Мемуары? Друзья и бывшие коллеги давно уговаривают меня их написать; я и сам об этом подумываю — мне впервые пришла эта мысль (нескромная, признаю) еще до того, как я вышел на пенсию, — но все откладываю и никак не возьмусь за перо. Почему мне так трудно начать? Быть может, перспектива доверить бумаге воспоминания судебного следователя слишком недвусмысленно и жестоко говорит мне, что лучшая пора моей жизни миновала; а может статься, меня впервые посетили на восьмом десятке сомнения, знакомые любому писателю, — ведь об этой стезе я мечтал, пока страсть к уголовным делам не вытеснила из моей головы рифмы и складные фразы. Я часто слышал, какой мукой бывает для литераторов начало новой книги, а порой даже новой главы, — не случился ли со мной подобный ступор, коли я всякий раз, решив начать, тут же нахожу другие, более неотложные дела? У меня все готово для работы: на столе вдоволь бумаги, дюжина хорошо отточенных карандашей и, наконец, накопившиеся за сорок лет записи и судебные дела, закрытые и нет, нашумевшие и никому не известные, — все они были поручены мне за мою долгую карьеру в Скотленд-Ярде.
Я вел немало сложных дел, столь серьезных, что шагу не ступишь в Лондоне, чтобы не налетела толпа журналистов; бывали у меня и дела менее громкие, но весьма интересные, зачастую удивительные, порой трагические. Дело Латурелла можно отнести и к тем и к другим. Джон Латурелл, ботаник новаторских взглядов, был найден мертвым, с жестокими увечьями, в своей оранжерее в 1955 году. Ему было шестьдесят лет, и почти все время он проводил среди растений, которые сам выращивал в своих миниатюрных джунглях. Я отрядил трех своих лучших сыщиков на поиски убийцы — ибо это было, несомненно, убийство — несчастного ученого. И вот однажды пришло прелюбопытное послание из Бразилии: оно было адресовано лично мне и отправлено, судя по штемпелю, из Салвадора, столицы штата Баия. Содержание письма так поразило меня, что я сделал копию для своего архива. Вот оно:
Отель «Поусада дас Флорес»
Руа Дирейта ду Санта Антониа, 442
Салвадор, Баия, Бразилия
Салвадор, 22 марта 1955
Господин инспектор, вернувшись из экспедиции в джунгли Амазонки, я узнал из французской газеты о смерти Джона Латурелла. Заметка была короткая (два десятка строчек в уголовной хронике, так хорошо запрятанных среди других происшествий, что удивительно, как я их вообще заметил), но подробная: если верить газете, тело Латурелла нашли в оранжерее, со страшными ранами, как будто его терзал хищный зверь. Я тотчас позвонил дочери Латурелла, Эмили, которая подтвердила ужасное известие и рассказала, что отца уже похоронили на лондонском кладбище Банхилл-Филдс, неподалеку от могилы Блейка, поэта, которого он так любил, что мог прочесть наизусть «Брак неба и ада».
Эта новость меня очень опечалила. Я семь лет был ассистентом Джона Латурелла; мы с ним вместе побывали в самых неизведанных уголках нашей планеты и добирались до самых неизученных племен в надежде найти у них неизвестные науке целебные растения, чтобы привезти их в Европу. Я в курсе, что в научных кругах Латурелла считали самоучкой и чудаком (автор заметки, из которой я узнал о его смерти, назвал его «ученым-одиночкой», «разрушителем традиций» и подчеркнул, что он не пользовался доверием среди специалистов); да позволено будет мне, однако, сказать, что он был одним из величайших ученых своего времени. Бесспорно, со странностями (а у какого гения их нет?), но уж никак не самоучка: Латурелл учился и работал в лучших университетах Европы и мира, а перечислять его дипломы и научные степени в ботанике и других науках (ибо такой жажды знаний я не встречал больше ни у кого; представьте себе, что на шестом десятке он занялся изучением оптики и астрономии и намеревался писать диссертацию — пятую по счету), так вот, перечислять мне пришлось бы до поздней ночи.
Но к делу: вот почему я решился написать вам сегодня. Я, наверно, больше, чем кто бы то ни было, знаю о жизни и занятиях Джона Латурелла, который, можно сказать, только со мной и общался те семь лет, что продолжалось наше сотрудничество; полагаю, что вы в скором времени захотите выслушать меня как свидетеля; предупреждаю ваше желание, чтобы избавить вас от лишних хлопот: бо льшую часть времени я провожу в таких местах, где меня не всегда легко разыскать. Я пробуду в Рио как минимум две недели, вы можете связаться со мной, позвонив в отель, адрес которого указан выше. Возможно, того, что я сейчас напишу, вам будет достаточно, чтобы установить убийцу Латурелла, и дополнительная помощь с моей стороны не потребуется; но, поскольку суть моих показаний граничит со сверхъестественным, думаю, что вы все же захотите побеседовать со мной лично, после того как их прочтете.
Я познакомился с Джоном Латуреллом вскоре после войны, в 1946 году. Он тогда искал ассистента для научной работы и помощника в быту. Призванный в британские войска в 1943-м, я был вынужден прервать учебу; три года спустя, не имея большого желания возвращаться на студенческую скамью, я предпочел найти работу — тем более что мои родители умерли, а на оставленное ими наследство я не протянул бы в праздности и года. Латурелл принял меня на пробу. Изначально моей обязанностью было освободить его от всех забот, не связанных непосредственно с научной деятельностью: я содержал в порядке дом, покупал продовольствие, отвечал на письма, вел счета, посылал алименты бывшей жене, с которой Латурелл расстался в 1940 году, вскоре после рождения дочери — той самой Эмили, которую он навещал раз в месяц. Очень скоро, однако, я стал помогать ему в работе, и он был так мной доволен («Удивляюсь, как я мог раньше без него обходиться», — говорил он порой обо мне, словно домохозяйка о новом пылесосе), что продлил контракт и даже немного повысил жалованье, которое, должен сказать, ибо скупость была одной из самых неприятных черт его характера, поистине оставляло желать лучшего.
Годы работы с Латуреллом были, наверно, самыми увлекательными в моей жизни. Заразившись энтузиазмом ученого, я выполнял все его поручения самозабвенно. Я ходил по библиотекам и делал выписки из старых книг по ботанике, дважды в неделю покупал по тридцать литров компоста для посадок, каждый день разводил навозную жижу в жестяной бочке и вместе с ним сажал, подрезал, прививал, удобрял тысячу чудесных растений в гигантской теплице, примыкавшей к его домику в Брик-Лейн, — это сооружение из стекла и дерева он построил сам и дважды расширял, поэтому выглядело оно нескладным. Два-три раза в год мы отправлялись в экзотические страны в поисках редких видов; не сказать, сколько приключений довелось нам пережить в пустынях Мексики, в болотах Флориды, в джунглях Азии! Вы, быть может, знаете Альфонса Карра, для которого ботаника — это искусство сушить растения между листами бумаги и поносить их по-латыни и по-гречески? Посмотрел бы я на этого шутника, доведись ему постранствовать с нами: два дня пешего похода за Латуреллом — и он позабыл бы свои остроты до самой смерти. Хрупкого здоровья, подверженный простудам и мигреням, Латурелл, однако, становился сверхчеловеком, не знавшим ни усталости, ни боли, когда шел на поиски amorphophallus в мангровых лесах Суматры или cylindrocline lorencei в дебрях Маврикия; он, утверждавший, что больше всего на свете любит свое мягкое кресло и уютное потрескивание огня в камине, мог, не моргнув глазом, полсуток идти по колено в болоте и ночевать под деревьями ради того, чтобы раздобыть редкое растение.
Я не стану распространяться ни о невероятных открытиях, которые сделали мы с Латуреллом за эти годы, ни о наших неудачах и вопросах, на которые мы не нашли ответов: вряд ли это вам интересно, хотя кое-какие эпизоды, что я мог бы вам поведать (например, об опасностях передвижения на самых экзотических видах транспорта), наверняка заставили бы вас улыбнуться. Я перейду к делу, будьте спокойны, но для этого мне придется вернуться в 1951 год, когда Латурелл страстно увлекся любопытными видами растений — теми, что известны широкой публике под названием плотоядных.
Разрушительная сила растительного мира всегда была для Латурелла предметом живейшего интереса: и то сказать, иное растение способно свалить лошадь с помощью вырабатываемых им ядовитых веществ — согласитесь, в этом есть что-то жуткое и притягательное. Мало-помалу возникло то, что звалось у него «закрытым фондом», по аналогии с библиотеками, где в таких фондах хранятся книги, запрещенные цензурой: это был уголок оранжереи, где росли всевозможные вредоносные и ядовитые растения, — я любил порой постоять среди них неподвижно, думая, что в их листьях течет и смерть, и жизнь. У нас были, среди прочих, великолепные шлемы Юпитера (Aconitum napellus), цветы семейства лютиковых, содержащие аконотин, который вызывает страшные приступы удушья с пеной на губах, как у бешеной собаки; черный паслен (Solanum nigrum), от которого может скрутить желудок похлеще, чем от дюжины несвежих устриц; красавец молочай (Euphorbia helioscopia), отравляющий через улиток; европейский бересклет, плодоносная белладонна, ядовитые грибы — короче говоря, целая сатанинская аптека, смертоносная сила которой доставляла Латуреллу то же удовольствие, что арсенал снайперских винтовок коллекционеру оружия: у него никогда и в мыслях не было использовать их против ближнего, но сознание, что они всегда под рукой, опьяняло, как ничто на свете.
Откуда пошло увлечение Латурелла плотоядными растениями, я уже не помню; скажу одно: непентесы, росянки и саррацении, когда он с ними познакомился поближе, вытеснили из его головы всю прочую растительность, интересовавшую его до тех пор. Мы забросили все наши прежние работы и всецело отдались изучению пищеварительных механизмов плотоядных растений, их способности усваивать мошек, гусениц, мокриц и сороконожек, попавших к ним в «пасть». Этими растениями мы засадили изрядную часть теплицы; их листья представляют собой до того хитроумные ловушки, что мы нарадоваться не могли, наблюдая их в действии. Но было одно, буквально заворожившее нас, то, к которому Латурелл проникся чувствами, каких наверняка никогда не испытывал к женщине, которому мы отвели особое место, расточали все заботы, на какие были способны, холили, как мать своих детей, — дионея, она же венерина мухоловка (Dionaea muscipula), королева среди плотоядных, которую еще Дарвин назвал самым удивительным растением на свете.
Полагаю, что вы, подобно большинству смертных, никогда не дивились этому чуду природы — скорее всего, и в глаза его не видели, и вряд ли вам это интересно. Позвольте тем не менее сказать о нем несколько слов, иначе вам будет трудно понять одержимость Латурелла дионеей. Для наглядности поищите в библиотеке картинку, а еще лучше прогуляйтесь в ботанический сад и попросите вам ее показать. У этого пышного растения от четырех до восьми листьев с шипами по краям, длиной около семи сантиметров, произрастающих розеткой из довольно короткого корневища; каждый лист начинается клиновидным черешком и постепенно расширяется. На поверхности листа три реснички треугольником обрисовывают область красного цвета, а по краю каймой проходят клетки, вырабатывающие нектар, который привлекает насекомых. И вокруг всего этого полтора десятка длинных и острых зубцов, причем расположены они таким образом, что смыкаются, когда захлопывается западня.
Принцип ее устройства и впрямь сродни чуду. Чувствительные реснички, о которых я упоминал, соприкасаясь с добычей, приводят в действие механизм, подобный волчьему капкану. Чтобы запустить его, необходимы два соприкосновения: таким образом, листья не смыкаются понапрасну от попадания пыли или сухих травинок. Как только насекомое дважды заденет эти шелковистые нити, шипы, окружающие лист, смыкаются, образуя подобие клетки, а затем и сам лист закрывается, как раковина. Вся операция занимает тридцатую долю секунды в ясную погоду, в пасмурную чуть больше. Затем растение переваривает пойманное насекомое, а две-три недели спустя раскрывается, являя на свет прилипшую к листу сухую оболочку, которая так и остается на нем, точно охотничий трофей. Проглотив три-четыре жертвы, лист чернеет, вянет и отпадает, уступая место новому.
Поразительное растение, не правда ли? Я часто наблюдал за ним и всякий раз невольно вздрагивал от изумления и страха в тот миг, когда захлопывался капкан. Это так мощно, так яростно и так не похоже на все, что мы знаем о растительном мире! Наши дионеи пожирали у нас на глазах целый зверинец в миниатюре, множество тварей, ползучих и летучих: мух, бабочек-поденок, личинок саранчи, кузнечиков, сороконожек, пауков; даже пчелы и осы попадались в западню. В начале мая можно наблюдать еще одно удивительное зрелище — цветение: великолепные цветы распускаются на длинных стеблях (достаточно длинных, уверяю вас, чтобы не соприкоснуться со смертоносными листьями). Когда насекомое приближается, у него еще есть выбор между жизнью и смертью: либо оно сядет на цветок и, взяв пыльцу, улетит на все четыре стороны, либо, кружа вокруг листьев, заденет чувствительные реснички и еще успеет ощутить, как захлопывается капкан, прежде чем будет съедено. В этом великая загадка дионеи: она питается насекомыми, которые могли бы ее оплодотворить. Только приблизьтесь к ней — даже сгибаясь от пыльцы, она закусит вами без жалости; мне она напоминает иных пауков: неблагодарная самка, после того как самец сделает свое дело, пожирает его — восхитительная аморальность живой природы.
Все это я говорю к тому, что Dionaea muscipula за несколько месяцев стала единственным смыслом жизни Джона Латурелла — а следом за ним и моей. В апреле 1951-го мы отправились в экспедицию, для изучения ее в естественной среде, в Северную Каролину (открывший дионею мистер Доббс был губернатором этого штата в середине XVIII века). Прочесав равнины между Шарлоттой и Гринсборо, мы нашли несколько прекрасных экземпляров и решили продолжить поиски на другом конце континента, в Орегоне, недалеко от Тихого океана. Успех этой первой экспедиции привел Латурелла в состояние эйфории, в каком я его еще никогда не видел; едва вернувшись в Лондон, он заговорил о новой вылазке — на торфяные болота Флориды и холмы Салема. Я напомнил ему, что он давно обещал сопровождать своего коллегу и доброго друга профессора Гальто в двухнедельную экспедицию в Северную Родезию и времени до ее начала осталось совсем немного. Латурелл хлопнул себя по лбу, крайне недовольный вынужденной отсрочкой своих планов, связанных с дионеей. Он хотел было отказаться от участия в экспедиции Гальто, но я его уговорил. «Ладно уж, поеду, — сердито буркнул он, точно ребенок, которого отправляют на каникулы к нелюбимой тетке; затем, обернувшись к нашим посадкам дионеи, с волнением добавил: — Но обещайте мне, что будете ухаживать за дионеями, как за родными сестрами, со всем старанием, на какое только способны». Через несколько дней он вылетел из Хитроу на небольшом туристическом самолете, в обществе Эндрю Гальто и пяти коллег из Лондонского университета, с полутонной научного оборудования в деревянных ящиках на борту.
Впервые за много месяцев я получил отпуск. Ботаника увлекла меня, но проводить шестнадцать часов в сутки без выходных в оранжерее все же утомительно. Латурелл не терпел отлучек из своего царства флоры: его интересовали только растения и он не понимал, что человеку надо иногда и развеяться. Я читал на его лице искреннее недоумение, сообщая, что хочу пойти в кино или в театр: развлечения для него не существовали как понятие, и никогда он не просил меня рассказать о виденном фильме или спектакле — растения занимали его целиком. Так что на шесть дней его отсутствия я максимально сократил общение с хлорофиллом, заходя в теплицу только для вечерней поливки. Все остальное время я прогуливался по улицам Лондона, старательно избегая парков и цветочных лавок.
На седьмой день, вернувшись, я увидел, что дверь дома Латурелла открыта. Подумав было, что к нам забрался вор, я вошел бесшумно, на цыпочках — и обнаружил в прихожей чемоданы хозяина. Я кинулся в оранжерею — он возился там и выглядел крайне взвинченным.
— Что вы здесь делаете? Африканская экспедиция уже закончилась?
— По идее я еще должен быть там, — ответил он, возбужденно потирая руки. — Я сказался больным, чтобы вернуться в Европу.
— Как это?
Он поднял голову, лукаво подмигнул и показал на стоявший рядом металлический ящик высотой метра полтора.
— Вот из-за чего я вернулся.
— Что это?
— О! Вы сейчас удивитесь. Да что там, вы не поверите своим глазам!
Латурелл достал из кармана маленький ключик, отпер замок на ящике, осторожно приподнял крышку и поманил меня, приглашая заглянуть внутрь.
Я повиновался — и вскрикнул от изумления, увидев находившихся внутри монстров.
— Боже мой! Латурелл! Что это такое?
В ящике были три гигантских растения, в точности похожих на Dionaea muscipula, только чудовищно выросшую или увеличенную под лупой: толстые, как у сахарного тростника, стебли, листья размером с ракетки для пинг-понга и шипы с детские пальчики; а еще казалось, что кто-то подновил цвета — они прямо-таки били в глаза необычайной яркостью. Вдобавок от этих чудо-растений исходило совершенно особое ощущение опасности, что-то жутковатое и, другого слова не подберу, величественное — так становится не по себе подле крупного хищника; но кроме силы в них чувствовалась и какая-то неуловимая порочность, словно они были наделены душой истинного убийцы.
— Я нашел их близ Ндоло, на поляне, на высоте две тысячи метров, — объяснил Латурелл. — Я был один; чтобы сохранить мое открытие в тайне, я ни слова не сказал остальным и молился, чтобы они тоже на них не наткнулись. Потом, изобразив дурноту и бред, я добился своего: Гальто приказал отправить меня назад в Лондон. Меня поручили заботам местных жителей, чтобы доставить в ближайшую деревню; когда мы отошли достаточно далеко от лагеря, я велел им повернуть обратно, и мы отправились на поиски необычайных растений, которые я видел. Мы нашли их десятки, одно другого крупнее. Туземцы утверждали, что видят их впервые, но один сказал, что слышал в своей деревне старую легенду об огромных цветах, которые ловят птиц на лету, а ночами подползают к хижинам и едят младенцев.
Поведение Латурелла, скажу вам прямо, меня глубоко возмутило. Что он потерял голову от этих невероятных растений — еще куда ни шло, такое естественно для ботаника; но он скрыл свое открытие от коллег, хуже того, солгал им, чтобы ни с кем его не делить, — вот это было, на мой взгляд, постыдно. Он от моих упреков только отмахнулся; ничто больше не имело для него значения, кроме этих монстров, взявших над его рассудком такую же власть, что картина великого мастера над коллекционером или сундук с золотом над скупцом.
— Ну же, помогите мне их достать, — потребовал он, прекращая спор. — Мы посадим их здесь — нет, пожалуй, вон там, на лучшем месте, где у нас Dionaea muscipula.
— А что же делать с muscipula?
— Делайте с ней что хотите. Вот что: как мы их назовем? Нужно им дать имя, не правда ли? А! Знаю. Друг мой, перед вами Dionaea tourella — дионея Латурелла! Что скажете?
Было ясно, что название он придумал не сейчас, а держал его в голове с первой минуты после своего открытия. Его комедия разозлила меня, а огонек безумия в глазах встревожил; Латурелл всегда был склонен к крайностям, но теперь, похоже, и вовсе потерял голову. Дальнейшее подтвердило мои опасения.
Когда на следующий день я пришел в оранжерею, он бинтовал себе руку куском марли.
— А! — воскликнул он при виде меня. — Вот и вы наконец! Будьте добры, помогите мне, пожалуйста.
— Что с вами случилось?
— Эта тварь прокусила мне руку, — ответил он, сердито покосившись на одну из трех гигантских дионей, посаженных на месте muscipula.
— Что, простите?
Рана сильно кровоточила: шипы глубоко вонзились в ладонь. Я поспешил продезинфицировать ее и тщательно перевязал, надеясь, что яд не успел проникнуть в организм. Латурелл, одновременно злясь на коварство своих дионей и радуясь доказательству их опасной натуры, подробно рассказал мне о происшествии и о результатах первых наблюдений:
— Я изучал их всю ночь и могу вам сказать, что за всю мою карьеру впервые сталкиваюсь с подобными чудесами. Их челюсти, точно стальные механизмы, готовы перемолоть все, что окажется в пределах досягаемости. На пробу я поднес к ресничкам мертвую муху на ниточке, но добился лишь раздраженного подрагивания, — видно, такую жалкую добычу они считают ниже своего достоинства. Затем я проделал то же самое с осой, с гусеницей — тот же результат. Тогда я решил предложить им дичь более существенную и принес из холодильника кусок говядины. Поверите ли, их стебли затрепетали, когда я вернулся, словно возбудились уже от запаха, а листья сожрали мясо в считанные секунды! Двести граммов вырезки исчезли быстрее, чем я вам это говорю! Накормив первое растение, я решил накормить и двух других, чтобы не было обид. Они проглотили все, что я им дал; вы можете увидеть собственными глазами сложенные листья, внутри которых перевариваются куски мяса. Тогда-то и случилась беда. Пока мои красавицы были заняты пищеварением, я решил их измерить, дабы убедиться, что они не выросли. И тут один лист дотянулся до моей руки, да так проворно. Если бы я вовремя ее не отдернул, он откусил бы мне пальцы.
Он задумчиво помолчал, снова посмотрел на раненую руку и просиял улыбкой:
— Чудо, не правда ли?
Началось тяжелое время. Я видел, как Латурелл день ото дня все больше теряет рассудок и уходит в бредовый мир, где единственными его собеседницами были гигантские дионеи, привезенные им из Африки. Ничто другое его не интересовало; я пытался напомнить ему о дивном разнообразии растительного мира, уговаривал отправиться в экспедицию на поиски новых растений, но он и слышать об этом не хотел. Он холил свои дионеи, молился им, как иконам; часто он корил меня, что я нарушаю их покой своей болтовней или недостаточно внимательно их слушаю — да-да, именно так и говорил. Дионеи больше не были в его глазах растениями — это были королевы, требующие поклонения, метрессы, держащие в страхе и взыскующие любви. Вряд ли будет преувеличением сказать, что он был в них влюблен и что, пожалуй, любя, ненавидел, хоть сам себе не признавался в столь противоречивых чувствах. Речи, которые он им держал, в корне менялись со дня на день: он то источал мед, нахваливая прелести их цветов, то становился сух и зол, обвинял их в заговоре против него, мол-де, они хотят его гибели. Но в обоих случаях, забыв о всякой сдержанности, он говорил при мне такие вещи, что я, случалось, уходил из оранжереи, сгорая от стыда за него.
А дионеи, спросите вы, что они обо всем этом думали? Латурелл так легко приписывал им человеческие чувства, что и я невольно впал в антропоморфизм. И так ли уж я был не прав? Я уже говорил вам, что ощутил, увидев их впервые; и страх этот не рассеялся, а, напротив, усиливался с каждой неделей. Мало того что дионеи были объективно опасны, во мне постепенно крепла уверенность, что они порочны. Признаюсь, у меня, ученого-рационалиста, это с трудом укладывалось в голове, но — таково мое глубокое убеждение — дионеи Латурелла наделены душой, черной душой, самой черной, какая только может быть. Они продолжали нападать на нас, стоило подойти к ним близко; то была немотивированная агрессия, загадочная, почти абсурдная — ведь они кусали руки, их кормившие! Я после пары укусов решил держаться на почтительном расстоянии, а когда Латурелл просил меня ему помочь, надевал толстые рукавицы. Сам же он не принимал никаких предосторожностей; за полгода дионеи кусали его раз тридцать (как-то на моих глазах одна из них, дотянувшись листом, вонзила шипы ему в спину, когда он стоял более чем в метре от нее, — гибкостью они обладали неимоверной. Помню, какое ошарашенное было лицо у врача при виде следов укуса, и до сих пор удивляюсь, что он не сообщил в полицию). Вели дионеи себя, однако, по-разному, в зависимости от настроения: иной раз буквально рвали его плоть, оставляя глубокие раны на руках, а бывало, покусывали почти ласково — так собака, играючи, зажимает клыками руку хозяина. Тогда Латурелл смеялся, как ребенок от щекотки, притворно вырываясь и стеная. Однажды он даже упал наземь, будто замертво, «чтобы доставить дионеям удовольствие»!
От всего этого мне было крайне не по себе, и я предчувствовал, что кончится эта история скверно. У Латурелла сложились с его растениями трогательные, но нездоровые отношения: порой он напоминал мне простодушного старого холостяка, которого обирает молоденькая кокетка, а в иные дни — мужа сварливой жены, только и мечтающего ее задушить. Я чувствовал себя третьим лишним: если он и заговаривал со мной, то исключительно о дионеях, и оставлял без внимания все мои попытки поговорить о другом. Мы начали ссориться — а ведь до этого жили душа в душу. Я корил его за бесконечные часы, что он проводил в безмолвии наедине с дионеями, в опасной близости от их зубов, словно испытывая судьбу; он злился, заявляя, что мне не понять тайны дионей и что сердце у меня сухое, как банкнота.
В конце концов я понял, что выход у меня один: уволиться и покинуть Латурелла. Воздухом теплицы невозможно было дышать: он пропах ненавистью и смертью, и я был уверен, что дионеи источают какую-то чертовщину, отравившую Латурелла и помутившую его рассудок. Две недели спустя я вернулся, чтобы вновь попытаться образумить его. Я застал его сидящим перед дионеями, взгляд был неподвижен, руки дрожали; смрад стал еще сильнее, чем прежде. Мне показалось, что растения изменили цвет, как будто потускнели и отливали желтизной и голубизной, словно синяки на теле. Они колыхались вслед за движениями Латурелла, и с листьев капала белая пена, в точности как из пасти бешеного зверя. Превозмогая тошноту, я покинул теплицу — на сей раз навсегда. Больше я Латурелла не видел. Сейчас я работаю с другим видным ботаником, французом, — с ним в феврале прошлого года я перебрался из Лондона в Амазонию.
Теперь вы знаете все. Надо ли пояснять мою мысль? Смерть Латурелла, как я сказал вам в начале письма, очень опечалила меня — но не удивила. В том состоянии, в каком я видел его в последний раз, было нетрудно понять, к чему он шел. Честно говоря, я предполагал самоубийство: мне казалось, что Латурелл, сведенный с ума своими дионеями, вскорости наложит на себя руки. Но очевидно, я ошибался: Латурелл не покончил с собой, он был убит. Кто же убийца? Позвольте поделиться с вами моей версией: это было преступление на почве страсти и виновные никогда не признаются, ибо не умеют говорить. Я знаю, вам это покажется бредом, и спасибо, если вы еще не выбросили мое письмо в корзину вместе с множеством нелепых разоблачений, которые от безумия людского наверняка сыплются что ни день вам на стол. Пищеварение дионей длится от двух до трех недель, и на протяжении этого времени их челюсти остаются герметически сомкнутыми. Я полагаю, что, раскрыв их, вы найдете мокнущую в соках плоть Джона Латурелла. Быть может, я заблуждаюсь и дионеи, привезенные им из Африки, вовсе не столь коварные и кровожадные создания, но я своими глазами видел, на что они способны. Я вздохну с облегчением, если ошибся, знайте, ничто на свете не доставит мне большей радости, ибо тогда я смогу по-прежнему верить, что порок и низость чужды миру растений, верить, подобно Теннисону, что, будь мне дано понять цветок, я познал бы и Бога, и человека:
Ибо, узнав дионею Латурелла, я с бесконечной тоской думаю, что цветок, напротив, откроет мне нечистого и смерть.
Оберон Гульд.
Я в сотый раз перечитываю это письмо и поражаюсь не меньше, чем в тот день, когда его получил. Какова история, не правда ли? Не знаю, что бы я предпринял, объявись Гульд раньше. Я сохранил копию ответа, который послал ему. Дошло ли мое письмо, не знаю, ибо с тех пор он не подавал признаков жизни.
Нью-Скотленд-Ярд
Бродвей, Лондон
SW1H 0BG
Сэр,
я получил ваше письмо и благодарю вас за то, что дали себе труд его написать. Сведения, которые вы в нем сообщаете, весьма любопытны, и я, поверьте, не преминул бы ими воспользоваться, если бы не произошло следующее событие: молодой человек по имени Уильям Джеффри явился в полицейский участок Брик-Лейн с признанием в убийстве Джона Латурелла, у которого он работал ассистентом с ноября 1954 года. Он был агрессивен и крайне возбужден, нес какую-то околесицу, что на него-де навели порчу, что его мозг заражен и скоро всю Англию охватит эпидемия преступности. Психиатры признали его невменяемым и поместили в лечебницу Бродмур. Все растения Латурелла, согласно волеизъявлению его дочери, были переданы Королевскому ботаническому саду Кью. Я связался с его руководством, и мне ответили, что никаких проблем с упомянутыми растениями не возникало и, что еще более странно, в коллекции ученого не нашли ни одной из описанных вами гигантских дионей. Быть может, они просто зачахли на корню, когда им стало ясно, что тот, кого они любили всей силой своей ненависти, окончательно и бесповоротно мертв?
Гарри Кроуэр