Четыре года подряд Пьер Гулд смотрел многосерийный сон: каждую ночь действие возобновлялось с того места, на котором остановилось накануне. Частенько он уходил в одиннадцать, бросив на прощанье: «Пойду лягу, мне не терпится узнать продолжение».
У Пьера Гулда были весы. Когда я впервые встал на них, они показали совершенно невероятную цифру. Я сказал Пьеру, что весы сломались. «Они в полном порядке, — возразил он, — я сам их сделал». Тогда я сообщил, где остановилась стрелка, и категорически отрекся от увиденного. «Это полные весы, — ответил он, улыбаясь. — Они показывают, поправился ты или похудел, а еще — тяжело у тебя на сердце или легко. Таким образом, всякий раз, становясь на весы, ты получаешь полный диагноз».
— Мое генеалогическое древо завершено, — объявил как-то раз Пьер Гулд.
— Докуда ты добрался? — спросил один из нас.
— До Адама и Евы. Я уже сказал: работа завершена.
Пьер Гулд написал роман «История спящего», бывший, по его словам, самой ограничительной липограммой в мире: он запретил себе использовать все буквы алфавита, кроме «z». Трехсотстраничный текст выглядел следующим образом: «Zzzz, zzzz, zzzz…»
Пьер Гулд заявил мне, что не может войти ни в одну библиотеку. Я поинтересовался причиной, и он рассказал следующую историю: «Я провел в библиотеке больше времени, чем кто бы то ни было другой на свете. Десять лет я ходил в один и тот же читальный зал, сидел за одним и тем же столом, на одном и том же стуле. Рядом со мной всегда устраивался один и тот же сумасшедший старик с лысым черепом и подслеповатыми глазами; видел он так плохо, что, читая, практически утыкался носом в свои книги. Через каждые полчаса он доставал из мешочка хлебную корку и молча ее съедал. Думаю, эти корки были его единственной пищей. Однажды он исчез; книги лежали на столе, а его самого не было. Я забеспокоился и поинтересовался у другого завсегдатая, что случилось. Он улыбнулся, приподнял одну из книг старого безумца, и я увидел толстую серую крысу: она бесшумно грызла корочку. Учитывая проведенные среди книг годы, боюсь, как бы меня не постигла та же участь, если снова окажусь в библиотеке».
У Пьера Гулда было множество профессий, в том числе — воспитатель в интернате для мальчиков. Из беседы с родителями учеников в первый день учебного года.
Мамаша. У моего сына нет кровати, мсье.
Другая мамаша. И у моего тоже.
Гулд. Все наладится.
Папаша. Как такое вообще возможно?
Гулд. Это совершенно нормально, мсье.
Мамаша. Неужели?
Гулд. Мы всегда зачисляем больше учеников, чем имеем кроватей.
Та же мамаша. Но это же нелепо!
Гулд. Завтра все наладится.
Папаша. У вас будет больше кроватей?
Гулд. Нет. У нас будет меньше учеников.
Мамаша. Как так?
Гулд (поворачиваясь, чтобы уйти). Дедовщина, мадам, дедовщина.
Однажды Пьер Гулд купил часы и с гордостью нам их продемонстрировал. На циферблате было двадцать четыре деления вместо привычных двенадцати, а стрелки стояли вертикально и не двигались.
— Они не ходят.
— Конечно же ходят, — не согласился Пьер.
— Сам видишь, что нет.
— Если стрелка не крутится, это еще не значит, что она сломана, — раздраженно бросил он. — Это часы наоборот: они отсчитывают не то время, что проходит, а то, что остается.
Мы были заинтригованы и потребовали дополнительных объяснений.
— Этим часам известны день и час смерти их владельца. Пока они стоят, я спокоен, ибо знаю, что умру не завтра. Как только они пойдут, всей жизни мне останутся одни сутки, и это время нужно будет использовать с толком — пока не замрут стрелки, а с ними и сердце.
В следующие три месяца Пьер каждые пять минут с тревогой смотрел на часы на своем запястье — вдруг, не дай Бог, пошли? Осознав, что страх смерти пожирает его изнутри, он в конце концов избавился от часов.
Пьер Гулд вернулся из долгого путешествия в обществе молодой брюнетки: из всей одежды на ней была только пестрая накидка, из-под которой виднелись голые икры и лодыжки. Девушка неподвижно стояла за спиной Пьера, глядя перед собой и не говоря ни слова.
— Кто это? — спросил один из нас.
— О чем вы? — изобразив удивление, обернулся Пьер. — Ах, она! Я взял ее, чтобы закончить в метро, но не успел.
Мы онемели от изумления.
— Это книга, — пояснил он. — Готов поспорить, вы впервые такую видите.
Мы дружно закивали.
— В той стране, где я был, бумага — в цене золотой пыли, на ней печатают только классиков и словари. У писателей один выход — вытатуировать свои сочинения на коже, прикрыться накидкой и продать себя в книжную лавку. — Он задумчиво взглянул на женщину-книжку. — В данном случае первая глава написана на шее, две следующие — на грудях, четвертая — на животе и так далее — вплоть до ляжек. Потом нужно ее перевернуть. Многие авторы помещают окончание на ягодицы, а развязку — на самую интимную часть тела.
В качестве подтверждения он приподнял накидку, и мы увидели на коже девушки мелкий типографский шрифт.
— Вы не представляете, как это подогревает любовь к литературе, — сказал он. — Тамошняя молодежь не читает книги — она их глотает. — Помолчав, он добавил с нотками иронии в голосе: — Чтение — порок ненаказуемый…
Пьер часто говорил, что душа страны заключена во фразе или стихотворении. У него было много друзей в Чили, он обожал ее гористый ландшафт и часто цитировал чудесное стихотворение Висенте Уидобро: «Есть четыре основные страны света /их три/: север/и/Юг». Говоря о коммунистических странах, он всегда вспоминал щит с объявлением, который писатель Ян Забрана видел в Чехословакии: «По случаю ремонтных работ на объездном пути шоссе государственного значения на время открыто».
«Кюре деревни, где я рос, так сильно пугал ребятишек своим стеклянным глазом, — рассказал нам однажды Пьер Гулд, — что никто не хотел ходить на мессу. Один я не боялся, даже наоборот — стеклянный глаз священнослужителя меня завораживал и манил. Однажды я вдруг засомневался: мне всегда казалось, что стеклянным был левый глаз, теперь же шарик находился в правой глазнице. Я был так заинтригован, что после службы подошел к кюре и наивно поинтересовался, не поменял ли он местами живой глаз и искусственный. “Конечно, поменял, — отвечал он. — Ты очень наблюдателен. Вот, смотри”. Тут он вынул оба глаза и положил их на ладони. Один был стеклянный, другой — живой. Он пожонглировал ими и снова вставил в глазницы, опустил веки, поднял их и улыбнулся. Стеклянный глаз снова стал левым».
Пьер Гулд всегда хотел быть поэтом. Но черный юмор нередко побуждал его сочинять вызывающе циничные строки. Помню один текст, который он читал нам, гнусно хихикая. Эти строки пришли ему в голову во время прогулки зимним вечером по Парижу:
Пьер Гулд много месяцев страдал бессонницей. По утрам он выглядел утомленным, под глазами залегали темные круги. На вопрос о причине бессонницы он отвечал, что, напротив, спит очень хорошо, но понуждает себя бодрствовать как можно дольше. «Стоит заснуть, — объяснил он, — и мне тут же начинает сниться один и тот же сон: время растягивается, минуты становятся днями, дни — столетиями. Я один в белом коридоре, которому не видно конца, и жду. Все это длится долго, бесконечно долго, и просыпаюсь я с ощущением человека, выпущенного на свободу после тридцатилетней отсидки в тюрьме. Вот я и предпочитаю не засыпать, потому что, если усну, буду неделями маяться от скуки в этом проклятом коридоре».
Три проекта Пьера Гулда: справочник репетиторов, составленный «попредметно» и обновляемый ежемесячно, в котором будут взяты на учет все учителя, училки и пафосные наставники, дающие объявления в газеты и на радио; алфавитный справочник переоцененных писателей, развенчивающий нескольких литераторов — как покойных, так и ныне здравствующих; антология уморительных юридических прецедентов, где будут описаны самые курьезные случаи, с которыми столкнулись судебные и административные инстанции в XX веке.
Пьер Гулд нетерпелив до крайности. В молодости, решив стать писателем, он начал с того, что завещал будущие рукописи Национальной библиотеке. Назавтра он обегал весь город в поисках переводчиков. На третий день депонировал в Национальный институт интеллектуальной собственности двести названий. На четвертый — созвал журналистов, чтобы обеспечить себе доброжелательную критику. Но и десять лет спустя не написал ни строчки.
«Я видел прелюбопытнейший сон, — сказал нам как-то вечером Пьер Гулд. — На страну обрушилась эпидемия холеры, миллионы людей умерли. Я тоже заболел и впал в бессознательное состояние, а когда очнулся, увидел мою мать и кормилицу: они стояли на коленях у изножия кровати, улыбались и радовались моему выздоровлению. Постепенно я набрался сил и через две недели окончательно поправился. Скажу больше — мне даже показалось, что я помолодел. Я вернулся к работе. Однажды утром мама пришла с рынка и объявила, что прошлой ночью умер папаша Ленуар и похороны состоятся завтра. Мы отправились туда все вместе. Я ужасно удивился, увидев гроб длиной в шестьдесят сантиметров, спросил маму, что стряслось с бедным стариком, но она вроде как не поняла и сказала, что сейчас не самый удачный момент для шуток. Гроб опустили в могилу, и мы пошли выразить соболезнования вдове; у меня задрожали ноги, когда я ее увидел — это была девчушка лет четырех, не больше. Не в силах вымолвить ни слова, я взял ее маленькие ручки в свои и долго сжимал в ладонях. Когда мы вернулись домой, я потребовал от мамы объяснений насчет этого цирка. Она засмеялась и сказала: какой же ты дурачок, все мы умерли — она, я и другие — и теперь молодеем в параллельном мире в ожидании перехода за грань. Папашу Ленуара похоронили, и теперь он появляется на свет в новом мире; пройдет несколько лет, и с нами случится то же самое».
Однажды мы спросили Пьера, где он родился: наш друг ужасно смутился и не захотел отвечать. Мы не отставали, и он признался, что никогда не знал, в каком городе появился на свет: отец утверждал, что в Брюсселе, а мать говорила, что в Токио. У него два свидетельства о рождении, выданные в один и тот же день в королевстве Бельгия и в Японии. Пьер показал нам два снимка — он во младенчестве: на первом его мать в голубом халатике держит сына на руках под растроганным взглядом отца; на втором — мать в лиловой ночной сорочке склонилась над колыбелькой, отец стоит за ее спиной и смотрит в объектив. «Обе фотографии были сделаны в день моего рождения в двух разных местах, находящихся на расстоянии тысяч километров одно от другого. — Пьер на мгновение задумался, потом улыбнулся. — Ну что же! Если это повторится в момент моей смерти, вам придется хоронить меня дважды».
«Сезонность» Пьера Гулда: много лет его волосы уподоблялись листве деревьев. В октябре из белокурых они становились рыжими, а в декабре выпадали. Весной шевелюра отрастала со сказочной быстротой; много раз рассеянные птицы приземлялись к нему на голову. «С волосами на лобке та же история, — заявил он как-то раз, — и, хотите верьте, хотите нет, в апреле они ярко-зеленые». В подтверждение своих слов он продемонстрировал клок чего-то бурого, что больше всего напоминало пучок пожухшей луговой травы, хотя Пьер уверял, что вырвал их прошедшей весной из лобка.
Пьер частенько заявляет, что при рождении всем людям достается равная доля удачи, а самооценка зависит от переживаемых обстоятельств: тот, на кого полгода сыплются несчастья, везунчиком себя не назовет, а сорвавший банк в игре вряд ли станет роптать на судьбу. На самом деле все это ничего не значит: колесо удачи со скрипом повернется и к смертному часу каждый израсходует строго ограниченную — не больше и не меньше, чем у других, — долю удачи. «Вот тут-то, — продолжал Пьер, — и нужно проявить характер. Возьмем для примера меня: я не пускаю дело на самотек, не хочу, чтобы судьба нанесла мне удар из-за угла, и строго регулирую чередование везения и невезения. Могу продемонстрировать…» Мы предложили Пьеру совершить в уме сверхсложные математические расчеты (2344 помножить на 7776, 57600 разделить на 643 и т. д.); он отвечал наугад, не задумываясь, и каким-то чудом дал один правильный ответ. «Везуха, невезуха, везуха, невезуха, — с улыбкой прокомментировал он. — Я расчерчен, как нотная бумага». Мы перешли от счета в уме к знаниям из области общей культуры, а именно — к переводу на языки, которых Пьер отродясь не учил: балийский, суахили или литовский. В одном случае из двух Пьер давал верный перевод, и, не будь мы привычны ко всему в общении с этим человеком, сочли бы его гениальным аутистом.
Пьер Гулд застенчив. Влюбившись в женщину, он в ее присутствии демонстрирует полнейшее безразличие и даже не заикается о своих чувствах, от чего ужасно страдает, но признаться не может. Так проходит много месяцев, а иногда и лет, пока страсть Пьера не угаснет или он не влюбится в другую, помоложе или покрасивее. Встретившись с объектом прежних вожделений, он ходит гоголем, ведет себя крайне вызывающе, всячески подчеркивая одержанную победу. Бедняжка, ни сном ни духом не ведавшая о «вдохновленных» ею терзаниях, спрашивает, чем заслужила такое отношение.
Своим жизненным девизом Пьер Гулд выбрал две строки из стихотворения поэта Норжа: