое разбросано на десятки километров, и все живет одним коротким емким словом: руда. И ради этой руды люди живут, борются, доказывают свою правоту, терпят поражение, потому что руда — это не только их жизнь, это жизнь страны.

Здесь же была тишина. Спали люди, у которых завтра были свои заботы, свои волнения, тяжелые сны, надежды, которые могли сбыться, а могли так и остаться надеждами. В председательском доме ворочался на широкой кровати Насонов, снова переживая прожитый день, прикидывал ошибки, обмозговывал их последствия. Дед Мокей, стороживший мастерские, подробно рассказывал своему напарнику деду Гришаке, приглядывавшему за свинофермой, о сегодняшнем собрании. Деды обильно дымили самосадом, рассуждая о том, что молодняк нынче жидковат стал: как что, так за лекарствами, потому что пару часов назад к дежурной медсестре пробежала жена Насонова, за сердечными каплями. И все было так, как и должно было быть, потому что завтра снова будет день и люди снова, после короткого перерыва для сна, опять вернутся к своим делам и заботам.

 

5

Насонов позвонил Гуторову около часу ночи. Вначале Гуторов даже не узнал его, и только когда Иван Иванович назвался, предрика спросил:

— У тебя что, стихийное бедствие?

— Слушай, Вася, прости, конечно… — Голос Насонова был странным, каким-то всхлипывающим, — я понимаю, ты отдыхаешь… Но я просто в память того, когда мы с тобой в равных упряжках ходили: ты был председателем и я тоже. Мне надо было с кем-то поговорить.

— Черт тебя подери, — закутываясь в одеяло, сказал Гуторов и тихо встал с кровати, — погоди, я сейчас телефон в другую комнату перенесу. Всех перебулгачишь.

Он зашлепал босыми ногами по полу, придерживая правой рукой аппарат, а левой — край одеяла. Видать, продуло где-то по жаре, прибаливало горло, а с этим делом шутить он не мог, потому что уже пару раз из-за этих проклятых ангин врачи серьезно интересовались его сердцем.

Сел на диван в прихожей, сунул ноги в домашние тапки, сказал покорно:

— Давай выкладывай свою беду.

— Тебе как, покороче?

— Валяй как хочешь… Все равно уже не засну.

— Прости… Ты вот мне какую штуку скажи: чего от меня Рокотов хочет? Зачем это собрание нынче было? Почему меня, орденоносца, на позорище такое? Заслужил? Да я за все эти годы столько для колхоза сделал. Ты ж сам знаешь. Ну ладно, виноват, ладно, наказывайте, но за что позор такой?

— Погоди… О собрании я уже все знаю. Ты меня на обиды не бери. Был бы я там, тебе б хуже пришлось. Удивляюсь Рокотову.

Насонов у трубки как-то захрипел, откашливаясь, потом буркнул:

— Народ меня любит.

— Любит — это одно, а другое то, что ты сам организовал. А я вот завтра для беседы с людьми, которые выступали, заместителя пришлю. Ну как окажется, что ты с ними до этого работу провел, а? И с Лебедюком? Сказал бы честно: было?

— Было…

— Ну вот. Я же тебя знаю. Гляди, Иван, когда-нибудь ты сам себя перехитришь.

— Какое такое преступление я сделал?

— А такое, что если выговором отделаешься, так я тебя счастливчиком назову. А полагается тебе за обман колхозников, за обман советской власти и партийных органов положить билет.

— Шутишь, — прохрипел Насонов.

— Хороши шутки… Исполком собрали, обсуждать начали. Да не знал бы я твоих деловых качеств, я бы первый голосовал за исключение на бюро. Счастье твое, что Рокотов все хочет твою психологию исследовать. Может, дескать, на обман пошел ради интересов колхозников, ради дела? А ты все под себя гребешь, все для истории местечко прирабатываешь.

Насонов молчал, и Гуторов слышал в трубке только его тяжелое надсадное дыхание.

— Ты-то как мою вину понимаешь?

— Приезжай завтра, поговорим.

— Не смогу. Захворал, видать.

— Что с тобой? Раньше такого хлипкого здоровья за тобой не замечалось.

Насонов промолчал. Потом сказал:

— Ладно, Василь Прохорыч… Спасибо и на том. Извиняй, спать тебе помешал. Ну, да сам понимаешь, что у меня зараз на душе. Не простое дело. Будь здоров.

Он положил трубку. Гуторов еще несколько секунд слушал частые тревожные гудки. Потом подошел к балкону, открыл его, вышел на воздух. Глянул на третий этаж, на рокотовские окна. Одно светилось. Не спит.

Вернулся в комнату, набрал номер. Рокотов откликнулся сразу. Видно, сидел за столом, у телефона.

— Чего не спишь, Владимир Алексеевич?

— А ты?

— Да вот один друг разбудил. Совет ему мой понадобился.

— Ну и что, выдал ему совет?

— Да вроде.

— Слушай, иди ко мне чай пить. С вареньем.

Гуторов подумал секунду:

— Ладно, сейчас. Одеться надо.

Он натянул спортивный костюм, глотнул таблетку из тех, что по настоянию врача купила ему жена, и тихо вышел из квартиры. По лестнице поднимался долго: все-таки вес надо сбавлять, ишь какая нагрузка. Дверь рокотовской квартиры была приоткрыта. Зашел. Хозяин хлопотал около стола, приспосабливая электрический чайник.

— Ну, здравствуй, Василий Прохорыч… Садись.

Гуторов огляделся. Да, сразу видать, что холостяцкая душа обитает. Везде торопливость чувствуется, даже в том, как повешены шторы.

— А ты не засиделся ли в девках, Владимир Алексеевич, а?

— Может, и засиделся. Никто не идет за меня.

— Удивляюсь я, как тебя, холостого, утвердили первым секретарем. Что-то неясное в семейном положении. А в Москве, на собеседовании, как прошло слово «холост» в анкете?

Рокотов засмеялся:

— С трудом прошло.

На столе бумаги. Чертежи, планы, таблицы. Гуторов поискал сигарету, вспомнил, что Рокотов не курит, чертыхнулся.

— Да, напряженно живешь, Владимир Алексеевич.

Рокотов убирал со стола все лишнее, готовясь к чаепитию:

— Все мы не в покое. А ты что, легче? Знаю ведь.

Оба чувствовали, что разговор назрел, и понимали его необходимость. В последние дни произошло какое-то сближение между ними, как-то незаметно перешли на «ты», и сейчас эта форма общения утвердилась и взаимные симпатии тоже, и теперь им нужно было поговорить более серьезно, чем во время прошлого посещения Рокотовым гуторовского кабинета. Во всяком случае, для Гуторова этот разговор был чрезвычайно важен. Ему надо было понять смысл всего затеваемого Рокотовым, и хотя замыслы его угадывались, однако хотелось ему услышать ответ на некоторые свои вопросы. Без этого они оба нащупывали отношения осторожно, боясь обидеть друг друга, потому что понимали всю важность и необходимость взаимной поддержки.

— Ну, так как впечатление о собрании? — Гуторов решил прервать затянувшееся молчание, как-то облегчить Рокотову переход к главной теме.

— Плохо… Из рук вон плохо.

— Что, Лебедюк?

— Да нет. Я сам виноват. Сам.

— Понятно. Ну и в чем же ты вину свою чувствуешь?

— Нравоучениями занялся. Не об этом надо было говорить.

Для Гуторова это было неожиданностью. После разговора с Насоновым понял он, что придется вежливо, но настойчиво напомнить Рокотову о внимании к людям, о бережности к руководителю, давно уже себя зарекомендовавшему хорошим хозяином. Предвидел вспышку первого секретаря, может быть, даже возражения и доводы готовил соответствующие. А тут получается, что теперь он должен успокаивать Рокотова, защищать те его поступки, которые готовился осуждать. И это положение было настолько юмористичным, что он тихо засмеялся.

— Ты что? — спросил Рокотов.

— Да так… Мои аргументы ты уже сам выложил, и мне теперь остается только убеждать тебя, что поступал ты совершенно правильно.

Ай да Владимир Алексеевич! Однако не так уж прост ты, коли сказал прямо слова, которые слабому человеку не по силам. Умеешь признавать промахи, умеешь учиться — это хорошо. Только тяжело тебе будет, Владимир Алексеевич. Потому что твое выступление на исполкоме вызвало толки, пересуды, разговоры всякие. Не привыкли мы, когда руководитель предстает перед нами в качестве колеблющегося, не знающего сиюминутного решения, ищущего выход. Не привыкли. Нам гораздо лучше и спокойнее, даже когда руководитель принимает заведомо неправильное решение, но зато мы видим, что он спокоен при этом и уверен в себе, и утешаем себя мыслью, что, может быть, ему виднее, чем нам, с вершин данной ему власти. А может, легче нам еще и потому, что за это решение несет ответственность только он, а мы при этом только присутствуем и у нас никто не требует совета, который потом будет занесен в протокол. Вчера слышал Гуторов, как начальник сельхозуправления Кулачкин, докладывая областному начальству о ходе дел и отвечая на вопрос о новом первом секретаре, сказал уклончиво:

— А кто его знает?.. Молодой.

И это было почти то же, что и: «Слабоват, пока себя не проявил».

Закипел чайник. Рокотов расставил стаканы, придвинул заварку, блюдце с печеньем. Банку с вареньем поставил посреди стола.

— Давай я тебе крутого налью, Василь Прохорыч… По-русскому, а? — И почти без перехода: — Значит, Насонова пришел защищать? Как же ты мыслишь, товарищ председатель райисполкома, наказание руководителя, который, в первую очередь, тебя обманул. Тебя… Питому что наше заседание, всю стенограмму его, можно было в «Крокодил» посылать. Если б напечатали, вот смеху бы по всей стране было. Над нами с тобой смеху, Василь Прохорыч.

— Во всяком случае, я был бы за выговор. Он же компенсирует стоимость. Что он, отказывается?

— Да не в этом дело. Дело во лжи, в обмане, в порочных методах работы.

— А что ему еще делать? Какими молитвами заманить строителей в колхоз?

— Тоже верно. Мощности строительные у нас пустяковые. Дай бог спецхозы до дела довести.

— То-то и оно. Бедный председатель колхоза готов с чертом сделку заключить, чтобы построиться. Деньги есть, материалы тоже, а строитель — почетный гость. Пройдет какой-нибудь кавказский шабашник по стройплощадке, из-под козырька свой фуражки широкополой взгляд кинет и заломит цену втрое… И приходится на это идти. Нет иного выхода. А у нас рабочих даже на Полиной стройке не хватает. Вон председатель исполкома из Старого Оскола жалуется. Да и в Железногорске тоже самое, и в Курчатове, где атомную строят. Может быть, мы снисходительнее будем к таким проступкам?

Ведь Дорошин, он на миллионах сидит, и управление у него строительное без особого напряжения работает. Для него тот самый свинарник — эпизод из жизни. Они его за четыре месяца довели.

Рокотов молчал, помешивая ложкой в стакане, и Гуторов увидел, что осунулся за последние дни секретарь райкома, похудел. Тени под глазами. Нагрузка непривычная, и все через сердце пропускает.

— Ходят слухи, что ты на полставки у Дорошина работаешь… В КБ… Понимаешь, Владимир Алексеевич… Слышал я, что в некоторых других странах руководителя так оценивают. Берут его на работу. Зачисляют, оклад ему… ну и прочее… Поработал он полгода. Дали ему в курс войти, дело наладить. А потом вызывают и говорят: «Вот так и так, дорогой… Посылаем тебя мы на учебу или еще куда, ну, в общем, с производства». Убирают его на время и глядят: как без него дела идут. Если хорошо, — значит, отличный он руководитель, организатор какой следует и прочее. Но вот как бы при нем хорошо ни шли дела, а если без него все валится — убирают его. Потому что главное в руководителе — умение организовать, а не вкалывать за подчиненных самому. Организовать, распределить ответственность, наладить контроль за исполнением, а подчиненным — полную свободу: ищи, достигай, выдумывай. Вот такое дело не мешало бы и нам на вооружение взять, А то мы так полагаем: если руководитель ночами не спит, если он работает до двадцати часов в сутки — хорош он. Да не хорош он, в том-то и дело. Плох. И тебе эту твою секретную от всех нас работу не следует самому тянуть.

— Доложили? — усмехнулся Рокотов.

— Чего докладывать, сам вижу. Запряг дорошинских коней и гонишь, пока Павел Никифорович хворает.

— Теперь я на все сто процентов убежден, что Кореневский вариант — лучшее решение.

— Я тоже так думаю. А Дорошин?

— Убедим. Он ведь умница.

— Не боишься его? У него руки крепкие.

— А чего мне бояться? Диплом есть, знания тоже. Опыт кой-какой. Найду место. Безработным не останусь.

Они молча сидели, думая каждый о своем, и Гуторов понимал, что многое между ними еще не досказано, потому что, видимо, не пришло еще время. А Рокотов видел, что предрика изо всех сил хочет помочь ему разобраться во всех проблемах, но не может этого предложить открыто из-за боязни быть ложно понятым. А Владимиру Алексеевичу и впрямь очень хотелось задать ему вопрос, который мучал его уже длительное время: почему он, секретарь райкома, должен обязательно представать перед людьми в облике непогрешимого оракула; почему он не имеет права на сомнения и ошибки? Почему вчера Михайлов смотрел на него с жалостью, когда они расставались после собрания? Почему?

И эти «почему» были многочисленными, и ответить на них Рокотов не мог достаточно убедительно, и мысль, что он до сих пор не нашел рецепта всех своих ошибок, мучала и угнетала его. Несколько дней назад Михайлов принес ему текст своего выступления на совещании секретарей первичных партийных организаций. Принес для проверки, «для просмотра», как выразился он. Рокотов полистал бумаги, отложил их в сторону:

— Крамолу искать тут не буду. Вы все правильно скажете. Слушайте, а не лучше ли вам без текста, вот так прямо? А? И люди лучше воспринимают.

Михайлов недоверчиво поглядел на него: не шутит ли? Потом, решив видимо, что не шутит, пояснил с видом взрослого, объясняющего непреложную истину непонятливому ребенку:

Ну что вы, Владимир Алексеевич? Такая аудитория. А вдруг я где-либо фразу неправильно построю? Ведь это же выступление секретаря райкома партии.

А за текстом высказывания стоял невысказанный: а ежели ляпну что невпопад? Потом объясняй. А бумага — она в руках. Все выверено, до последнего слова. Все продумано, нет ли двусмысленностей?

Много вопросов мог бы задавать Гуторову секретарь райкома. Но не решился. Сидели друг против друга и пили чай.

 

6

Каждый день Рокотов справлялся о здоровье Дорошина. Ольга Васильевна сообщила, что «отец» читает Чехова и смеется. На душе стало поспокойнее, но зато помнилась мысль о том, что, раз Дорошин уже смеется, значит, скоро начнет ругаться. Позвонил доктору Косолапову, поинтересовался временем, которое нужно Дорошину для лечения. Доктор покашливал довольно ехидно, выслушивая вопросы и объяснения Рокотова, а котом сказал:

— Если вы хотите повторения приступа — пусть выходит на работу через две недели. Если же вы думаете о его здоровье — не настаивайте на выходе Павла Никифоровича минимум еще полтора месяца.

— Доктор, дорогой, я, наоборот, сторонник того, чтобы товарищ Дорошин лечился возможно лучше. Даже два месяца не возражаю. Три, если хотите.

— Странно, — пробормотал Косолапов. — Очень странно. Вчера звонил товарищ Михайлов и говорил, что Павла Никифоровича ждут неотложные дела, и просил как можно быстрее поставить его в строй. Я, простите меня, в полной растерянности.

— Лечите его добротно… Надо, чтобы он вышел совершенно здоровым. Считайте, что это убедительная просьба к вам районного комитета партии.

— А меня об этом просить не надо, — сварливо ответил доктор Косолапов. — Это мой долг, да-да, именно долг.

Сразу же после разговора с доктором Рокотов попросил зайти Михайлова. Дмитрий Васильевич появился с последними сводками, которые были более оптимистичны, чем вчерашние. Положение с молоком выправлялось, свеклы оставалось каких-либо полторы тысячи гектаров, сущая чепуха… Два-три дня работы. Можно было перестать терзать промышленность и бытовые службы вывозкой рабочих на поля. Еще одно хорошее усилие…

Михайлов был чисто выбрит, свеж. Волосы на пробор аккуратно расчесаны.

— Слушаю, Владимир Алексеевич, — приветливо сказал он.

— Мне непонятно ваше стремление, Дмитрий Васильевич, как можно скорее вытолкнуть из-под контроля врачей Павла Никифоровича. Что это за звонки Косолапову с просьбой скорее вернуть в строй Дорошина?

Михайлов чуть покраснел, однако отвечал спокойно:

— Звонил Комолов… Когда узнал, что Павел Никифорович болен, попросил переключить на меня. Сообщил, что Дорошина собираются рекомендовать в нашу делегацию на поездку в Канаду и Соединенные Штаты. Поездка осенью. Я сразу же поговорил с Косолаповым, потому что знаю; Павел Никифорович будет очень переживать, если поездка эта сорвется из-за болезни.

Все правильно. Поторопился с выводами, товарищ секретарь. Стал подозрительным за последние дни. Эх, отдохнуть бы тебе с месячишко в Лесном. Привел бы нервы в соответствие с должностью. Мечтать приходится об этом.

Поблагодарил Михайлова за сводку и отпустил его. Надо бы как-то донести до старика эту новость. Пусть порадуется. Такие вещи для него полезны. Это же признание его заслуг, его авторитета.

Снова звонок Ольге Васильевне. Передал ей сообщение Михайлова, поздравил. Ольга Васильевна сомневалась: стоит ли сообщать такую весть именно сейчас, и Рокотов посоветовал ей созвониться с доктором Косолаповым, что он скажет по этому поводу?

И еще одно было в эти дни. Вчера вечером он не выдержал и поехал в Матвеевку. Стал у пруда, в тени ив и тополей. Из кабины не вылезал, только дверцу открыл, чтобы лучше видно было. Около часа смотрел на освещенные окна ее дома, думал о том, что, может быть, попытаться поговорить еще раз? Нет, не поймет она его.

Тихо выехал на дорогу. Свернул прямо на проселок, чтобы не маячить по селу. Зачем лишние разговоры? Проселок был выбит до невозможности, и даже на второй скорости двигаться было утомительно. С трудом дождался, когда выбрался на трассу.

А Насонов хворает. Носится по полям, ругается со свекловичницами по поводу норм, а в приемной секретарша отвечает:

— Иван Иваныч по больничному…

— Что с ним? — поинтересовался Рокотов.

— Радикулит прихватил.

— Так он же по полям ездит?

— А это его личное дело… Но у нас по больничному проходит вот уже три дня.

Старый хитрец. Сообразил же? Знает, что человека с больничным на бюро не вызовут. А работу свою обычную делает, так сказать, на общественных началах. Ничего, кроме похвалы, за это ему не полагается. Больной, а за дело страдает. И постарался, чтобы об этом его трудовом энтузиазме знали все члены бюро.

Когда вернулся из Матвеевки домой, не успел раздеться, как телефонный звонок задребезжал. Снял трубку. Кто-то молчит. Посоветовал без дела не звонить в поздний час. Через несколько минут звонок. Мелькнула мысль, что это, может быть, она, Вера. Рванул трубку так, что чуть аппарат не сшиб на пол.

— Да, я слушаю! — почти закричал он. — Слушаю вас… Ну что же вы молчите, Вера? Это вы?

Трубку положил с мстительной торопливостью.

Когда звонок раздался в третий раз, он хотел не подходить. Однако телефон прямо-таки надрывался, и он снова взял трубку.

— Володя? Добрый вечер… Это я, Жанна. Не спишь? А мне вот Михайлов все тебя расхваливает. Какой ты естественный и прямой. Просто чудо. Ты знаешь, у меня ощущение, что он мечтает о том дне, когда я в тебя влюблюсь. Ты конечно же живешь по-прежнему неухоженным… Может, прийти помыть тебе полы? Михайлов не будет возражать. Ему даже проще будет, если его жена пойдет к начальству. Он такой. Ты ему не верь, Володя. Не верь. А почему ты не хочешь вести разговор на эту тему? Ах, ты не желаешь наших двусмысленных отношений? Да, конечно… У тебя сейчас любовь, и ее зовут Верой. Она совершенно умна и хороша. Но, судя по всему, у тебя коса на камень, не так ли? Да, ты не сердцеед. В свое время ты прозевал меня. Еще много женщин пройдут мимо тебя, Володя, пока какая-либо из них не захочет взять тебя в мужья. И это будет не по любви… Ты слышишь меня?

Он не хотел ее больше слушать. Положил трубку. Теперь она не позвонит, муженек не захочет неприятного разговора назавтра и будет стоять у аппарата насмерть.

Думалось в тот вечер о том, что в общении с людьми он совершает одну и ту же ошибку. Сдержанность толкуется всеми как сухость, жесткость. А что он может изменить? Что?

… Вот он приедет в Лесное. К речке пойдет. Хоть на сутки отойдет от вечных своих забот. Григорьев, когда узнал о его предстоящем отъезде, шутливо перекрестился:

— Слава спасителю… Хоть выходной дома побуду… А ты не можешь на недельку задержаться? Жаль… Петя, завтра, то бишь в субботу, ты наконец можешь пойти на танцули для решения вопроса о женитьбе. Тебе один вечер. Управишься?

— Постараюсь, — пробурчал Ряднов. — Я с первого июля собираюсь в отпуск. Уйду, имейте в виду.

— Не уйдешь, дорогой, не уйдешь, — Григорьев обнял его за плечи, — ты же чудо-человек… Ты укажи мне свою избранницу, и я за полчаса сделаю всю агитационную работу. Я расскажу, как ты талантлив, как ты предан делу, какой ты замечательный друг, что ты никогда в жизни не подведешь, взахлеб расскажу о том, какая часть будущей Государственной премии в материальном выражении достанется тебе… Это будет много, потому что, как я полагаю, наш вождь и учитель обойдется одним титулом. Это мы с тобой гнусные материалисты, а? Что на это скажешь, Владимир Алексеевич? Откажешь нам с Петей свою часть? Ну вот, я так и знал. Он откажет всю свою долю. Потому что он выше этого. И я же вижу, как огнем счастья загораются твои глаза, когда ты садишься за расчеты. «Девушка, скажу я, выходите за этого человека, который является самым талантливым хуторянином, исключая меня. Выходите за него замуж, потому что он все равно забудет о том, что у него есть жена, как только придет в мыслительную. Выходите за него, потому что все равно у вас не будет мужа… Он умрет в КБ». Ну как?

Петя мрачновато улыбнулся, но когда шутки стихали и он брался за расчеты, то начинал насвистывать. И это было верным признаком того, что дело ему нравится и все идет как надо.

Ах, ребята, ребята… Подготовить бы расчеты, выложить их в обкоме, потом в Москве — и можно институту заказывать проект… Только бы получить «добро», а там уж он убедил бы старика и всех других скептиков…

Прелесть какая дорога в субботу. Только частники на своих «Жигулях» и «Волгах». А что будет здесь через год-два? Именно сюда пойдут все грузы для электрометаллургического. Сюда. И тогда здесь будет много шума.

А сейчас асфальт мягко стелется под колеса. Иногда потряхивает машину на поворотах. Все идет как надо. Впереди встреча со своими, два хороших, беззаботных, радостных дня.

Скорей бы Лесное.

 

7

— Это удивительные люди, — сказал Игорь, — просто потрясающе удивительные. Их вера в свой народ, в его замечательное будущее — настолько крепка… Ты знаешь, кругом рвутся бомбы террористов из «Патриа и либертад», чуть ли не каждый день убивают их товарищей, реакция заговор плетет, и это ни для кого не секрет, обстановка, одним словом, совсем невеселая, а они верят в победу.

— Значит, ты считаешь, что переворот возможен? — Рокотов лежал рядом с Игорем на узкой песчаной полосе вдоль берега, глядел сквозь темные солнечные очки на мягкие волны, которые торопливо катила от берега к берегу речушка.

— К сожалению, в этом почти ни у кого нет сомнений. Генералитет армии весь против Альенде. Самое главное, что реакции удалось поднять против Народного единства средние слои, офицерство, чиновников. А тут еще спровоцированная против правительства забастовка на руднике Теньенте. Насколько я знаю, она продолжается и сейчас.

Уже почти обо всем переговорено. Уже обо всем рассказано. И только Чили… Еще и еще раз Рокотов расспрашивает Игоря о том, как выглядел Олеанес, о том, как и что говорил Франсиско? Неужто они не могут раздать оружие рабочим, создать народную милицию? Революция должна уметь защитить себя.

Нет, не могут. И Игорь объясняет, что Альенде ни на йоту не отступает от конституции! Это его кредо. Пусть он романтик, пусть. Но его пример показывает всему миру, как лживы утверждения Запада, что революция — это диктатура и насилие. Чилийский опыт наблюдают десятки стран. Да, Альенде понимает степень угрозы революции. Он предупредил руководителей партий Народного единства о возможности переворота. Сейчас партии готовятся к нелегальной работе в условиях террора. Он все понимает, товарищ рабочий президент, он готов погибнуть ради будущего Чили. С ним очень мало руководителей армии: Пратс, Сепульведа, Пикеринг, Пиночет… Этим генералам он верит. Смогут ли они предотвратить вмешательство армии или же войска выступят на стороне реакции?

Пришла Лида. Расстелила домотканый коврик, легла рядом с братом. Давно не виделись. Пряди седых волос в короткой стрижке, лицо отмечено первыми морщинами. Что ж ты бродишь по свету, сестреночка? Когда причал найдешь?

Два часа назад Игорь, глядя куда-то в сторону, вынул из портфеля запечатанный конверт. Протянул Рокотову:

— Возьми, Володя… Знаешь, не могу. Сколько раз брал, чтобы распечатать, и не могу. Как будто в чужую жизнь грязными руками. Возьми себе, ты брат. Можешь распечатать и прочесть, и не обязательно говорить мне, кто о чем там писал. Вот видишь, и мне легче сразу стало, будто решил все задачи на экзамене.

Конверт как конверт. Надписан неразборчивым почерком. Характер у автора этого письма, если судить по почерку, не из гладких.

— Зачем же мне? Сам вскрой… — Рокотов начал сопротивляться, однако Игорь настаивал, предлагал бросить письмо в речку. Пришлось положить его в карман.

И вот Лида. Игорь волнуется, он догадывается о том, что задумал Владимир. А тот оттягивает начало разговора.

— Был я в мае у вас в гостях… — Рокотов говорит равнодушно, словно о чем-то незначительном, второстепенном. — А ящик ты, Игорь, видимо, плохо замыкаешь… Гляжу — письмо перед дверью на половичке. Взял и сунул в карман. С тех пор вот и ношу. А оно тебе, Лида. Ну-ка давай читать вслух.

Он пошарил в кармане пиджака, лежащего рядом, вынул письмо и положил перед сестрой. Она глядела на него недоверчиво, потом прочитала адрес, замотала головой:

— Коленьков… С чего бы это?

Вскрыла, прочла. Аккуратно сложила вместе и письмо и конверт и положила перед мужем:

— Наверное, больше всего это волнует именно тебя… Читай.

Игорь покраснел, отвернулся:

— Зачем это мне?

Рокотов просмотрел письмо. Небольшая записка с сообщением о том, что дела в порядке, распаковываются на новой площадке, семьсот третий километр, так что теперь надо добираться через Могутное. Там каждую пятницу бывает машина из экспедиции. Добросят. Вот и все.

Рокотов зачитал письмо вслух, затем отдал его Лиде. Она взяла его, медленно порвала. Клочки бросила в речку и задумчиво глядела, как вода бережно колышет их в двух метрах от песка.

— Пойду погуляю, — сказал Игорь и торопливо поднялся. Прихватил одежду и, худой, долговязый, медленно пошел в гору.

— Так… условия созданы, — со смешком сказала Лида. — Что ж вы решили сообщить мне? Ты, как я догадываюсь, будешь рупором моего мужа. Так или не так, братик?

Рокотов лег навзничь, закрыл глаза:

— Может, и так… Только не по поручению твоего мужа. Сам хочу разобраться. Не так живешь.

Лида порылась в сумочке, достала сигареты. Пока вытаскивала одну из пачки, чертыхнулась… Никак не удавалось пальцами прихватить мундштук.

— Может, объяснишь?

Давно когда-то, тогда еще Володе было около двадцати, Николай созвал их сюда, на бережок. Сели друг против друга все трое. Николай сказал:

— Вот мы все тут… Нет отца и мамы. Разбегаться срок. Ты, Лидка, диплом получишь, потом Вовка. А беда случись, тут и соберемся. Я у вас за отца-мать был. Как воспитывал — не знаю. Плохо, наверное. Не ученый. Зато хочу похвалить, что лжи от вас не было сроду. Потом жисть у каждого своя пойдет, может, и приучит кого из вас вилять… Об одном прошу: не надо друг другу нам врать. Самое поганое дело. Теперь мы все друга для друга воспитатели. И слово давайте дадим вот тут, что лжи нам для остальных не будет. А спросить мы имеем право с каждого. От имени отца-матери.

Пусть нескладно, зато крепко сказал Николай. У Лиды даже слезы на глазах появились. И поняли тогда все последующую за этим паузу, как клятву какую, что ли? Во всяком случае, Володя.

Чуть побледнела Лида, видимо, вспомнила этот самый эпизод.

— Что же ты хочешь от меня узнать, братик?

Любила она его. На руках своих выносила. Все игры первые играла не с девчонками, а с ним. Уже потом, когда вырос, доверяла ему свои девчоночьи тайны, и он ей свои поверял потом, когда встречались на каникулах в доме Николая. И сейчас, хоть обидные для нее слова говорил, а не могла на него сердиться — это ж он, Вовка, братик.

Он был сильнее всех троих характером. Обнаружилось это уже давно и было признано даже Николаем. И все же, по традиции, диктовала она. Вырос братик. Вот уже сурово спрашивает со старшей сестры. И для нее не так важен был сейчас вопрос, с которым он к ней обратится, а другое: то, что именно он, Вовка, которого в одной рубашонке носила на худющих девчоночьих плечах, «на закорках», как говорил Николай, он сейчас задает ей строгий вопрос.

— Мне трудно смотреть на вас обоих с Игорем. Хорошие люди, добрые. А ты — мать. И вы мучаете друг друга. В чем дело? Ты мне можешь ответить? Игорь живет как холостяк, как я… А человеку уже немало. Дочь твоя у его матери годами. Дело это? Что ты ей ответишь, когда она спросит тебя о том же, о чем я сейчас: где ты была эти годы? Почему не рядом с ней? Ведь вас уже почти ничего не связывает. Вы — каждый но себе. Так думайте же. Каждому надо немножко счастья, а оно у тебя есть?

— Не знаю.

— А я знаю… Нет его ни у тебя, ни у Игоря. И виной тому ты. Тебе уже до сорока считанные годы. А у нас встречи через пять месяцев. Для чего тебе эта тайга? Тебе, женщине, матери?

Она не собиралась оправдываться. Ковыряла щепочкой песок, отбрасывая его к воде. Целую горку наковыряла, пока он свою страстную речь говорил. И глядела на него — и видела в нем большое сходство с отцом: те же губы узкие, сжатые, лоб высокий, глаза с прищуром, немножко злым и внимательным. Она помнила отца очень хорошо, только на Володе сейчас не было отцовской шинели, да и ростом он был чуток повыше и не горбился немного, как отец.

— Учи-учи меня, братик, — тихо сказала она, все еще находясь под влиянием внезапно сделанного открытие— учи… А что я могу сказать? У тебя дело свое есть, за которое борешься. И я знаю, что ты стоишь на нем упорно… Так почему же у меня не может быть моего дела? Ты подумал об этом?

В этом странном разговоре преобладали паузы. Их было много, будто оба говорящих подолгу готовили свои доводы.

— Думал, — сказал Рокотов, — и вначале тебя оправдывал. Ты жила без матери и без отца. На такую же жизнь ты обрекаешь свою дочь. Я сегодня смотрел на вас обеих: она, по-моему, стесняется твоей ласки.

— Честное слово, — Лида положила ему руку на плечо, и он вдруг почувствовал, как не по-женски тяжела эта рука. Видимо, и тяжести носить пришлось, и дрова для костра рубить топором, и рюкзак пристраивать тяжелый на плечи… — Честное слово тебе даю, братик, последний год… Вот сейчас сезон доработаю… Где-то в марте освобожусь, и все. Стану до конца дней своих стойкой горожанкой. Трассу доведем, и все. Понимаешь?

На этот раз молчали тяжело и долго. Уже появился невдалеке Игорь и вытаптывал дорожку вдоль обрыва, нетерпеливо поглядывал на них. Уже от дома замахал руками Эдька, приглашая всех на обед, а они все сидели и сидели, думая каждый о своем, и Рокотов знал, что никакими вмешательствами не исправишь отчуждения, возникшего между двумя людьми, хотя бы потому, что они просто не знают друг друга. Они вместе не переживали семейных бед, потому что каждый переживал их в одиночку, они не сидели рядом у постели больного ребенка, когда, казалось, все уже решено и нет выхода, они не знали силы объединяющей двоих радости, когда болезнь отступает и на детском лице появляется улыбка. Они не знали ничего об их собственной семье, потому что каждый знал только свои беды и заботы и научился распоряжаться только самим собой. И до тех пор, пока они не поймут всего этого, они будут относиться друг к другу как случайные знакомые, которым хорошо друг с другом только первые пять дней. А потом каждый из них начинает думать об оставленной где-то привычной жизни и стремиться к ней, как человек, находящийся в гостях и мечтающий вернуться в привычную для него обстановку.

А Лида думала не о сказанном или услышанном сейчас, а о вчерашнем разговоре с Эдькой. Он подсел к ней неожиданно и вдруг шепнул на ухо:

— Теть Лида, ну их всех… Идемте поговорим.

Она встала:

— Обязательно без свидетелей?

— А как же?

Они пошли к реке, и Эдька начал рассказывать о своих делах. Ничего не получается в жизни… А он так не может. Ушел. Теперь вот размышляет, что делать дальше. Ждал ее специально, чтобы поговорить по душам. У него профессия — тракторист. Может на бульдозере. На кране может. Он хотел бы поработать с ней, в тайге. Ну хоть год. Чтобы попробовать себя. Ведь не знаешь, что можешь, к чему пригоден?

Он говорил, а она думала о том, что Маша будет против, а Николай, пожалуй, взорвется криком, потому что Эдька — это его слабость, его боль и радость. В Москву он каждую неделю присылал письма и требовал описать все, что видит и делает сын. Как же теперь из дома его отпустит?

А сыну двадцать один. Пора бы парню самому почувствовать пот соленый на губах. Да только что скажешь Николаю?

— Договаривайся с родителями сам… Разрешат — возьму.

— Честно? — спросил Эдька и заулыбался. — Ну?

— Абсолютно. Слово твоей тетки.

— Шутите.

— Зачем же мне шутить? Договоришься — в начале июля на самолет — и в Хабаровск. Потом немного поездом, потом немного самолетом местных линий, а дальше грузовиком. Устраивает?

— В жилу, — сказал Эдька и поднял большой палец кверху.

… Могла бы, сказала б Володе, что этот год пробудет в тайге, чтобы хоть за Эдькой приглядеть. Ведь парень впервые в жизнь выбирается. Впрочем, еще рано об этом говорить. Навряд ли Николай согласится.

За столом собралось их так много, что даже стульев не хватило. Пришлось на две табуретки класть доску и таким образом увеличивать количество посадочных мест. Пришел старик Мартынов, уже совсем древний, с палкой в дрожащих, бурых от вздувшихся вен руках. Несмотря на семьдесят с лишним лет, говорил разборчиво, ясно. Когда налили стопку, долго глядел на нее выцветшими слезящимися глазами, потом взял:

— Последний раз года четыре назад выпивал… Давно. Зараз хочу слово сказать и выпить как все люди. А слово хочу сказать за моего комиссара, за батьку вашего… человек был большой… Сердце золотое. Может, моя вина в том, что сам не пошел, старый бобыль, отца вашего послал к тому эшелону… Простите меня.

— Ну что вы? Что вы, Максим Павлович… — Рокотов поддержал старика под локоть, когда он вставал, чтобы выпить. — Война была. Кого выберешь?

— Война… — Мартынов выпил, сел на место, тяжело завозился, словно поудобнее устраивался. — Война — она для земли самое страшное… Это то же самое, что тело людское снарядом рвать, так и землю нашу. Сколько она, кормилица, вынесла… А родит и кормит нас. Вот ты, Коля, ответь, когда наши трактористы перестали из земли осколки выгребать?

— Да года два, не боле…

— То-то и оно. А сколько еще лежит в земле железа? Чужого и нашего? Военного железа. Давеча слыхал, что лектор рассказывал. Будто под нами, под землей нашей, тьма-тьмущая руды железной… А я встаю да говорю ему: что ж вы, товарищ лектор, говорите, что недавно про это дело узнали? Да я ищо мальцом был, мне бабка рассказывала, что на нашем месте вот тут кровь русская рекой лилась. Порубежье тут было. И с юга вражья напасть, и с севера. Карла швецкий и тот до наших мест добрался. Я уж про других охотников до грабежа приумалчиваю, половцев всяких да татаро-вей… Так вот что мне бабка говорила. Кровь русская — главное богатство народа, потому что нет крови — жизни нету. А лилось ее тут, на нашем порубежье, столько, что и сказать трудно. И вот вражьё однажды на деревню нашу наскочило. Всех ратников порубали, а стариков да детей повязали. Главный бандит сел на высокое место и давай суд править. Всех мужиков по одному вызывает перед собой и спрашивает: где богатство главное спрятано? Молчат. Тут начали по одному рубить людей на глазах у жен да пытать. Не выдержал один дед старый-престарый… Подходит и говорит: «Ты, главный злодей, чего хочешь?» А тот подбоченился и отвечает: «Сила моя, потому хочу я ваш главный клад забрать и в свою землю увезти». — «Ишь чего надумал, — отвечает старик, — за что же людей губишь?» — «Так не признаются, где клад». — «Я тебе клад укажу, — говорит старик, — только людей ты отпусти на волю вольную». Заупрямился было главный грабитель, да толку-то чуть. На своем старик стоит. Пришлось отпускать женок, да детей, да стариков древних. Ушли они за горизонт, не догнать их уже, тогда и говорит грабитель главный: «Ну, старик, отвечай, где богатство? Я свое слово сполнил. Теперь твоя очередь». Да-а… Дед и говорит: «Берите лопаты, пойдем». Привел их к ярку, к самому нижнему месту, стал и говорит: «Вот тут копайте». Начали они копать, день копают, другой, третий. Стали кричать, требовать расплаты со стариком за обман. Главный грабитель и говорит: «Подумай, старик, может, не то место указал?» А тот и отвечает: «А везде земля русская. Это и есть наше главное богатство. А теперь, каты, делайте со мной что хотите. Смерти не боюсь». И замордовали старика. Возили его по окрестностям и так старались, чтоб не больше одной капли крови падало с каждым шагом. «Хочу, чтобы ты был богатым, — кричал главный грабитель-завоеватель, — сколько пройдешь — столько и будет у тебя земли». И говорят, что много ден шел старик… Сила откуда бралась. На пять тыщ верст прошагал. Круг замкнул целый. Ежли по теперешним меркам, то и наша Славгородщина туда попадает. И как круг замкнул, так и кончился. А когда люди землю ту покопали, то обнаружилось что-то цвета красного как кровь… А коли спросил я у баушки, как старика-то звали, а она мне и ответила: Иван… Как же иначе, ежели не Иван». Как глянули на находку людскую профессора ученые, так аж рукой взмахнули от всякого удивления: мать честная, руда… Да такая, что в мире в целом нету такой по богатству. Вот оно как в народе говорят.

Игорь уже торопливо записывал рассказ Мартынова в блокнот. Рокотов сидел потупясь, а Николай как взялся ручищей за подбородок в начале рассказа, так и застыл.

— Красивая легенда, — сказала Лида. — Очень красивая.

— И слово руда в старославянском значит красная… — добавил Игорь.

Уже давно остыла еда на столе, а разговор все шел и шел. О трудных годах войны, об этой земле, на которой после сражений осталось около трехсот тысяч наших могил, о характере русского народа, который все способен вынести, но дойти до победы.

Расходились в тихое послеобеденное время. Николай пошел провожать Мартынова. Бережно поддерживая старика под локоть, вел он его вдоль ряда домов, стараясь, чтобы на пути не было препятствий в виде выбоин, камней.

Игорь стоял у забора, глядел на луг с белыми движущимися пятнами гусиных хороводов, на дальний лес, который синел где-то у Донца.

— Знаешь, Володя, — сказал он подошедшему Рокотову, — если я когда-нибудь увижу Виктора или Франсиско, я обязательно расскажу им эту легенду. Обязательно.

Он не знал, что в этот самый день головорезы из «Патриа и либертад» бросили в городе Винья-дель-Мар в два дома, населенных сотнями семей офицеров военно-морского флота, мощные заряды. Результат — много убитых и раненых.

Реакция начала деятельную подготовку к мятежу. Наступали дни открытого террора.