Перед вахтой

Кирносов Алексей Алексеевич

Этот роман посвящен тем, кто еще только готовится выйти в море, овладевает сложной и мужественной профессией моряка. Герои романа — курсанты военно-морского училища.

 

Перед вахтой

Алексей Кирносов

 

Часть 1

1

Начальство думает долго, но решает мудро. Наконец начальство решило, что открытие спартакиады училища будет двенадцатого декабря, и все согласились, что лучше и не надо. Заволновались спортивные советы курсов. Комсорги провели по классам собрания под девизом «Выведем наш курс на первое место». Только спорту посвящены были очередные номера стенных газет. Выдающихся спортсменов освободили от караульной службы. А на втором курсе все еще не нашли полутяжа по боксу. Тридцатого сентября Пал Палыч Беспалов, мастер спорта и тренер боксерской команды училища, дождался времени, названного в распорядке дня «личным», и отправился по расположению второго курса, ощупывая взглядом крупные фигуры. Председатель спортивного совета второго курса Саша Ярцев шел чуть позади, хмурый, как нынешняя погода, и никого не ощупывал взглядом, ибо прекрасно знал, что самые упитанные второкурсники весят не более чем по семьдесят килограммов, и, следовательно, никакого полутяжа им не найти, и в таблице соревнований будет по этой графе круглый, отвратительный ноль, курсовая команда не займет даже второго места, и плохо ему, Саше Ярцеву, придется по всем линиям службы, и долго потом будут склонять его бедное имя на разных совещаниях, сборах и заседаниях. Так, гуськом, прошлись они по коридорам и классам. Заглянули в кубрики, в умывальники, в курилку, в библиотеку, и в баталерку, и даже в музыкальный класс, хотя смешно в музыкальном классе искать перспективного полутяжа. Оглядев глазастых, тонких, как грифы домр, музыкантов, Пал Палыч тихо вышел в коридор, присел на подоконник и закурил в этом неположенном месте. Надо полагать, он грустил и думал о том, что на четвертом, к примеру, курсе этих полутяжеловесов от клуба до камбуза в две шеренги построить можно.

— Везде побывали? — задал он вопрос Саше Ярцеву, который ни присесть на подоконник, ни закурить в неположенном месте не рискнул. Саша считал, что для военного человека дисциплина — это главная основа жизни, и воспитывал в себе дисциплинированность. К тому же за курение в коридоре давали два наряда вне очереди.

— Вроде везде, — кивнул Саша, подумав. — В комнату культпросветработы не заходили, да это и ни к чему. Там у нас читатели собираются, художники, философы всякие. Никчемный народ.

— Все же наведаемся, — решительно сказал Пал Палыч, плюнул на окурок и, повращав головой, сунул его за батарею отопления. В просторной комнате культпросветработы было свежо и тихо. Трое щуплых в уголке сдвинули головы и бормотали, рассматривая потрепанный альбом. Известный всему училищу художник Игорь Букинский пристроился близ окна и копировал маслом из «Огонька» картину Айвазовского. За столом двое, мешая друг другу, читали в газете статью. А в самом дальнем углу, скрючившись, пристроилась на маловатом для нее стуле фигура с тетрадью на коленях. Фигура чесала макушку пером авторучки и при этом шевелила губами, в которых, судя по раскраске, авторучка побывала не раз. Пал Палыч пригляделся. Сложно было определить на глаз рост и вес согнутой вчетверо фигуры, но выразительные плечи, на которых квадратные погончики терялись, как четырехкопеечные марки на бандероли, заставили сердце тренера зябко вздрогнуть.

— Кто таков? — спросил он и указал на фигуру подбородком.

— Этот? Саша Ярцев нахмурился и скривил губы. — Слоненок. В смысле — Антоха Охотин. Безнадежно. Он в самодеятельности. И сак первого ранга. На зарядке его раз в неделю увидишь. Он не любит поднимать что-нибудь тяжелее карандаша.

— Рост? — осведомился Пал Палыч.

— Сто восемьдесят пять, — доложил председатель спортивного совета.

— Вес?

— На последней антропометрии потянул восемьдесят два двести, — не копаясь в памяти, ответил Саша Ярцев. — Только это бесполезно.

Тренер продолжал расследование:

— Двойки получает?

— Случается, — ухмыльнулся Саша. — Кто же их не…

— Исправляет на какую оценку? — перебил его тренер.

— Всегда на пять баллов.

— Какие места занимает в самодеятельности?

— В самодеятельности Слоненок могуч! — честно ответил Саша. — В прошлом году курс на первое место вытянул. Сенсация — первый курс на первом месте!

— Чего это он пишет?

Саша пожал плечами.

— Издали здорово смахивает на стихи.

— Это осложняет дело… Ты погоди пока в сторонке, — велел Саше тренер и сунул руки в карманы куртки большими пальцами наружу. Он прошелся по комнате культпросветработы, оглядел диаграммы и фотовитрины, отражающие успехи в учебе, строевой и политической подготовке, спорте и самодеятельности. Заглянул через плечо Игоря Букинского в его картон, где уже свирепствовал девятый вал, но обломка мачты с обреченными погибели турками еще не было.

— Неплохо, — произнес Пал Палыч лестное слово.

Только после таких отвлекающих маневров Пал Палыч приблизился к цели своего здесь пребывания. Он сел на стул рядом и закинул ногу на ногу. Фигура, потревоженная скрипом мебели, распрямилась, и на Пал Палыча уставились большие карие, чем-то ошарашенные глаза.

— Письмо на родину? — вежливо поинтересовался Пал Палыч, будто не заметил, что тетрадный лист исписан строчками неравной длины.

— Не совсем, — уклонился от точного ответа Антон Охотин и прихлопнул тетрадь. — Моя родина здесь, на Васильевском острове.

— Видные парни вырастают на Васильевском острове, — одобрил Пал Палыч. — Ты, наверное, спортом увлекаешься? Антон ответил слегка растерянно:

— Бильярдом.

Пал Палыч и это одобрил:

— Хороший спорт. Воспитывает глазомер и точность движений. Вот только курят в нашей бильярдной. Это плохо. — Антон терял интерес к разговору, когда собеседник начинал изрекать непреложные истины. Он поддержал беседу исключительно из уважения к офицерскому званию тренера:

— Вообще курить — плохо.

— Вредно, конечно, — согласился Пал Палыч, и Антон уже не слушал его, а смотрел на тетрадь и старался не забыть внезапно пришедшую в голову рифму «немощно — не на что». Тренер говорил: — Однако если ты покуришь, а потом побегаешь на лыжах или в спортзале потренируешься, никакого никотина в легких не останется. Вся дрянь из тебя выйдет. Пойдем покурим, — предложил Пал Палыч. Антон сунул тетрадь в карман, и они вышли на лестничную площадку, где курить тоже не дозволялось, но менее строго. За курение на лестничной площадке старшина роты давал только один наряд вне очереди. Пал Палыч протянул коробку сигарет, и Антон вдруг понял, что от него тренеру нужно, зато забыл редкую рифму.

— Будете меня в секцию агитировать? — спросил он.

— Буду, — не стал отрицать тренер.

— Боюсь, что ничего не выйдет, — сказал Антон Охотин.

Пал Палыч пустил дым в стену, взглянул на свои вычищенные, коротко остриженные ногти, остался доволен их состоянием и настроился на философский лад.

— В чем сущность человека? — произнес он задумчиво. Как раз вчера Антон читал на эту тему.

— Скажем, по Фейербаху, сущность человека — это разум, любовь и воля, то есть желание, — похвалился он осведомленностью.

— Фейербах много туману подпускает, — возразил тренер. — А вот по Беспалову вся сущность человека заключена в способности к самоусовершенствованию. Это точнее. К слову сказать, я никогда не упрекну девушку за то, что она проводит два часа у зеркала, поскольку у зеркала она совершенствует свой облик и потом выходит на улицу не заспанной растрепой, а в виде такого бутончика, что каждому взглянуть радостно и приятно.

— А ведь верно, — удивился Антон. — Теперь не буду хихикать, когда девушка трудится перед зеркалом.

— В каком состоянии человек появляется на свет? — продолжал тренер. — Это даже плакать хочется, в каком жалком состоянии! Но путем воспитания и самоусовершенствования он достигает умопомрачительных высот. Душевные качества, моральный облик, вкусы и манеры поведения — это не дар божий, а результат воспитания и самоусовершенствования! — Пал Палыч воздел палец. — Но скажи мне, Антон, ради чего прилагает человек много тяжелых усилий к совершенствованию своей души и своего тела, ради чего он столько трудится, не получая за это заработной платы?

— Ради собственного удовольствия, — предположил Антон.

— И это, конечно, есть, — не замедлил согласиться Пал Палыч. — Приятно чувствовать себя бодрым и могучим, как юный тигр. Но если бы дело было только в этом, никакого дела не было бы. Вместо спортзала человек пошел бы на танцы, в цирк или в ресторан. Там приятнее и легче. И вот мы приближаемся к истине. Человек понимает, что слабость, неловкость и кособокая немощь удручают окружающих, что это противное зрелище. Сознательный человек уважает тех, кто на него смотрит. Он не позволит себе быть противным. Вот в чем первая причина распространения спорта, а не всякие там лавры, которые и в суп не годятся. Антон вообще-то согласился с Пал Палычем, но он любил возражать и поэтому сказал:

— Странное у вас понятие о совершенстве. Я не считаю совершенным беднягу с синяком под глазом и распухшим носом, как ходят ваши питомцы. Гимнастику я еще могу понять, но бокс?

— Нельзя понять то, что ты даже не пощупал, — настаивал Пал Палыч. — А во-вторых, гимнастикой ты тоже не занимаешься. Бывают люди физически недоразвитые от природы. Ну, не дано им. Как мне, к примеру, не дано музыкального слуха. Сколько ни учи меня играть на баяне, ничего не выйдет. Обидно, конечно, но возразить природе мы пока не в силах. С другой стороны, бывают люди сознательно недоразвитые. Природа снабдила их всеми исходными данными, а они, дураки и лодыри, при этих данных и остались. Мускулы — кисель, суставы — ржавые шарниры, реакция — как у крокодила на брюкву. Таких сознательно недоразвитых можно только презирать. Антон обиделся.

— Кто это не-до-раз-ви-тый? — тихо прищурился он на Пал Палыча с высоты своих ста восьмидесяти пяти. Он расставил ноги, приподнял плечи, набрал в грудь воздуху и сунул за ремень большие пальцы рук. И теперь худенький, среднего роста мастер спорта Пал Палыч Беспалов, когда-то чемпион страны в своем весе, выглядел перед Антоном несколько ущербно.

— Вы доразвитый! — произнес Антон, сокрушенно глядя на хрупкого мастера спорта. И вдруг спокойно, не больно ударившись, лег на каменные плиты площадки и растянулся, а невыразительный Пал Палыч стоял с сигаретой в зубах, руки в карманах и слегка наступал ботинками на его вывернутые ступни, и сколько Антон ни тужился, подняться никак не мог.

— Хватит, — попросился он. — Пройти могут.

Пал Палыч отступил, и Антон поднялся, отряхивая зад.

— Хороший прием, — сказал он, стараясь не сердиться, поскольку джентльмен обязан проигрывать с улыбкой.

— А я тебе что толкую, — отозвался Пал Палыч.

— Но это же не бокс, — возразил Антон.

— Это общее физическое развитие, — растолковал Пал Палыч. — Я, брат, доразвитый.

— Ваша взяла, — смирился Антон. — Дайте закурить. Подав коробку, Пал Палыч осведомился:

— Придешь на занятие секции завтра в девятнадцать часов?

Антон пустил дым кверху колечком.

— Думаете, так сразу и убедили? Нет, Пал Палыч, это немыслимое дело. Откуда у меня время еще и на бокс! Ну, не обращаться же мнё к заместителю командира курса по политчасти, чтобы он нашел тебе время еще и на бокс, — вздохнул Пал Палыч. — Не прорабатывать же на комсомольском собрании Антона Охотина, отказавшегося выступить в соревнованиях за честь курса.

— Хе! — сказал Антон. — Замполиту я нужен в самодеятельности. Он меня от зарядки и вечерней прогулки освобождает, чтобы я репетировал. Замполит не допустит, чтобы меня на комсомольском собрании прорабатывали. Визгнула дверь, и на площадку вышел старшина роты курсант пятого курса мичман Дамир Сбоков.

— «Люкс» куришь? — изумился старшина роты. — Наглость какая! Наряд вне очереди. В субботу заступишь дневальным по роте! Это грянуло как прикладом по голове. Прощай увольнение, прощай кафе «Север», прощай Леночка, прощайте темные переулки Петроградской стороны, прощайте упругие, как теннисные мячи, поцелуи на уютной черной лестнице! Антон молчал, и стены плыли перед глазами.

— Вам ясно? — спросил Дамир, переходя на «вы», и это было признаком того, что сделано что-то не так, как положено. Антон вспомнил, что положено делать в таких случаях. Есть наряд вне очереди, товарищ мичман, — выдавил он из себя уставную формулу.

— Это я его «Люксом» угостил, — вмешался Пал Палыч. — Отмени наряд, Дамир.

— Эх, за кого вы вступаетесь, товарищ капитан, — покачал головой старшина роты. — Он сегодня на зарядку не выходил и от вечерней прогулки, ей-богу, саканет. Пойдет к замполиту, поплачется, что ему не хватает времени репетировать, и тот разрешит по доброте сердца. Будь моя воля, я бы всех этих артистов тремя карандашами из списков на увольнение вычеркивал!

— А спортсменов? — поинтересовался Пал Палыч.

— Ну! — вскинул подбородок Дамир Сбоков. — Сравнили ложку с лопатой. Спортсмена я и в среду уволю, лишь бы двоек не имел.

— Вот и прекрасно. Антон теперь у меня в секции, — сообщил Пал Палыч. — Выставляю на спартакиаду училища в полутяжелом весе. Будет с твоим дружком Колодкиным драться за первое место. Мичман округлил белесые глаза.

— Охотин?.. С Колодкиным?.. Не смешите меня, Пал Палыч, мне нельзя смеяться, я дежурный по курсу. Колодкин его так уделает, что он будет на карачках ползти до самого лазарета!

— Колодкин не бог, — возразил Пал Палыч, посмеиваясь.

— В боксе — бог!

— А если и бог? Боги не вечны, это ты должен знать, высшее образование заканчиваешь. В общем, отмени наряд, Дамир, — потребовал Пал Палыч. — У Антона должно быть жизнерадостное настроение. Мичман думал. Он хмурил брови и смотрел на Пал Палыча, как ястреб на лисицу, оттягавшую у него гуся. Пальцы его шевелились, и губа дергалась. «Купил меня Пал Палыч, — думал Антон, — и так дешево: за одно увольнение!»

— Ну, поскольку вы за него просите… — произнес наконец старшина роты, — тогда пусть гуляет в субботу… И что за тип такой? Все за него просят, то замполит, то комсорг, то начальник клуба. Теперь — тренер. И всем на мой авторитет начхать, будто я не старшина роты, а мишка на севере… — бормотал мичман, спускаясь по лестнице.

2

Обыкновенный человек может, когда ему угодно, подняться с дивана, скинуть домашние туфли, обуться в модные корочки, прикрыть прическу шляпой и отправиться на шумные улицы для наслаждения прелестями быстротекущей жизни. Обыкновенный человек не считает это проблемой, и поэтому бывают случаи, когда он томится дома, имея возможность пойти в парк, в кино иди в гости.

Курсант второго курса высшего военно-морского училища может покинуть родные стены только в субботу вечером и в воскресенье, если он: не имеет учебной задолженности; не назначен в наряд или в караул; стал в строй увольняемых без нарушений формы одежды; не получил на неделе дисциплинарного взыскания; довел до совершенной чистоты и блеска свой объект приборки; содержит личное оружие в идеальном порядке и многое такое прочее.

И все же не надо забывать, сколько нам отпущено судьбой прекрасного. Субботы ждут со сладостно ужасным замиранием сердца! Суббота — это день особый.

С самого утра все не так. Зарядки нет. Курсант выносит во двор постельные принадлежности, чтобы выколотить из них пыль и казарменный дух. За завтраком он одной рукой жует булку с маслом, а другой рукой драит о бедро латунную бляху поясного ремня. Если надраивать ее так с утра и до ужина, бляха станет золотой.

Начинаются занятия, и приободрившийся двоечник жалобным стоном молит преподавателя спросить его, убедиться в отличном знании предмета и исправить оценку. Преподаватель не выдерживает источаемого глазами двоечника отчаяния и спрашивает что попроще. В руке двоечника возникает раскрытый на нужной странице классный журнал. В руке преподавателя из воздуха возникает авторучка. Вздрогнув, преподаватель ставит утешительный балл…

В субботу все такие усердные, исполнительные и дисциплинированные, такие трудолюбивые и добросовестные, что старшины смотрят на подчиненных увлажненным взглядом, начинают сомневаться в необходимости мер принуждения и приказания отдают тоном почти отеческим.

— Охотин, милейший, подойди-ка, — позвал мичман Сбоков, когда кончились занятия и дежурный по роте просвистел большую приборку. — Будь любезен подраить гальюн на третьем этаже. Вчера ты устал, коридор натирать тебе будет трудно.

— Есть подраить гальюн на третьем этаже, товарищ мичман, — безрадостно репетовал Антон.

— Накануне он впервые вкусил терпкую прелесть тренировки, и сейчас все мускулы ныли, суставы поскрипывали и нос распух. Совсем другая наружность с этим носом. Преподлейшая, можно сказать, наружность.

— Ступай, — ласково отослал его Дамир Сбоков. — И не забывай, пожалуйста, что нос всегда надо перчаткой прикрывать.

И он ухмыльнулся, припоминая, как вчера заглянул в спортзал, увидал Антона Охотина, колотящего кулаками воздух, и залюбовался. В конце занятия Пал Палыч (для привития вкуса) разрешил Антону поработать с Колодкиным, шепнув тому, что это не всерьез. Колодкин только уклонялся от свирепых и размашистых ударов, а если и бил сам, то слегка и в корпус. Деликатный человек, Колодкин делал вид, что работает в полную силу, а Дамир Сбоков хихикал и отпускал со своей скамейки злоехидные замечания.

Колодкин совершенно случайно задел Антона по носу. Антон, можно сказать, сам наткнулся на перчатку. В глазах у него вспыхнуло, в мозгах звякнуло, в груди взметнулась гейзером обидная отчаянность, и он кинулся на Колодкина, как фокстерьер на кабана, не помня, где он, с кем дерется и вообще

что к чему. В бездумном боевом забвении он пер на врага, вышвыривая вперед кулаки и шлепая губами. Спорт кончился. Колодкину при всей его деликатности ничего не оставалось делать, как уложить Антона крюком в печень. Все же он пожалел незнакомого человека и не провел удара в челюсть.

Антон лежал на спине, пропихивал воздух через сплющившееся горло и был уверен, что сейчас умрет, а старшина роты мичман Сбоков убеждал Пал Палыча:

— И чего вы хотите от этого артиста? Он же как арбуз — сверху красивый, а внутри вода. Наплюйте на него, все равно ничего не получится. А я поставлю его в наряд с субботы на воскресенье.

Ужаснувшись, Антон вскочил на ноги.

Пал Палыч сказал Дамиру:

— Все идет как следует быть. Никаких нарядов с субботы на воскресенье. Пусть Антон гуляет и радуется.

Дамир смолчал, но сумел подпортить ему радость жизни этим гальюном. Антон пошел в баталерку и переоделся в хлопчатобумажную робу. Раздобыл ветоши, проволоки, хлорной извести, ведро, швабру и резинку. Это хозяйство он притащил в гальюн, выставил оттуда публику и просунул в ручку двери прочный дрын.

Антон рассыпал по асфальтированной палубе: хлорку. Потом уселся на подоконник и закурил. Работа предстояла противная, но не тяжелая. Справиться с ней можно быстро, так что торопиться не стоит.

Он стал думать о вещах умных и значительных, глядя на сырую и серую улицу, но под едкую вонь хлорки как-то не думалось о большом, и мысли сами собой измельчали, заюркали меж обыденных забот, растыканных на жизненном пути курсанта, как валуны на карельском картофельном поле.

Бляху и пуговицы на бушлате он уже выдраил, а вот брюки не выглажены, придется стоять в очереди за утюгом. Бриться тоже надо, а лезвия кончились. Утром он изловчился и, вместо того чтобы трясти постель, подраил карабин. И не попался — начальство присутствовало во дворе, наблюдало, усердно ли курсантский состав машет простынями и одеялами. Вылавливало в закоулках лодырей, которые стояли, завернувшись в одеяла, да покуривали. Так что проблема личного оружия перед Антоном уже не стоит. Зато стоят многие другие проблемы. Главное, бескозырка перешита не по-уставному: тулья подрезана, лента надставлена, и окантованный край остер, как лезвие штыка. Но есть способ извернуться и уволиться в такой бескозырке: стать в строй в бескозырке дневального, а потом, проходя мимо его тумбочки, украдкой переменить. Опасное дело, могут попутать, но не носить же на голове гриб-моховик, который выдает интендантство… Штиблеты у него тоже не казенные. Раньше уволиться в них удавалось только при помощи хитроумных комбинаций, но с тех пор как командиром роты стал Александр Филиппович Многоплодов, обожающий красивую обувь, эта проблема отпала.

Когда Антон скучно думал о том, что наличных средств у него хватит только на два стакана кофе гляссе и рюмку ликера, а насчет кино придется сказать Леночке, что у него голова болит в душном помещении, загрохотали вдруг панические удары в дверь. — Антон рявкнул:

— Пр-р-риборка!

— Отопри, сослуживец! — раздалось за дверью. — Надо!

— Терпи как по боевой тревоге! — отрезал Антон.

— Да открой же ты, крокодил египетский! — потребовал бас. — Смертельный случай!

— Ну, коли уж смертельный… — смилостивился Антон.

Он отворил дверь. — Ворвался рыжий тип, выхватил у него из рук дрын и крепко забил его обратно в ручку.

— Уф! — выдохнул тип и рассмеялся. — Ну и наядренил же ты здесь этой хлоркой!

— У каждого свой вкус, — заметил Антон. — Если тебе интереснее запах аммиака, надо было прийти на полчаса раньше. Делай свое дело и проваливай. Курсант третьего курса в потертой фланелевке и заношенных до рыжины брюках второго срока, скуластый, ушастый, конопатый, вихрастый и удивительно остроглазый, сказал посмеиваясь:

— А я тебя знаю. Ты Охотин. В самодеятельности верха держишь. В прошлом году тягомотнейшую музыкально-литературную композицию состряпал. А меня. зовут Григорий Шевалдин. Не забывай, что ударение на последнем слоге. Теперь дай закурить. Антон дал Григорию Шевалдину сигарету, и тот забрался с ботинками на подоконник.

— От приборки сакую на вашем курсе, — сообщил он, прикурив. — Согласно старинному морскому закону: если хочешь спать в уюте, спи всегда в чужой каюте.

— Уютней — гальюна не нашел места, — заметил Антон.

— Это, так сказать, неприцельное попадание. Стою на трапе, глянул вниз — наш командир курса поднимается, капитан второго ранга Скороспехов, а он к сачкам и разгильдяям безжалостен. Деваться некуда — я к тебе в заведение. А тебя за что сюда воткнули?

— За наглый взгляд и непочтение, — ответил Антон.

— Великий грех, — покачал головой Григорий Шевалдин. — Знаешь, я раньше думал — ты послушный. Очень уж у тебя начальстволюбивая композиция получилась. Что ни стих — буд-то командир отделения под музыку вещает истины. — Григорий причмокнул и ловко попал окурком в писсуар. — Что у тебя с носом?

— Спорттравма, — объяснил Антон. — Бокс.

— Ты еще и боксер? — изумился Григорий Шевалдин. — Какой корысти ради?

— Бескорыстно и даже более того: за общество страдаю. Курсовой команде мой вес понадобился.

— Ну, я понимаю — талант, — произнес Григорий осуждающе. — Его нельзя таить в мешке, талант должен служить обществу, ибо это вещь редкая, и дает его природа человеку не для личного потребления. Но вес? Вес — это твое, родное, собственное и благоприобретенное. Ты не обязан никому служить своим весом.

— Да уж так получилось, — пожал плечами Антон, поднял ведро и пошел к крану набирать воду. Он швырнул по ведру в каждый писсуар, и все бумажки, спички и окурки выплеснулись на палубу. После этого он так же, не пачкая рук, привел в порядок унитазы. Подбросил ведро и послал его ногой в угол, полдела сделано. «Можно и отдохнуть», — подумал Антон и присел на подоконник.

Каждая проходящая минута приближала момент увольнения в город, и с каждой минутой что-то емкое в душе разбухло и напрягалось.

— Давай еще закурим, — предложил Григорий и, получив сигарету, спросил: — Ты что-нибудь, кроме «уходит моряк, мигает маяк», сочиняешь?

— От скуки чего не случается, — сказал Антон.

— Ладно, — подмигнул Григорий Шевалдин. — Оправдываться будешь в кабинете командира роты. Прошамкай стишок. Антон ничего не имел против. Только спросил:

— Тебе хулиганский, лирический или душещипательный?

— Хулиганские не обожаю, — отказался Григорий. — Лирический давай, потом можно душещипательный.

— Ну, внимай. Сам напросился.

Спустилась ночь на Ленинград, дождишко моросит. За батареею висят и сохнут «караси». В родном двухъярусном раю курсанты мирно спят. Дневальный голову свою роняет на бушлат.

Когда Антон дочитал длинный стих до конца, Григорий поднял рыжие ресницы, и снова его глаза блеснули ехидно и остро.

— С одной стороны, отлично, — похвалил он. — Но с другой стороны, никуда не годится. Стихи надо писать так, чтобы было понятно и негру преклонных годов; а не только твоим приятелям Кто из гражданских знает, что «караси» — это грязные носки, а «гады» — рабочие ботинки с сыромятными шнурками? а выходит, ты пишешь стих на иностранном языке русскими буквами. Давай душещипательный. Антон никогда не задавался целью писать стихи, понятные кому-нибудь, кроме приятелей. Ему хватало их восхищения. Но он бы не стал объяснять это рыжему Григорию.

— Бывает такое на первых лекциях, — рассказал он, — особенно по понедельникам. В окне пасмурно, спать охота, голова сама клонится к столу. Математик приметит, выведет к доске и велит построить, скажем, кардиоиду. Ну, изобразишь ему со сна червонного туза. А он тебе изобразит в журнале гуся. И тогда нападает стих:

Снова утро дома осветило, расплылось синевой по сугробам. Что же мне это утро не мило? Чем оно отличилось особым? Все, что часто и прежде бывало, мне сейчас до того надоело, будто что-то меня пожевало, обмусолило, но недоело.

— Декаданс, — решил Григорий. — Но искра мерцает. Тебе на филфак надо было идти, а не в военно-морское училище. С какого резона тебя в морские офицеры потянуло? Полное государственное обеспечение понравилось?

— Дурак ты, — сказал Антон и надолго замолк. Почему, зачем, с какого резона? На такой вопрос и душевному-то другу не сразу ответишь. Напрашивались слова, к которым Антон относился уважительно, и не бросался ими, и злился, когда кто другой пускал эти слова порхать по воздуху, подобно детским пузырикам, которых не жалко по причине доступности и дешевизны. На употребление этих слов надо бы каждый раз испрашивать письменное разрешение особо умного совета мудрецов… Пожалуй, с пятилетнего возраста Антон знал свое призвание, и его не интересовало, какие еще бывают на свете профессии. Отец его был морским офицером, и дед был морским офицером, и прадед. Возможно, и при Петре Великом какой-нибудь Охотин лихо распоряжался фалами и шкотами и наводил пушку на шведский фрегат… Жизнь Антон прожил в приморских городах и военно-морских базах, его будили по утрам судовые гудки. Ходить и плавать он учился одновременно. Отец сажал его, двухлетнего, на спину и выплывал на середину бухты. Потом нырял, и Антон, утеряв опору, колотил по воде ручонками, боролся за жизнь. Вместо сказок ему рассказывали морские приключения. Еще в дошкольном возрасте он знал устройство корабля, калибры пушек, морские узлы, снасти и паруса не хуже иного боцмана. Грамотным он стал довольно рано, и морские повести были его любимым чтением, а когда затомило в груди и пришла пора сочинять стихи, сперва он написал о море, а потом уже, много позднее, про любовь…

— Да уж не из-за казенных брюк и булки с коровьим маслом, — сказал он Григорию.

— Да, море — это удивительная стихия, — произнес не обидевшийся на «дурака» Григорий, и глаза его, всплывшие к щербатому потолку, затуманились. — Давай я тебе помогу додраить, а то один до конца приборки не управишься. Вдвоем они привели гальюн в опрятное состояние за пятнадцать минут. У предусмотрительного Григория были распиханы по карманам бритвенные принадлежности. Они побрились с холодной водичкой, а остатки цветочного одеколона выплеснули на стены. Запах гвоздики не смешался с запахом хлорной извести, он существовал особо, и атмосфера получилась весьма своеобразная.

— Ну, я двинулся, — сказал Григорий Шевалдин ровно в шестнадцать часов, когда послышались приглушенные расстоянием и стенами трели дудок, возвещающие конец большой приборки. — Забегай ко мне, в триста двадцать третий класс.

— Зайду, — пообещал Антон. — Разговор твой мне приятен. Принимать приборку пришли Дамир Сбоков и командир роты. Александр Филиппович Многоплодов, как всегда, свежий, щеголеватый и парадно сверкающий тщательным обмундированием, потянул носом, поднял брови и выговорил:

— О-де-ко-лон?

— Ей-богу, одеколон! — подтвердил мичман Сбоков, понюхав стенку.

Командир роты сказал:

— Отлично, курсант Охотин! Уважаю. Знаешь, я сам в былые флотские дни покупал натуральную олифу за собственный счет. На оксоли — это не та краска. Мичман, запишите ему благодарность. На вечернем построении объявите.

— Ну и жук, ну и ушлый ты малый, Охотин, — шипел старшина роты, когда удалился растроганный командир. — Налил на три копейки одеколону и благодарность отхватил. Досадный ты курсант, Охотин… Мичман потер шею и отправился принимать следующий объект приборки.

3

Так ему и везло, причем совершенно без всяких заслуг и усилий с его стороны. Перед ужином старшина роты зачитал приказ о благодарности, в щах попалась мозговая кость, карабин за день не запылился, и его ствол сверкал. У художника Игоря Букинского он перехватил на всякий случай трешку, с утюгом успел, и на построении к его внешнему виду никто не придрался. Антон выскочил за ворота в перешитой, аккуратненькой бескозырочке и, опережая соперников, помчался к ближайшему телефону.

Трубку взяла Леночка, и он сказал:

— Салют! Я все ж таки вырвался.

— Почему «все ж таки»? — не поняла Леночка.

— Судьба ставила на моем пути к тебе высокие барьеры, но я перепрыгнул. Как твои дела?

— Очень плохо, — грустно ответила Леночка. — Сегодня пришла в гости Сарра Бернгардовна, и я поругалась с мамой. — Ничего не понимаю, — сказал Антон.

— Мама нашла в моей кофточке сигареты и зажигалку. Она висела на стуле.

— Кто висела на стуле?

— Кофточка висела на стуле, и она стала меня ругать, что я бессовестная, что я испорченная, что я уличная и я всякая. Я заплакала, а она растоптала сигареты, и я сказала, что уйду из дому и вообще. Она растоптала зажигалку и сказала, что лучше вырвать своими руками, чем терпеть такое бесчестье. И тут вернулась из кухни Сарра Бернгардовна, полезла в мою кофточку и удивилась, куда делись сигареты. Оказалось, что у нас одинаковые кофточки, и мама стала просить прощения…

— Ты простила?

— …у Сарры Бернгардовны за то, что сломала зажигалку.

— Это пустяк, — сказал Антон. — Бывает хуже.

— Что может быть хуже? — возразила Леночка. — Ты бы слышал, какими словами она меня называла. Такие только в книжке прочтешь.

— Пренебреги и позабудь, — посоветовал Антон. — Давай встретимся.

— Нет, что ты! — сказала Леночка. — У меня такое печальное настроение, что я испорчу тебе вечер.

— Я тебя развеселю, — пообещал Антон.

— Нет и нет, — отказалась Леночка от веселья. — Я должна пережить эту трагедию в глубине души и все обдумать.

Я не имею морального права развлекаться. Не упрашивай. Желаю тебе весело провести вечер. Антон громко вздохнул.

— Отчаянно жаль. Я так ждал. Целую неделю.

— Понимаю, — нежно шепнула Леночка. — Но и ты должен меня понять. Да, ты говорил, что у тебя что-то случилось?

Антон вспомнил про нос и потрогал его. Нос болел. Но он болел какой-то пошлой, земной, не имеющей значения болью, которая совершенно забывалась, как только слышался в трубке Леночкин голос.

— Да, да… Может, это и к лучшему, что мы с тобой сегодня не встретимся.

— Что такое, говори сейчас же! — всполошилась Леночка.

— Я стал заниматься боксом, — сообщил Антон. — И мне вчера один перворазрядник ненароком превратил нос в помидорину. Образ у меня теперь очень не прекрасный. Да, это хорошо, что мы не увидимся. Леночка помолчала, раздумывая.

— Тебе очень болью? — спросила она.

— Чувствительно, — признался Антон.

— Раз ты говоришь «чувствительно», значит тебе очень больно. Я знаю, какой ты терпеливый. Приезжай — и жди у ворот, — решила она.

— Ура! — сказал Антон и повесил трубку, чтобы ничего уже не могло перемениться.

В суетливой сутолоке метрополитена и в автобусе, начинен ном до предела возможности, он думал, что вот как, оказывается, полезно заниматься спортом — даже беды оборачиваются неожиданно благоприятной стороной.

Или просто везет сегодня?

Выпрыгивая на нужной остановке из задней двери, он попал прямо в объятия командира третьего курса капитана второго ранга Скороспехова, который стоял со своей дамой в начале очереди. Не успев испугаться, Антон осознал, что увольнение его может мгновенно окончиться. Он выскользнул из капитанских объятий и дал деру. Капитан второго ранга рявкнул вслед:

— Курсант! Завтра вечером зайдете ко мне в кабинет!

«Как же, — бормотал на бегу Антон. — Больше мне делать нечего воскресными вечерами. А до понедельника нос заживет, и мой внешний облик переменится. Ищите тогда ветра в море, товарищ Скороспехов, тем более что вы с дамой…»

Он отдышался у старинного дома на Лахтинской улице, и наконец вышла Леночка.

— Покажи нос, — сказала она и подвела его к фонарному столбу.

— Не смотри долго, — попросил Антон.

Она смотрела долго. Потрогала переносицу и диагностировала:

— Повреждены мягкие ткани, а хрящ уцелел. Мне нравится, что ты стал заниматься спортом, ты немножко неуклюжий. Но — боже! — почему ты выбрал бокс? Существуют же красивые виды спорта — коньки, волейбол, бадминтон, поло.

— Военный человек сам себе поло не выбирает, — объяснил Антон.

Леночка обдумала его слова и согласно кивнула головой…

— Если приглядеться к жизни, в общем-то, за всех выбирает кто-то… Сперва мама, потом учительница, потом… Куда мы пойдем?

— Если у тебя нет контрпредложений, то, как обычно, в «Север». Они пошли к остановке автобуса.

— Почему все в «Север» да в «Север»? — спросила Леночка. — У тебя что-нибудь связано с этим кафе?

В то время когда человек еще юн, несамостоятелен и практически бесправен, некоторые вопросы уязвляют его гордость, и стоит большого труда не соврать в ответ.

— Нашему брату запрещено ходить в заведения, где подают напитки крепче молока, — не соврал Антон. — А в «Севере» никогда не бывает патрулей и бдительных офицеров.

Почти никогда.

— Значит, ты все-таки рискуешь?

— Не слишком, — помотал головой Антон. — На прошлой неделе я схватил два шара по теории вероятностей. Пришлось ее как следует выдолбать для исправления балла. Знаешь, мне понравилось. Очень подходящая теория для рядового военнослужащего. Я по формулам подсчитал вероятность того, что меня зацапают в кафе «Север». Она оказалась равной восьми сотым, если я буду ходить туда два раза в неделю на три часа. А так как я появляюсь в кафе даже не каждую субботу, вероятность снижается до двух сотых, то есть теоретически меня не зацапают в течение ближайших трехсот восьмидесяти лет.

— А практически? — поинтересовалась Леночка. Антон засмеялся.

— Практически однажды некой прачке, стиравшей во дворе бельишко, упал в корыто метеорит. По теории вероятностей такое возможно один раз за всю историю человечества, но бельишко, вероятно, попортилось, и прачке от этого не легче. Леночка расстроилась.

— Зачем же нужна теория, на которую нельзя положиться?

— А зачем нужен самолет, который может развалиться в воздухе или разбиться при посадке, — ответил Антон. — Он нужен потому, что в подавляющем большинстве случаев оправдывает свое назначение и приносит пользу. Вот мы с тобой садимся в автобус, а ведь не исключено, что он упадет с моста или врежется в столб, и от нас с тобой тогда останутся одни силуэты. Все равно не стоит из-за этого идти пешком до Невского проспекта. Кроме теории вероятностей, есть еще теория полосы невезения. Тогда теория вероятностей не оправдывается, считай, что наступила полоса невезения.

— Как ты можешь говорить мне такие ужасные вещи, — обиделась Леночка, покрепче ухватилась за стойку и молчала до самой Садовой.

— Неужели ты в своем медицинском институте еще не привыкла к ужасным вещам? Антон смотрел на Леночку и вспоминал, как прошлой зимой перлы училищной самодеятельности были приглашены в институт с концертом. Гера Горев и Сенька Унтербергер исполняли сочиненный Антоном фельетон на международные темы. Автор аккомпанировал им на рояле.

Номер прошел с небывалым блеском. Публика орала, топала ногами и добилась «биса». Потом были танцы со светоэффектами, игры и буфет. Антон увидел Леночку, и в сердце его вонзилась стрела — точно такая, какой провинциальные кавалеры протыкают червонных тузов. Антон мотнул головой, положил руки на плечи Герке Гореву и Сеньке Унтербергеру и молвил: «В эти сети я готов попасться». Оттолкнулся от плеч и пошел к Леночке. Они танцевали, играли в глупые игры, которые на студенческих вечерах не кажутся глупыми, потом очутились в неосвещенной аудитории, и Антон выразил намерение целоваться, но Леночка целоваться ему не позволила, а все говорила про поэзию и про то, как он талантливо написал фельетон и какое это счастье — уметь играть на рояле. Он знал, что фельетон сделан на очень невысоком уровне, что на рояле он бренчит, а не играет, держал руку на ее талии и томился. Ввалилась компания и зажгла свет. Момент миновал. Антон вдруг разозлился. Злился весь вечер, распалял свою злость и дозлился до того, что по истечении праздника подсадил девушку в автобус, сказал «будьте здоровы», а сам остался ждать следующего. Утром он колотил себя кулаком по дурной голове, обзывал нехорошими словами, а в следующую субботу поехал в институт искать девчонку.

Остаток зимы и всю весну он ходил в увольнение, только чтобы встретиться с Леночкой, вел себя покорно, как ручной слон, на неделе писал длинные письма и поцеловал Леночку только в мае, когда она, смилостивившись, простив тот натиск, сама протянула пухлые губки…

С автобусом ничего не случилось, и они благополучно выбрались из него на углу Невского и Садовой. С неба, подсвеченного огнями города, сыпалась липкая водяная пыль и щекотала лицо.

Тренированным глазом Антон различил впереди патруль и поспешно застегнул верхнюю пуговицу бушлата. Он лихо отдал честь патрульным.

А в кафе было тепло, ласково, мило и пахло кренделями. Играла нежная музыка, ворковали нарядные женщины за столиками, порхали отшлифованные официантки, и все это вместе создавало у пришедшего с промокшей улицы человека безмятежное настроение. Ясность этого чувства слегка затуманилась,

когда Антон, проходя мимо зеркала, увидал свой нос. Это был кошмарный, раздутый клоунский нос. О том, чего не исправишь, лучше вообще не думать. И Антон перестал думать о своем носе, будто у него вообще никакого носа не было. Он думал о том, что жизнь устроена неплохо хотя бы потому, что человеку позволено после шести дней учебных и строевых занятий, и железного распорядка выйти в неотрегламентированный мир и сидеть вот так, на мягком диванчике, рядом с этим украшением вселенной и вести бездумный разговор, попивать кофе, прихлебывать из тонконогой рюмочки жгучий бенедиктин — а впереди ночь, которую вовсе не приказано спать, и еще воскресный день до самого отбоя, и тоже может случиться много удивительных и незабываемых событий. Пускай потом под замок обратно. Да и кто это сказал, что плохо быть военным, кто сказал, что плохо стоять в карауле? Караул не такое уж бедствие. Четыре часа подряд никто не мешает думать. Хочешь — решай в уме уравнения. Хочешь — воображай черноморские пляжи или изобретай новую систему передачи к доске шпаргалок. Хочешь — сочиняй стихи. А хочешь — отрабатывай чечетку. Надо заметить, что зимой, на морозе, это приходится делать чаще всего прочего…

— Ты улыбаешься, — перебила Леночка его мысли. — Скажи мне отчего. Я тоже буду. Антон улыбнулся еще шире.

— Просто так. Жизнь очень хороша в твоем присутствии. Можно, я закурю?

— Дай и мне, — сказала Леночка. — Я придумала, чем отомстить маме за сегодняшние слова. Буду курить. Как это делается?

— Это просто делается, — ответил Антон. — Только стоит ли?

— Не спорь со мной по пустякам, — велела она. — Мужчина должен уступать женщине в мелочах, но решительно добиваться своего на магистральной линии жизни.

— Где ты таких слов наслушалась? — удивился Антон. — Ну, кури.

Он щелкнул пачку ногтем снизу. Сигарета выскочила ровно наполовину. Антон поднес зажигалку и предупредил:

— Не вдыхай дым. Этого попервоначалу нельзя делать.

— Не все ли мне теперь равно!

Леночка прикурила, вдохнула дым и потом пять минут откашливалась, запивая огорчение остывшим кофе и проливая слезы.

— Я не буду спорить с тобой по мелочам, — сказал Антон.

— Ну и дурак, — жалобно всхлипнула Леночка.

Она внезапно побледнела и уронила сигарету в стакан. Перепугавшись, Антон схватил ее за руку:

— Тебе плохо?

— Да… Нет… Ничего… — прошептала Леночке и широко раскрытые глаза ее не мигали, уставившись в одну точку. Он обернулся посмотреть, что это за такая необыкновенная точка. В проходе стоял человек лет тридцати, высокий, черноволосый и в больших очках. Заметив внимание к себе Антона, он пошел было к выходу, но передумал и вернулся на прежнее место. Постоял и, медленно переступая ногами, направился к их столику.

— Ленка… — проговорил он, не дойдя шага. — Это ты?

— Да, Христо, это я, — сказала Леночка завороженным голосом.

— Это ты? — повторил Христо.

— Это я, — снова сказала Леночка. Антон не выдержал и, приставив палец к груди, произнес:

— А это — я. Пора бы заметить.

— Да, — опомнился черноволосый Христо. — Будьте здоровы.

— Не жалуюсь, — сказал Антон. — Мое здоровье в порядке.

Ему было скверно, и мутные предчувствия тревожили ум.

— Познакомьтесь, — сказала Леночка. К ней уже возвратился прежний цвет лица. — Это Христо. Болгарский кинорежиссер. Мы познакомились в позапрошлом году. Помнишь, был фестиваль?

— О, помню, — произнес Христо, прикрыв глаза под очками, хотя это «помнишь» было сказано не ему. Он протянул руку — Очень рад. Не помню, — сказал Антон и так пожал протянутую ему руку, что у режиссера дернулась губа. — Кино меня мало интересует.

— На свете много вещей более интересных, чем кинематограф, — примирительно согласился Христо.

— Кино обожают и основном девушки, — сказал Антон.

Кинорежиссер сел на край дивана, пробормотал, глядя на Леночку:

— Неужели это ты, Ленка…

— Ну я же, — засмеялась она. — Тебя, кажется, ждут друзья?

— Подождут, — поморщился Христо, коротко глянув на дальний столик. Они ждут не меня, а моего согласия ставить картину по отвратительному сценарию, который они сочинили. Они думают, что в кафе человек сговорчивей. Выпьет

коньяк и похвалит то, что ругал на художественном совете. Они ошиблись. Я не такой.

— Ты будешь ставить картину у нас на Ленфильме?

— Совместно, Ленка. Две студии. Они пригласили меня и сказали, что сценарий уже готов. О, я покажу тебе этот сценарий!

— Я ничего не понимаю в сценариях, — вздохнула Леночка.

— Зато я понимаю в сценариях! — Христо совсем рассердился. Не оборачиваясь, он погрозил пальцем дальнему столику.

— Скажи им, что надо делать, и они напишут новый, — посоветовала Леночка.

Христо пропустил совет мимо ушей и сказал:

— Ленка, можно, я попрошу вина? Я хочу выпить за нашу встречу.

— Можно, — разрешила Леночка.

Официантка принесла шампанское. Антон сказал «при чем тут я» и вылил себе в стакан остатки бенедиктина Пока режиссер возился с пузырящимся вином, Антон выдул бенедиктин и стал злиться, горько ревнуя.

— И перестаньте называть ее Ленкой! — велел он.

Христо объяснил ему:

— По-болгарски это звучит очень ласкательно.

— Тем более, — отрезал Антон.

Он прикинул, сколько останется денег от счета, пошел к буфету и все остатки пропил. Вернулся к столику, и они примолкли, с довольным видом улыбаясь друг дружке. Антон понял, что совершил глупость, оставив их вдвоем. Они тут без него назначили свидание. Это уж точно, как МС2 = Е.

Тяжело опустившись на диван, пытаясь построить на лице равнодушную ухмылку, Антон спросил:

— Успели?

Режиссер отвел глаза, а Леночка сказала, нахмурившись:

— Что ты имеешь в виду?

— Свидание.

— Да, успели! — Леночка надменно вскинула подбородок. Предательски обмякло тело, и он вдруг вспомнил, какой у него сейчас отвратительный, раздутый и перекошенный нос. Он вспомнил, что давно не стрижен, что денег у него нет, а на правом носке дырка. Он чувствовал, как становится все меньше и ниже ростом.

— Значит, так, — выговорил Антон. — Тогда я пойду. Сейчас расплачусь и пойду прочь… Он стал звать официантку. Христо изображал смех и говорил с усилившимся акцентом:

— В истории был такой плохой пример, вспоминайте венецианского мавра, которого звали Отелло. Он неправильно задушил Дездемону, а после этого ему пришлось заколоть себя. Христо схватил ножичек со стола и показал, как поразил себя несчастный Отелло.

— Конечно, вы знаете эту трагедию, — сказал он и бросил ножичек на скатерть.

— Слышал краем уха, — отозвался Антон, глядя на режиссера с бессильной ненавистью.

— Вот видишь, — поддержала Леночка. — Умные люди должны учиться на чужих ошибках.

— Выпьем за эту мысль, — обрадовался Христо и, неловко взяв бокал, пролил вино на свой пестрый, вызывающий зависть свитер.

— Ах, — сказала Леночка, выхватила из сумки платок и подала режиссеру. Антон узнал свой платок, которым в прошлое воскресенье чистил Леночке забрызганные чулки.

«Где тот платок, который дал тебе я? — подумал он шекспировскими словами. — У Кассио?»

Подошла наконец официантка, и он расплатился. Поднялся и сказал:

— Прощай. Я скажу гардеробщику, чтобы выдал даме пальто по тридцать второму номеру.

— Антон! — позвал Христо. — Не делайте глупость. Ничего не случилось. Просто Ленка… Елена имеет знакомого мужчину. Разве это состоит преступление?

— Это состоит свинство! — сказал Антон и быстро зашагал в направлении выхода.

4

Здесь уместно сообщить тебе, читатель, что никого он не убил, а добрел пешком до набережной, пошатался несколько часов вдоль Невы, докурил пачку и отправился в училище спать. А поскольку о силе любви судят по совершенным из-за нее глупостям, согласимся, что Антон любил Леночку так себе, средне. Утром, проснувшись, он вспомнил вчерашнее и горестно пожаловался тощей казенной подушке: — Вот тебе и теория вероятностей. Забыть бы ее к черту. Да и теорию вероятностей тоже. Позавтракав, он приободрился и решил провести день за городом, в одиночестве обдумать, как дальше жить. Но на Финляндском вокзале он не стерпел и позвонил по телефону. Казенный голос строгой мамы доложил ему, что Лены нет дома. — Я этого и ожидал, — сказал Антон и набросил трубку на крючок. Он уехал в мокрый, тес и бродил там до сумерек, сшибая палкой ветки и топча поздние грибы. Когда совсем задрог, вернулся в город, купил бритвенные лезвия и поехал в училище — может, там хоть кино какое-нибудь в клубе крутят…В клубе шла такая занудная картина, что спусти десять минут Антон поплелся вон. Он стал бродить по этажам, и во всех коридорах было пусто, холодно и уныло. В коридоре третьего курса стоял у тумбочки дневального Григорий Шевалдин в бескозырке на рыжих вихрах и с повязкой на рукаве.

— Эк тебя, старина, — посочувствовал Антон. — На чем сгорел?

— На львах и тиграх, — поведал Григорий. — В общем, пришел я в училище обедать. Я ведь москвич, родственников здесь нет, кормить меня, кроме государства, некому. А в кармане у меня, между прочим, лежало позаимствованное в зоопарке объявление: «Кормление львов и тигров в час дня». Дернул меня бес приклеить эту бумажку на дверь камбуза. Оборачиваюсь — за спиной дежурный офицер. Увольнительную тут же отобрали и в наряд сунули. А ты что витаешь, словно тень старого короля?

— Погода плохая, — сказал Антон.

— Нравственно здоровый военнослужащий побежит в увольнение сквозь смерчи и ураганы. Его не остановит даже землетрясение. Может, шерше ля фам? — догадался Григорий.

— И она тоже замешана, — признался Антон.

— Влюбленного нельзя считать нравственно здоровым, так что твое поведение теперь понятно, — высказался Григорий. — Изменила, что ли?

— Ты мне вот что скажи, — уклонился Антон от ответа. — У вашего Скороспехова память хорошая?

— Армированная, — уверил Григорий. — Помнит все, что ты еще на первом курсе натворил и какого именно числа. Антон приуныл.

— Это худо. Я вчера на него из автобуса прыгнул в расстегнутом бушлате.

— И? — заинтересовался Григорий.

— И смылся. Сопровождаемый конкретным указанием: «Курсант, завтра вечером ко мне в кабинет!»

— Боже милостивый, из-за чего страдаем! — произнес Григорий и посоветовал: — Надо идти.

— Нет, не пойду, — решил Антон. — Такое настроение, что начни он меня воспитывать, я ему в ответ всю философию Жан-Жака Руссо изложу. Лучше пойду в спортзал, грушу поколочу.

— Все же подумай о будущем, — предупредил Григорий. Антон колотил в спортзале грушу, часто промахивался и думал о будущем: сколько суток без берега дадут ему по совокупности преступлений. Расстегнутый бушлат, выход с задней площадки городского транспорта, побег от офицера и неисполнение приказания — ох! Выходило очень много суток. Синусоида жизни пойдет вниз.

Комсомольская организация тоже небось проявит пристальное внимание и покарает выговором. Хорошо еще, если без занесения в личное дело. И это будет, будет, потому что комсорг роты Костя Будилов совершенно не понимает, как это человек, принявший присягу, может нарушить дисциплину и почему он не обдумал всего заранее и не поступил вместо военного училища в театральный институт? «Как же я пойду с таким товарищем на выполнение боевого задания?» — восклицает перед ротой Костя Будилов и вносит предложение объявить разгильдяю строгий выговор с занесением в личное дело.

Конечно, звучит Костино восклицание устрашающе, но все-таки Костя тут загибает. Разве можно сравнивать обычную нашу жизнь с выполнением боевого задания? Чушь это и демагогия. Человек, не отдавший честь патрулю, в бою бестрепетно отдаст жизнь, как и полагается по присяге. Какая тут может быть связь? А у Кости кровь холодная, бледно-розового оттенка, и нарушать дисциплину он просто не имеет потребности. По воскресеньям Костя сидит в классе и изучает биографии великих композиторов. А вечером вместо танцев плетется в филармонию, по каковому поводу Сенька Унтербергер выразился:

«Для чего попу гармонь, а курсанту филармонь?» Антон тщательно обдумал все аспекты своего будущего, и благоразумие превозмогло. Он оделся в форму, перекинул через плечо перчатки и направился к кабинету командира третьего курса. Постучавшись, он зашел и доложил:

— Товарищ капитан второго ранга, курсант Охотин по вашему приказанию явился! Скороспехов с интересом оглядел курсанта Охотина и задал вопрос:

— А почему вы явились ко мне с перчатками? Антон объяснил:

— Я член секции бокса. Прямо с занятия.

— Вот оно что, — сказал Скороспехов. — А если бы вы были членом конно-спортивного клуба, вы бы ко мне с лошадью пришли? Антон стал защищаться:

— Ни в каком уставе не написано, что нельзя являться к начальству с боксерскими перчатками! Скороспехов возразил:

— Ни в каком уставе не написано, что нельзя принести в кубрик кошку, положить на койку и крутить ей хвост. Устав не энциклопедия

— Понимаю, — согласился Антон.

Как всегда в затруднительные минуты жизни, он отвлекался мыслями о несущественном и думал о том, как свеж и элегантен низкий воротничок на шее командира третьего курса, как ловко завязан у него галстук и как идет его мужественному лицу белый шрам на правой щеке. Такому офицеру больше пристало стоять на мостике ракетного крейсера, нежели восседать и кабинете.

— Шустро вы от меня удрали, — сказал Скороспехов. — И зря. Я сделал бы вам замечание и отпустил. А теперь дело осложнилось.

— Кто знал, — сокрушенно вздохнул Антон. — А рисковать не мог.

— Свидание?

— Конечно, — сказал Антон.

— И она хороша? — приподнял бровь командир третьего курса.

— Образцовое произведение вселенной, — ответил Антон и снова почувствовал укол в сердце.

— Ну, добро, — кивнул Скороспехов и углубился в весьма толстую записную книгу.

— Разрешите идти? — обрадовался Антон.

— Рано, — не разрешил Скороспехов. — Нарушение дисциплины неминуемо влечет за собой взыскание. Принцип неотвратимости наказания не должен быть нарушен. Помните это, пока вы только подчиненный, но помните это вдвойне крепче, когда сами станете командиром. Доложите капитану третьего ранга Многоплодову, что вы не отдали мне честь на улице. Ведь вы позабыли тогда отдать мне честь?

— Не до того было, — сказал Антон, вспомнив, как пробкой вылетал из задней двери автобуса.

— И я сделал вам устный выговор. Все, — закончил Скороспехов. — Вы свободны.

В коридоре жилых помещений третьего курса все еще нес дневальство Григорий Шевалдин. Уже возвращались из города увольнявшиеся, он принимал от них увольнительные и складывал стопочкой на столик.

— С чем поздравить? — полюбопытствовал Григорий.

— Взыскан устным выговором с донесением командиру роты, — сообщил Антон, помахивая перчатками.

— В слона пальнули дробинкой, — обрадовался Григорий. — Я всегда говорил, что Спех не злой мужик, а только ехидный. В общем, ты везучий парень.

— Да? — сказал Антон. — Откуда это особенно заметно?

Григорий раскрыл журнал входящих телефонограмм.

— Навостри уши… Доводится до сведения всех командиров рот, что пятого октября начинаются строевые занятия по подготовке к военному параду. Командирам рот следует … и так далее.

— Причем тут моя везучесть? — не понял Антон.

— Ты же спортсмен, дурашка. Участник спартакиады, — объяснил Григорий. — Тренер тебя в два счета освободит от строевых занятий.

В самом деле, — сообразил Антон. — В этом есть рациональный смысл. И он отправился к себе на курс, думая, что выгодно все же заниматься спортом. Было такое ощущение, будто ему засветили в глаз, а он не дал сдачи. Он думал не о Леночке, а о режиссере Христо. Он воображал себе, как унизит и растопчет его, а вклинивающийся в фантазии образ Леночки только мешал стройному течению действии. Он отвел, ей роль зрителя.

Ночью снились сумбурные сны. Антон просыпался и закуривал, зажигая сигарету под одеялом и выдыхая дым под койку. Горе горем, а получать взыскание за наглое курение в кубрике не очень нужно.

С подъемом он встал раздерганный и отправился на зарядку вместе со всеми. Голова работала плохо, и никакого предлога увильнуть не придумывалось. Вернувшись со двора, он собрался в умывальник, но не нашел в тумбочке свою мыльницу и уселся на койку еще больше расстроенный, ибо явно наступила в его жизни полоса невезения.

Зашел старшина роты и, увидев сидящего Антона, разгневался.

— Что ты сидишь как все равно? — спросил Дамир Сбоков

— Как что «все равно»? — нехотя поинтересовался Антон.

— Когда к тебе обращается старшина, следует встать! — напомнил мичман.

«Встать… — думал Антон. — Все-таки ему хуже, чем нам. Он должен встать за полчаса до подъема, одеться, умыться, побриться, и все для того, чтобы подчиненные всегда видели свое начальство бодрствующим и бдящим… Никаких заспанных рож, никаких кальсон…

— У меня мыло сперли, — сказал он и поднялся.

— Пойди к баталеру, он выдаст другое.

— С мыльницей сперли.

— Мыльницу купишь.

— Средств нету.

— До получки в бумажке держи, — рекомендовал старшина роты.

— Ну ладно, — покорился Антон и пошел в баталерку.

После утреннего осмотра мичман скомандовал роте смирно» и сделал такое объявление:

— Сегодня ночью неизвестный злоумышленник пробрался в кубрик, проник в тумбочку курсанта Охотина, похитил мыло и скрылся. За халатное несение службы объявляю дежурному по роте…

— Погодите объявлять, — сказал из строя Игорь Букинский. — Это я взял его мыльницу, у меня своя под краской занята. Я уже положил на место. Румянец возвратился на щеки заскучавшего было дежурного по роте.

Наказывать теперь было некого. Мичман скомандовал:

— Р-рота… напра-аво! В столовую ша-а-агом… марш!

И потянулся бесконечно, как железная дорога, тяжелый день понедельник. Лекции казались нудными и ненужными, переходы из аудитории в аудиторию слишком длинными, а микробы сна носились в воздухе стаями и поражали курсантов поодиночке и целыми подразделениями. Не подвержены этой инфекции были только старшины, комсорги и отличники.

Антону не давали дремать обидные мысли. Чудилась ему принаряженная Леночка, спешащая на свидание. Ненавистный режиссер ожидал ее почему-то в садике на площади Искусств. А день, как назло, выдался солнечный, и весело им будет гулять по городу, в то время как военный моряк Антон Охотин вынужден страдать в расположении части, не в силах ни воспрепятствовать крушению своего счастья, ни отомстить. Видения стали столь ужасными, что необходимо было как-то отвлечься, и на следующий час Антон подсел к Игорю Букинскому, который тоже не дремал, а возил карандашом в альбоме, лежащем на коленях. Антон заглянул в альбом и ничего не разобрал в переплетении линий.

— Что это за фиговина? — спросил он.

Игорь обиделся.

— Если хочешь увидеть фиговину, посмотри в зеркало.

Антон объяснил, притронувшись к носу:

— В боксе уделали.

— Я думал, тебе где-нибудь на плясках подвалили, — сказал Игорь. Гляжу, физиономия у тебя тоскливая и взгляд волчий. Значит, думаю, здорово дали ему в воскресенье.

— Боксом теперь занимаюсь, — повторил Антон.

— Хочешь добиться еще большей славы?

Они разговаривали в четверть голоса, не шевеля губами, глядя на преподавателя с преданным вниманием, и тому с кафедры казалось, что эти два бодрствующих курсанта не иначе как самые сознательные отличники.

— Язвишь, — сказал Антон. — А сам рисуешь ведь тоже ради славы.

— Клянусь, сто раз уже решал бросить, — проговорил Игорь, глядя на исписанную формулами доску. — Не выходит. Притягивает меня это рисование, как шум винтов корабля притягивает акустическую торпеду. Слава, конечно, приятная штука, но не из нее все начинается. Что-то в душе шевелится и командует: возьми карандаш…

— Вам что-нибудь непонятно? — ласково спросил преподаватель, поймав грустный взгляд Игоря Букинского.

— Так точно, — сказал Игорь. — Повторите, пожалуйста, последний вывод.

Преподаватель, радуясь, что курсант относится к его лекции серьезно и внимательно, стал повторять вывод формулы, а Игорь сказал Антону:

— Сейчас такое время, что человека даже на одну профессию не хватает, если он не гений. А ведь обидно остаться посредственностью. Тем более посредственностью в квадрате: и в военном деле, и в живописи. Товарищи будут флотами командовать; стратегию вершить, а я, отсталый и захудалый, пойду по начальству просить, чтобы мне разрешили устроить выставку в Доме офицеров… Бр-р… — вздрогнул Игорь от такой перспективы.

— Что вы сказали? — спросил преподаватель.

— Теперь все понятно, спасибо, — жизнерадостно доложил Игорь, благодарно и с сугубым пониманием на него глядя.

И снова в четверть голоса для Антона:

— Хватит. Сегодня же все кисточки выброшу и мыльницу из-под краски освобожу.

Игорь перечеркнул свое непонятное рисование жирным крестом, сунул альбом в стол, взял авторучку и устремил на доску взгляд, в котором уже не было полного понимания начертанного…

Это занятие было последним, но после него вместо «личного времени» неожиданно объявили «построение в бушлатах и с оружием». Антон метнулся было на кафедру физподготовки попросить Пал Палыча о6 освобождении, но старшина роты перехватил его на пути. Антон оделся в бушлат, взял из пирамиды свой карабин и встал в строй.

В воздухе реяло слово «парад».

Бодрый и счастливый, распрямившийся в шест Дамир Сбоков вывел роту на плац.

При ранжировке Антон оказался третьим с правого фланга в первой шеренге батальона — следовательно, из-за роста стал командиром строевого отделения.

Если не считать атаманства в детских играх, Антон еще никогда в жизни не был командиром. Хотя он учился для того, чтобы стать командиром, и очень хотел быть командиром, но это маячило в таком отдалении, что Антон не задумывался пока, как будет вести себя, став командиром. Теперь, получив вдруг микроскопическую власть — над десятью ухмыляющимися приятелями, и то лишь на время строевых занятий, — Антон осознал, что совершенно не подготовлен к эмоциональному состоянию командира. Глядя на приятелей, он тоже ухмылялся. Принял в строю свободную позу, дабы подчеркнуть, до чего ему все это все равно, но тут же подскочил Дамир Сбоков и указал:

— Что вы стоите как вытащенный из-под шкафа!

Пришлось подтянуться.

Объявили строевые упражнения поотделенно. Стоя в стороне, Антон выкрикивал команды, и это простейшее дело оказалось очень непростым. Голос его, вообще-то мощный и всегда послушный хозяину, то вдруг взвивался на ультразвуковые высоты; то стремительно падал в басовые пропасти. Приятели с карабинами веселились. Устав не энциклопедия, и в нем не предусмотрено, что нельзя корчить в строю ехидную рожу, когда командир отделения надрывается, как заблудившийся в лесу дачник. Мичман Сбоков и командир роты морщились. Антон страдал. Сколько раз он в своей компании посмеивался — мол, много ли надо ума, чтобы гаркнуть «равняйсь-смирно-шагом-арш», а вот довелось самому попробовать — и на тебе — полное фиаско и позор.

Антон испытал подлинное освобождение от бремени власти, когда вновь объявили побатальонное хождение. Скрылся в массу. Молчишь. Отвечаешь только за себя. Никто тебя не доедает глазами, не судит, не оценивает, не думает злоехидно: «Много ли надо ума…»

О, как легко подчиняться!

Потом, установив вычищенный карабин в пирамиду, Антон удалился в угол курилки, отгородился от мира клубом сигаретного дыма и тихо заскользил мыслью вдоль последних событий. И раньше перед ним возникал вопрос: «Почему в курсантской среде, довольно-таки однородной при поступлении в училище, с течением времени появляется начальствующая прослойка: командиры отделений, старшины классов, помощники командиров взводов и старшины рот?» И чего размышлять, когда тут все просто, как в канале ствола: учись прилично, уважай офицеров, проявляй временами разумную инициативу,

отвечай бодрым голосом «так точно», и в редких случаях «никак нет», выпрямляй спину — и лычки тебе обеспечены.

Но ежели ты повсечасно нарываешься на замечания, отвечаешь начальнику распространенными предложениями и при этом смотришь не в глаза, а на третью пуговицу кителя, то будь ты хоть до аппендикса просоленным фанатиком моря — ходить тебе в рядовых швейках до самых выпускных экзаменов. Нет к тебе доверия начальства, если ты не выражаешь постоянно всем своим обликом беспредельную к нему любовь, тягу и преданность.

«Полно, — думал Антон, прикуривая от окурка вторую сигарету, — так ли все это примитивно? Что мы, догматики, что ли?..» Он перебрал в памяти знакомых старшин и укрепился во мнении, что среди них немало отличных ребят. И не за преданный взгляд ясных глаз вознесли их на должности. «Зачем далеко ходить, взять того же Дамира Сбокова. Конечно, он педант и зануда, но подхалимом его не назовешь. Держится независимо, с командиром нередко спорит и, говорят, имеет даже дисциплинарные взыскания. Любимчиков в роте у него нет. По начальству о проступках своих подчиненным, если возможно, он не доносит. Расправляется своей властью. Заслужил — получи. Плюнул на палубу — наряд вне очереди. Берите, товарищ курсант, швабру, и весь коридор от двери до двери. Чтобы блестело, как у кота глаз. Вопросы есть? Исполняйте.

Замечается в нем, конечно, некоторое ехидство. Да в ком его нет?

Значит, чтобы быть младшим командиром, иметь право приказывать людям, прежде всего надо нести в себе некоторый задаток, эдакую командирскую жилку. Мало того, чтобы тебя назначили командовать вспоминал он свое позорное стояние перед строем, — надо еще уметь командовать. И надо, наверное, быть убежденным, что командовать должен именно ты, потому что никто из твоих подчиненных не сделает это лучше тебя. А может быть, и вообще надо стать лучше всех тех, кем ты командуешь?.. Иначе, какое же у тебя моральное право?»

Антон малодушно прогнал эти каверзные вопросы, подтянул потуже ремень, взглянул на часы и с удовольствием подумал, что сейчас будет дудка «построиться на ужин», а потом он с полным правом вместо самоподготовки пойдет в спортзал. Хорошо все-таки заниматься спортом.

5

Первый час Антон работал в группе. Потом еще час Пал Палыч тренировал его отдельно. Антон выдохся до такой степени, что едва мог подтянуть трусы. Пал Палыч отпустил его наконец в душевую. Позже пришел туда сам, и, освежившись, когда все прочие разошлись, они сидели на деревянной скамье и помалкивали, взглядывая друг на друга.

— Все надеетесь, что из меня что-нибудь выйдет? — спросил Антон.

Пал Палыч ответил не сразу:

— Это трудно. Ты очень запущен.

— Все люди в общем-то запущены, — печально обобщил Антон. — В мозгу пятнадцать миллиардов клеток, а лежат двенадцать из них без всякой пользы и действия, подобно неоткрытым рудам в земной коре. Я уверен, что человек может все. Даже может преодолеть силу земного притяжения. А где путь? Кто бы указал…

Пал Палыч глядел в ясные глаза Антона и постепенно оживлялся.

— Красиво излагаешь, — сказал он. — А ты в самом деле хочешь преодолеть силу земного притяжения? Есть в тебе пламенное желание достигнуть вершин, или тебе дорог тот покой души и тела, который гарантирует нам так называемая золотая середина?

— Середину я не уважаю, что в ней золотого, — сказал Антон.

— Насчет середины скажу тебе, что это самое гибельное зло. Она успокаивает, расхолаживает и губит силы, потому что, достигнув среднего уровня, ты уже не ничто, ты чего-то добился, ты не хуже, чем большинство.

Ты прячешь усталые руки в карманы и говоришь себе: база создана, теперь отдохнем и повеселимся. Высокое стремление к недосягаемому все реже будет тревожить твою душу, мысль о возвращении к прерванному труду ты будешь встречать все холоднее, как бестактного и надоедливого гостя. Все более значительной будет казаться тебе твоя середина, а тем временем жизнь будет обтекать тебя, как поток автомобилей обтекает застрявший посреди шоссе грузовик. И люди уйдут от тебя вперед, и ты уже не услышишь, как бывало, новых слон о себе от старых друзей, а услышишь ты только повторение старых слов о себе от друзей новых.

И ты наконец поймешь, что даже середина в современном понимании этого слова находится много дальше того пункта, которого ты когда-то достиг…

Погодя Пал Палыч спросил:

— Желаешь ли ты всем своим существом, чтобы из тебя получился значительный человек, готов ли ты пожертвовать удобствами, покоем и мелкими радостями ради того, чтобы достигнуть вершин?

— В боксе? — спросил Антон, удивляясь торжественности слов.

— Какая разница, — сказал Пал Палыч. — В боксе, в науке, в столярном ремесле… Все это только арена, на которой проявляет себя боец. Важно, не где ты проявишь себя, а как ты себя проявишь. Гори своим делом, доведи его до совершенства, торопись вперед, достигни предела, а достигнув, стремись дальше, к невозможному. Не гордись, не жалей сил, не успокаивайся, как… как я в свое время успокоился на титуле чемпиона СССР… Ну ладно, — он усмехнулся, — это из другого комплекса. Поставим вопрос проще: хочешь ли ты стать чемпионом училища? Антон никогда не думал о такой возможности, но почему-то сейчас не удивился словам Пал Палыча.

— Да, — ответил он.

— Да-а-а… — сказал Пал Палыч тоном грузчика, пробующего вес будущей ноши.

Он поднялся со скамьи, отошел. Выражение лица стало целенаправленным и строгим. Серые глаза были холодными, как осеннее море. Таким, наверное, глазами ваятель смотрит на глыбу камня. Мол, что из этого дикого куска может получиться.

— Пожалуй, ты можешь его одолеть, — сказал, наконец, тренер.

— Кого это? — не сообразил сразу Антон.

— Колодкина. За прочих я мало волнуюсь. А Колодкин — крепкий орех. Его, не присноровившись, не раскусишь.

— Если бы одолеть Колодкина, тогда о чем еще мечтать, — с сомнением улыбнулся Антон.

— Никаких «если бы»! — одернул его Пал Палыч. — Настраивай себя только на победу. Настроиться — это очень важно.

— Легко настраиваться на победу, когда противник хотя бы равный, — вспомнил Антон огромные руки Колодкина.

— А что ты думал? Все, что тебе придется делать с нынешнего дня, это трудно. — Пал Палыч снова сел рядом. — Это очень трудно. Это на пределе

возможного. И иначе нельзя, потому что времени у нас нет.

— На пределе возможного подумать, что я стану сильнее Колодкина. Ведь его тело — громкий гимн физической силе.

— На физической силе далеко не упрыгаешь, тут у нас не состязание подъемных кранов. Тебе надо стать лучше, — Пал Палыч подчеркнул это слово резким жестом, — Колодкина.

— То есть? — попросил Антон разъяснить.

Пал Палыч стал говорить, и капли, отрывавшиеся от решетки душа, звучно падая на желтый кафель, как бы отбивали задумчивый ритм его речи.

— Давно, примерно в твоем возрасте, я пришел к своему первому тренеру. Не буду называть его имени, оно тебе ничего не скажет. Это был человек крепкий и прозрачный, как кристалл. Мужество, воля, честность, доброта и трудолюбие, бескорыстие, самоотверженность и большая любовь к людям были

гранями этого кристалла. Он жил под девизом «другим можно — мне нельзя». Он говорил мне: «Паша, любая собственная слабость должна быть для тебя оскорбительна, как пощечина. Слабость — это преступление, потому что от твоей слабости все человечество становится немножко слабее. Слабый человек

ничего не может дать, никому не может помочь, никого не может защитить. Стань сильным, если ты уважаешь себя и хочешь быть нужным людям. Забудь, что такое лень, сонливость и желание увильнуть от работы. Берись за трудное и всегда доводи дело до конца. Тогда ты станешь сгустком энергии и воли. Ты будешь побеждать, а каждая твоя победа увеличивает число побед, одержанных человечеством». Он водил меня в театр на серьезные, благородные пьесы. Он требовал, чтобы я содержал себя в идеальном порядке и чистоте. Читать он разрешал мне только классическую литературу и биографии героев. Я бросил курить и не пил ни грамма спиртного. Через полтора года я получил приз чемпиона СССР.

— Роман, — сказал Антон.

— Что? — не понял Пал Палыч.

— Я говорю, что все это адский труд.

— Не только. Я привык запрещать себе и почувствовал высокое нравственное удовлетворение: Бесполезного труда не бывает. Ну как, принимаешь условия?

— От парада бы освободиться, — попросил Антон. — Для какой надобности мне там ногами бацать и карабин вскидывать?

— Чтобы было труднее, — ответил безжалостный тренер. — И чтобы никто не мог сказать, что ты поставлен в особо благоприятные условия. И чтобы было больше уважения к тебе… Да и командовать тебе надо поучиться, — усмехнулся напоследок Пал Палыч.

— Вы видели? — Антон покраснел, вспомнив занятия на плацу.

— Понаблюдал из окошка, — кивнул Пал Палыч. — Грустить не надо. Это исправимо. Ты только разозлись, что Дамир Сбоков что-то умеет делать лучше тебя.

Антон здорово разозлился, и это помогло. Каждый день занятий приносил маленькие успехи, и вскоре он командовал, как капрал-ветеран. Выдерживал паузы, вибрировал гортанью и широко прокатывал округлое строевое «р». Шагая, он не щадил подметок и асфальта, вытягивал позвоночник и задирал подбородок. Командир роты, взглянув как-то на шагающего в первой шеренге Антона Охотина, зажмурился от удовольствия, причмокнул, покачал головой и произнес:

— Плывет!

Антон тренировал в себе командирскую жилку. Внимательно осматривал строй своего отделения и делал замечания относительно несвежих подворотничков и подзапущенных причесок. Временные подчиненные удивлялись, исполняли и говорили с покорным смущением:

— Во дает Слоненок…

Этот «Слоненок» абсолютно не вязался с его теперешним положением, но, как известно, кличку не запретить и императорским указом. Один только есть путь избавиться от клички — заработать другую, получше.

— Во дает Слоненок! — раздавалось все чаще.

— Р-разговорчики в строю! — отреагировал на такое Антон в тот день, когда пришил на погоны две лычки, удостоверяющие его старшинское звание.

Но «Слоненок» не собирался пока от него отлипать.

Дни были набиты делами, как магазин автомата патронами.

Ни одной щели. После строевых занятий надо было выполнять учебные задания, чертежи и лабораторные работы. И каждый день заниматься боксом. Надо было готовиться к семинарам по политэкономии и к контрольным по математике. Одно «надо» цеплялось за другое «надо», и к сигналу «отбой» Антон едва доволакивал ноги до койки и засыпал раньше, чем закрывались глаза. Зато утром вскакивал первым и браво бежал на зарядку в одних трусах. Странно было вспомнить, что не так давно первое, о чем он думал, проснувшись, это как бы увильнуть от зарядки. На него взирали с недоумением, настолько внезапно и резко он переродился. И вдруг забылась кличка «Слоненок». Прилипла новая.

— Что с тобой деется, святой Антоний? — вопросил однажды Игорь Букинский.

У него не было времени выяснять, что за личность этот святой Антоний. По тону Игоря чувствовалось, что прозвище необидно. Он стал на него откликаться.

О, как прав был Пал Палыч! Все, что он теперь делал, было на грани возможного. Частенько хотелось все бросить, перечеркнуть безумные мечты и возвратиться к прежней, спокойной, задумчивой и приятной жизни. Но он гнал это желание.

Он хотел справиться с самим собой.

— Труднейшая задача побороть такого слабого субъекта, как курсант второго курса, — признался он однажды Григорию Шевалдину где-то на переходе между химическим кабинетом и библиотекой.

— Кажется, тренер обещал тебе за это высокое нравственное удовлетворение, — напомнил Григорий, без удовольствия озирая осунувшееся лицо приятеля. — Ну и как оно выглядывает?

— Я еще не бросил курить, — сказал Антон, вынул из губ Григория сигарету, раз затянулся, вставил окурок обратно и побежал по своим ужасно прочным делам.

Наступила суббота, день особый, и после занятий, надраивая щеткой палубу в классном коридоре, Антон гадал, что же делать, куда идти в эту субботу, но что теперь существует для него за пределами училища, а может, уже ничего не существует и ни к чему ходить в увольнения…

Выпущенный на вечернюю улицу, Антон боролся с собой и миновал три автоматные будки. Из четвертой он позвонил, и Леночка сказала, что она сидит дома, и ждет его звонка, и понимает, как ему тяжело и горько, и ей тоже нелегко и совестно, что так получается, но ничего не поделаешь, судьба, а теория вероятностей, по которой она никогда в жизни не должна была встретиться с Христо, на этот раз подвела. Леночка говорила длинно, сбивчиво и не всегда связно — так говорит правдивый человек, желающий сказать правду не теми

единственными словами, которыми ее можно до конца выразить.

— Ну, ясно… — сказал Антон. — Сегодня не сильно холодный вечер. Погуляем, если ты не занята?

— Сегодня я не занята, — ответила она. Я знала.

Они встретились у фонаря на Лахтинской улице и пошли к набережной по не тронутым современной архитектурой переулкам, исхоженным ими тысячу раз. Ветер дул в лицо, с реки. Застегнутый на все пуговицы Антон шагал молча. Свершалось неизбежное.

— Это было в Доме кино, — говорила Леночка. — Около меня было свободное место, и я была в платье с голыми плечами, потому что было лето. Он пришел в середине сеанса и сел рядом, и прикоснулся ко мне душой, а потом положил руку мне на плечо. Я боялась пошевелиться. Никому я не позволила бы такого. Ему я позволила все. Он уехал в Софию и писал мне письма. А я плакала над его письмами и отвечала все реже, потому что у меня не было надежды. Я была рада, что мы с тобой встретились, и совсем перестала отвечать на его письма. Я думала, что забыла — его и полюбила тебя.

Не спорь, я в самом деле думала, что люблю тебя. Но я не забыла ни одного слова, ни одного прикосновения. Прости, Антон.

И вдруг не стало обиды, не стало гнетущего уныния, не стало боли. Не стало ненависти к черногривому Христо. Все это превратилось в тихую, возвышающую душу печаль.

— Случается, — сказал он.

— Ты похудел за это время, — ласково отметила Леночка.

Он сказал:

— Учусь упорно. Плюс строевые занятия. Да еще бокс. Устаю.

— Вот как, — сказала Леночка.

— Да уж так, — подтвердил Антон, остановился у ларька и купил сигарет. Бросить курить никак не получалось. Закурив, он спросил: — Ну и что теперь с тобой будет?

— Мы скоро поженимся, — улыбнулась Леночка. — Потом я уеду в Софию. Не думай, что мне нужна София. Мне нужен он. А тебе я буду писать письма. Ты хочешь, чтобы я писала тебе письма?

— Я хочу тебя забыть, — сказал Антон.

Леночка спросила:

— Зачем же меня забывать? Разве нельзя остаться друзьями? Я привыкла к тебе. Наверное, мне будет не хватать тебя как друга.

— Брось, — сказал Антон сердито. — Это трепотня в пользу жертв урагана. Режиссера тебе хватит за глаза. И как друга тоже. Он умный и талантливый… Вот этого тебе, пожалуй, будет не хватать. В какой Софии есть это? — Он указал рукой на Неву.

Они шли по набережной, и оба берега распластали перед ними великолепие своих вечерник огней.

Мое сердце рвется на две части, — согласилась Леночка. — Но нельзя совместить Христо и Ленинград… Я буду приезжать.

Сердце, — вздохнул Антон. — Отдай его тому, кто без него не обойдется. Отдай целиком.

Леночка оперлась о каменную глыбу парапета и стала смотреть в ту сторону невидящими, счастливыми глазами.

— Нет, ты что-то не то говоришь… Потом Болгария — это почти как у нас… Нет, ты не прав. Все хорошо. Жаль, что ты не хочешь остаться мне другом. Наверное, ты чего-то не умеешь.

— Я еще много чего не умею, — сказал Антон.

Погодя не выдержал и спросил:

— Чего я не умею?

— Чего-то важного, я не знаю… Ты сейчас поступаешь не так, как поступил бы Христо. Мне кажется, что ты еще не взрослый… С тобой сейчас трудно разговаривать, — нахмурилась Леночка. — Я пойду. Не провожай. Я не хотела сегодня, но я пойду. Прощай.

Леночка скользнула по нему невидящими глазами и ушла.

Антон лег грудью на гранит и глядел в черную воду.

Вода прикинулась теплой. Вода мерцала.

— Дура, — сказал Антон. — Я с трех лет умею плавать.

— Тогда крепись, — шелестнула вода.

— А что мне остается делать? — сказал Антон.

6

С утра понедельника он бросил курить. Начатую пачку «Авроры» отдал Сеньке Унтербергеру. Игорь Букинский, недолюбливавший нахального Сеньку, сделал комментарий:

— Святой Антоний раздал имущество нищим.

— Сам дурак, — огрызнулся Сенька и пошел в курилку. Трудно было не закуривать после завтрака и после обеда, а в перерывах между лекциями о сигарете едва вспоминалось.

После занятий командир роты Александр Филиппович Многоплодов построил свое подразделение в коридоре спальных помещений, достал из кармана блокнот, нашел нужную ему страницу, прочитал про себя — и ничего не сказал. Он спрятал блокнот в карман и ходил вдоль строя, а курсанты стояли по

команде «смирно», с карабинами у ноги и ждали. И не было в строю ни шушуканья, ни шороха, ни клацания оружия, ни того неопределенного гула, который всегда парит над строем эдаким звуковым облаком, если курсанты понимают, что в строю по команде «смирно» их держат без особой необходимости.

Командир роты остановился и, устремив взгляд на кого-то в середине первой шеренги, заговорил негромким, но высокоторжественным голосом:

— Товарищи курсанты! Родина оказала нам огромное доверие. Седьмого ноября на Красной площади в Москве наше училище будет представлять Военно-Морские Силы Союза Советских Социалистических Республик. Поздравляю вас, товарищи!

А потом была пауза, как раз достаточная для того, чтобы набрать в грудь воздуху до отказа, и грянуло «ура!», от которого покосились на стене портреты великих адмиралов: Ушакова, Нахимова и Макарова.

Игорь Букинский спросил из строя, без команды «вопросы есть»:

— Когда в Москву поедем?

Старшина роты мичман Сбоков нахмурился:

— Своевременно будет указание.

Более опытный в обращении с личным составом и поэтому более терпимый к мелким нарушениям порядка командир роты совершенно неожиданно улыбнулся и ответил Игорю совсем домашним голосом:

— Подбирай все хвосты к двадцать второму.

— Значит, в пятницу, — быстро сообразил Игорь. — В субботу утром будем в Москве. А в увольнение пустят?

— Вот это вы уже нахал, — рассердился командир роты, спрятал в карман платок, которым утирал со лба испарину, и скомандовал: — Р-р-рота… нале-ей… во!

А вечером в библиотеке Григорий Шевалдин, печальный, с поникшими плечами и угасшим взором, пенял на судьбу умной и всегда все понимающей библиотекарше Виолетте Аркадьевне. Антон молча слушал.

— Никогда того не знаешь, где чего-то потеряешь. Никогда того не ждешь, где чего-нибудь найдешь, — излагал он почему-то стихами. — Будучи в отпуске, я от торопливого использования благ жизни натер себе мозоль на подошве, и это меня огорчало. Но с мозолью я пошел в санчасть, получил освобождение от строевых занятий, и это меня обрадовало. Теперь все добросовестные курсанты поедут в Москву, а я буду прозябать здесь, как эскимо на палочке, и это меня огорчает.

— Да, ведь — вы москвич, — пособолезновала Виолетта Аркадьевна. — Неужели ничего нельзя предпринять? Вы попроситесь.

— Не течет река обратно, что прошло-то невозвратно, — сказал Григорий. — Просился. О, знали бы вы все коварное ехидство нашего командира курса! Виолетта Аркадьевна опустила накрашенные ресницы и порозовела.

И тут Антон вспомнил, что за дама стояла на автобусной остановке около Скороспехова. «Ай-яй-яй, — подумал Антон. — Впрочем, теперь понятно, почему я получил такое символическое взыскание.

Он и сам, наверное, рад был, что я дал деру не оглянувшись…»

Григорий рассказывал:

— Сбегал я в санчасть, ликвидировал подлое освобождение. Прихожу к Скороспехову, докладываю, что явился курсант Шевалдин по вопросу службы.

Смотрит он на меня сверляще, и видно, что все понимает: и как я от строевых отвертелся со своей мозолью, и как мне охота в Москву съездить, и какой я в глубине души разгильдяй, лодырь и двоечник. Спрашивает: «Ну, что у вас?» Я смешался, и остатки чувства собственного достоинства замкнули путь моим блудливым намерениям. Говорю: «Ничего, товарищ капитан второго ранга». Он мне отвечает с улыбочкой: «Наглец. Можете идти!» Вот как бывает в нашей военно-морской жизни, несравненная Виолетта Аркадьевна. Григорий постучал

себя по макушке, сунул пальцы в волосы и подергал рыжие вихры. Библиотекарша поправила юбочку на своих круглых, похожих на два апельсина коленях и сказала ласково: Не надо так расстраиваться. Отъезд двадцать второго, а за десять дней многое может произойти. Вдруг командир курса сменит гнев на милость.

Знали бы вы Скороспехова! — воскликнул неосведомленный Григорий. — Он сказал свое решение, и теперь хоть режь его и пытай на колесе. Хоть застрелись на его глазах — не поможет.

— Это верно, — согласилась Виолетта Аркадьевна. — Но все-таки не теряйте надежды. Дня через два сходите к нему еще раз и скажите, что у вас в Москве мама и что вы у нее единственный.

— У меня в Москве в самом деле мама, и я у нее в самом деле единственный, — сказал Григорий. — Но разве его взволнуют эти нежности? Он всегда говорит: военный человек весь под начальством и осенен уставом. У него не может быть ни зятя, ни деверя.

— Наверное, капитан второго ранга так сказал, когда кто-нибудь просился в увольнение, ссылаясь на родственников? — мягко возразила Виолетта Аркадьевна.

— Это угадать не трудно, — кивнул Григорий. — Ах какой я балбес со своей мозолью!

— Сходи к нему еще разок, попросись, — посоветовал Антон. — Чует мое вещее сердце, что все будет лепо, коль скоро к тебе хорошо относится Виолетта Аркадьевна.

Он позволил себе хитро взглянуть на библиотекаршу, и она снова опустила красивые ресницы. Наверное, она хорошо помнила, как Антон Охотин прыгал из автобуса на Скороспехова…

— Сердцу поэта надо доверять, — неуверенно произнес Григорий. — Добро, малый. Схожу через денек. Попыток — не убыток… Ну, а ты как жив? Достиг совершенства морального облика? Курить бросил?

— Бросил, — сказал Антон.

— Это очень хорошо. Подари мне зажигалку, — сделал вывод Григорий.

Удивившись такой логике, Антон достал зажигалку и отдал. Красивую штучку было жалко, но он углядел в поступке элемент самоотверженности, которую ему пока еще не удавалось проявить. Антон подумал, что Колодкин никогда не отдал бы просто так зажигалку, — и подавил сожаление. На душе стало как-то томно и возвышенно. «Может, это и есть то самое, высокое нравственное удовлетворение? — подумал он. — Ничего. Чувство приятное».

— Всегда приятно делать подарки, — улыбнулась Виолетта Аркадьевна. — Даже приятнее, чем получать.

Григорий повертел зажигалку, пощелкал, убедился, что работает она исправно, и сказал:

— Антонов есть огонь. Но нет того закону, чтобы всегда огонь принадлежал Антону.

В субботу Антон совершил подвиг: не записался на увольнение. Когда дневальный свистнул в дудку и скомандовал «увольняемым построиться», сердце бесконтрольно заколотилось, лицо набухло кровью, а ноги стали ватными и подогнулись в коленях. Пришлось опереться о вешалку, с которой сдергивали свои бушлаты шустрые увольняемые. Душа его раздвоилась, в нем стало два Антона, и второй, слабохарактерный, Антон ругал первого Антона, подвижника, дурнем и всяко, расписывал прелести городской жизни и умолял, пока не поздно, бежать к помкомвзводу, записываться в заветный список.

Рота построилась, и все было кончено.

Слабохарактерный Антон взбесился и колошматил ребра изнутри с безумием стихии.

Уговоры насчет того, что идти, собственно, некуда, и что сегодня в клубе концерт самодеятельности первого курса, и вечер можно провести весьма интересно, на второго Антона не действовали. Он страдал, как дитя, которому не выдали после обеда полагающуюся кружку киселя из малины.

Исполненный важности Дамир Сбоков, проходя мимо вешалки, спросил:

— А вы что стоите?

— Ничего стою, товарищ мичман, — отозвался Антон. Он еще и остряк, — обиделся мичман. — Доложите помощнику командира взвода, что я приказал вычеркнуть вас из списка на увольнение.

— Очень сожалею, — продолжал Антон острить. — Он не исполнит вашего приказания.

Мичман что-то проглотил и выпучил белесые глаза. Как так не исполнит? У вас еще заступник нашелся? Может быть, вы теперь за увольнением лично к начальнику строевого отдела обращаетесь?!

— Никак нет, улыбнулся Антон.

Перепалка с Дамиром отвлекла его и уравновесила душу. — Я на увольнение просто не записался, поэтому и вычеркнуть меня из списка невозможно. Дамир скривил губы.

— И тут вывернулся, разгильдяй… — буркнул он и поспешил к выстраивающейся роте.

Он скомандовал «смирно», и все вытянулись и затаили дыхание.

Один Антон не вытянулся и не затаил дыхания. Он побрел по коридору, думая о неуязвимости тек, кто ничего не нарушает и ничего для себя не добивается. При такой ситуации даже важный начальник — старшина роты не может тебя наказать и чего-нибудь лишить, и ты от него в общем-то не зависишь. Антон подумал, как это здорово, и снова испытал высокое нравственное удовлетворение. Второй, слабохарактерный, Антон окончательно посрамился и притих. Грохая каблуками хромовых ботинок, ушла на увольнение рота.

Направился к кабинету Дамир Сбоков, сопровождаемый свитой выведенных из строя за нарушение формы одежды. Но тащились они за мичманом зря, на сегодня песенка их была уже спета. До начала концерта оставалось еще минут сорок, и Антон завернул в класс.

В классе сидел комсорг роты Костя Будилов и читал книгу — никакого сомнения, что про своих любимых композиторов-классиков. Костя поднял от книги белокурую голову, и на его лине было написано умиротворенное блаженство. Но когда он разглядел Антона, небесный свет этого выражения угас.

— Погоди-ка, а по какому у тебя двойка? — озаботился Костя. — У меня не зафиксировано.

— Успокойся, бдительный вожак масс, — сказал Антон и сел на свое место в последнем ряду у окна. — У меня нет двойки. Я хороший.

— Все хорошие отпущены в увольнение, — возразил Костя. — Может, ты схлопотал взыскание?

— А ты? — резонно заметил Антон. — Разве ты схлопотал взыскание или огреб два шара? Я не хочу в город, — сказал Костя. — Мне и здесь не скучно.

— Вот и я то же самое. Не хочу.

— Тут что-то не так, — покачал головой Костя Будилов. — В жизни такого не было, чтобы Охотин не хотел в город.

— Мало ли чего в жизни не было, — буркнул Антон. — В нашем буфете болгарских сигарет в жизни не было, а теперь появились, когда я курить бросил.

— Мелко мыслишь, святой Антоний, — улыбнулся Костя Будилов. — А впрочем, все святые проходимцы ставили свои персоны в самый центр мироздания.

— Как я мыслю, этого под тельняшкой не видно, — обиделся Антон. — А излагаю я мысли, сообразуясь с культурным уровнем аудитории.

— В таком случае ты перепутал аудиторию, — отсек Костя и опять углубился в свою книгу. Но у Антона распалился язык.

— Ах, простите, сэр! Я и забыл, что вы уже успели вычитать в справочнике, какого числа Бетховен сочинил Лунную сонаты.

— Успел, — отозвался Костя, не подняв головы.

— Вот если бы ты сыграл эту сонату, — продолжал Антон, — тогда бы я перед тобой снял шляпу.

— Тут-то и задумаешься… — Костя бережно закрыл книгу. — Не вспомнить ли былое, не сыграть ли ради такой чести.

— А ты что… можешь? — осторожно спросил Антон.

— Я пошутил, — засмеялся Костя Будилов. — Где уж нам, серым.

— Что-то ты темнишь, — предположил Антон. — Дело твое.

Я не девочка, меня тайнами не заинтригуешь. Костя поднял руки:

— Какие тайны? Я весь нараспашку. Антон вглядывался в какое-то новое,

ироническое Костино лицо.

— Нет, — покачал он головой. — Ты не весь нараспашку. В тебе какой-то змей укрывается. Скажи, почему при таком интересе к музыке ты выбрал себе столь немузыкальную карьеру? Шел бы в искусствоведы.

Костя блаженно зажмурился:

— Отличная профессия. Мечта души.

— В чем же дело?

— Дело в том, Антоша, — мягко сказал Костя Будилов, — что я не ставлю себя в центр мироздания и не считаю свои вкусы и склонности эдаким билетиком на станцию «Легкая жизнь». Будь сейчас в мире тишь да благодать и вообще коммунизм, конечно, я стал бы искусствоведом. А ведь ты посмотри, как живем. С одной стороны — враги, с другой — подлецы, с третьей — ротозеи, с четвертой — сумасшедшие. жутко подумать!.. И когда она по вине первых, вторых или четвертых грянет — а она грянет, — тогда России понадобится кадровый военный. Военный высшего класса, академически образованный. А не наспех переученный из эстета офицер запаса. Уразумел мою позицию, святой Антоний?

— Так как же, по-твоему, выходит? — проговорил Антон. — Всем, значит, под ружье? Как в древней Спарте?

— Для высокоталантливых музыкантов можно сделать исключение, — улыбнулся Костя Будилов. — Ну-ну, ничего не надо доводить до крайности. Крайность одного — это уже другое. Надо, чтобы каждый человек исполнил свой долг так, как он его понимает. Может, она и не грянет… Говорят, некий астероид скоро приблизится к Земле на опасную дистанцию. Хорошо бы упал где-нибудь в пустыне Гоби или Шамо. Отвлек внимание человечества от грызни меж собой… Костя вздохнул и снова бережно раскрыл свою книгу.

В клубе Антон наткнулся на мрачного Григория. Тот сказал, подав руку:

— И ты, брат? Ну, я разгильдяй, мне сам бог велел без берега догорать, а тебя и при твоем совершенстве не уволили?

— Сам не хотел, — сказал Антон.

Григорий смотрел на него долго и пристально. Потрогал лоб.

— Ты не перетренировался? Знаешь, говорят, что при усиленном упражнении одного органа какой-нибудь другой начинает чахнуть и в конце концов вовсе атрофируется.

— Думаю, у меня все в норме, — сказал Антон.

Григорий отнял руку от его лба.

— В здоровом теле здоровый дух — великое благо, говорили древние. В чем же дело?

— Шерше ля фам… — насильственно улыбнулся Антон и вдруг, сам того от себя не ожидая, рассказал Григорию всю историю с Леночкой.

Давно уже шел концерт, в фойе, кроме них, никого не было, и Гришка покуривал в кулак, слушая печальную повесть. Дослушав, чем кончается, он высказался:

— Я бы с моим характером раскрасил ему вывеску. Конечно, это ничего не изменило бы, но высокое нравственное удовлетворение я бы получил. А может быть, прав ты. Так и должен терять мужчина. Без слез и эксцессов, без мольбы и угроз. Гордо уйти: «не хочешь — не надо». А вообще на эту вещь рецепта быть не может, и каждый решает эту проблему в духе релятивистского субъективизма. Впрочем, я так и не понял, что было в этой деве, кроме внешнего обаяния.

— Наверное, что-то было, — сказал Антон. — Я не исследовал.

— Вопрос «за что любишь», конечно, выражает только глупость и невежество спрашивающего.

— Это верно, — горько молвил Антон. — В душе дырка, и из нее дует что-то леденящее. Я понимаю тех, кто стрелялся от несчастной любви.

— Брось, малый, не те времена, — махнул рукой Григорий. — И насчет дырок тоже средства придуманы. Проходил в курсе устройства корабля раздел «Борьба за живучесть»?

Как надо поступить, заметив дырку?

— Немедленно заделать подручными аварийно-спасательными средствами, — сказал Антон. — Только это не из того курса.

— Существуют всеобщие закономерности мироздания, — наставительно заметил Григорий. — Дырка всегда дырка и всегда требует, чтобы ее заткнули … Кстати, твое предчувствие сбылось. Спех берет меня в столицу, только не в строй, а запасным. На случай увечья и прочего инцидента. А мне какая разница? Лишь бы в Москву!

— Поехать в Москву на парад и не пройти по Красной площади? По-моему, это вдвойне обидно.

— А, — отмахнулся Григорий. — Мало ли нас жизнь обижает. Мы уже привыкли к огорчениям, как геологи к комарам. Спешим в палатку, где меньше кусается, и изыскиваем себе удовольствие, сообразное моменту времени. Я так и не понял, что было в этой деве. За что там страдать? Ну, пойдем в зал. Может, что интересное показывают.

7

Ничего интересного первокурсники не показывали. Это была самодеятельность самая что ни на есть самодеятельная.

Незаметным образом рядом очутился Сенька Унтербергер, как всегда, улыбчивый, с поедающим выражением лакированных глаз. Плавным жестом он пригладил черные, волнистые, вопиюще невоенные волосы, приблизил горбоносое лицо, произнес голосом неземной бархатистости и Мубины:

— Коллеги проваливаются со своим концертом. Сейчас в зале начнется свист, а на физиономии ихнего командира курса уже написаны триста суток неувольнения на всю труппу.

Мы с Германом обеспечиваем за кулисами моральный фактор. Сент-Энтони, ребята умоляют, чтобы мы дали фельетон. Обещают златые горы. И реки, полные вина.

— Не расположен, — отказался Антон.

За последние дни самодеятельность отошла для него на самый задний план.

— Антоха, ты же человек сцены, ты гуманная личность! — настаивал Сенька. — Надо поддержать коллег. И все будут говорить, что только наш номер спас это хилое представление.

Пластичный и обаятельный, Сенька очаровывал и покорял.

Однако в Сенькиной голове было пусто, как в стреляной гильзе. На сцене он был прекрасен, но личное общение с ним выдерживали только женщины и дети.

— Сент-Энтони, давай выступим! — молил Сенька. И Антон даже кожей чувствовал, как безудержно жаждет он показаться со сцены.

— До чего ж ты въедлив, — не выдержал Антон.

Он пожал локоть Григория и следом за Сенькой, под стеночкой, пробрался за сцену.

Там царило уныние. Скука вливалась из зала удушающей волной. Герман Горев пытался развеять тяжкую атмосферу и пересказывал библейскую притчу про Адама и Еву. Смеху было мало.

— Хватит трепаться, — велел Антон. — Дарование надо проявлять на сцене, а не в закулисном трепе.

— Охотин пришел. Ура! — шепотом сказали первокурсники.

— Ура-то оно, конечно, ура, а пиджаки и шляпы у вас найдутся? — спросил Антон.

— Все будет, — пообещали первокурсники, глядя на Антона умиленными очами.

После какого-то предельно невыразительного пения, которого и не слышно-то было за шушуканьем публики, ведущий вышел на авансцену и оповестил:

— Сейчас выступят наши гости со второго курса, лауреаты прошлогодней олимпиады военно-морских учебных заведений, — эстрадный коллектив в составе Антона Охотина, Германа Горева и Симона Унтербергера!

Эстрадный коллектив знали. Зал воспрянул от дремоты, захлопал и затопал. Ведущий поднял руку, умеряя шум:

— Исполняется музыкальный фельетон Ярмарка чудес». У рояля автор, старшина второй статьи Охотин.

Зрители оживились, зашевелились, просветлели, и даже сидевший в литерном ряду командир первого курса капитан второго ранга Пеликан расправил морщину на заросшем темно-синей шерстью лбу.

Артисты вышли на сцену. Тощую фигуру Германа Горева облекал длиннополый, с закатанными рукавами пиджак, а на голове красовалась мятая шляпа с пером вороны. Костюмчик, добытый первокурсниками, оказался не из модных. Сеньке достался сияющий шапокляк, а великолепный торс его обрядили в черный с золотом мундир воображаемого заграничного адмирала. И так как Сенька с Германом на протяжении всего фельетона изображали разного рода лютых капиталистов, костюмы в общем годились.

Что же касается Антона, то он направился к роялю с хмурым видом, сдерживая раздражение души. Он требовал, чтобы Сенька с Германом были одеты в нейтральные, как серый холст художника, одежды. Пестрый балаган претил ему. Антон, как всякий автор, настаивал, чтобы до публики был донесен смысл текста, а не разные кривляния. Герка и Сенька невнятно и быстро проборматывали в тексте все, кроме пробивных острот, обожали поклоунистей одеться, погнусавить и покривляться.

Публика, как и всякая публика, держала сторону актеров, и они этим нахально и злоупотребительно пользовались. Перед выходом на сцену вспыхивали конфликты, но потом, после аплодисментов и вызовов, забывались до следующего раза.

Были и аплодисменты, и вызовы, и Антон упоенно колотил по клавишам, играя в общем-то сам по себе, а не для Сеньки с Германом, а они орали текст и кривлялись тоже сами по себе, не очень вслушиваясь в музыку, но все равно, а может быть, именно поэтому получалось хорошо и весело, и подлые капиталисты оказались ошельмованными и высмеянными вдоль, поперек и наискось.

На «бис» они исполнили смешные куплеты на училищные темы.

После куплетов стали требовать автора. Антон подошел к рампе, выставил себя на обозрение и три раза кивнул, обозначая поклон. В раздавшейся груди гулко, как в бочке, колотилось сердце. Сознание того, что он сумел принести радость сотням собравшимся в зале людей, наполняло его гордостью и делало момент значительным и незабываемым. Публика рукоплескала, топала и требовала еще «биса».

Командир первого курса капитан второго ранга Пеликан показал Антону сложенные кружком большой и указательные пальцы левой руки. Мол, закругляйся старшина второй статьи. Антон еще раз кивнул залу. Еще раз дал себе клятву научиться по-человечески кланяться и убрался восвояси. Задернули занавес, и ведущий объявил, что хватит шуметь, концерт окончен.

Служба разобрала и сдвинула к стенам ряды стульев. Духовой оркестр под управлением старшего лейтенанта Трибратова расселся на сцене. Снова раздернули занавес и начались танцы.

Оркестр наворачивал наиритмичнейшую музыку, вроде забыв, что он духовой, а не джаз. И все вокруг были довольны, кроме, конечно, неприглашенных девиц. Им оставалось только обсуждать меж собой некоторую казенность обстановки и плохо сидящую форму старшего лейтенанта Трибратова.

— Гляди-ка, твой старшина роты пляшет, — показал Григорий. — У него есть вкус, клянусь подтяжками.

Дамир Сбоков ловко и уверенно вел темноволосую девушку, большеглазую, с матово-бледным лицом, облитую черно-золотистым платьем. От этой девушки, раз взглянув, трудно было отвести глаза.

— С эдакой фигурой можно не работать, — высказался Григорий.

— Лиса и виноград? — спросил Антон.

Ему вдруг захотелось оборонить эту девушку, а от слов Григория несло пошлятиной.

Гришка не обиделся, сказал смеясь:

— Вроде того, старина, вроде того…Такие не про мои конопатины и рыжие лохмы. Я уже имел случай убедиться… Да и мичман при ней выглядит негармонично. Она ростом с него, это позор для мужчины.

Девушка, почувствовав взгляд, посмотрела в их сторону, приблизила губы к уху Дамира и что-то сказала. Дамир улыбнулся и ответил ей длинной фразой. Девушка сказала еще что-то короткое, и Дамир кивнул. Музыка кончилась. Дамир остановил девушку у стены неподалеку. Посмотрев на Антона, он мотнул головой и поманил пальцем.

Это было уже слишком.

В груди у Антона заклокотало и непроизвольно сжался кулак.

— Если пойдешь, можешь забыть, как меня звали, — процедил Григорий.

— Лучше пусть отсохнут ноги, — мотнул головой Антон и, чтобы успокоиться, стал рассказывать какой-то анекдот.

Его прервал голос мичмана:

— Охотин, я же тебя зову!

Старшина роты подошел к нему со своей девушкой. Антон изобразил на лице веселое удивление:

— Кто мог подумать, что ты останешься на вечер! Я считал, ты давно в городе.

Нелегко сказать «ты» столь высокому начальству. Это тебе не свой брат командир отделения. Но согнутый отвратительным крючком палец мичмана маячил перед глазами и взывал к отмщению.

Мичман Сбоков посерел, и нижняя челюсть его мелко задрожала. Курсант его роты сказал ему «ты» — и стены не рухнули, и лампочки в люстрах не погасли, и дежурная служба не кидается с воплями ужаса волочить курсанта на гауптвахту!..

Григорий, глядя в сторону, одобрительно дал Антону кулаком по хребту.

— Как стоите… — начал было мичман. Но тут вмешалась девушка.

— Я уговорила Дамира посмотреть училищную самодеятельность: Он меня убеждал, что не будет ничего интересного. Я не хочу обидеть ваших первокурсников, но в самом деле не было ничего интересного, пока вы не выступили.

Антон кашлянул в кулак и проговорил:

— Спасибо.

— Это ничуть не хуже, чем профессиональная эстрада, — продолжала девушка в черно-золотистом. — Вы учились играть? Я не спрашиваю, учились ли вы писать стихи, это от бога, но ведь играть надо учиться, верно?

— Да нет… — Антон чувствовал себя неловко под прямым взглядом ее больших зеленоватых глаз. — Стояло дома старое пианино. Пришел как-то студент консерватории и стал сыпать мне двойки за гаммы. А когда я что-то сочинил и сыграл ему вместо заданного, студент высказал убеждение, что полезнее для меня и для искусства, чтобы я учился играть в преферанс. И перестал приходить. А я после этого полюбил бренчать на клавишах.

Дамир, заставивший себя проглотить обиду и сделать вид, что ничего такого не было, вставил замечание:

— У него все так. Никакой основы, ничего прочного. Хватает, что приглянется, не задумавшись. Боксом стал заниматься…

Девушка улыбнулась.

— Когда все смеялись, Дамир похвастался, что вы у него в роте. И я попросила познакомить меня с вами. — Антон слушал необыкновенный голос, не совсем улавливая значение слов. — Меня зовут Нина, раз уж Дамир не догадывается представить. Я учусь в консерватории на третьем курсе по классу рояля. Мы в какой-то степени коллеги.

Она протянула руку.

— Вот как, — рассеяно проговорил Антон и, забывшись, привычно крепко пожал узкую кисть.

Нина спрятала помятую руку под левый локоть и спросила:

— Почему вы не танцуете? Вы выше этого?

— Зачем же? — сказал он. — Просто не возникало такого желания. Да и знакомых девушек что-то не вижу.

Вспомнилась Леночка, и в сердце кольнуло. Интерес к Нине заглох, растворился, и он перестал смущаться. К Дамиру подошел незнакомый Антону курсант пятого курса, стал говорить о каких-то своих важных делах. Григорий исчез куда-то. Антон ощутил усталость и подумал, не пойти ли в кубрик придавить коечку…Оркестр чеканил медленный ритм.

Нина спросила, окинув взглядом занятого Дамира:

— А со мной вы бы пошли танцевать?

— Почему бы и не пойти, — сказал Антон. — Пойдем, если ваш мичман разрешит.

— Мой мичман мне не перечит.

Антон прикоснулся к ней. Он ощущал на шее теплое дыхание девушки. Удивлял непривычный запах ее волос.

— От вас пахнет Индией, — сказал он.

— А от вас сигарой. Это вы специально для мужественности?

— Это случайно, — сказал Антон. — Но кстати, если вам нравится.

— Мне нравится, что это случайно, — отозвалась Нина.

Оркестр играл томительную, долгую и обволакивающую сознание «Звездную пыль» Глена Миллера. Трубач, задирая инструмент к самым софитам, вытягивал немыслимые верха. Оркестр старшего лейтенанта Трибратова считался лучшим военным оркестром округа. Но сейчас оркестр старшего лейтенанта Трибратова совсем забыл, что он духовой военный оркестр, а не джаз.

— Что вы любите больше всего на свете? — спросила Нина.

— Трудно сказать. Я люблю многое.

«Почему она все так прямо, без стеснения, без прелюдий и обходных маневров?» — думал Антон.

— А что больше всего? Без чего вы не могли бы жить? На свете много такого, чего не хотелось бы лишиться. Как тут выберешь? Да ну ее, эту Нину, с ее вопросами. Разве можно всерьез задавать такие вопросы?

— Больше всего я люблю сидеть с хорошей книжкой в никому не известном закоулке, — сказал он, чтобы не вдаваться в глубокий смысл этого вопроса.

Она улыбнулась:

— Неизвестном кому? Старшине роты Дамиру?

— Вам хорошо смеяться в вашем неподчиненном положении, — со вздохом проговорил Антон.

— Вы очень боитесь Дамира? — спросила она.

Оркестр старшего лейтенанта Трибратова все играл и играл.

— Боюсь?.. — задумался Антон. — Это не то слово. Разве человек боится трамвая, когда пережидает его на панели? Просто существуют непреодолимые вещи. Форс-мажор, как говорится в морском праве. Такая стихия, такая безусловная сила, которую немыслимо преодолеть. Она изначально права. Вблизи нее надо вести себя смирно и осмотрительно.

Нина слушала его оправдательную речь и смеялась.

— Силу можно преодолеть смекалкой, — сказала она. — Зачем лезть на неодолимую стихию, когда можно ее обойти. Хотите?.. Тогда повернитесь спиной к тому месту, где стоит страшный Дамир, тихонько достаньте из кармана вашу авторучку и запишите мой телефон.

«Ого, — подумал Антон, — это уже не шутка, порази меня бог!»

— Я запомню, — сказал он. Она шепнула номер телефона. Повторив номер, Антон сказал ей:

— Увы, это все бесполезно. В пятницу мы уедем в Москву вернемся после праздников, а к тому времени вы меня уже забудете и весьма удивитесь, если я позвоню.

— У меня не так много ветра в голове, как это вам показалось, — серьезно сказала Нина.

— Ни в коем случае, — опроверг Антон это близкое к правде предположение. — Только… как же мичман?

— Дамир хороший человек, — сказала она не глядя — Я его очень уважаю.

Смолк оркестр. Зал, освободившись от чар ритмов, облегченно вздохнул.

— Да, это цельный характер, — согласился Антон — Без перекосов.

Мичман нервничал. Он притаптывал ногой воображаемый окурок, пристально на него глядя.

— Не пора ли нам, Нинуля, — уронил он небрежно.

— Почему? Я не скучаю, — серьезно и, как показалось Антону, с вызовом, с каким-то протестом ответила Нина. Антон попрощался.

8

В понедельник утром он никак не мог вспомнить телефон и уже решил предать всю эту историю забвению, но среди двухчасовой лекции по физике неожиданно вспомнил, вписал его в записную книжку и поставил рядом букву Н с точкой. Вспоминался удивительный запах волос, стрекозиные, почти уродливо большие глаза, необыкновенность ее разговора и голос. Он стал рисовать в конспекте, благо он не секретный, тонкий профиль. Профиль выходил хоть и красивый, да не тот, и в конце концов Антон присовокупил к профилю ус колечком и бородку-эспаньолку.

Снова стал слушать физику, но профессор в адмиральском кителе наворачивал такие мудрености, в которых, пропустив хоть три слова, уже не разберешься. Что толку слушать не понимая. Антон абстрагировался от скрипучего, не смазанного симпатией к посапывающей аудитории голоса профессора решив пройти этот раздел по учебнику самостоятельно

Пал Палыч взялся за него всерьез. Вчера еще до подъема вытащил из койки, увез за город и привел на пустую — если не считать заросшего черной щетиной силача в борцовке — дачу. Переодел в байковый лыжный костюм, напоил какао а потом дотемна таскал по лесам, холмам и оврагам. Когда Антон измученный хуже золотоискателя, вернулся на дачу, есть ему дали не сразу, а велели сперва вымыться в огромной и пятнистой ванне. И пока он мылся терпко пахнущим мылом, Пал Палыч с успевшим побриться силачом стояли в двери и внимательно его разглядывали, изредка отпуская вполголоса по словечку. Антон смущался наготы и обижался, что он теперь какой-то подопытный. Но не показывал виду и насвистывал.

Его окатили из ведра прохладной водой, велели покрепче растереться и, наконец, покормили.

Ехали в электричке. Пал Палыч улыбался. Антон вспоминал рукастого титана. Пал Палыч назвал его знаменитую фамилию, и Антон вспух от гордости, что ужинал за одним столом с таким человеком.

— Но предупреждаю, — сказал тренер. — Еще одна рюмка, и можешь проститься с боксом. Я от тебя откажусь.

— Как вы узнали? — изумился Антон. Пал Палыч ответил:

— Как-то в своем кругу академик Ландау сказал: стакан вина на неделю лишает меня способности мыслить абстрактно.

Вернувшись в училище, Антон повалился спать, и после полуночи сны его стали беспокойными. Снилась Леночка. Снился Дамир Сбоков, который почему-то уговаривал Леночку бросить кинорежиссера Христо, выйти за него, Дамира, замуж и уехать вместо Софии в бухту Морозиху на Кольском полуострове. Леночка вроде бы соглашалась.

Весь день он думал о ней с раздражением, без ревности и без обиды.

Перед построением на строевые дежурный по роте, раздавая письма, вручил одно и Антону.

«Дружок, — писала Леночка, — почему ты стал плохим и не звонишь мне? Если ты меня возненавидел, это обидно, но все же лучше, чем если тебе тяжело и ты все еще меня любишь. Почему ты не хочешь остаться другом? Говорят, что всегда женщина сперва любимая, а потом друг. Ведь всякая любовь проходит. Когда потом ты поймешь, что я была права, пиши мне в Софию… В субботу и в воскресенье наша свадьба. Я приглашаю тебя, хоть у меня мало надежды, что ты придешь. Но я приглашаю, слышишь? Христо тоже тебя приглашает. Он все про нас знает, но понимает больше тебя, и он добрее тебя. Теперь я почти замужняя дама и имею право говорить с тобой строго. Я дружески целую тебя и не хочу, чтобы ты уходил насовсем.

С приветом, Л.».

Антон отошел в уголок и разорвал письмо в мелкие лоскутья. Выдумала тоже — другом. Может, мне и этому Христо стать другом? Нет, нет, прощай насовсем. Я не буду писать тебе в Софию…

Вечером Пал Палыч затренировал Антона до третьего пота, потом разрешил Колодкину назидательно поколотить новичка и со спокойствием наблюдал, как Антон успевает уворачиваться далеко не от каждого удара. Впрочем, удары были не всамделишные.

Антон свирепел от обиды и собственного неумения, но уже не кидался на противника с оголтелостью кошки-родильницы. Он проглатывал обиду вместе с вязкой слюной, старался не закрывать глаза, выжидал и думал. В результате ему удалось, поднырнув под руку противника, провести увесистый хук в челюсть, от которого Колодкин совершил полтора оборота и упал на канаты. Но тут же он оттолкнулся от канатов и, одобрительно улыбаясь, так ловко и тщательно обработал Антона, что Пал Палыч после боя натирал ему лицо особой мазью.

Измочаленный Антон поник на стуле, слушая гуд в голове, проклиная час, когда согласился на эту авантюру, а Пал Палыч лечил ему лицо и приговаривал:

— Сегодня ты работал прилично. Я доволен. Растешь. Немного нарушает мои планы поездка в Москву, но я надеюсь, что ты будешь соблюдать себя, и это не повредит. Сейчас для тебя главное не собственно бокс, а общее укрепление организма. И личности. Я тут нацарапал тебе краткое руководство….

Тренер дал ему мягкий блокнот, и Антон равнодушно сунул его в карман висящих на крюке брюк.

Он читал «краткое руководство» следующим утром, в перерывах между лекциями, когда вчерашняя боль прошла, тело вновь набухло бодростью, проклятия забылись и вспоминался только мастерски проведенный хук, от которого человек-гора Колодкин завращался на ринге. А руководство оказалось не таким уж кратким, да и странным. В основном Пал Палыч писал, конечно, о спорте, но местами впадал в лирику, имевшую, на неискушенный взгляд, к спорту лишь косвенное отношение. Спотыкаясь об истины вроде «человеком не рождаются, человеком делаются», Антон испытывал желание пожать плечами: тоже мне философ в мундире капитана… Однако уважение к Пал Палычу пустило в его душе прочные корни, и он не пожимал плечами, а старательно читал все подряд.

«Помни о своем человеческом достоинстве даже во сне (кстати, в аристократических семействах детей приучали спать прилично и красиво). Смоги уважать себя. Уважают за силу ума, таланта, характера, чувства, за силу тела тоже. Никто не будет тебя уважать, если ты сам себя не уважаешь».

«Человек, не имеющий большой цели, навсегда останется маленьким человеком. Не путать цель с мечтой. Мечта, как правило, пассивна. (До тех пор, пока не превратится в цель.) Цель активна».

— Давно известно, — бормотал Антон и читал дальше.

«Знай, куда идешь, знай, зачем идешь. Не знаешь, не торопись. Постой и подумай. Иногда полезнее вернуться».

«Следует бояться пошлости больше болезни. Что пошло? Пошло то, что радует только тебя, доставляет удовольствие только тебе одному». Порой Антон натыкался на изумляющие, парадоксальные строки:

«Не стремись к свободе. Свободны только ничтожества. Им ничего не нужно, и от них ничего не требуют. Чем больше ты способен сделать, тем нужнее ты людям. А нужная вещь всегда в работе, она не валяется свободно в чулане».

«Не бегай глазами. Смотри прямо. Не всегда легко смотреть прямо, но так надо».

И это подметил, подумал Антон, испытывая смущение.

«Как узнать, правильно ли живешь, не пошел ли на компромисс, обманывая самого себя и предавая? Это не просто, один лишь разум тебе на этот вопрос не ответит. Разум изощрен и увертлив, он подскажет дюжину оправдывающих обстоятельств. Проверяй так: если утром встаешь бодрым и радостным, с желанием быстрее приняться за дело, начатое вчера, — значит все идет как надо. Но когда проснешься угнетенный сомнениями и грустью, и наступление утра тебе не желанно, и первые твои мысли о неприятностях, которые поджидают тебя сегодня, тогда дело плохо. Живешь неправильно, врешь себе и другим…»

«Тьфу ты, дьявол, — думал Антон, почесывая висок корешком блокнота. — Пожалуй, такое руководство надо вручать каждому вместе со служебной книжкой». Он все думал о прочитанном и немного отвлекся, когда на следующий день получил у командира роты курсантское жалованье. Куда его деть? Теперь он не курил. Ходить в кафе отпала надобность. Приличные ботинки имеются, кожаные перчатки тоже. Есть даже неположенный белый шарфик, хранимый на дне чемодана. Деньги теперь нужны только на транспорт…

Вечером после тренировки и душа он обратился к Пал Палычу:

— Вот такое дело… Послезавтра едем. Уже точно.

— К чему это ты? — поинтересовался Пал Палыч, наблюдая за его не прямо глядящими глазами.

— Просьба есть. У одной девушки в субботу свадьба. Вот адрес и семь рублей. Купите белых цветов и отнесите ей вечером.

Пал Палыч спокойно уложил в карман адрес и деньги.

— Сообщить от кого?

— К чему… Впрочем, — Антон тряхнул рукой, — чего там прятать голову в песок. Все равно догадается. Скажите, что от меня… Что вы так смотрите?

— Страдаешь, что ли? — спросил Пал Палыч.

— Что-то в этом роде, — признался Антон.

— Может, просто обидно?

— А может, и просто обидно… Ну, я пойду, Пал Палыч. Я сегодня дежурный по классу, надо еще приборку осуществить.

— Иди осуществляй, — ласково пожал ему плечо тренер.

9

В четверг выдали по две пары белых перчаток и красивые, почти ювелирные маленькие подковки, которые велели прибить к каблукам парадных ботинок.

В пятницу для участников парада занятий не было, они делали всякие свои дела. А после обеда разрешили увольнение в город до ужина. Антон стал в галдящий по поводу приятного сюрприза строй. Мичман Сбоков скомандовал «равняйсь-смирно», недовольно оглядел мятые после долгого пребывания на вещевом складе шинели, но выражать недовольство не стал и раздал помощникам командиров взводов увольнительные записки.

Он уставился на Антона тяжелым взглядом, в котором читались и неприязнь, и удивление, и желание совершить что-то, чего в данный момент совершить невозможно. Антон вспомнил «краткое руководство» — и не отвел глаза. Напрягая волю, он вылупился на Дамира, и это состязание взглядов длилось больше минуты. Мичман, не выдержав, отвернулся к окну. Но даже его спина выражала неприязнь, и Антон предположил, что это из-за Нины, так как других поводов для неприязни к нему старшины роты сейчас быть не могло.

Последние дни Антон вспоминал о девушке ненароком и туманно. Но в эту минуту, выстояв в безмолвной стычке, он захотел увидеть ее. Безо всякой цели, просто увидеть еще раз, как может человеку захотеться увидеть снова нечто красивое и занимательное. Вспоминая единственное, что могло вспомниться хоть немного, большие глаза и наивно-смелые речи, он вышел на улицу и позвонил из телефонной будки по номеру, который она тогда шепнула ему.

Он сразу узнал этот голос, но на всякий случай спросил:

— Мне бы Нину.

— Здравствуйте, Антон, — сказала Нина. — Каким это вы образом?

Приятно удивленный, что она запомнила его голос, он ответил:

— Нежданно выпустили нас в увольнение.

— И вы сразу позвонили мне?

— Как видите. Правда, я опасался, что вы сейчас в консерватории.

— Почему опасались?

— Потому что тогда мне совсем некому было бы звонить. Она рассмеялась, сказала:

— Приходите, Антон, раз вам некому больше звонить.

— Может, встретимся на нейтральной территории? — предложил он, ощущая какую-то необъяснимую неловкость, а может быть, опасение.

— Нет, — твердо сказала она. — Неохота вылезать в этот туман. Вы моряк, вам все нипочем, а я девушка тонкой организации. На меня погода оказывает самое непосредственное влияние. Потому и учиться нынче не пошла. Словом, кисну.

Антон спросил:

— О вас кто-нибудь заботится? Она поняла тайный смысл вопроса:

— Не робейте. Томлюсь одна с весьма умной книжкой и в растрепанном виде. Но к вашему приходу я соберу силы и прикрашусь. Где вы в эту минуту?

— Рядом с училищем.

— Тогда вам недалеко. — Она назвала адрес. — В нашем доме гастроном, купите там кило яблок покислее, если у вас есть средства.

Средств у него было четыре рубля с копейками. Запихнув в карман оставшуюся трешку, Антон обронил: «На покорение Москвы», расстегнул верхний крючок шинели и взбежал на третий этаж.

Нина подала ему руку, и невольно он задержал ее в своей несколько дольше, чем полагается для простого «здрасьте». Нина спросила:

— Прошлый раз вы не смотрели на меня так пытливо. Что-нибудь изменилось с тех пор?

Конечно, изменилось. Увидев ее домашнюю, ненаряженную, простую, с собранным на затылке узлом волосами, он начисто забыл, какая она была тогда, на вечере. От той Инны, облитой платьем и отлакированной, не осталось ничего, кроме глаз и запаха необыкновенных духов. Это была совсем другая Нина. Когда-то он, конечно, видел ее, но нельзя было с уверенностью сказать, что именно в субботу на вечере первого курса. Она была совсем по-другому знакома ему, и, подавив желание задать глупый вопрос, он ответил поспешно:

— Все переменчиво под солнцем.

— Которого не видно уже две недели. Почему самого хорошего не хватает на всех?

Зазвонил телефон, и Нина пошла в комнату.

В какие-то минуты жизни у человека особенно обостряется слух. В частности, тогда, когда он понимает, что неприлично прислушиваться к чужим телефонным разговорам, и, считая себя порядочным и воспитанным, прилагает усилия к тому, чтобы не прислушиваться.

— Да, — говорила Нина. — Хандрю… Не стоит. Потому что не хочу… Возможно. Все переменчиво под солнцем, как считает один мой знакомый… У меня много знакомых, тебе нет надобности знать все фамилии… Нет, если бы ты ехал один, тогда другое дело. До свиданья… Я помню. До свиданья.

Нина вернулась в прихожую. Антон приглаживал у зеркала помятые бескозыркой волосы.

— Звонил ваш начальник, — равнодушно сообщила она.

— Неужели? Он придет?

— Мы же договорились огибать непреодолимые препятствия.

Несколько робея, Антон прошел в высокую, обставленную старинной мебелью комнату. Чувствовалось, что люди живут здесь давно, прочно и навсегда. Удивил своей длиной черный рояль. Инструмент поблескивал матово и строго.

Она усадила Антона на диван, взяла вазу и высыпала туда яблоки.

— Я люблю зеленые, — сказала она. — А вы?

— Какие дают. — Антон вынул из вазы самое зеленое. Нина поставила вазу на диван рядом с Антоном, села по другую сторону ее, подтянула на диван ноги в тапочках и надкусила яблоко. Казалось, что так и надо сидеть молча, смотреть друг на друга и кусать яблоки, но Нина решила, что хватит ему этого удовольствия.

— Рассказывайте, — велела она.

— Про что вам больше нравится? — спросил Антон.

Она постукивала пальцами по жесткой кожуре недозрелого яблока и смотрела на него пристально, испытующе:

— Про любовь, как всем девушкам.

— У меня ощущение, что вы не как все, — сказал Антон без лести.

— Каждая девушка в чем-то не как все, — разумно приняла она комплимент. — Но общего в нас очень много. Цивилизация всех нас стрижет под одну гребенку.

Она коротко усмехнулась и погладила обстуканное яблоко, как бы жалея его.

— Человек интересен, когда его самобытность сильнее цивилизации, — довольно коряво выговорил Антон.

Но она прекрасно поняла его и одобрительно кивнула:

— Приятно бывает запинаться об необточенные уголки человеческих душ. Знаете, общаешься с человеком, скользишь, скользишь по гладкому, вылизанному и вычищенному напоказ публике, и скучно тебе уже до зеленых чертиков, но вдруг этакий ухабик. Уголок. Такой жесткий завиток, что никакая щетка не смогла пригладить. И уже совсем другой перед тобой человек. Почему вам не нравится говорить про любовь? По-моему, так очень увлекательная тема. Расскажите мне про вашу первую любовь.

Просто она хотела говорить о том, что ей интересно, а не о том, о чем принято говорить, когда впервые встречаешься. Антон понял это и подумал, что с такой девушкой можно говорить обо всем, даже о неприятном и стыдном — наверное, она воспринимает все твое неприятное и стыдное как свое собственное, и погорюет с тобой, и утешит тебя, и все объяснит, и облегчит душу. Чувствовал на себе ее ожидающий взгляд, Антон думал о том, как нужны в жизни такие вот девушки. Он осмелел и стал рассказывать.

— Мне стукнуло четыре года, и я влюбился в картинку из журнала «Мурзилка». Там была нарисована голубая девочка по колено в голубых цветах и травах и с голубым букетом в руке. Я прятал журнал на ночь под подушку, чтобы не заметила мама, а утром, проснувшись, говорил девочке «здравствуй». Я гладил ее пальцами и целовал картинку. Журнал, наконец, истрепался, картинка затерлась, и я очень страдал. Пока не влюбился в Сашу. Тогда забылась голубая девочка.

Лицо Нины было опущено, и стрекозиные глаза се смотрели на Антона не мигая из-под растрепанной челки.

— Это была красивая Саша? — спросила Нина.

— Тогда, как вы понимаете, все было красивое. Мы жили на даче. Она бегала в трусиках с нами, с мальчишками, дралась и шкодничала не хуже нас, огольцов. Мы считали ее мальчишкой. В общем Сашка. Как-то мы оказались вдвоем на опушке леса. Приятная такая опушка, вся нежно-зеленая, солнечная, ароматная. И вдруг Сашка загрустил, занежничал как-то странно. Я удивился и имел поползновение треснуть его по лбу, а он говорит: «Только никому не рассказывай, ты один будешь знать: я девочка».

Помнится, я тогда сразу притих, и стало жалко эту Сашку, которая колотит мальчишек и которую мальчишки колотят почем зря. Впервые я пожалел человека, пытающегося пойти наперекор природе, создать себя по своему желанию и уткнувшегося в непреодолимую все ж таки стенку. Я стал опекать ее. Взял под защиту. Всегда я был крупным ребенком, и справиться со мной было не так просто. Тайны я не выдал. Жалость переродилась в стремление к единственному, избранному человеку. В любовь, если хотите.

— Хочу, — сказала она.

— Когда кончилось лето и нас собрались увозить с дачи в разные адреса, мы с отчаяния сбежали в лес. Скитались там двое суток, ели бруснику и спали обнявшись.

— Нет, нет, — зажмурившись, замотала она головой.

Это встревожило его, и он нарочито засмеялся:

— Паника поднялась, как в Лондоне после ограбления Британской галереи. Мамы лежали при смерти, и поселковый врач впрыскивал им камфару. Нас нашла милиция, и мы, умаявшись, отдались в руки властей без сопротивления

Ее глаза превратились в две длинные щели.

— Красиво… — сказала она. — Но опять как-то не по-людски. Скажите, а в нормальных девочек вы влюблялись?

— Мало, — ответил он. — Честно говоря, нормальные девочки не играли в моей жизни какой-то особой роли. Я влюблялся одинаково и в девочек, и в друзей, и в собак, и в красивые корабли, и в музыку, и в развалины, и еще черт помнит во что. Потом я влюбился в конус.

— Во что? — Она подняла лицо, и глаза изумленно раскрылись.

— В конус. Не смейтесь, это была серьезная любовь. Мир для меня воплотился в конусе, абсолютная красота и абсолютная гармония были в конусе, я бредил конусом, в конических сечениях я находил ответы на загадки мироустройства. Как раз подошел возраст, когда эти подлые загадки начинают мешать наслаждаться вполне ясным дотоле мироустройством… Я придумал себе герб с девизом: «Постоянство эксцентриситета при бесконечности ветвей!» Я чертил конус, рассекал его плоскостями, считал эксцентриситеты, убеждался в том, что для данного сечения эксцентриситет неизменен, и радовался, что есть на свете абсолютное, необманываюшее, на что можно положиться в серьезную минуту.

Она взглянула на него ясно и радостно, с какой-то даже непонятной благодарностью и тихо воскликнула:

— Господи, какая сумятица в этом сердце!..

— Наверное, это не то слово, — сказал он. — Стасов в Лувре целовал Венеру Милосскую. Мне это не странно. В те времена я возненавидел окружность и плохо отношусь к ней до сих пор. За то, что ее эксцентриситет равен нулю. Знаете, окружность получается, когда сечешь конус плоскостью, перпендикулярной оси. И это было единственным огорчительным свойством предмета моей любви. Нуль — это зыбко. В нем нельзя быть, уверенным. Нуль предает и изменяет. Дайте мне лист бумаги, и я покажу вам, какая подлая тварь этот нуль.

Нина взяла его за руку.

— Не надо показывать. Я верю. Я всегда буду помнить, что нуль предает и изменяет, что он подлая тварь и на него нельзя положиться.

Он опомнился, накрыл ее руку своей.

— Зачем вы так внимательно слушали мою болтовню?

— Я хочу слушать еще, — пылко возразила она.

Но Антон молчал, потому что чувство, похожее на опьянение, уже миновало, и ни одной мало — мальски связной и осмысленной фразы не приходило на ум. И она сама стала говорить:

— Мне все было понятно даже тогда, когда я не понимала слов. Вам повезло, Антон. Наверное, если бы вы не поступили в военное училище, не были бы постоянно среди людей, эдакой грубоватой, справедливой и сильной массы, вы превратились бы в сентиментального эстета. Вы бы страдали от неосуществимости идеального и пугались слов «черт» и «тварь». Все некрасивое и жестокое вы отвергли бы, оно оскорбляло бы вас, и постепенно вы возненавидели бы жизнь в том облике, как она существует на самом деле… Таким натурам, как вы, опасно расти в одиночестве. Есть люди, которые умеют создавать прекрасное и хотят, чтобы все вокруг было прекрасно. Но они презирают то, что не прекрасно. Для них непрекрасное существует на земле случайно и некстати. Лучше бы его не было. Но не все же прекрасно, и не все прекрасны. Разве они не имеют права на жизнь, на радость, на уважение? Я вся каменею, когда приходится говорить с человеком, который влюблен в прекрасное и скользит пустым взглядом по всему остальному. Обидно, что часто это знаменитые и уважаемые люди. Им прощают это. А я не прощаю. Не думайте, что это какой — то комплекс неполноценности или меня завораживает ореол славы…

— Слава — это вещь… — Антон мечтательно поднял глаза к засиненному сумраком потолку. — Честное слово, люди становятся чертовски милыми созданиями, когда они меня знают и хвалят. Однажды рота запела на вечерней прогулке мои стихи. Я был счастлив и горд, как торпеда, угодившая в крейсер. Стихи, конечно, были не шибко строевые, и мичман Сбоков заорал: «Отставить песню!» Но рота все пела, потому что на темной улице не увидишь, кто поет, и не выявишь зачинщика. Он скомандовал «правое плечо вперед» и повел роту обратно, не догуляв прогулку. Так с песней мы и вошли в ворота и замолчали только у дверей спального корпуса. Потом Дамир произвел расследование, и кто-то капнул, что стихи — моего скромного сочинения. С тех пор мичман меня бедного язвит при каждой возможности Нина, сыграйте мне Мендельсона. Помните, вы обещали?

Вздрогнув, она забрала у него руку, положила ее на грудь, сказала растерянно:

— Нет, нет, сейчас нельзя. Вы не знаете, какое это колдовство. — Она встала с дивана, подошла к роялю, села на черный табурет и открыла крышку клавиатуры. — Конечно, я для вас сыграю, но не Мендельсона. Что вам сыграть? У меня классическое воспитание, но я люблю старые блюзы, люблю Гершвина, Костелянца, даже Миллера. Хотите? Это просто, как прогулка по вечерним улицам…

Ровно в двадцать три часа дежурный по КПП мичман Грелкин распахнул ворота, и полк со свернутым в чехле знаменем тяжело и могуче вылился на проспект. Целый час, молча и грозно, в черных шинелях, с карабинами на плечо, шагали до станции Москва-Сортировочная. Прохожие — а их попадалось все меньше по мере приближения к станции — останавливались и смотрели на движущийся монолит вооруженных моряков с удивлением и тревогой. Потертый субъект в измаранном глиной пальто, придерживаясь за водосточную трубу, вопросил темное осеннее небо:

— Куды гонют?

Безответные небеса отражали рассеянный желтый свет городских огней. Потертый субъект снял кепку и стал махать ею.

У одинокой бетонной платформы, среди перепутанных рельсовых путей, стоял пустой, слабо освещенный пассажирский поезд. Курсантов повзводно развели по вагонам, и каждому досталась полка, застеленная тощей МПСовской постелькой. Свистнуло, лязгнуло, и поезд тронулся, а Игорь Букинский достал из чемодана пакет с разными родительскими гостинцами. Выглядели они вкусно.

— Сушеной саранчи у меня нет, святой Антоний, — усмехнулся эрудированный Игорь. — Поешь печенья.

— Годится, — одобрил Антон и поел печенья. Проводник принес чай. Разговор в купе оживился, физиономии разрумянились, каждый рассказывал о Москве все, что знал из личного опыта и усвоенное по слухам. Москва была прекрасна.

По вагону шел, проверяя свой личный состав, мичман Сбоков.

Дамир остановился, прислушался, пригляделся. Еще раз пригляделся, еще прислушался и зафиксировал взгляд на Антоне Охотине.

— Вы и в Москве жили? — спросил мичман.

— В молодости, — сказал Антон. — Полтора года.

— Значит, у вас там родственники и придется увольнять вас на ночь, — грустно вздохнул мичман.

— Увы, у меня нет в Москве родственников, — еще грустнее вздохнул Антон.

— Отлично! — повеселел мичман и пошел со своей проверкой дальше.

10

Антон второпях додраивал ботинки. Дневальный свистел в дудку. Ребята хватали из пирамиды карабины и выскакивали на улицу. Мичман Сбоков остановился близ Антона.

— Опять Охотин! Сколько раз вас учили, что ботинки надо чистить с вечера, чтобы утром надевать их на свежую голову!

Бачок бы тебе с борщом на свежую голову, мысленно выругался Антон, бросил щетку и помчался к пирамиде за карабином. Он занял свое место в строю, поправил бескозырку и вновь явственно ощутил себя членом могучего коллектива, способного на великие дела. И наверное, у всех сейчас душа трепетала от возвышенного волнения, которое почему-то принято скрывать. А может, это и верно. Нечего распылять чувство словами.

Тучки набежали на солнце. Небо вдруг нахмурилось и отсырело.

Полк построили, подровняли, и на середину плаца вышел полковник Гриф, глядя на курсантов суровым оком. Всегда он глядел сурово, но на этот раз чувствовалась в его взгляде особая суровость, вызванная важной и неизвестной еще курсантам причиной. Тишина густела, тяжелела и наконец стала давить на барабанные перепонки. Предгрозье.

Наконец Гриф отверз уста:

— Товарищи курсанты! Два дня я увольнял вас без ограничений, и вы оправдали мое доверие на девяносто девять процентов. Сами понимаете, что никуда не годится, — выдохнул полковник, вибрируя выпуклой гвардейской грудью. — Два человека сидят сейчас на гарнизонной гауптвахте. Разберемся, что это для нас значит. Если мы будем терять по два строевых каждое увольнение, никаких запасных нам не хватит. Поэтому я ставлю вопрос о допустимости увольнения по средам.

Полк загудел, заухал. Только первая шеренга стояла невозмутимо.

— Старшины, наведите порядок, — кинул полковник Гриф. Мичман Сбоков забегал вдоль строя, выкрикивая:

— Смирно! Рота, смирно, и никаких!

Старшины справились, гудение утихло. Полковник продолжил:

— Видите, курсанты, я ставлю вопрос практически и не произношу пока высоких слов о моральных убытках и о тех неприятностях, которые выпадут на долю ваших офицеров. Офицеры выдержат. Они привыкли. Но дело! Дело страдать не должно. Дело будет сделано, и от вас самих зависит, какими методами его будут делать ваши начальники — в свою меру гуманными или драконовскими. Мы приехали в Москву демонстрировать дисциплину и строевую выучку, а если кому угодно демонстрировать свою лихую удаль — пусть нынче же подаст мне рапорт. Есть время отправить субъекта в Ленинград и вызвать замену. Я подумаю, увольнять ли вас в среду. Командиры рот, разведите личный состав по автобусам!

Полк снова загудел, но уже иным гудом. Раз Гриф сказал, что подумает, — значит, увольнение будет!

Курсантов повели в автобусы, и Антон заметил в пятой шеренге второго батальона довольную рожу Гришки Шевалдина. Из запасных он въехал в строй на горбу бедного арестанта…

Посреди широкой площади перед Речным вокзалом их снова выстроили и повели в ресторан завтракать. Факт — завтракать в ресторане! — ласкал самолюбие. На продуваемых ветром верандах были накрыты столы, а с неба сыпались снежинки, залетали за воротники и в тарелки. Шутники натянули белые перчатки.

— Ресторан «Снежинка», — молвил Игорь Букинский. После краткого перекура началась шагистика, и тут столичные инструкторы показали, что такое настоящий строй и чем он отличается от партизанской толпы, которую называют строем доморощенные кустари. Небо прояснилось, снег перестал от многократных исполнений строевых команд и ружейных приемов становилось жарко. Антон вытирал выступающий на лбу пот правой перчаткой, и вскоре ее снежная белизна померкла, перчатка сделалась влажной и серой. Он поймал себя на мысли, что все эти взмахи рукой вперед до бляхи и назад до отказа, вскидывания карабина, повороты и перестроения не имеющие на первый взгляд цели и надобности, не кажутся ему бессмысленными, для чего-то они необходимы, и вообще без них нельзя, и войско перестанет быть войском, если вдруг разучится мгновенно и четко, как один человек менять направление своего движения, хотя движение это сейчас происходит не на марше, не к полю боя, а в пределах обозримой площади много раз туда и обратно и, как думают собравшиеся в сторонке зеваки, совершенно без цели и смысла. Полк работал наподобие огромного, занимающего всю площадь механизма, и каждое перестроение, каждый взмах руки и поворот головы подчинялись единой воле. Изнывая от усталости Антон все-таки вытягивал позвоночник в струнку, и делал это с радостью, постигая великую силу строя и подумав вдруг афористично, что место в жизни начинается с места в строю

Вечером спать повалились рано, не дожидаясь отбоя, а во вторник все повторилось, и Григорий, встретив Антона в умывалке, сказал, что лучше бы он, в ущерб достоинству, остался запасным и мирно стоял дневальным по казарме.

Антон знал, что это болтовня, но высказывать свое мнение не стал. Застирывая попачканные карабином белые перчатки он спросил:

— Что у вас на курсе бают, уволит нас Гриф завтра? Куда он денется, — прищурил глаз

— Григорий. — Пусть только не уволит! Ты со мной пойдешь?

— Пойду. — Антон наклонил лицо к раковине. — Не знаю, как быть в праздники. Средств осталось сто три копейки.

— Эка невидаль, — не огорчился Григорий. — Одолжи у мамы. Она не из состоятельных, но в скромном объеме поможет.

— В долг не беру, — отказался Антон.

— Беда с вами, с принципиальными. Ладно, здесь своя деревня, что-нибудь придумаем, — решил Григорий и стал умываться. Протерев конопатую физиономию полотенцем, он мимоходом спросил: — У тебя есть текст твоего фельетона? Нету? Напиши-ка.

— Не понял, — сказал Антон.

— Не ленись. Вдруг пригодится.

Тем же вечером, повращавшись на турнике во дворе и проведя бой перед зеркалом, Антон, чтобы не ложиться спать раньше отбоя, написал свое произведение на почтовой бумаге аккуратным почерком, а перед самым отбоем вновь прочитал краткое руководство. Антон сунул «краткое руководство» под подушку, заснул, улыбаясь, и проснулся в отличном настроении, хоть ему и показалось, что дежурный по казарме спятил и засвистел в свою дудку часа на четыре раньше положенного срока. Не потягиваясь, он выскочил на плац и пошел крутить вдоль заборов ежеутреннюю пробежку.

Весь день до ужина их тренировали поодиночке, поотделенно, побатальонно и всяко, шлифовали, доводили и полировали подъем руки, поворот головы и размер шага, но вечером Антон сидел за столом в гостях у Григория в Кривоколенном переулке, не помня об усталости.

Распахнулась дверь, влетело что-то пестрое и бросилось Григорию на шею.

— Иринка, это… как его… Антон называется, — представил их друг другу счастливый и смущенный Григорий.

Иринка подсела рядышком. Потом Григорий пошептался с мамой. Анна Палеологовна, ласково взглянув на Антона, вышла звонить по телефону. Через полчаса явился безукоризненный франт с шестидесятизубой улыбкой. По профессии и по складу характера он был эстрадным конферансье. Посмешив и напившись чаю, франт взял у Антона рукопись и, посерьезнев, уселся в углу читать.

Наконец конферансье вскинул благородную голову:

— Это пушкинский стих, дружище! И не надо никаких отчеств, называй меня просто Саша. Другое дело, что для эстрады такая воина и мир не годится, ее надо сократить наполовину, отрезать начало и конец, убрать все неигровое, а остаток выжать двумя руками. Чувствуется, ты еще не знаешь, что не каждое слово — золото. А это нечестно: заставлять публику за такие дорогие деньги слушать то, что не золото. Если не возражаешь, я приведу этот полушедевр в порядок и, пожалуй рискну исполнить. Нет, я не претендую на соавторство, упаси бог! Просто вычеркну лишнее, переменю название, некоторые сцены поменяю местами и припишу пару строк. Знаю, что авторы народ щепетильный, но и между авторами встречаются разумные люди. Нам, актерам, виднее, как писать вещи. Жаль что мы не умеем. Итак, услышу ли я возражения?

— М-м-м… я, конечно, согласен, — сказал лестно изумленный Антон. — И мне как — то странно… Это ведь самодеятельность.

— Ах, — махнул рукой Саша. — Нынче не различишь где искусство, где самодеятельность, а где Москонцерт Самодеятельность выдает такие шедевры… Раз ты согласен я к завтрему отшлифую и отдам на машинку.

— Я полагаю, это не бесплатно? — напомнила Анна Палеологовна.

— Бесплатно! — проговорил Саша с тяжелой иронией — В эстраде и слова — то такого не знают. Материал будет оплачен по тарифу Москонцерта. Давай, старик, договоримся о встрече. Например, завтра в три часа пополудни?

— Днем я никак не могу, — отказался Антон. — Если только в воскресенье…

— В воскресенье у меня три концерта, — сообщил Саша и человек, более искушенный, чем Антон, заметил бы как он доволен, что идет нарасхват. — Но дело даже не в этом Касса не работает. Не соображу, как же быть…

Выручила Анна Палеологовна:

— Антоша напишет записку, и я получу его деньги в вашей кассе. Надеюсь, мне выдадут?

Саша всплеснул руками.

— Аннушка, дорогая, вам выдадут миллион без всякой записки, лишь появитесь, скажите слово, лишь пообещайте выступить в концерте!

Анна Палеологовна печально опустила подбородок на грудь. — Этого я не обещаю. Слишком памятно другое. Другие залы, другая я… Пусть я останусь такой в своей памяти Она провела под глазом кончиком платка.

Конферансье торопливо попрощался.

Антона научили, как написать доверенность.

Он думал, что, может, дадут ему пару десяток, и тогда он сделает подарки и не очень будет стесняться в выборе праздничного угощения, а возможно, пригласит Григория с его Иринкой в кафе. Ну и что же, что в форме? Везло же раньше, а здесь военных куда меньше, чем в Ленинграде, патрулей так и вовсе не видно.

Потом, когда они стояли на набережной Москвы-реки, поругивая замусоренную воду, Иринка спросила:

— Антоха, ты и для души пишешь стихи или только для самодеятельности, чтобы выделиться из общей массы?

— Язва ты, и подумать не хочешь, — сказал Антон. — Интересно, где бы твоя общая масса сейчас была, если бы из нее время от времени кто-то не выделялся?

— А где бы она была? — поинтересовалась Иринка.

— В лесу под елкой была бы общая масса, обгладывая сырую лопатку дикой козы, — доложил свое соображение Григорий.

— Может быть… — произнесла Иринка. — Конечно, если бы никогда ничто не выделялось из общей массы, тогда и цветов, наверное, в поле не было. Одна трава. А не пора вам в казарму, флотские?

— Я уволен до утра, — сказал Григорий. — Мне никуда не пора.

— А мне пора, — выразил Антон свое огорчение глубоким вздохом.

— Бедный. — Иринка погладила его рукав. — Гриша, можно, я Антоху провожу?

— Хоть целуйся со своим Антохой, — буркнул Григорий. Терпеливо поджидающий на КПП опаздывающих мичман Сбоков увидел, как курсант Охотин вылезает из такси. В машине осталась приятная на взгляд невоенная шапочка. Дамир бессознательно обрадовался и даже улыбнулся Антону, принимая от него увольнительную.

11

По утрам и вечерам он бегал и занимался гимнастикой. Успевающие только уставать и отсыпаться, — а таких было большинство, — смотрели на него, покачивая головами, говоря с тем сомнительным уважением, каким на Руси уважали юродов;

— Эк-кий ты, брат, святой Антоний…

Восемь часов строевых занятий выжимали организм насухо, и человек, не поставивший перед собой необыкновенной цели, даже ложку после этих занятий поднимал с видимой натугой. А тем временем Антон выходил во двор казармы в одной тельняшке, носовым платком стирал воду с перекладины и выделывал на ней всякие скобки…

В четверг прибыли с гарнизонной гауптвахты отсидевшие десять суток Герман Горев и Сенька Унтербергер. Остриженные и подавленные, они являли собой воплощенное раскаяние. Сенька молчал, а Герман рассказывал потускневшим голосом, как на гауптвахте пытался приручить крысу — скорее всего врал, так как крыс в столице давно уже извели ядовитыми средствами. Его слушали и не смеялись.

Объявили комсомольское собрание, и рота собралась в просторной, холодной, пропахшей вековой солдатчиной столовой. Часто бывало, что на комсомольские собрания несерьезный народ приходил с учебниками, с конспектами и даже с художественной литературой. Почему-то несерьезный народ начинал очень ценить время именно тогда, когда назначалось комсомольское собрание.

Конечно, есть собрания, на которых не отвлечешься. Например, о результатах экзаменационной сессии или о подготовке к летней практике. Тут каждому охота высказаться, и все говорят интересно, живыми словами о живом деле. И всех это волнует. И тогда страсти раскаляются, люди режут правду — матку, и крик стоит до потолка. Но стоит объявить разбор персонального дела курсанта имярек, истребившего в журнале двойку при помощи щавелевой кислоты в определенной смеси с хлорной известью и поставившего на освобожденной площади бумаги цифру «четыре» — собрание течет вяло, и слова говорятся казенные, писанные и слышанные, и всем кажется, что не разбирать его надо, а просто дать по загривку.

Наверное, не всегда так. Проступок проступку рознь. В столовую старинной Лихопольской казармы не принесли ни одной книжки. Рассаживались по местам спокойно, деловито. На Германа и Сеньку поглядывали без сочувствия

Антон был рядом с погоревшими приятелями, он говорил слова утешения, но они звучали холодно и не утешали, потому что, честно признаваясь, Антону хотелось сказать другое. Например: «Свинство это, братцы…»

Костя Будилов полагающимся образом открыл собрание. За столом президиума сидел командир роты капитан третьего ранга Многоплодов, сердитый и обиженный, сидел заместитель командира курса по политической части капитан третьего ранга Добротворов — огорченный, и сидел старшина роты мичман Сбоков — весь воплощенное возмущение.

— На повестке дня один вопрос, — сказал Костя Будилов. — Разбор персональных дел комсомольцев Горева и Унтербергера. Других предложений не будет?

— Не будет, — подал голос кто-то из зала.

— И я так думаю, — сказал Костя. — Считаем, что мы этот вопрос проголосовали. Что ж… Начнем этот неприятный разговор… Горев и Унтербергер сегодня вернулись с гауптвахты. Это все знают. Но я, например, не знаю, за что они туда попали. То есть, живя с ними второй год в одном кубрике, я могу себе представить за что, но хотелось бы знать точно. Тьфу, дьявол, не так выразился. Мне не хочется это знать и противно слушать. Но знать надо и слушать придется. Предлагаю дать им высказаться.

Предложение приняли. И, так как пришибленный случившимся Сенька не был способен членораздельно высказываться, говорить за обоих пришлось Герману. Он откашлялся, вытер платком углы рта. Ссутулившись, но не сгибаясь в пояснице, глядя в пол, но не униженно, а недоуменно, позволив себе как бы машинально сунуть пальцы за ремень, он начал:

— Бывают в жизни минуты, когда тобою владеет лишь одно желание: провалиться сквозь землю. В такие минуты единственным выходом из положения кажется пистолет, заряженный одним патроном. — Глубокий, любовно выхоженный голос звучал как надо: трагически. — Как это было? Если видишь свое удовольствие в примитивном удовлетворении низменных потребностей, это всегда происходит по одному и тому же шаблону. Человек выпил стакан водки. И теперь ему кажется, что он другой человек. У него другие мысли, другие ощущения и другое поведение. Этому другому человеку тоже хочется выпить стакан водки. Один стакан, что в этом страшного, какая беда! И он выпивает, и снова перед нами другой человек. Психика у него уже другая, и система контроля тоже. А ведь и ему хочется выпить. Немножко, культурно, только один стакан. На каком-то этапе этого процесса разумный человек кончается. Мысль пропадает, и мозг работает подсознательно, то есть совершает работу, недоступную самоотчету. Тем не менее эта работа происходит и проявляет себя в действиях. Потом исчезает и подсознание, и даже субсенсорное поле перестает влиять на отравленный мозг. А утром — как правило, это случается хмурым, сырым и непогожим утром, когда в окне только еще проступает хилый рассвет, — человек размыкает веки, к нему возвращается разум, и память прокручивает перед глазами страшную ленту, на которой запечатлены все его вчерашние действия. Он знает, что на свете живут люди, которые видели все эти действия, знает, что они все помнят, и знает, что возмездие неминуемо, ибо жизнь — это математика и в ней на каждый плюс приходится по минусу…

— Тьфу, какая гадость, — подал реплику Костя Будилов. — И как ты можешь к ней прикасаться, если ты все это знаешь!

— Тогда-то и появляется мысль о пистолете, заряженном одним патроном, — продолжал Герман", не ответив на реплику. Выигрышный ответ он приберег на потом. — Особенно когда разум возвращается к тебе не где-нибудь, а в камере гарнизонной гауптвахты. Чувство раскаяния, которое при этом испытываешь, знакомо, может быть, только грешникам в аду. Нет, нет, этого не было! — кричит душа, но мозг помнит, что это было, и ты в бессильном отчаянии падаешь на холодные нары… Возможно, кому-то показалось странным, что я не раскрыл факты. Факт сам по себе глуп и бездушен. Я говорил о смысле фактов, о сути. Но если любители приключений будут настаивать, могу рассказать подробности. Как?

Все молчали. Никто не захотел стать любителем приключений.

— Тогда я выхожу на коду, — облегченно вздохнул Герман. Удалось избежать пересказа унизительных подробностей. — Комсорг роты вполне законно спросил меня, как я могу прикасаться к бутылке, если знаю, что за этим воспоследует. Не скрою. Я пробовал спиртное и раньше, но никогда еще не хулиганил, не дрался и не лишался сознания. И мне особенно горько, что такое произошло в Москве, куда меня пригласили как одного из лучших. Я виновен, и пусть меня накажут, ибо десять суток гауптвахты не искупляют моей вины.

Герман положил ладонь на глаза и сел на свое место.

— Правда, — подал голос Сенька Унтербергер. — Я тоже.

— Десятью сутками не отделаешься, — сказал Дамир Сбоков.

По столовой прокатился гул, и Костя Будилов поднял руку.

— Тихо. Кто хочет выступить? Из-за стола поднялся Дамир Сбоков.

— Разрешите, я скажу, — обратился он к Косте Будилову, и Костя кивнул головой. — Каждый раз, сталкиваясь с такими людьми, счастье, что это бывает редко, потому что таких среди нас единицы, я задаюсь вопросом: для чего они живут на свете, и вообще, стоит ли им жить? Попрошу не гудеть, сперва выслушайте. Чьи интересы все мы защищаем? Отвечу: свои личные интересы. И я всей своей деятельностью защищаю свои личные интересы, и ты, Букинский, делаешь то же самое, хоть и строишь сейчас ехидную гримасу. А ты лучше вслушайся и поразмысли. О чем я думаю, прежде чем что-то сделать? Цепь такая: мне хочется сделать то-то и то-то, и я считаю, что это для меня хорошо; я есть член определенного коллектива, без коллектива, если он меня вышвырнет, я нуль; чем лучше коллективу, в котором я состою, тем лучше и мне, чем хуже ему, тем мне хуже; хорошо ли для коллектива то, что я намерен сделать. Если по этой цепи получается, что поступок хорош и для меня лично, и для коллектива в целом, я совершаю его. В противном случае я воздерживаюсь от поступка, потому что плохое для коллектива в конце концов, плохо и для меня. А я не враг самому себе. Вот почему, заботясь о благополучии коллектива, я защищаю свои личные интересы. Называйте меня эгоистом, я не обижусь. Большинство из здесь сидящих такие же разумные, сознательные эгоисты. Большинство, но не все. Вернусь к Гореву с Унтербергером — и мне, кстати, странно, что в компании на этот раз не оказался и Охотин. Вероятно, случайно. Им захотелось испытать удовольствие опьянения. Я не монах, знаю, что такое С2 Н5 ОН, с чем его едят и для какой надобности. Но, прежде чем схватиться за рюмку, подумали ли они о коллективе? Горев, вы думали о своей роте, о курсе, об училище? Молчит, такой разговорчивый. Значит, не думал. Не думал он и о Военно-Морских Силах в целом, а прохожие, глядя, как он лезет в драку, думали! Можно представить, что они думали: вот какие у нас матросы — пьяницы и хулиганы. И думали они это не только о Гореве, но и о тебе, Букинский, и о тебе, Будилов, и обо мне. И теперь, встретив кого-нибудь из нас на улице, они брезгливо посторонятся. Нет, я не сгущаю краски, здесь именно такая зависимость. И вот я возвращаюсь к тому, с чего начал. Для какой надобности живут на свете люди, которые и себе и другим делают только неприятности, пачкают репутацию коллектива, сами топчутся на месте и другим мешают идти вперед? Для чего нужен этот балласт? Добро бы хоть для них самих. Тогда можно было бы смириться с этим явлением, руководствуясь голой гуманностью. Но ведь они сами несчастны! Поглядите на эти лица, на эту больничную бледность, на бессмысленные, затравленные глаза, на скорченные фигуры. Вы слышали выступление Горева. Конечно, он увиливал, играл и изворачивался по принципу: лучше я сам себя ударю, чем стукнет тот, кого я обидел. Но и актерские таланты не помогли ему скрыть, что он сам себе сейчас противен. Хоть он и считает себя умным человеком, но главное в нашей жизни ему непонятно. Он не понимает основы.

— Понимает, — вставил Костя Будилов. — Только отказывается поверить. Не устраивает его такая основа. Что вы предлагаете, товарищ мичман?

Дамир Сбоков посмотрел на часы и сообразил, что речь его затянулась.

— Что я предлагаю? На мой взгляд, целесообразно исключить этих людей из комсомола, потому что ни комсомолу от них, ни им от комсомола никакого толку нет. Зачем тащить с собой в пути лишний груз, когда дорога и без того тяжела? Также предлагаю ходатайствовать от имени собрания об отправлении Горева и Унтербергера в Ленинград. Нечего им тут делать.

Мичман сел, и сразу поднялся с места капитан третьего ранга Добротворов, пожилой седой человек, получивший первый офицерский чин на тридцать третьем году жизни, после пятнадцати лет службы.

— Разреши и мне, товарищ Будилов, сказать несколько слов, — попросил заместитель командира курса по политической части. — Разделяя общее возмущение безобразным поступком Горева и Унтербергера, я хочу несколько подправить категорические мысли уважаемого мичмана Сбокова. Нет, так не годится, товарищ Сбоков. Мы же из них антиобщественный элемент сделали. Когда-то такие перегибы были. Помню, украл у нас один матрос кусок мыла, так ему припаяли подрыв материальной базы флота и подвели под трибунал. Справедливо ли? Вот я в вашем возрасте носил клеш сорок два сантиметра, а вы норовите обузить до восемнадцати. Истина опять-таки где-то посередине. Вы говорите, зачем им жить на свете. Это, мичман, прямо скажу, с вашей стороны очень даже непродуманное заявление. Да неужели Горев никому не помог, не доставил радости? Не верю. Неужели Унтербергер только огорчает окружающих и причиняет себе и другим страдания? Это смешно, мичман. Сам небось аплодировал, когда Горев и Унтербергер со сцены выступают. Радовался, и другим старшинам говорил: эти ребята из моей роты. Сознайся, говорил?

— Не помню, — нехотя отозвался мичман. — Может, и говорил.

— А я помню, — с нажимом сказал Добротворов, — как на совещании в политотделе округа говорил: они из нашего училища, с курса, где я являюсь заместителем командира по политчасти. Теперь второе: как это от комсомола никакого толку?

Нет и немыслимо бытие такого человека, на которого комсомольская организация не оказывала бы влияния.

— Верно, — согласился мичман. — Тут я перегнул в пылу полемики. Но что комсомолу от них никакой пользы, это точно.

— И это не точно, — возразил Добротворов. — То, что мы сейчас обсуждаем их поведение, это уже на пользу всем слушающим наши речи комсомольцам, есть и другая польза. Будь я членом вашей комсомольской организации, я бы, конечно, здорово продраил этих разгильдяев, но за исключение я бы не голосовал. А голосовал бы за самую строгую меру взыскания с оставлением в комсомоле.

— Доброе у вас сердце, — буркнул мичман Сбоков.

Выступления продолжались, и в «продраивающих» недостатка не было. Пытались подавать голос и «сочувствующие», но тут подымался такой гвалт, что Костя вынужден был приостанавливать собрание. «Сочувствующих», собравшихся в силу странной закономерности за задними столами, и морально оттеснили на задний план. Они умолкли.

Последним, подводя итог, выступал Костя Будилов. Он сказал, что трудно будет оттереть пятно, которое ляпнули на репутацию роты два безответственных разгильдяя, но здоровый коллектив подтянется и покажет, что не такие факты определяют его ясное лицо.

— И пусть это собрание, пусть гневные слова, сказанные здесь, послужат предупредительным сигналом всем тем, кто по детскости разума забывает о том, кто он, какую форму он носит и где теперь находится, — сказал Костя. — Выношу на голосование три предложения: мичмана Сбокова — исключить из комсомола; старшины второй статьи Охотина — объявить выговор без занесения в личное дело; мое собственное — строгий выговор с предупреждением и с занесением в личное дело. Прошу голосовать. Кто за первое предложение? Раз, два, три… Эй, а ты куда руку убрал? Не голосуешь? Значит, два. Кто за предложение Охотина?

Поднялось с десяток рук за задними столами. Антон оглянулся. Не проходит его предложение…

Большинством голосов рота приняла предложение Кости. Мичман Сбоков настоял, чтобы проголосовали еще одно его предложение: ходатайствовать перед командованием об отправлении Горева и Унтербергера в Ленинград. Это предложение провалили — пусть они стоят дневальными по казарме.

12

В субботу шагали только пять часов.

Желающих не пойти в город, чтобы отдохнуть на койке, не нашлось. Почистив карабин и отмыв замасленные руки Антон стал в строй, и через час в Кривоколенном переулке Анна Палеологовна вручала ему конверт, а Иринка выбарабанивала на пианино туш. Григорий играл то же самое на губах. Антон вынул из конверта деньги, покраснел и стал совать их в карман.

— Деньги считать надо, — сказала Иринка. — Буржуй эдакий!

Антон посчитал и обмер: денег было восемьдесят семь рублей. Держать в руке такую гигантскую сумму ему еще не доводилось.

— Расскажи нам, как чувствуют себя капиталисты, — ехидным голосом попросил Григорий.

— Тревожно, — ответил Антон, приходя в чувство. — Вдруг докажут, что это не мое, отнимут да еще накостыляют по затылку.

Анна Палеологовна сказала с улыбкой:

— Это ваше, заработанное. Мне пришлось спорить с ними, что выписали гонорар по низшей ставке. Но, конечно, я ничего не выспорила, — развела она руками.

— Это низшая ставка? — сказал Антон. — Я и не мечтал о такой дьявольской удаче… Интересно, куда можно истратить такую сумму?

— Первый, маленький гонорар — это великое событие в жизни претендента на поэтические лавры, — задумчиво проговорил Григорий. — Это, можно сказать, не столько поощрение, сколько признание. Такое событие грех не отметить. Просто необходимо отметить.

— Антоша сам знает, что ему необходимо, — осадила Григория Анна Палеологовна. — Может быть, ему необходимо совсем другое.

— Другое получит в другой раз, — глянул Григорий исподлобья. — В сущности, кто его научил?

— Ты научил, старина, — весело сказал Антон. — Слава тебе. А за мной не пропадет.

— То — то, собственник… Ну, мы пошли, мама.

— Куда вы? И не поели.

— А мы еще не знаем куда, — сказал Григорий. — Можем мы себе такое позволить? Уходить из дому, не зная куда?

Антон добавил: — Пускай сегодня будет праздник. Можно? Ма-а-аленький такой праздничек.

— Можно, — улыбнулась Анна Палеологовна. — Я в тебе уверена, Антоша. Ты волевой мальчик. Ты подтянешь Гришу, когда он распустится. Я рада, что вы подружились.

Григорий ядовито сморщился.

— Поедем к Тамарище, — предложила Иринка.

— Больно учена, — пожал плечами Григорий. — Антон, тебе нравятся дамы, доискивающиеся до смысла жизни?

— Я сам иногда подозреваю, что в жизни есть какой — то смысл, — уклонился Антон от прямого ответа. — Почему бы и не пообщаться с человеком, который специально до него доискивается.

— Вообще-то она специально занимается переводами с английского, — растолковал Григорий. — Поиски смысла жизни — это ее хобби. Так сказать, занятие для заполнения свободного от основной работы времени. Ну, поедем, оснастившись соответствующим угощением.

Они зашли в колоссальный магазин на площади и стали выбирать угощение. Неопытный в коммерции, Антон считал, что чем продукт дороже, тем он вкуснее. Григорий разбирался в этом деле немногим лучше, и Иринка отстранила их от совершения закупочных операций. Они только стояли в очереди.

Спустя полчаса они вылезли из машины в тихом переулке, возле двухэтажного дома с пузатыми колоннами. Весь второй этаж этого дряхлого особняка был одной коммунальной квартирой с длинным коридором, куда выходили резные, с медными ручками, крашенные облупившейся уже белой краской двери. В коридоре пахло пищей и тряпками. Воздух был густой, стоячий, слоеный. Григорий стукнул по одной из дверей носком ботинка, и они зашли в большую, разгороженную пополам дубовым буфетом комнату.

Из кресла у окна, неторопливо отложив книгу, поднялась девушка. Такого роста, что полковник Гриф без колебаний поставил бы ее в первую шеренгу полка. Антон даже вздрогнул. В изумлении он стянул бескозырку.

Девушка приблизилась и радостно, будто она три дня нетерпеливо ждала его визита, сказала:

— Здравствуйте, хорошие люди. Ой, какого красавца вы привели в гости!

— Это мой младший товарищ, — представил Григорий. — Со второго курса. Стихотворец, спортсмен, скоро будет йогом и называется Антон.

Глаза девушки были на уровне глаз Антона, а вихры Григория рыжели где-то внизу.

Она сказала:

— Я называюсь Тамара. Снимайте ваши шинели и объясните мне, по какому случаю вы принесли эти кульки.

— Я уже говорил, что Антон стихотворец, — напомнил Григорий и, не сняв шинели, продемонстрировал в лицах всю историю о получении первого гонорара.

— Случай достаточно замечательный, чтобы выпить по этому поводу токайского, — решила Тамара. — Я постелю скатерть.

— Иногда пьют просто за знакомство, — сказал Антон, не собиравшийся пить.

— Что вы, ничего нельзя делать «просто», — возразила Тамара. — Каждый поступок должен иметь прочное обоснование, в нем должна быть необходимость. Иначе в мире начнется такая путаница…

За столом Тамара спросила Григория:

— Почему ты сказал, что Антон младший товарищ, когда у него на погонах две нашивки, а у тебя пусто?

— Нашивки ему дали за то, что он длинный и ходит в первой шеренге, — беззастенчиво растолковал Григорий. — Все длинные автоматически становятся командирами отделений и получают по две нашивки на плечо. А будь ты хоть семи пядей во лбу, да маленького роста, тебя сунут в последнюю шеренгу, и эдакий Антон станет покрикивать: «Эй там, на шкентеле, верблюд, не тяни ногу!»

— Вот до чего доводит человека зависть, — улыбнулась Тамара и поощрительно прикоснулась к руке Антона. — Она еще простительна, когда человек стремится достигнуть того, чему он позавидовал…

— Не говори ерунды, — тихо рявкнул Григорий. — Это Антон нам завидует, что мы пьем токайское, а он дует клюквенный напиток.

— А вправду, Антоха, по какому принципу у вас назначают старшинами? — спросила Иринка.

И сейчас Антон не смог ответить серьезно.

— У кого громче голос, — сказал он. — Когда охрипнет, назначают другого.

— Береги голос, — сказала Иринка. — Тебе идут нашивки.

— Это точно, — вставил Григорий. — Кому идет морская душа, а кому идет морская форма.

— Когда человек ругает товарища по профессии, он ругает самого себя, — заметила Тамара.

— Товарищ, поведай нам, от кого ты узнала столько непреложных истин? — спросил Григорий.

— От бабушки, — сказала Тамара. — Она отличается от меня тем, что не только знает истины, но и поступает в соответствии с ними.

— Кстати, где сейчас старушка?

— Заболела подруга ее юности. Она живет у нее. Вообще, бабушка редко живет дома, все время за кем-то ухаживает, кого-то нянчит, за кого-то хлопочет. Совсем меня бросила.

— Одиночество вас не угнетает? — спросил Антон.

— В двадцать пять лет это еще не страшно.

— Но, наверное, скучно?

— Почему вы так думаете? Разве вы скучаете наедине с самим собой?

— Я никогда не бываю наедине с самим собой. Так что не знаю.

— Странно. Когда же вам удается думать?

— Я считал, что всегда думаю, — сказал Антон.

— Да, да, — кивнула Тамара с грустью.

Она сама наливала себе вино и пила его много.

— Ты думаешь о том, как бы побольше навредить подрастающему поколению, — заявил Григорий. — На это тебе нужно твое одиночество.

— Тамара добрая, — сказал Антон. — Она не может никому вредить.

Иринка напомнила:

— Парни, праздник уже виднеется. Завтра тридцать первое.

— Пора сколачивать коллектив, — поддержал Григорий. Тамара спросила:

— Большой коллектив ты собрался сколачивать?

— Специалист этого дела Евгений Боратынский говаривал, что коллектив на праздник должен быть не меньше числа граций и не больше числа муз. Тогда не будет ни скуки, ни лишнего гаму.

— Оба числа нечетные, — заметила Тамара. — Это повод для ссоры.

— О чем речь? — подал голос Антон. — Мы четные. Мы успели сплотиться за этим столом, а надоесть друг другу мы еще не успели. Что еще нам нужно для веселья в праздник?

— Нужно взять билеты в театр, — сказала Тамара.

— А после театра? — спросил Григорий.

Тамара объявила, как о давно продуманном и решенном:

— Приедем ко мне, заведем магнитофон, и каждый будет веселиться по своему вкусу. Антону, например, купим молока. Он поделится с кошкой, пусть и у зверя будет праздник.

— Не время цапаться, — остановила Иринка. — Поговорим всерьез.

«Всерьез» говорили долго, и когда обсудили все частности, Антону пора уже было двигаться восвояси. Москвича Григория снова уволили с ночевкой, а бедного ленинградца только до двадцати четырех.

— Сегодня я ревнив, — сказал Григорий Иринке. — Сегодня я не пущу тебя провожать чужого мужчину.

— Я тоже считаю, что пусть его проводит Тамарища, — молвила Иринка, невинно опустив ресницы.

— Это интересно, — сказала Тамара. — Двадцать пять лет живу на свете, а еще ни разу не провожала военного. Пойдем Антон.

Снова он подъехал к Лихопольской казарме на такси, и снова старшина роты, разглядев в машине невоенный платочек не сделал ему выговора за то, что он возвращается из увольнения за полминуты до срока.

Антон сдал увольнительную, и Дамир спросил миролюбиво:

— Охотин, у вас есть какой-нибудь родственник в Москве?

— Родственника нет, — сказал Антон. — А что?

— Я думал, что есть… Тогда бы я уволил вас на ночь.

— Товарищ мичман… — начал Антон, преодолевая отвращение от собственного просительного голоса. — Сделайте доброе дело. Увольте меня на ночь с седьмого на восьмое.

С минуту подумав, мичман решил сотворить благо:

— Это можно. Уволю.

13

Курсантов подняли среди ночи, накормили горячим и построили с оружием и в белых перчатках на казарменном плацу. Командиры ротредкими, отрывистыми командами выравнивали строй и базальтовым изваянием возвышался в стороне полковник Гриф.

Ленточки бескозырки щекотали Антону шею. На душе было торжественно, и строгие мысли неспешной чередой проходили в сознании. Он думал о том, что в сорок первом, ночью, так же строили полки для парада, только тогда была метель и снегом были покрыты шапки. Эти заснеженные шапки стояли у него перед глазами. Если бы их строили не сейчас, а тогда, они тоже надели бы шапки, и вместо легких карабинов трехлинейные винтовки образца дробь тридцатого года были бы у них в руках. Он завидовал тем, кто жил тогда, это было время героев, а ведь важно не только, каков ты есть, важно еще, в какую эпоху ты живешь на свете. Двадцать одна планка на орденской колодке полковника Грифа — не в кабинете же, не речами же он их заслужил, их не было бы, если бы ему не повезло быть офицером тогда…

После речи полковника, предельно краткой, курсантов посадили в автобусы, которые довезли их до Ленинградского шоссе, и там полк выстроился по-походному и медленно двинулся к улице Горького среди автомашин с солдатами, танков и ракетных тягачей. В девятом часу пришли на Красную площадь и заняли место по парадному расчету.

Сиреневато светало. Меркли прожекторы на ГУМе и в зубцах кремлевской стены. Было тихо на площади. Подходившие батальоны выстраивались в напряженном молчании, чуть слышно лязгая металлом оружия. Пробегали от батальона к батальону, фиксируя порядок, линейные офицеры. Предчувствие небывалого скоплялось в груди Антона. Он стоял в первой шеренге, по команде «вольно» ослабив одну ногу, и перед ним была пустая Красная площадь, низкие трибуны, Мавзолей без непременной очереди, мощная зубчатая стена и за ней купол с темным флагом. Он наполнился сознанием важности своего стояния здесь и собственным сердцем понял слова «сердце России».

На трибунах собирались люди. Они хотели увидеть, в чьи руки Россия вложила оружие, кому она вверила в этот неспокойный век свою судьбу, и один из тех, на кого смотрели люди, был он, Антон Охотин, рослый старшина второй статьи, в бескозырке набекрень, туго перетянутый черным ремнем с сияющей бляхой, глядящий вперед сурово и осмысленно, крепко сжимающий карабин рукой в белой перчатке. Люди на трибунах верили, что этот боец не струсит, не ослабеет в схватке. Они думали об Антоне и радовались, что стража крепка.

Нет, нет, он знал, что никто на него не смотрит, никто о нем не думает и люди на трибунах видят батальоны, а не лица, но он позволил себе помечтать, перенесся на трибуну и сам видел себя.

Почти внезапно грянула команда «парад, смирно», и командующий парадом отдал рапорт. Принимающий начал объезжать войска, и когда он поздравлял с праздником морской полк, Антон вместе со всеми кричал «ура!», во всю глотку, во всю грудь, прямо в лицо маршалу, и ему казалось, что маршал смотрит на него и запоминает его.

Маршал повернул голову влево, и машина двинулась дальше, а полк вместе с Антоном все кричал «ура!». Потом стали кричать батальоны, стоящие правее, «ура!» удалялось и звучало все глуше. Но Антону хотелось кричать вместе с другими батальонами, а кричать уже нельзя было.

Маршал неторопливо поднялся на трибуну Мавзолея и после красивого сигнала «слушайте все» сказал речь. И можно было снова кричать «ура!», и Антон кричал до хрипа, а оркестр играл гимн, и за кремлевской стеной взрывались залпы артиллерийского салюта.

Разбежались по местам линейные, сводный оркестр грянул марш. Один за другим проходили мимо Мавзолея батальоны академий и сухопутных училищ. Наконец, Антону скомандовали «направо», и он повернулся направо, прошел до Исторического музея, повернул к Кремлю и остановился, ему скомандовали «налево» и чуть погодя «шагом марш».

Он рванулся, вбивая каблуки в брусчатку, и грохот его шагов заглушал маршевую музыку громадного оркестра, а впереди его никого не было, только колыхалось бело-голубое знамя Военно-Морского Флота Советского Союза. Знакомые люди улыбались ему с трибуны Мавзолея, сдвигая и разводя поднятые ладони. Он вырос до огромных размеров, и он уже шел не сам, его несла фантастическая сила, зародившаяся нечаянно в глубине его существа, и только после команды «вольно», на узкой улице он очнулся и увидел, что он не один шел по Красной площади, что он всего лишь третий с краю в одной из шеренг одного из многих батальонов.

Антон ощутил тяжесть карабина, стукнул его затыльником об асфальт, снял бескозырку, вытер платком взмокшую голову и попросил у соседа закурить. Вдохнув дым, вспомнил, что давно уже не курит, но не бросил сигарету, а докурил до конца, с удовольствием глотая успокаивающую горечь.

Он стал прежним, и все вокруг стало странно прежним, знакомым и понятным. Антон улыбнулся и шлепнул соседа по спине:

— Эх, было!..

По запруженным народом улицам долго добирались до казармы. Там, во дворе, выслушав поздравления и слова благодарности, полк хором отказался от обеда и потребовал увольнения. Требование удовлетворили.

Выскочив за ворота, Антон стал искать в толпе Григория и неожиданно наткнулся на Тамару с Иринкой.

— Антон, вы орел! — сказала Тамара, сияя лицом. — Мы вас видели по телевизору.

Иринка, тоже излучая сияние, схватила его за руку:

— Антоха, это я тебя узнала, мы смотрели телевизор, пошли моряки, и я тебя узнала, ты был в первой шеренге третьим, да? А Гришку было не разобрать. Мы сразу все бросили и поехали сюда. Почему вы так долго?

— Толпы на улицах, — сказал Антон. — Трудно пробиваться. Гришка сейчас придет.

Отыскался Григорий. Он сказал, что длинным всегда везет, их по телевизору показывают, но насчет того, чтобы пробиться сейчас на какой-нибудь транспорт, это даже длинным не по плечу.

Дежурный по КПП распахнул ворота, и на улицу выплыл черный отдраенный ЗИЛ с белыми шинами. У открытого окна салона сидел и чуть улыбался полковник Гриф. Верно, ему уже наговорили комплиментов по телефону.

— Этого генерала тоже показывали по телевизору! — громко и радостно сообщила Иринка.

— Серость лыковая, это не генерал, а полковник, — тихо сказал Григорий. — Самый страшный: начальник строевого отдела.

ЗИЛ медленно проплывал мимо. Антон и Григорий вытянулись, отдали честь. Гриф прикоснулся пальцами к сияющему козырьку.

— И совсем не страшный! — громко изложила свое мнение Иринка.

Гриф дернул бровью и прикоснулся к плечу сидевшего за рулем сержанта. Машина остановилась, качнувшись.

— Н-ну, будет… — простонал Григорий. — Кто тебя за язык тянул!

Сержант выпрыгнул из машины и лихо распахнул дверцу салона. Полковник Гриф подался к раскрытой двери, и Антон с Григорием в тихом ужасе поднесли руки к бескозыркам.

— Вольно, — сказал полковник. — Кто тут наговаривал на меня, что я страшный?

Наступила тянущая душу пауза. Иринка хихикнула. Тамара побледнела. Набравшись духу, Григорий доложил:

— Наговаривал курсант Шевалдин!

На его бледно-рыжем лице отразились мысли о том, что праздник придется отмечать в расположении части.

Расправляя правой рукой левую перчатку, полковник спросил:

— Почему же это я страшный?

— Потому что мы вас боимся! — отчеканил Григорий, которому уже нечего было терять.

— Скажите, Охотин, и вы меня боитесь? — поинтересовался Гриф.

Антон уже привык смотреть начальству не на узел галстука, а в лицо. Уловив выражение лица полковника, он понял, что Гриф не сердится. По случаю праздника, отлично исполненного дела и мягкой погоды он мог себе такое позволить.

И Антон рискнул подыграть:

— Как прикажете, товарищ полковник! Прикажете бояться буду трепетать. Прикажете не бояться и сесть с вами в машину, сяду бесстрашно!

— Изрядно сказано. — Полковник засмеялся сдержанным, интеллигентным смехом. Антон, слегка все-таки трепеща, прикидывал, не переборщил ли. Гриф достал золотой портсигар и закурил длинную папиросу. — Что ж, курсант Охотин… Приказываю вам меня не бояться. Приглашайте Девушек и располагайтесь в салоне. Я перейду к шоферу.

Полковник перешел на переднее сиденье и положил недокуренную папиросу в пепельницу. Иринка первая впорхнула в машину. За ней села Тамара, приговаривая:

— Такие автомобили мне нравятся, они по мне. Спасибо товарищ полковник.

— Лавр Самсонович. — Гриф обернулся и приветливо кивнул.

Антон спросил, продолжая комедию:

— Курсанта Шевалдина прикажете взять, товарищ полковник?

Самолюбие Григория подверглось трехсекундному испытанию. Губы его стали тоньше лезвия штыка, а подбородок квадратным.

— Садитесь, Шевалдин, — Разрешил полковник. — Я не такой страшный, как вы пропагандируете… Скажите Охотин, какие напитки вы собираетесь пить сегодня?

— Только лимонад, — ответил Антон.

— Так ли?

— Истинно так, — уверил Антон. — У меня режим.

— Да, да, — припомнил полковник. — Я заметил, что с вами что-то происходит. Были вы средним курсантом, если не принимать к сведению вашу самодеятельность, которую я, кстати сказать, не совсем приветствую, а теперь у вас вырисовывается характерное лицо… Это хорошо. Каждый должен иметь свое лицо. В таком коллективе интереснее жить. К чему вы стремитесь?

— Попробую объяснить… — затруднился Антон. — Ну, конечно я стремлюсь стать чемпионом по боксу, но это не совсем точно. Это не цель… Я стремлюсь жить так, чтобы у меня не было ни одной свободной минуты, — сформулировал он, наконец, недостижимую мечту.

— Понимаю, — доброжелательно кивнул полковник и опять рассмеялся сдержанным интеллигентным смехом. — Широко замахнулись. Эдак вам военного поприща не хватит. И у нашего министра бывает свободная минута.

Машина медленно, рывками пробиралась сквозь толпу, забывшую про правила уличного движения. Люди смеялись и кричали, но слов в общем шуме не было слышно. Они размахивали руками, бросали в машину бумажные ленты, цветы и конфетти.

— По-моему, это не те слова, Лавр Самсонович, — сказала Тамара. Она совершенно не боялась полковника и разговаривала с ним на равных. — В нашем доме живет дамский сапожник Семеныч. Вот у кого нет свободной минуты. Он раб молотков и колодок. Он и сейчас, наверное, стучит молоточком. При чем тут министр? Давно сказано, что неважно — кем быть, важно — каким быть.

— Хороший дамский сапожник — это почетная судьба, — согласился полковник Гриф. — Но каждому свое дело. Пусть Охотин стремится к самому большому, к тому, что на грани недосягаемого. Незачем ему добиваться совершенства в… куплетах.

— Это тоже верно, — грустно сказала Тамара. — Сейчас все научились так убедительно высказываться, что и не найдешь неправого. Все друг друга оспаривают, и все правы. Сколько образованных голов, столько и непреложных истин. О, как мне хочется выплыть из этого моря уверенностей на какой ни на есть пустынный островок сомнений! Отдохнуть, подумать самостоятельно, понять, что к чему, найти зерно…

— Никто вам не поможет, Тамара, — мягко сказал полковник. — Поиски зерна — это дело индивидуальное.

— А вы в чем нашли зерно? — спросила Тамара.

Антон подумал, что полковник обидится на такой нахальный вопрос, но тот охотно ответил:

— В содействии соблюдению порядка. Это не от должности, это убеждение. Добиваться от людей сознательной дисциплины. Это участь раба — соблюдать порядок под страхом наказания. Конечно, вы сейчас скажете, что порядок не может быть целью. Согласен. Но он наверное и незаменимое средство. Пусть пороха мне не выдумать, но я найду себя в том, что сделаю ступку, в которой новый Бертольд Шварц будет толочь свои реактивы. Разве он выдумает порох без моей ступки? — полковник сдержанно улыбнулся. — И не надо расстраиваться, Тамара. Надо работать. Каждое деяние благо, а жизнь сама приведет человечество к великим рубежам.

Полковник высадил их у Арбатской площади, и черный ЗИЛ укатил на своих белых шинах в глубину Гоголевского бульвара.

Подошел, расхлестывая руки, длинный тип в расстегнутом пальто, с самым большим и красным бумажным цветком в петлице. Тип был слегка пьян. Он полез обниматься.

— Здорово, кореша! У меня тоже зад в ракушках, пятнадцать лет служил на крейсере «Петропавловск» имени Кирова!

От псевдоветерана решительно отвязались.

Поехали на Кривоколенный; Анну Палеологовну не застали, она уехала на концерт. На столе белела записка. Григорий прочитал:

— «Дорогие Иринка, Тамара, Антоша и Гриша! Поздравляю вас с праздником и крепко целую. На столе конфеты, это вам подарок от меня. Желаю вам много радости в праздничный вечер. Ваша…эт се тера..» Нашла мать, что дарить просоленным морским волкам! Дорогие Иринка и Тамара, лопайте подарок. А ты, маэстро, садись за фортепляс и сообрази что-нибудь зубодробительное. Кончилась служба, начинаем петь и веселиться.

Антон сел за фортепьяно и для начала изобразил глиссандо слева направо.

14

А тем временем у ограды Лихопольской казармы стоял сердитый мичман Сбоков и думал о несправедливом устройстве такой жизни при которой всякие Антоны Охотины ездят на ЗИЛах с белыми шинами, а ему, курсанту пятого курса в чине мичмана и в должности старшины роты, отличному службисту и добросовестному учащемуся, придется сейчас полчаса ногой махать до троллейбуса, долго и нудно ехать на этом неторопливом транспорте до станции метро «Сокол».

Людей на аллее не было, облупившиеся за лето лавочки пустовали, и в воздухе царила мирная тишь. Только пташки-воробышки перечирикивались друг с дружкой, путешествуя с веток наземь и обратно. Если бы мичман умел печалиться, ему стало бы печально, но мичман умел только сердиться.

Внезапно дорогу ему перебежала мышка. Что-то дрогнуло в бронированной душе мичмана Сбокова. Он хотел было, несмотря на свои чины, догнать мышку, но тут, взглянув вперед, увидел женщину, которая сидела на лавочке сгорбившись, положив лицо в ладони рук.

Вот и прекрасно, подумал мичман, сразу забыв про мышку но автор допускает, что именно мышка, задев в душе недовоспитанную струнку, и явилась причиной всех последовавших его мыслей.

Вот и прекрасно, подумал мичман. Судя по позе этой женщины, ей сегодня не повезло, жизнь обошла ее радостью. Почему бы не воспользоваться этим обстоятельством — в позитивном, конечно, смысле. Сейчас мы познакомимся, поделимся огорчениями, и, может быть, два минуса, помноженные друг на друга, дадут положительное произведение, как и полагается по законам математики. Может быть, эта женщина добра и не капризна. Может быть, она красива, и это будет очень кстати, потому что Нина отбилась от рук, много о себе понимает и вообще не годится в жены офицеру, которому суждено провести первые годы службы в какой-нибудь ягельной пустыне на берегу холодного моря, куда и в июле не окунешься без приказа непосредственного начальника.

Что такое любовь, думал мичман, и есть ли она в природе, и не выдумка ли это бездельников, которые, вместо того чтобы умножать материальное богатство общества или охранять его от жадных капиталистов, изводят на сопливые стишки дефицитный продукт бумагу?

Сказал же кто-то авторитетный, что нет незаменимых людей. Почему девушка, пусть даже Нина, должна обладать привилегией незаменимости? С философской точки зрения это абсурд, природа не столь расточительна, чтобы тратиться на создание уникальных экземпляров. Она все гонит валом: и звезды, и елки, и селедки, и девушек. Определить свое место в море можно не по той звезде, так по этой. И елку на Новый год можно нарядить любую, была бы помохнатее.

А жена? Разве у нее в природе особое положение? Добрая половина мужчин ходила бы в холостяках, если жениться можно было бы только на единственной девушке в мире…

Мичман поравнялся со скамейкой, где сидела, лицо в ладони, женщина. Она не услышала его шагов, и мичман громко сказал:

— Все советские люди празднуют и веселятся, а мы… вот так.

Женщина вздрогнула и подняла лицо.

Потрясенный, мичман Сбоков часто задышал раскрытым ртом.

Он не сразу поверил глазам.

— Ну, здравствуй, — сказала Нина. — Почему ты идешь последним?

— Я же увольнял народ, — разлепил, наконец, уста Дамир. — Пока доложил, пока что… И, вообще, я не торопился. Я не мог представить, что ты… Скажи мне, Ниночка, я не сплю?

— Ты спишь только в часы, отведенные для сна распорядком дня, — сказала Нина. — Так что не сомневайся. Это в самом деле я.

— Правда. — Дамир заулыбался, позабыл давешние предательские намерения и стал испытывать нечто близкое к блаженству. Рассудок затуманился этим чувством, и некоторые несообразности ситуации от него ускользнули. — Как это ты догадалась приехать? Я уже стал думать о тебе всякое, что я тебе надоел и так далее. Почему ты хоть телеграмму не прислала?

— Мне не оставили адреса, — сказала Нина.

— Ниночка, но ты так сердито разговаривала со мной по телефону перед отправкой!.. Почему ты ждешь на лавочке, а не подошла к воротам нашей казармы?

Нина поднялась с лавочки.

— Хватит «почему». Хорошо, что хоть лавочка нашлась поблизости. Пойдем, я хочу согреться и поесть.

— Тут недалеко ресторан Речного вокзала, — сказал Дамир. — Между прочим, нашего брата там кормят бесплатно.

— Мне надоели вокзалы, — сказала Нина. — И не беспокойся, у меня есть деньги.

Теперь ехать в тряском троллейбусе, а потом давиться в метро стало еще обиднее, и Дамир, по мере возможности оберегая сурово молчащую Нину от давки, вспоминал ушлого курсанта Охотина с удесятеренной ненавистью. Увез, злодей, своих девиц на ЗИЛе, а его начальник с невестой (раз приехала в Москву, какие же могут быть сомнения!), начальник с невестой — нате вам!..

На улице Горького мичман норовил юркнуть в столовку попроще или в ресторан «Якорь», тоже выглядящий недорого, но Нина морщилась, мотала красиво причесанной головой и довела его до «Арагви». Мичман всполошился, что после обеда в «Арагви» у него не останется денег даже на чистильщика. Он решил сказать, что пообедал на службе, и ограничиться легкой закуской. Но пока он мусолил меню, Нина оглядела себя в зеркало, привела, что надо, в порядок, потом отобрала у него волюм и быстро, не справляясь у мичмана о его вкусах, перечислила официанту заказ. После такого поступка мичман решил вообще пока не заикаться о своих средствах, но как-нибудь потом истратить их на девушку ловко и шикарно.

Скоро официант принес лобио, миноги и телиани. Нина откинулась на спинку стула, печально созерцая, как Дамир кушает фасоль и старается не выдать, что последний раз ел в четыре часа утра. Лицо ее порозовело, глаза оттаяли и затуманились теплым.

Она спросила:

— Дамир, как ты ко мне относишься?

— Лучше невозможно, — не раздумывая, отрапортовал мичман.

После двух рюмок водки ему стало легко. Аллах с ним, с курсантом Охотиным. Пусть ездит на ЗИЛах с белыми шинами, покоряет девочек, морочит головы своей самодеятельностью и прославляется стишками и боксом, в котором, будем надеяться, Коля Колодкин не даст ему очень уж прославиться. А Нина небось сидит в ресторане «Арагви» с мичманом Сбоковым, а через год будет встречать лейтенанта Сбокова из похода на деревянном причале под черными башнями базальтовых скал.

И будет у лейтенанта Сбокова уютный дом, и он пойдет туда с красивой женой, а другие офицеры, его сверстники, отправятся в какие-нибудь «Рваные паруса».

Может быть, Нина прочла эти мысли, потому что она спросила:

— А когда я буду далеко, у тебя появится желание поразвлекаться с другими женщинами?

Распаленный мечтаниями Дамир воскликнул:

— Никогда! Надо быть верным одной. Что это за военнослужащий, который кидается на всякую юбку?

— Я говорю не о всякой юбке, — поправила Нина. — Я имею в виду очень прелестную юбку.

— Будь она хоть какая угодно экстра! — поклялся Дамир. — Знаешь, как я заметил, женщины мешают службе. Из-за них много неприятностей. Чтобы успешно служить, надо иметь верную жену, уважать ее и не обращать внимания на прочих женщин.

— Это очень правильно, — сказала Нина с грустью в голосе. — Боже мой, как неаппетитны твои истины!.. Когда вы уезжаете?

— Завтра вечером, — сказал Дамир. — Но я вот что хочу пояснить. Разве только мои истины неаппетитны? Всякое слово «нельзя» звучит неаппетитно. Человек так уж устроен, что он все время хочет разлагаться. Надо пересилить стихийность натуры, воспитать себя и полюбить подчинение — правилам, приказам, начальникам. Курсанты говорят, что я люблю командовать. Ерунда и непонимание моей сущности. Люблю подчиняться! Командовать трудно, хлопотно и неинтересно. Но и командую я безупречно, потому что я знаю психический механизм подчинения. Я знаю, что нужно сказать человеку, чтобы он мне подчинился. Вот какая здесь математика, — молвил довольный Дамир.

Наверное, Нина не слушала его.

— Я поеду сегодня, — сказала она. — Надо купить билет… Что ты намерен делать вечером?

— Что хочешь, — сказал Дамир.

— Хорошо, — отозвалась Нина. — Тогда пойдем в театр. На что-нибудь страшно веселое. Будем веселиться, да?

— Достанем ли билеты? — усомнился Дамир.

— Да, да, билеты, — заторопилась Нина. — Доедай свое мороженое, и едем на вокзал.

Билет они купили довольно свободно. Мало кто уезжал из Москвы седьмого. С театральным билетом оказалось сложнее. Лишь около шести часов вечера Дамиру повезло в театральной кассе у Арбатской площади. Зашел длинный тип в распахнутом пальто с самым большим и красным бумажным цветком в петлице. Он везде растыкивал свои руки, и в одной руке белели билеты. К нему бросились двенадцать желающих, но длинный тип указал на Дамира:

— Кореш, приветик! Я пятнадцать лет служил на линкоре «Севастополь» имени Буденного.

— Очень приятно, — сказал Дамир, испытывая брезгливое отвращение трезвенника к выпивохе. — Куда билеты?

— На комедию! — провозгласил тип.

И Дамир обрадовался, потому что Нина хотела именно что — то веселое.

— Что за комедия? — все же спросил Дамир.

— Божественная! — тип зажмурился и потряс головой. — Сам бы сбегал, да ребята встретились, приглашают. А у меня характер мягкий, не могу отказать хорошим людям.

Дамир заплатил три шестьдесят, забрал билеты и на прощание разъяснил типу, что кораблей «имени» не бывает.

Дамир пошел на Арбат искать Нину, сомневаясь, не дал ли он маху. «Божественную комедию», судя по слухам, сочинил какой-то древний. Весело ли будет на этом спектакле современной девушке?

Но она обрадовалась и не обидно пояснила Дамиру, что эту «Божественную комедию» сочинил вполне современный автор, и сочинил очень неплохо. Дамир мысленно поблагодарил длинного типа.

Они пришли в театр, и Дамиру стало весело с самого начала спектакля. Пьеса захватила его, и он почти сразу понял, что боги и ангелы здесь ни при чем, а имеется в виду совсем другое. Когда на сцене появились почти голые Адам и Лилит, он опасливо глянул на Нину: не зажмурилась ли она от такого неприличия и не влетит ли ему потом за то, что привел на бесстыдное представление. Нина смотрела во все глаза и смеялась. Дамир успокоился и вскоре перестал обращать внимание на наготу. Пьеса была опять-таки не о том.

Объявили антракт, и они вышли в коридор, и Нина все еще улыбалась и была доброй к Дамиру. Она спросила его:

— Наверное, ты хочешь курить?

Дамир хотел курить, но он тоже стал добрым от пьесы и от близости Нины, и он сказал, что лучше пойти в буфет, понимая, как противно будет девушке дышать махровым' воздухом курилки. Они сели за столик, и Дамир собственным ножом открыл лимонад, потому что официантки метались как спасающие имущество погорельцы. Потом он сходил к буфетной стойке и доблестно, без очереди добыл коробку конфет.

— Спасибо, — сказала Нина и стала есть конфеты и пить лимонад.

Они сидели, кушали и пили, поглядывая друг на друга. Совсем как два голубка у кормушки.

— Ты милый, когда молчишь, — сказала Нина.

— Да, — отозвался Дамир смущенно. Он не привык к ее похвалам. — Мне бы еще роста чуть побольше. А то ты едва не выше меня. Тебе неудобно от этого?

— Это не главное, — сказала Нина. — Может быть, ты еще подрастешь. Посмотри, вон идет моряк в такой же форме, как у тебя, а с ним девушка на голову выше. И ничего неудобного.

— Это наш, — узнал Дамир. — Гришка Шевалдин с третьего курса. Разгильдяй и ядовитый болтун, но хитрый. С поличным не попадается. Ты его однажды видела на вечере.

— Не помню, — сказала Нина. — Ах, помню… В тот день когда…

Она увидела, как к хитрому разгильдяю Гришке Шевалдину подошел Антон с той девушкой, которая встречала его у старинной казармы, с поразительно красивой девушкой, из-за которой, наверное, она сейчас не с Антоном. Весь путь от Ленинграда она думала, как он изумится и обрадуется и как им хорошо будет вместе в праздник.

Что ж, добрый плод познания вырастает на корявом стволе опыта. Больше с ней в жизни такого не случится…

Антон увидел ее… и замер на месте, и побледнел еще больше, чем Нина, и хорошо, что Григорий вынул у него из пальцев мороженое.

Заметив, что Антон увидел ее, Нина крепко взяла Дамира подруку, придвинулась к нему и, касаясь волосами его лица, сказала:

— Не будем с ними встречаться. Пойдем в зал.

Антон не узнал только, что Нина проплакала всю ночь в поезде. Из-за того, что она, никогда ни в кого не влюблявшаяся, внезапно влюбилась в Антона так без памяти. Из-за того, что обманулись ее надежды. И еще из-за того, что Дамир, противный своей уверенностью, по-хозяйски поцеловал ее на вокзале перед отходом поезда.

«Никогда никого не буду любить, — думала она, плача, никогда ни за кого не выйду замуж, я их всех презираю…»

А скажите, что ей оставалось делать?

 

Часть 2

#ch2.JPG

1

Всем участникам парада вписали благодарность министра. Это весомая штука. Не просто «спасибо, товарищ курсант», а все равно что снять с него все предшествующие взыскания. С этого момента даже самый забубённый разгильдяй, вовсе потерянный во мнении начальства, очищается и получает возможность начать жить заново. Прошлое смыто. Дерзай!

Крепкий народ воспользовался случаем сделать шаг вперед. Что касается слабовольных, так они опять валялись в постели после сигнала «подъем», опаздывали в строй, забывали побриться перед утренним осмотром, курили в неположенных местах, грубили старшинам, нарушали форму одежды, читали па лекциях художественную литературу и получали наряды вне очереди, выговоры и оценки в два балла. А преподаватели теперь нажимали, наверстывая упущенное за время подготовки к параду.

Самодеятельностью Антон категорически пренебрег, и Сенька с Германом, оправившиеся кое-как от московского потрясения, отыскали себе на 4 курсе другого аккомпаниатора — пай-мальчика с шубертовским уклоном. Но после первого же концерта изругали его и отказались от услуг, ибо даже дурацкие песенки он ухитрялся исполнять томно.

Антон отдался учебе и боксу.

Пал Палыч исследовал его, взвесил, расспросил о Москве, поработал с ним на лапе, потом в перчатках.

— Добро, — сказал Пал Палыч. — Пора нагонять вес. Он распорядился, чтобы Антону давали на завтрак миску овсяной каши, и за столом ухмылялись, глядя, как он жует голубоватую кашу.

Сперва Антон очень уставал на тренировках и даже заснул как-то раз в бане, но скоро вошел в ритм. Тренировки перестали утомлять до полусмерти, глаза на лекциях не слипались, и он почувствовал себя ловким, сильным и уверенным в своем могуществе. Состояние души было отличным. С учебой тоже все шло благополучно, и он со вздохом (нехорошо же!) давал списывать свои работы менее усердным. Спросил однажды Пал Палыча:

— Вы… в ту субботу… передали цветы? Прислушивался к сердцу. Оно не дрогнуло.

— Лично в руки, — сказал Пал Палыч. — Не жалей, Тоник. Это было опасное для тебя существо…

Он не жалел. Леночка изгладилась из памяти сердца. Наверное, и потому, что Нина устраивалась в сердце все прочнее.

В субботу Пал Палыч посоветовал ему пойти в театр. Антон купил два билета и позвонил Нине. Она спросила (не сразу):

— Кто это?

Антон знал, какой у нее слух… Он повесил трубку и смотрел балет «Спартак» в горьком одиночестве. В воскресенье, пораньше вернувшись из-за города, он не сдержался и позвонил снова.

— Кто это? — так же не сразу спросила Нина.

— Это я, — сказал он. Нина повесила трубку.

Надо было рассказать ей, как он раскаивается, и в субботу он снова позвонил бы, но тренер выставил его на городские соревнования. За неделю Антон одержал пять побед, чего с лихвой хватило на третий спортивный разряд. Он цвел от радости.

— Чему ты радуешься? — упрекнул его Пал Палыч. — Через месяц тебе придется работать с перворазрядниками. Не просто работать, но побеждать!

Суббота оказалась у него свободной, и он позвонил Нине. Сказал, что «это Антон», и она не повесила трубку.

— Да, я приезжала в Москву, — ответила Нина. — Я могла бы сказать, что к Дамиру, но я приезжала к вам, Антон. Вы не могли представить такого? Я надеялась, что ваше воображение богаче. Вы раскаиваетесь? Успокойтесь, этого мне не надо. Что мне надо? Мне надо все. Целиком. Меньшее меня не привлекает, без него я обойдусь очень легко. Прощайте, Антон.

Он позвонил в воскресенье, и она снова сказала «прощайте»

Все.

Никаких надежд.

И довольная физиономия Дамира каждый день перед глазами.

И сосущая пустота в душе, и сам кругом виноват.

Он стал злым. На тренировке размозжил третьекурснику носовой хрящ. Никто не понял, что это от злости. Бокс — суровый спорт. Бокс — это всегда риск. Только Пал Палыч сказал неласково:

— Я требую культурного боя. Что бы ни случилось в личной жизни, на ринге ты спортсмен. Еще такая вспышка, и я тебя сниму.

Антон не мог допустить мысли о том, что его снимут с соревнований. Бокс стал частью его существа. Он научился работать, стараясь не нанести травмы противнику. И тут только понял, что такое бокс и чем он, кроме приемов, отличается от кулачной драки. Он ощутил в себе новую силу, силу доброго отношения к противнику. И теперь не выкладывался весь в каждой схватке, всегда оставался резерв. Но ради того, чтобы остался этот резерв, надо было драться лучше. Пришлось думать и искать. У него появились свои приемы, своя тактика. Он открыл в боксе искусство, открыл смысл истинного спорта, который долгое время находился для него где-то за пределами мысли. Посмотреть, как работает «Тоник», собиралось теперь много народу. О нем заговорили как о боксере. Казалось бы, чего еще надо? Но в том уголке души, который отведен под нежные чувства, было нехорошо. Первая, она же и последняя встреча не выходила из памяти, и чем труднее становилось со временем представить ее лицо, тем чаще она снилась ему. Григорий заметил, что друг не в себе, и спросил отчего. Антон послал его к черту, так как адреса более отдаленные теперь не поминал в разговоре. Григорий сказал:

— Снова шерше ля фам, Эх ты, святой Антоний. — И добавил: — Ходит мальчик весело по тропинке бедствий, не предвидя от сего роковых последствий.

Пал Палыч напомнил ему:

— Декабрь на подходе. Пора подумать про второй разряд.

И устроил ему бои с третьеразрядниками. Антон без большого усилия выиграл все, и через несколько дней Саша Ярцев, хиленький фехтовальщик третьего разряда и председатель спортивного совета курса, вручил ему синий значок и сделал новую запись в спортбилете.

Антон не показал своей радости ни словесно, Ни выражением лица, и Пал Палыч на этот раз похвалил его:

— Степень выдержки пропорциональна степени культуры человека.

Выдержку приходилось напрягать всю. Хорошо еще, что не было минуты свободного времени, но порой и на ринге он думал о ней, и тогда снова хотелось драться зло и кроваво. Лекции теперь слушались вовсе плохо. И работы его уже не просили переписывать. Первая двойка мелькнула в журнале против его фамилии.

Стоял декабрь, и Пал Палыч пригласил его в Кавголово на лыжи. У большого трамплина, глядя на взмывающих прыгунов, тренер спросил;

— Рискнул бы?

Девяносто метров под тобой, это не финики, не каждый отважится лететь с такой высоты на двух ненадежных дощечках. Но Антон так уверенно ощущал свое тело, что нет, казалось, для этого тела ничего невозможного.

— Что за жизнь без риска! — сказал он. — Хоть сейчас.

— Глупо. Рисковать надо в крайнем случае, а не «сейчас». Сейчас ты поломал бы себе кости.

— А вдруг не поломал бы?

— Возможно, что «вдруг» не поломал бы. Не стоит строить свою судьбу на таких непрочных штуках, как «вдруг».

— Что такое судьба? — спросил Антон.

— Судьба — это работа, — ответил Пал Палыч. Потом, когда подошли к озеру, он добавил, улыбнувшись:

— И немножко «вдруг».

На берегу под откосом, они развели костер, поджарили на прутиках охотничьи сосиски, разогрели подмерзший хлеб и запили яство кефиром. Костер забросали снегом, а бутылку Антон надел на сосновый сук, чтобы сельским мальчишкам, промышляющим этим делом, не искать долго.

Смеркалось, хотя был пятый час дня. Они поднялись в поселок и около гостиницы встретили знакомого Пал Палычу лыжного тренера.

— Павел, ты в город? — спросил лыжник. — Тогда погоди чуток, я с машиной.

Он пошел в гостиницу за вещами. Пал Палыч присел на ступеньку, добыл из рюкзака плитку шоколада, развернул и отломил половину. Антон взял шоколад и стал откусывать по ломтику, глядя на хлопающую дверь гостиницы. Он проглотил последнюю дольку, и вдруг вышла Нина, и Антон даже не вздрогнул, настолько он ждал все время такой вот случайной встречи и был готов к ней. Он встал со ступеньки спокойно, будто затем и сидел — дожидался. Но в глаза Нине он посмотреть не мог и рассматривал просторный голубой свитер, красные варежки, волосы, выбившиеся из — под шапочки, и тонкие финские лыжи.

— Здравствуйте. Что же вы? — сказала Нина. — Неожиданно, да?

— Нет, — сказал он.

Неподалеку у забора стояла зеленая «Волга», и Пал Палыч пошел к ней, кинул свои лыжи на крышу. — Непонятно, — сказала Нина.

— Может быть, хватит меня наказывать? — попросил он.

— Ах да! Вы привыкли к победам и фантастическим темпам. Вы феномен и святой Антоний. Скажите, вы уже перестали писать стихи?

— Стихи? При чем тут стихи… Да, конечно. Иногда. Очень редко, и такое мрачное, что перечитывать не тянет.

— Откуда мрачность? У вас такие успехи! — мстила она ему за Москву. — Второй разряд по боксу, московская красавица у ног, фотография в журнале «Огонек», распространяемом во всем мире…

— То есть? — удивился Антон.

— Не прикидывайтесь, что не видели, я вам не верю.

— Клянусь, — сказал он.

Она поверила и стала говорить мягче:

— В номере, посвященном годовщине, снимок первой шеренги училища, и вы — третий с краю. На плече винтовка, белые перчатки и голова задрана, будто вы провожаете глазами самолет, на котором улетела ваша московская красавица. Очень там у вас смешное лицо. Даже старшина роты стал вас уважать после ваших спортивных успехов. Откуда же мрачность в стихах? Прочтите, я не верю на слово.

— Не стоит, — мирно попросил Антон. — Это не гейзер. Теперь я вам уже никогда не поверю, — сказала Нина.

— Ну, пусть, — решил он. — Прочту, чтобы вы убедились.

В безликой сутолоке дней

увял цветок души моей.

И, обрастая лопухами,

я положу его в альбом

с моими детскими стихами —

пусть будет память о былом.

В самом деле не гейзер, — сказала Нина. — Но со слезой.

— Меня зовут, — заметил Антон. — Пойду скажу, что поеду поездом.

— Нет, зачем же? Поезжайте в машине,

— Вы не хотите, чтобы я проводил вас?

— Не надо. Идите, Антон. Не нарушайте режим и не меняйте свой образ жизни. Кстати, когда начнутся соревнования?

— Ровно через неделю, — сказал он. — Мой первый бой в понедельник тринадцатого. Весело?

— Вообще зрелище драки меня удручает, — сказала Нина. — Не приглашайте меня смотреть, я не приду.

— Бокс не драка, — слабо возразил он.

— Только для знатока, — сказала Нина, положила лыжи на плечо и пошла не оглядываясь.

Он позвал:

— Нина!..

Она шла легкой, летящей походкой, которая показалась бы нарочитой, не будь вся ее фигура так естественно хороша. «Этой девушке и без меня неплохо живется…» — подумал Антон и побрел к машине.

— Крепи лыжи на крыше и залезай, — сказал лыжный тренер.

Антон закрепил лыжи.

— Он с нами не поедет, — решил Пал Палыч. — Трогай.

— И так бывает, — пожал плечами лыжный тренер. Машина ушла. Антон рванулся бегом и догнал Нину на аллее, недалеко от станции. Он взял ее под руку и сказал:

— Я решил, что вам не стоит ехать одной. Придавят в поезде.

— С вами в поезде будет еще на человека теснее, — сказала Нина. — Где ваши лыжи?

— Лыжи уехали в Ленинград. Давайте, я понесу ваши.

— Несите. — Она отдала ему лыжи.

— Вы хорошо провели день? — спросил он.

— Я не люблю таких разговоров, — ответила Нина.

В поезде, проломившись сквозь толпу и упрятав Нину в уголок, он начал оправдываться:

— Трудно разговаривать, когда столько времени не виделись. Приходится начинать с дежурных фраз.

Она смотрела на него внимательно и чуть насмешливо. Уперев руки в стену тамбура, Антон держал на спине толпу. Лица их были близко, и волосы выбившейся из-под шапочки челки шевелились от его дыхания.

— Не говорите, что мы с вами виделись один раз, мы с вами виделись трижды, — сказала она. — И каждый раз от вас пахнет по-иному. На вечере в училище пахло гаванской сигарой. У меня дома вы благоухали рижским одеколоном. Теперь от вас пахнет молочным шоколадом. После соревнований от вас запахнет кровью и лаврами?

— Надо победить Колодкина, — сказал Антон. — Тогда будет и запах лавра.

— Это приятель Дамира, я его знаю, — вспомнила Нина. — Как же вы можете его победить? Это человек-гора. Впрочем, весьма добродушная и застенчивая гора. Вы надеетесь на эти качества?

Антон потряс головой.

— На ринге я этих качеств не заметил. Колодкин работает перчатками, как паровоз поршнями… Вы часто видитесь с Дамиром?

— Часто, — ответила она дерзко. — Вчера Дамир сказал мне, что вы уехали в Кавголово тренироваться…

— Да?! — Антон вдруг позабыл сдерживать спиной напиравших сзади, и его придавили к Нине.

— Ах, кажется, я проговорилась, — улыбнулась она. — Нет, вы не очень заноситесь, Я все равно приехала бы сюда. Я люблю лыжи и люблю Кавголово. Я часто бываю здесь… Мне уже больно, Антон!

Он уперся руками в стену и отодвинул толпу.

— Значит, для меня не все еще потеряно?

— Перестаньте об этом, — сказала она. — Неужели все ваше мужество истрачено на бокс?

Ему стало весело.

— А сообразительность на математику, — засмеялся он. — Хорошо, я больше не буду об этом.

— Никогда? — спросила она.

Он смотрел на нее и смеялся. Все было ясно, и впервые за много недель стало легко на душе. В том ее уголке, который отведен под нежные чувства. Он сказал:

— Никогда в жизни. Зачем делать то, что вам не нравится? Она промолчала.

Антон проводил ее до дома. Выразительно взглянул на темные окна, и она поняла его взгляд.

Отдавайте лыжи, — сказала Нина. — Желаю вам победы. Видите, как я незлопамятна.

— Это я давно вижу, — сказал он. — Когда мы встретимся?

— А зачем?.. Сегодня так получилось потому, что вы меня догнали и мне некуда было деваться. Идите, Антон.

— Да, да, — сказал он. — Тогда, значит, я на днях позвоню.

Она пожала плечами.

2

На тренировке Колодкин обращался с ним странно деликатно, а потом вывел в коридор, в дальний угол.

— Есть разговор, малый, — начал он. — Противный для меня разговор, но я обязан. Ради друга.

— Слушаю, товарищ мичман, — вежливо сказал Антон Колодкину, которого только что дубасил.

В этом он находил своеобразную прелесть. Но Колодкин сморщился:

— Брось. Зови меня Николаем. И на «ты». Все мы на одной отопительной системе караси сушим… Так вот… Тебя вчера видели с определенной девушкой. Было такое?

— Происходило, — сказал Антон, распрямив грудь.

— Какие у тебя с ней отношения, скажи честно.

— Подобные отчеты унизительны для мужчины, — сформулировал Антон. — А посему я воздержусь.

— Зря. Я спрашивал для общего представления. Молчи, мужчина.

— Вы с Дамиром друзья, — сказал Антон.

— Вернемся к делу. Слушай внимательно, — раздельно произнес Колодкин. — Если тебя хоть раз с той девушкой приметят, жизнь твоя станет тебе в тягость. Вот такой разговор…

— Разговор противный, — согласился Антон. — Тебя просили передать мой ответ?

— Меня просили высказать тебе вышеизложенное в ультимативной форме. Впрочем, ответ интересует меня лично. На ринге, например, ты интересный человек.

— Ну так слушай, что я отвечаю: пусть он пойдет со своим ультиматумом… — и Антон выговорил самый изысканный из известных ему адресов.

Колодкин довольно ухмыльнулся.

— Там уже полно народу… Ладно, иди с миром. Попробую убедить твоего старшину, чтобы он не шибко свирепствовал. Честно говоря, не понимаю, что это за манера — «добиваться девушки ультиматумами. Но ты оглядывайся! У него тяжелый характер.

— И у меня не из легких, — заявил Антон.

— Петушок, — ласково произнес Колодкин. — Твой характер еще не прорезался. Не рассчитывай на него, ибо его еще нет. И это позволяет мне надеяться, что двадцатого я тебя поколочу.

— Не говори гоп, пока не огреб, — возразил Антон.

Колодкин ушел. Антон стоял и глядел в окно на продскладовский двор, заметаемый сухой декабрьской вьюгой. Он думал, почему это люди не в первый раз замечают, что у него нет характера.

Обидные мысли прервал знакомый голос:

— Товарищ курсант, почему вы стоите к офицеру спиной? Он резво развернулся к капитану второго ранга Скороспехову.

— Виноват! — доложил — Антон. — Задумался.

— Задумываться следует, сидя в классном помещении, — сказал командир третьего курса. — И будучи по форме одетым.

Антон извинился за спортивный костюм:

— Я член секции бокса, только что с тренировки…

— А если бы вы были членом секции плавания… — начал Скороспехов.

— Говорите, что передать командиру роты, — вздохнул Антон.

— Надо помнить устав и его требования, — сказал командир третьего курса. — Устав всегда избавит вас от ложного шага, он всегда поддержит вас, как костыль поддерживает старого ветерана. Вот вы пишете стихи. Насколько я осведомлен, дрянные. А знаете, какие стихи писал Александр Васильевич

Суворов?

— Не слыхал такого поэта, — дерзко ответил Антон.

— Недостаток образования, — прищурился Скороспехов. — У него есть яркие произведения. Послушайте хотя бы вот это:

О воин, службою живущий, читай устав на сон грядущий! И ото сна опять восстав, читай настойчиво устав!

Если обещаете запомнить это наизусть, тогда на сей раз ничего не будем передавать командиру роты… Вольно, Охотин. Идите оденьтесь по форме, объявленной на сегодняшний день.

И капитан второго ранга проследовал своим путем.

…Стотысячный раз человек держит в пальцах гривенник, а спроси его, из какого металла отлит этот гривенник, вряд ли ответит.

Что же такое характер, размышлял Антон, переодеваясь в форменное платье, как это слово потолковее изъяснить? Все определения характера получались у него длинными и невразумительными. И, как всегда в затруднительных случаях, Антон пошел в библиотеку и спросил у Виолетты Аркадьевны том энциклопедии:

«Совокупность наиболее устойчивых отличительных черт личности, проявляющаяся в поступках, действиях, отношении к себе, к другим людям, к труду», — прочел Антон в энциклопедии.

Отличительные черты у его личности, конечно, имеются. Только устойчивы ли они, это вопрос еще не решенный. Точно го, что эти черты проявляются не во всех его поступках и действиях. Выходит, нет характера. Дело дрянь, подумал он и прочитал дальше: «Изменяющиеся жизненные условия и обстоятельства способны оказывать влияние на характер, менять его как в лучшую, так и в худшую сторону…»

— М-да… — Антон в растерянности мысли захлопнул толстую книгу. — Как же это понимать?..

— Что вас затрудняет? — поспешила на помощь Виолетта Аркадьевна.

Он сказал:

— Характер. По этой уважаемой энциклопедии постоянный характер возможен только при неизменных жизненных условиях и обстоятельствах. С другой стороны, литература прославила твердые и постоянные характеры. Что же делать? Прыгнуть в мох и обрастать голубикой? Как иначе создашь неизменные условия и обстоятельства?

— Да, Антон, да, — печально вздохнула Виолетта Аркадьевна. — Жизнь дает человеку постоянную работу, постоянную семью, и у него появляется постоянный характер, и он, обведенный замкнутой линией, боится изменить жизненные условия и обстоятельства, и отказывается от радости, и другим приносит одни огорчения, страшась перемен… Но может быть, сильный характер не изменится от перемены жизненных условий и обстоятельств? Может быть, сильный характер сам строит и перестраивает условия и обстоятельства? Не знаю, Антон, не знаю. Дайте сюда эту уважаемую книгу. Пора закрывать библиотеку.

— До свидания, — сказал Антон и отдал энциклопедию. Виолетта не поняла его вопроса.

По лестнице спускался капитан второго ранга Скороспехов, в фуражечке, хотя на улице посвистывала вьюга и мороз драл прилично. «Легко ли им…» — подумал Антон и принял положение «смирно».

Скороспехов скосил на него глаз и коснулся пальцем козырька.

Антон «оглядывался», вел себя безупречно, и Дамир ни к чему не мог придраться. Мичман просто не замечал его. Но белесые глаза темнели, проскальзывая по Антону.

Зато Костя Будилов в выступлении на очередном ротном собрании уделил старшине второй статьи Охотину целый абзац и посоветовал брать с него пример всем курсантам, главным образом возгордившимся участникам спартакиады. Была у Охотина, сказал Костя, одна случайная двойка, но и ту он сразу же блестяще пересдал на пять баллов.

Жутко трудно ему будет не уволить меня в субботу, радовался Антон. Интересно, как он вывернется? Никак ему не вывернуться, ничего ему не изобрести. И я позвоню Нине, и, возможно, она пойдет со мной в театр или поедет за город — дала ведь понять, что больше не сердится и все дело в моей инициативе…

В пятницу, бинтуя ему руки, Пал Палыч сказал:

— Сегодня ты выиграешь у Колодкина.

— Понял, — ответил Антон решительно. — Мне только вот чтонеясно: почему вы хотите, чтобы я его побил? Не все ли нам равно?

— Не все, — сказал Пал Палыч.

— Почему?

— Скажем, потому, что Колодкин скоро выпускается. Нужно же училищу что-то равноценное

— Чего-то вы не договариваете, — усомнился Антон. — Не договариваю, — улыбнулся Пал Палыч.

Антон решил драться во всю силу, не опасаясь испортить Колодкину форму носа. Надо победить, значит надо победить. Кик говорит Пал Палыч: выиграть. Антон говорил: выиграть, но думал: победить.

В бою он выложился весь, преодолевая умение и мощь человека-горы Колодкина. Дрался свирепо, но осмотрительно, и в голове работали два счетчика. Один считал время, другой силы. Он выиграл по очкам. Конечно, мечтал о нокауте, но это оказалось ему не по кулаку.

После боя Колодкин выглядел смущенно и отворачивался.

Пал Палыч, ничего лицом не выражая, сказал ему:

— Замастерился, Николай. Не уважаешь противника. Кто ж его, молокососа, знал, что он так вырастет? — буркнул Колодкин. — Теперь буду уважать. Доказал свое, змей…

Антон дышал тяжело, побитая физиономия болела, и ныла грудная кость. Он тряс руками, плевался в миску и тоже отворачивался, ликуя. Чтобы Пал Палыч не видел, как хотят растянуться от уха до уха вспухшие губы, не оборачиваясь, он спросил:

— Николай, ну как насчет двадцатого?

— Подумай, кому ты завещаешь свои долги, — отрезал Колодкин, но тут же, вспомнив, что обещал уважать противника, попросил: — Пал Палыч, дайте мне с ним разок поработать до соревнований?

— Не считаю нужным, — сказал Пал Палыч. — Хочешь отквитаться, двадцатого будет такая возможность. Если как следует подготовишься.

Пришла суббота, и Антон выдраил свой участок коридора до умонепостижимого блеска. Потом он выбрился, вычистился, выгладился, и зачесался, и стоял в строю выставочным экземпляром, сверкая, благоухая и победительно ухмыляясь.

— А вы что? — мрачно изрек Дамир Сбоков.

— Я ничего! — лихо ответил Антон.

— Наглец, — произнес мичман еще мрачнее. — Думаете, раз вы Охотин, вас каждый раз будут увольнять с двойками? Выйдите из строя.

— Двойку я еще во вторник исправил, — доложил Антон, не испытывая пока волнения. Он своими глазами видел, как химик ставит в блокнотик пять баллов против его фамилии.

— Перестаньте врать и выйдите из строя! — приказал мичман окрепшим голосом. — В журнале стоит двойка.

Пришлось выйти из строя, и тут Антон заволновался. В кабинете командира роты мичман сунул ему под нос классный журнал, и там в самом деле красовалась ничем сзади не прикрытая двойка.

— Два балла! — подчеркнул мичман, захлопнул журнал и швырнул его на стол. — Можете раздеваться.

— Я сдавал вечером, на консультации, — объяснил Антон. — Химик в свой колдун поставил оценку, а в журнал, видимо, забыл.

— Подробности выясним в понедельник, — сказал мичман. — Жаль, что вы освобождены от нарядов. Постояли бы дневальным. Идите раздевайтесь, Охотин. Не парьтесь зря в шинели.

Антон посмотрел прямо в глаза старшине роты:

— А приемчик-то незаконный, товарищ мичман. Мичман разъярился, задергался:

— Он еще рассуждает о законности! Ступай вон, не маячь перед глазами!

— Что? — полюбопытствовал зашедший в эту минуту в кабинет капитан третьего ранга Многоплодов.

— Все то же, — пожал плечами мичман. — Вот, хотел с двойкой уволиться. Утверждает, что исправил, а в журнале оценка не проставлена.

— Ну и отпустил бы его! — удивился такой строгости Многоплодов. — В понедельник проверим. Если врет — накажем. Но Охотин не врет, я его знаю.

— Хватит цацкаться, — отрезал Дамир Сбоков. — Я его в прошлую субботу отпустил с двойкой под честное слово, что в начале недели оценка будет исправлена. Теперь раскаиваюсь. Даже если он не врет, почему не доложил, что исправил? Почему не позаботился о том, чтобы в журнале все было в порядке? И за бестолковость надо наказывать. Пусть посидит поразмыслит о своем поведении.

— Ну, пусть посидит, это не смертельно, — легко согласился командир роты. — Перед соревнованием даже полезно. Когда у вас первый бой?

— В понедельник тринадцатого, — ответил Антон.

— Вот видите! — обрадовался командир роты. — Надо копить силы. А в городе они только растрачиваются, поверьте, уж я знаю, как курсанты проводят свое увольнительное время. Все к лучшему в нашем лучшем из миров, товарищ Охотин!

— Можно и так утешаться, — сказал Антон. — Разрешите идти?

Вечером он позвонил Нине из опустевшего клуба. Не было дома. Наверное, пошла куда-нибудь с мичманом, где ж ей быть, подумал он. И долго еще слушал безжизненные гудки в трубке.

Потом он пошел в пустой кубрик и привязал к шее восьмикилограммовую гантель. Сел на табурет. Сунул пальцы ног под батарею отопления и стал тренировать пресс, сгибаясь назад до полу и вперед до подоконника. Это упражнение от всего помогает.

3

Утром в актовом зале был парад и подъем флага спартакиады. Антон шел в строю под грохот оркестра старшего лейтенанта Трибратова и чувствовал себя предельно ловким и собранным. Он стоял на сцене в голубых трусах и голубой майке, отливающих шелковым блеском, а разного рода начальство произносило речи с трибуны, напутствовало, вдохновляло, выражало уверенность и объясняло, как необходим спорт для военного человека.

После парада гимнасты ушли в спортзал, пловцы поехали в бассейн, а волейболисты с баскетболистами — в спортивный зал базы. На клубной сцене остались боксеры. Начались бои, прибавилось в зале народу, и обстановка сразу стала деловой и напряженной.

Антон смотрел, как дерутся легковесы, болел за свой курс, кричал вместе со всеми и хлопал в ладоши, когда видел красивый удар. Зал накалялся, и кое-кто пробовал свистеть, но на свист подбегал офицер и грозил вывести из зала. Тогда слишком эмоциональный зритель орал во всю силу молодой глотки:

— Давай, Алик, давай!

И если Алик все-таки не «давал», с другой стороны следовало:

— Там никаких «давай» уже не будет…

Антона тронули сзади за плечо. Он обернулся.

— Привет, — сказал Колодкин. — Началось.

— Приятно посмотреть, — отозвался Антон.

— Наше дело воевать, смотрят пусть гости, — высказался Колодкин. — Смотаемся в пустой класс, поработаем?

— Пал Палыч не велел, — отказался Антон.

— Пал Палыч тебе подыгрывает, — уязвил его Колодкин. — Потому и не велел, чтобы у тебя была уверенность после случайно выигранного боя. А я бы тебя нынче поколотил.

— Хватит, наколотился, — ответил Антон. — Помнишь, что сказал Петр Великий шведскому генералу Левенгаупту? Он сказал: выпьем за учителей наших. Прошло твое время, Коля Колодкин, и скатился ты до положения второстепенной державы.

— Смело заблуждаешься, милый поросенок, — усмехнулся Колодкин. — Даже уважения достойно. Ну, не хочешь драться, упрашивать не стану. Сиди глазей.

Он откинулся на спинку кресла и, обидевшись, закусил губу.

— Пойдем, мастерюга, — решил Антон и поднялся. — Политики говорят, что никогда не вредно дать по физиономии потенциальному противнику. А кто будет судить?

— Пригласим пару сведущих, — оживился Колодкин. — Одного с твоей стороны, другого с моей. Это не важно. Сами поймем, что к чему и кто кого.

На судейство пригласили Дамира Сбокова и Гришку Шевалдина, опять за что-то не уволенного Скороспеховым. Григорий притащил в пустой класс два полотенца, бачок с водой и цинковый обрез, чтобы было куда плеваться. Дамир Сбоков, вооружившись рулеткой, отмерил ринг и огородил столами.

Ну, поплыли, — сказал Колодкин и перепрыгнул через стол.

Выражение наивной доброты сошло с его мясистого лица, губы сжались. Прищуренные глаза напоминали лампочки карманного фонаря. Антон принял стойку и после команды Дамира «бокс» кинулся на эти яркие глаза и сжатые губы зная, что если победит сейчас, то победит и двадцатого, и для того, чтобы побеждать всю жизнь, надо побеждать каждое сегодня.

После первого раунда, обтирая ему лицо мокрым полотенцем, Григорий сказал тихо:

— Ты штык, Антоха!

Второй раунд он провел спокойнее, хранил силы скупо, как модница хранит деньги до решающей минуты, когда в продаже появятся самые модные кофточки. После раунда, приложив ему полотенце к разбитой губе, Григории шептал на ухо:

— Веди ближний бой, старина, у него грабли длиннее и масса больше, дальний бой ему выгоден. Видишь, какую он издали привесил тебе на губу сливу…

Антон все это знал, но не так просто было подойти близко к Колодкину. Дамир выкрикнул «бокс», и начался последний раунд. Антон прорвавшись все-таки сквозь перчатки Колодкина провел все три минуты около его массивного тела, не давая махать ручищами, и если бы кто из гостей знал, что в классе идет такой жестокий бой, непременно прибежал бы сюда из клуба. Вдыхая острый запах чужого разгоряченного тела, Антон работал хуками и апперкотами, разбивая глухую защиту. Он выжидал момент для удара, в который вложит оставшиеся силы. Наконец, инстинктивно уловив этот момент, он пригнулся и, распрямившись телом, дал снизу в подбородок.

Колодкин опустил руки и стоял, глядя на Антона широко раскрытыми глазами. Глаза уже не сверкали, и лицо было печальным и добрым. И это удивило Антона. Он тоже опустил руки

— Раунд! — крикнул Дамир. — По очкам выиграл Колодкин!

Колодкин вдруг качнулся, выставил руки, и рухнул на четвереньки, и стоял так долгую минуту, пока Григорий не кинулся вместе с Антоном и, подняв его, не усадил на табурет.

— Нокдаун… — произнес Колодкин. — Вот так фикус… Что же это со мной?.. Дамир, дай воды. А вы идите, ребята. — Он посмотрел на Антона и Григория. — Ничего страшного. Двадцатого все будет по-другому.

Антон снял перчатки. Одеваясь, сказал:

— Двадцатого будет точно так же.

— Мичман, бачок и обрез занесите на первый курс, — нахально велел Григорий Дамиру. — Я там брал у дневального.

В понедельник тринадцатого Антон выиграл у первокурсника «за явным преимуществом» еще до конца второго раунда. Сплетение примет, оказывается, сулило несчастье не ему. Он совсем не устал, не успел прочувствовать прелесть схватки, и было жаль, что так быстро. А в среду достался сильный и упрямый перворазрядник с четвертого курса, и у него Антон едва вырвал победу по очкам. Зато в пятницу он жестоким ударом уложил третьекурсника в нокаут еще в первом раунде, и за этот нокаут Пал Палыч побранил Антона, ибо не спортивно портить человеку физиономию, когда видишь, что выигрываешь «за явным».

Колодкин тоже шел, не оступаясь.

— Если он победит тебя двадцатого, то получит звание мастера спорта, — прикидывая что-то на пальцах, сказал Антону мичман Сбоков, вдруг подобревший после его третьей победы. — Он мечтает выйти из училища на флот мастером спорта. Потом, знаешь, у офицера не будет времени заниматься этим делом.

— А я мечтаю получить первый разряд, — пожал плечами Антон, очень теперь, после трех побед, независимый. — Видите, мичман, наши с Колодкиным мечты несовместны.

— Уж я-то лучше прочих знаю, о чем ты мечтаешь, — сказал Дамир, и в глазах его сверкнула старая неприязнь, но тут же погасла. — Можешь завтра записываться на увольнение.

— Так запросто отпускаете? — удивился Антон перемене.

— Что поделаешь, раз уж вы так влюблены друг в дружку, — поморщился мичман. — Власть старшины роты ничто пред властью любви.

— Не знал, что Нина в меня влюблена, — молвил Антон.

— Я устал выслушивать, — отмахнулся Дамир. — Каких только она в тебе идеальных качеств не поотыскивала… Что смотришь ананасом? Да, святой Антоний, обидно. Но насильно мил не будешь, это неспроста сказано. Молчи, молчи, я всю твою мысль понимаю. Однако посуди сам: зачем мне девушка, которая влюблена в другого?

— И вас кто-нибудь полюбит, — идиотски искренне посочувствовал мичману Антон.

— А может, меня и любят! — произнес Дамир, приподняв подбородок. — И не какая-нибудь, а очень красивая и достойная девушка. А то, что она не умеет играть на рояле, не так уж важно.

— Конечно, — охотно согласился Антон.

В субботу он провел время большой приборки в клубе, глядя, как дерутся коллеги. Так увлекся, что опоздал в строй на увольнение. Пытался мышкой прошмыгнуть на свое место, но мичман остановил его взглядом и кивнул головой в сторону кабинета. Антон поплелся в кабинет и уселся там в кресло командира роты Александра Филипповича Многоплодова, который, удовлетворяя страсть к спортивным зрелищам, возложил обязанности по увольнению личного состава на своего мичмана. Антон слышал команды, и топот роты, уходящей из коридора, и удар оснащенной сильной пружиной двери за последним уволившимся… Пришел Дамир, не сердито посоветовал:

— Слезь с чужого места, чемпион. Наглеешь. Антон убрался с командирского кресла.

— Можешь ей не звонить, — тихо и, похоже, страдая, сказал Дамир. — Не бледней, она уже знает, что ты придешь. Меня она тоже пригласила. Не возражаешь, Охотин?

— Не имею такого права, — сказал Антон.

Дамир глядел на него грустно и задумчиво. Он был человечен и понятен. Вот так вдруг и увидишь, что и старшины рог чувствовать умеют…

— Вроде по всем статьям образцовый военнослужащий, — сказал Дамир. — Краса и гордость. Почему же я всегда жду от тебя какой-то каверзы?.. Ладно, все прошло. Забудем, что было. Вот твоя увольнительная записка.

— Через КПП в одиночку не пускают, — сказал Антон.

— Я позвоню. Ступай к своей Ниночке и скажи, что я сразу приду, как управлюсь с делами. Веди себя прилично. Поменьше там бахвалься своим спортом. Да, у Колодкина ты выиграешь, это ясное дело…

— Конечно, — согласился Антон. — Но если вы у Нины будете называть меня на «ты», я тоже буду говорить вам «ты».

Дамир подумал, что ему выгоднее.

— Буду говорить тебе «вы», — решил он.

Антон вышел из кабинета и посмотрел, что написано в увольнительной. Оказалось, он уволен «насквозь», до двадцати трех часов воскресенья. Ловко. Мол, приди к одиннадцати побей Колодкина и гуляй дальше в свое удовольствие… Что с мичманом? Антон терялся в недоумении, неужели он до такой степени уважает спортсменов? Или его башка, наконец, просветлела и он понял, что девушку силком не удержишь, себе же хуже будет… А вдруг ему на Нину уже наплевать и та «красивая и достойная» сосредоточила в себе мичмановы мечты и чаяния?

Он позвонил по телефону и услышал единственный на свете голос. Он сказал:

— Дамир передал мне ваше приглашение. Это правда?

— Правда, — ответила она. — Почему-то Дамир теперь говорит о вас хорошие слова. Наверное, ему дорога честь роты, а ваши победы — это тоже к чести роты. Другого объяснения я не придумала.

— И я гадал, но безуспешно, — сказал Антон — Может вы правы. Может, это очень ласкает старшинское самолюбие, когда курсант твоего подразделения станет чемпионом части.

— Почему «станет»? Разве вы еще не стали чемпионом?

— Уверен, что стал, — весело ответил Антон. — Осталась небольшая формальность. Осталось повторить то, что я сделал в прошлое воскресенье. Знаете, Дамир меня тогда не уволил.

— Знаю, — сказала Нина. — Для вашего же блага.

— Тогда я представлял себе благо иначе.

— Как же? — спросила она.

— Так же, как и сегодня. Можно я приду через полчаса?

— Приходите через полчаса, — сказала Нина

Он купил яблок и апельсинов и явился к ней, обремененный большими пакетами.

— Это кстати, — похвалила она его и унесла пакеты в комнату, откуда доносились голоса.

Раздевшись и приведя в порядок помятую шапкой прическу, Антон зашел в комнату и увидел сперва очень эффектную черноволосую женщину. Она перелистывала лежащие на рояле ноты. Женщина отвлеклась от нот и стала смотреть на Антона, и лицо ее выражало ожидание. Мужнина в штатском, в котором Антон не без удивления признал старшего лейтенанта Трибратова, сказал ей:

— Оля, вот и Охотин.

— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант, — сказал Антон.

Трибратов рассмеялся, показывая крупные монгольские зубы.

— Меня зовут Слава. Подойдите к Ольге и шаркните ножкой.

На столе были вино и пирожные. Нина рассыпала фрукты по вазам. Подав Антону выхоленную прохладную руку, Ольга сказала широким, как жест трагика, голосом:

— Я слышала про вас замечательные вещи. Честное слово, у вас и во внешности есть что-то от римлянина.

Антон растерялся от таких слов и от такого всеобъятного голоса, и пауза затянулась.

— Это я назвал вас римлянином, — сказал Трибратов, — имея в виду ваши легендарные упражнения с характером.

— Римляне создали больше, чем все народы, взятые вместе, — сообщила Ольга неопровержимую истину.

— Я музыкант, — сказал Трибратов, глядя на нее ласково и чуть свысока. — Что создали в музыке эти римляне? Характеры они ковали неповторимые. Но музыка?

— У римлян была музыка, — возразила неколебимая Ольга. — Но ее уничтожили христианские варвары. Вернее, украли. Малокультурные люди склонны к воровству.

— Думаешь?

Трибратов направился в угол, и Антон заметил, что там стоит черный футляр. Старший лейтенант расстегнул его, вынул виолончель, сел на стул, обнял ее руками так, будто всю хотел вобрать в себя, и стал водить смычком по струнам. Потекла музыка, такая строгая и торжественная, что Антон вдруг почувствовал потребность приложить руку к нижнему краю головного убора, как полагается при исполнении гимна. Трибратов оборвал музыку на полуфразе. Сказал, глядя на Ольгу ласково и чуть осуждающе:

— Эдак ты заявишь, что и собор святого Петра христиане украли у римлян. Есть вещи, которые не украдешь.

— В соборе святого Петра использованы камни, взятые из древнеримских построек, — сказала Ольга.

— Камни взяты не из построек, а из руин, загромождавших улицы Рима, — поправил Трибратов.

Нина сидела, положив локти на стол, и внимательно слушала, как Трибратов доказывает Ольге, что не важно, чьи камни, а важно, что из этих камней создано. Антон сел рядом, и она громко сказала:

— Когда милые бранятся, в этом есть что-то дисгармоническое, да, Антон?

— Поскольку вы так считаете, — признал он.

— Разве у вас нет собственного мнения?

— Таково мое мнение, — сказал он.

— Дисгармония в том, — заметил Трибратов, — что вы столь выразительно поглядываете друг на друга и говорите «вы». Не пора ли вам выпить на брудершафт?

— В слове «вы» есть особая прелесть, — произнесла Нина, продолжая в упор смотреть на Антона. — Мне нравится грань, где встречаются «вы» и «ты». Думаешь, а что там, за ней…

— Не хотите на брудершафт, ну и бог с вами. Выпьем просто, — сказал Трибратов.

— Просто лучше, — отозвалась Нина. — А целоваться при публике? Что это за удовольствие.

— Ты пробовала? — спросил Трибратов.

— Однажды. Потом оттирала губы платком.

Что-то пронзило Антону грудь наискосок. Он спросил:

— В Москве вас провожал Дамир?

— Совершенно верно, — сказала Нина.

Она принесла бокалы, и Трибратов налил вино.

— Мне не надо, — отвел бокал Антон.

С удивленным прищуром глядя на него, Трибратов продекламировал:

— Кто любит видеть в чашах дно, тот бодро ищет боя. О, всемогущее вино, веселие героя!

— Есть, товарищ старший лейтенант, — сказал Антон. Он не мог отогнать видение, от которого саднило сердце.

Конечно, они целовались. Но раньше никто ему не говорил, что они целовались, раньше это было только подозрением, а подозрение тем утешительно, что может и не оправдаться. А сейчас она сама сказала: «да, мы с ним целовались». Ему захотелось на ринг…

— Меня зовут Слава, — напомнил Трибратов.

— Я знаю, — сказал Антон. — Однако древние римляне не велели до тридцати пяти лет пить неразбавленное вино. И с героизмом у них дело обстояло не хуже, чем у давыдовских гусар, столь звонко воспетых Василием Андреевичем Жуковским.

— Вы еще и эрудит, — покачал головой Трибратов. — Не поделитесь ли со мной своими достоинствами?

— Насколько мне помнится, — заметила Нина, — римские философы учили: будь доволен тем, что имеешь. За что мы будем пить вино, которое мы имеем?

— За чемпионский титул Антона Охотина, — предложил Трибратов.

Ольга посмотрела вино на свет, будто сомневаясь в его прозрачности. Улыбнулась, удовлетворенная.

— Если уж пить, то я выпью за то, чтобы вы перестали на меня сердиться, — сказал Антон. — За прощение грехов.

— Она не может на вас сердиться, — уверила Ольга.

— Сержусь, — сказала Нина. — Думаете, приятно сердиться на человека, к которому в общем-то хорошо относишься?

— Самое деликатное признание, которое мне доводилось слышать, — улыбнулся Трибратов.

Они выпили вино, и тут же раздался звонок.

— Открой, Слава, — сказала Нина.

Она стояла рядом с Антоном, и держала его за локоть, и смотрела на его лицо немножко снизу, серьезная и уверенная.

Трибратов вышел, и послышались голоса. Все в Антоне собралось и напружилось, словно перед боем.

4

Не случилось никакого сражения. Зашел мичман Сбоков, улыбнулся и сразу направился к Ольге, и поцеловал руку с изяществом, какого Антон никак не ожидал от него. Это был совсем другой Дамир, такого он не видел в училище. Мичман спросил Ольгу:

— Как вам удалось избавиться от концерта?

— Не смейтесь, Дамир! — она состроила гримасу несчастья и поставила локоть на рояль. — Я обманщица и симулянтка.

— Можно назвать это военной хитростью, — сказал Дамир. — Надеюсь, вы в голосе?

«Вон оно что, — подумал Антон, — она певица. Как это мне сразу не пришло в голову!»

— Кажется. А вы?

Антон навострил уши. Назревало что-то фантастическое.

— Любители всегда в голосе, — сказал мичман. — А флотские старшины и подавно: упражнения начинаются с семи часов утра.

Дамир подошел к Нине. Он без неловкости поздоровался и, и взглянув на Антона, бросил:

— Вы похожи на именинника.

— Да и вы какой-то необыкновенный, — сказал Антон, думая: «Ах, как здорово! Вот черт! Никогда бы не поверил!»

— Надеюсь, что дерзостей не последует, — сказала Нина и отошла.

— Вот уж не думал, что вы поете, товарищ мичман, — сказал Антон.

— Почему же? — спросил Дамир миролюбиво. — Не потому ли, что я не имею привычки лазить на клубную сцену?

— Чем плохая сцена? — заступился Антон. У него с клубной сценой были связаны самые приятные воспоминания. — На нее многие лазят с удовольствием.

— Многие… — произнес Дамир, и опять его лицо приобрело задумчивое выражение. — Я понял, чем вы антипатичны, Охотин. Это трудно было понять, потому что все ваши качества по отдельности мне нравятся. Но в целом ваша деятельность, та, что за рамками заранее предписанного, имеет демагогический характер. Вы очень ошибаетесь. У нас положено увлекать за собой массы словами команды, а не обаянием личности. Мы не партизаны, мы так называемые регулярные войска. И здесь всякую демагогию надо прижигать, как прыщи на теле. Тот бой, который у нас впереди, демагоги не выиграют. Я понимаю, незаурядной личности нужно проявлять свое обаяние, без этого она страдает. Заведите небольшой круг друзей. Постоянных, верных и не болтливых… Вы уловили, чем нехороша клубная сцена?

Трибратов налил вина, и они выпили впятером. Антон не отказывался — что толку, раз запрет уже нарушен. Дамир печально смотрел, как он пьет. Антону было неловко. Он не ощущал удовольствия оттого, что пьет вино со своим начальником.

Трибратов настраивал виолончель, а Нина села за рояль и брала ноту «ля», пока он не сказал:

— Кажется, звучим. — Он поднял голову и посмотрел на Ольгу, стоявшую рядом с Дамиром в выеме рояля: — «Не искушай»?

— Ох, не искушай. — Ольга картинно опустила черные, отлично сделанные ресницы. — Это нельзя сразу.

— «Не пробуждай», — сказал Трибратов, и Ольга подняла глаза к потолку.

Старший лейтенант, резвым живчиком бегавший перед своим духовым оркестром, сейчас был тих и плавен. Он далеко отставил руку со смычком, положил щеку на гриф инструмента и задумался. Антон отметил про себя, что старший лейтенант, вихрастый, потертый и расхлябанный, с лицом монгольского

типа, вполне симпатичный молодой человек, это мундир подчеркивал его потертость и расхлябанность, а здесь, у виолончели и в штатском, все в нем собранно и уместно.

Трибратов медленно приблизил смычок к струнам.

Романс Булахова «Не пробуждай воспоминаний», дивный романс, Антон любил нежно, преданно и сентиментально. Он любил его ревниво и сейчас боялся, не испортил бы вещь флотский старшина Сбоков.

Дамир, уставив взгляд в черное окно, пел сильно и ласково, его голос подчеркивал красоту глубокого контральто Ольги, как удачно подобранная оправа подчеркивает красоту камня.

Когда смолк последний долгий звук виолончели, проводивший в бесконечность утихающие голоса, Антон, любивший сейчас всех четверых: и Нину, и Славу, и Ольгу, и Дамира, — отвернулся к стене и стал рассматривать хитросплетенную гравюру, не задумываясь о том, что старался изобразить мастер.

— Антон, чем вы заняты? — позвала Нина.

— Ничем, — откликнулся он и обернулся. — Я слышал этот романс множество раз. Но сейчас… это ни с чем не сравнить.

Ольга сказала:

— Это естественно. Камерная музыка лучше всего слушается в небольшом помещении.

— И после пары бокалов хорошего вина, — добавил Трибратов.

Спели «Не искушай меня без нужды», и сердце Антона опять переполнилось восторгом и любовью. Он сказал:

— Пожалуйста, не надо ничего больше. Лучше быть не может.

— Устами младенца глаголет жажда, — сказал Трибратов.

— Да, — молвил Дамир. — Так за приличной декорацией и незримо для глаза происходит борение добра и зла, течет трагедия жизни.

— Почему трагедия? — нехотя удивилась Ольга.

— Это не бокс, — продолжал мичман, не ответив Ольге. Вежливость его растаяла, как тает ночная весенняя льдинка. — Побитая морда заживет. Побитая морда — это не страшно.

Ольга, пожав плечами, занялась апельсином. Нина поморщилась.

— Боюсь, что тебе пора, Дамир, — сказала она.

Дамир взял тяжелый бокал, отломил ножку и воткнул ее в яблоко.

Скривив губы, Слава Трибратов сообщил:

— Знаете, я родился на станции Померанье Октябрьской дороги.

— Все родились на станции Помиранье, однако дороги разные, — грубо захохотал Дамир и встал.

Антон тоже поднялся.

— Да сиди ты, святой Антоний, — велел Дамир. — Куда торопиться? Ты уволен на ночь. Только не согреши, святой Антоний! — Он бесстыже смотрел на Нину.

— Так нельзя, — сказала Ольга. — Слава, пойдем.

В прихожей Антон захлопнул дверь за мичманом и подал потрепанное гражданское пальтишко старшему лейтенанту Трибратову.

— Спасибо, — сказал Трибратов. — Вроде я сегодня сделал что-то не так. Не могу понять что.

— Вы все сделали хорошо, Слава, — сказал Антон. Пришла Ольга, и Трибратов подал ей шубу.

— Не оставляйте Нину одну, — сказала Ольга. — Она очень грустит.

— Завтра в одиннадцать у меня бой, — улыбнулся Антон. — Вот как вредно пить за титул прежде, чем он получен.

— Ах, — сказала Ольга, — Дамир говорил, что вы уже чемпион училища, что все бои кончились.

Антон покачал головой:

— Дамир сказал неправду.

— Слава, ты что-нибудь понимаешь? — спросила Ольга.

— Антон, пойдем с нами, — сказал Трибратов. — Вам надо хорошо отдохнуть. Какое свинство вышло с этим вином.

— Идите. Я еще побуду, — сказал Антон.

У него шумело в голове и от непривычки к вину немели пальцы. Он пришел в комнату, разминая их, и Нина, странно раздвоившаяся в глазах, сидела на том же месте, то удаляясь, то приближаясь. Боясь подойти, не зная, что сказать, он сказал:

— Мне понравился Дамир, когда он пел. Нина вздрогнула, подняла голову.

Она подошла к роялю, набрала пальцем фразу романса.

— Талантливый человек талантлив во всем, в каждой строчке письма, в каждой улыбке. Никто меня в этом не разубедит. Есть исключения. У них талант торчит уродливо, как яблоко на осине, да простит меня осина, я люблю это бедное дерево… Это опасные люди. Они обманывают, завлекают своим талантом неопытных дуралеев, а потом приходит разочарование. И тем оно горше, чем дольше надеялась, что это не яблоко торчит на осине, а яблонька прикинулась осиной, да простит меня бедное дерево.

— Вы говорите стихами.

— Мне не до шуток, Антон. Мне кажется, что сегодня в моей жизни произойдет что-то непоправимое. — Она громко хлопнула крышкой клавиатуры. — Я помню, что должна вам Рондо — каприччиозо Мендельсона, но сейчас уже поздно. Соседи будут стучать в стену. — Она отошла к столу. — Давайте все же выпьем на брудершафт, мне уже странно говорить вам «вы». Я привыкла к вам. Наверное, много думала… Только без дурацких перекрещиваний рук, кому это нужно.

Он приподнялся на локте и смотрел на ее лицо, ее плечи, ее грудь, розовые в свете прикрытой застенчивым платком лампы. Глаза были закрыты, но веки вздрагивали. «Да, она права, — думал он. — Разве я знаю, чем измеряется любовь? Да и она сама не знает. Когда любовь явится, ничем ее не измеришь. Сколько прошло с тех пор, как я обнял ее, — век или миг? Что сейчас у меня в сердце — тяжелый океан или невесомое небо? Слились воедино век и мгновение, вот вам парадокс времени. Люди, перестаньте ломать умные головы. Любите, и вам перестанут казаться выдумкой дьявола парадоксы пространства и массы».

— Зачем ты на меня смотришь? — сказала она. Он удивился.

— Не знаю. — И чтобы понять, почему она так сказала, спросил: — Что ты сейчас думаешь?

Она ответила:

— Как-то непривычно, — спокойно сказала она. И вдруг раскрыла глаза: — Ты мне нравишься. Оказывается, мужчина тоже может быть красивым… когда он лежит вот так, опираясь на локоть.

— Будет, — попросил он, смутившись.

Едва видимые стрелки больших часов на противоположной стене готовы были распрямиться в шесть. Он встал с дивана. Улица за окном оживала, скоро утро, пора идти. Блуждая мыслью на перепутанных тропах иррационального, он еще не был уверен, что это утро того дня. Может, тот день, незамеченный, давно прошел, а может, до него еще жить и жить. Но попав взглядом на неприбранный стол и яблоко с воткнутой в него ножкой от бокала, он понял, что наступило утро именно того дня.

— Почему ты уходишь так рано? — спросила она.

Он не смог придумать никакой шутки в ответ и сказал:

— Потому, что в одиннадцать у меня бой. Надо поспать хоть часа три.

— Ты врешь! — Она резко поднялась и схватила его за руку. — Зачем ты врешь, вчера ты сказал мне, что осталась маленькая формальность. Зачем это?

— Вчера была маленькая формальность, — старался он говорить весело, — сегодня это уже, пожалуй, проблема. Но не сомневайся, я побью его.

— Ты врешь, Антон, зачем ты врешь, — повторяла она, прижавшись к стене и заслоняясь рукой от его слов. — Дамир мне сказал, что бой уже был и ты победил Колодкина, он расписал мне весь бой, я ему верю, потому что он не придумал бы таких ярких деталей, я так радовалась за тебя… Ты сказал неправду?

Он сел рядом с ней, ошеломленный, не понимая, как же это так получилось. И может быть, они напутали сами. И вся картина вставала перед ним яснее ясного, и он увидел, что ничего они не напутали.

— Да, — сказал он. — Бой был. Я победил, свалил Колодкина в нокдаун. Но это был не тот бой.

Она ничего не поняла.

— Тот или не тот, какая разница. Ты победил. Но если ты хочешь уйти, то иди. Не надо только врать. Не надо! Уходи!..

5

Антон смотрел в зал. Перебирал лица сперва поперек зала, потом по диагонали.

Судья говорил в микрофон:

— В красном углу мичман Колодкин, пятый курс. Имеет первый спортивный разряд. Боксом занимается четыре года. Учета боев не ведет.

Антон перевел взгляд на яркий софит, и свет ослепил его, давил на глаза, и появлялись пустые мысли, что вот он испортит зрение, и его спишут на гражданку, и кто-нибудь другой будет командовать кораблями, соединениями, а потом флотами, командовать и получать чины, воевать и получать ордена, и может быть, оттого, что он сейчас вылупился на обойму пятисоток, будет проиграно сражение, потому что тот, другой, будет командовать хуже. Антон зажмурился и стал слушать! что говорит судья.

— В синем углу старшина второй статьи Охотин, второй курс. Имеет второй спортивный разряд. Боксом занимается первый год. Провел двенадцать боев, из них побед — двенадцать.

Давай, Тоник, давай! — закричали с разных сторон. Зал гудел, заглушая микрофонный голос судьи. Свои орали: «Тоник, вломи ему!», и судья, чуть не засовывая в рот микрофон, кричал:

— Оба тренируются под руководством заслуженного тренера Советского Союза, мастера спорта капитана Беспалова!

…Утром Пал Палыч только взглянул на него, свел брови к переносице и не подал руки. Прошел, как мимо чужого.

Ему удалось поспать всего два часа, да и какой это был сон… В девять началось контрольное взвешивание. Антон проверил свой вес и охнул. Не хватало полутора килограммов до полутяжа. Сбежав на камбуз, он налился теплым чаем по самые ноздри, но все равно трехсот граммов не хватало. Дежурный по роте Игорь Букинский тихонько принес ему полукилограммовую гантелину: «Подвяжи!»

Он так и сделал, и прошел взвешивание, благополучно. Потом побегал по длинным пустым коридорам, покрутился в спортзале на кольцах и ощутил, что сила и бодрость вернулись. Чем черт не шутит? Может, он и побьет сегодня Колодкина, ведь тот запуган.

Судья скомандовал:

— Секунданты с ринга! Из-под Антона вынули табурет.

На середине ринга он подал руку Колодкину, рассмотрел его лицо. Лицо было мясистым, добрым, может быть, даже чуть глуповатым, как все мясистые добрые лица. Ни сомнения, Ни растерянности, ни уверенности в победе — ничего не читается на нем. Просто лицо.

Делая первые разведочные удары, он почувствовал с огорчительным удивлением, что тело противника стало будто плотнее, чем прежде. Колодкин работал осторожно и не подпускал его близко. Казалось, это его главная цель — не подпустить Антона близко к себе. Надо поменьше бегать, экономить силы и искать, искать ближнего боя, говорил себе Антон. Ему удалось войти в контакт, но Колодкин захватил его руки в клинч, и судья развел боксеров. Всю игру надо было начинать сначала. Он злился, лез вперед, раскрывался, и Колодкин отбрасывал его тупыми и плотными пинками в корпус. Перчатки па длинных ручищах стали непроницаемым забором, об него разбивались атаки. Иногда Антону удавалось коснуться кулаком тела человека-горы. А силы таяли как никогда. Рухнув после раунда на табурет в своем синем углу, обмахиваемый серым полотенцем, он слушал необратимую усталость мышц и знал, что минута отдыха не вернет сил. Он ясно видел, что проиграл по очкам первый раунд, но верил еще, скорее заставлял себя верить, что победит. Колодкин работал только на очки. Он помнил, что Антон бил его дважды, помнил силу удара, от которого свалился на пол. и не хотел рисковать. Он не давал ударить. Решение, как казалось всегда Антону, гибельное, и странно, что его принял такой опытный боксер.

Умру, думал Антон, но войду в ближний, и — левой снизу в челюсть — выдам все, как отпущенная пружина, и ему конец, а тогда — зачем мне тогда силы… Но и в этом раунде Колодкин не подпускал его близко, а когда Антону это раз удалось, тут же захватил его руки в жесткий клинч. Да, он умно работал. Мол, знаю, что ты сильнее и я тебя не побью, но я умнее, и я у тебя выиграю. Тут только Антон понял смысл этого слова, и почему Пал Палыч никогда не говорил «победить», а всегда говорит «выиграть». Колодкин умно и рассчитанно выигрывал. Антон только изматывался, наскакивая на его обезьяньи ручищи, и наверное, будь он в полной силе, дело вряд ли обстояло бы иначе. А в зале требовательно орали:

— Давай, Тоник, давай, вломи ему!

Зритель не любит выигрывающих, он любит побеждающих.

В конце раунда, необдуманно рванувшись вперед и двинув кулаком воздух вместо скулы Колодкина, перевернувшись на месте, он услышал то, чего не слышал никогда:

— Там никаких «давай» уже не будет!.. Секундант утешал его простительной ложью:

— Этот раунд твой. — Он утирал полотенцем его фиолетово пылающее лицо. — Сломай теперь третий, и все о’кэй!

— Тринадцать… — сказал Антон.

Он знал, что проиграл по очкам и второй раунд.

Силенок оставалось совсем мало, только чтобы попрыгать три минуты по рингу, не упав. Нужен удар, молитвенно думал Антон, один хороший, настоящий удар, и в этот удар надо вложить весь свой вес, и тогда пусть хоть сдохну от разрыва сердца. Он молил судьбу, чтобы Колодкин вдруг сошел с ума и раскрылся, услужливо подставил бы челюсть… Чудес не бывает, сказал он себе, зная, что сейчас будет гонг, прекращающий так нужный его телу отдых. Он сказал себе, что тот, кто молит судьбу о чуде, тот уже покойник.

Гонг надтреснуто рявкнул. И Антон, прокляв его, снова попытался войти в ближний бой, а Колодкин уже увидел что с ним что-то неладно. Он стал бить увереннее и точнее, но не менял тактики, не соблазнялся нокаутом. И Антон понял что с таким боксером бороться бесполезно.

Капа мешала дышать, и он выплюнул ее, надеясь что судья не заметит. Судья заметил и сделал ему предупреждение. Антону дали новую капу. Он сжал ее в зубах и ринулся головой вперед, держа перчатки зачем-то около висков, и снова был отброшен, и ему показалось, что Колодкин издевается над ним: ведь имел сейчас возможность уложить насовсем одним ударом в раскрытое лицо.

Зал молчал. Только кто-то недовольно буркнул:

— Работать надо. Это вам шахматы, что ли…

Колодкину работать не надо. Он уже выиграл — именно как в шахматы, заранее продумав план партии и предельно точно сыграв. Он методично отражал слабые теперь атаки Антона и, неуязвимый, назло залу, почти не менял места. Антон, смирившись с тем, что апперкот немыслим, стал обдумывать длинный удар правой и, поторопившись, ударил правой издали, и удар прошел в стороне от лица противника. Антон не удержался на немеющих ногах и тяжело рухнул. Все думал он, гол в свои ворота, стоит ли подниматься. Но поднялся, не дожидаясь конца счета, и тут вышедший из угла Колодкин поставил красивый, обдуманный мат: подпустил его близко, сделал обманное движение вправо, молнией откинулся влево — и бросил его на канаты тем самым ударом, о котором весь бой мечтал Антон.

Он висел на колючих канатах, не в силах оттолкнуться от них. Сознание держалось на слабой ниточке и едва отметило гонг.

Секундант отвел его в угол, вытер лицо, стащил с рук перчатки.

По залу волнами пробегал недоброжелательный шумок. Антон подумал безразлично, что бой был все-таки интересный и нет им основания быть такими недовольными. Чего шумят?..

Боковые судьи подали листочки. Судья на ринге поднял руку Колодкина. Антон встал с табурета, прошел в центр ринга и пожал поразившую его руку. Вспомнил, что этика требует подойти к секунданту противника, пожать и ему руку. Проделал. Тут же подлез под канаты и пошел одеваться. Мысли его были слабы и однообразны. Он думал что с боксом покончено, что число тринадцать в самом деле несчастливое число, что карьера его погибла, а Нина считает, что он мерзавец, так что и с этой стороны полный крах. Да и кто любит побежденных? Их жалеют, утешают, оправдывают. Но их не любят. Им предпочитают удачливых и неуязвимых.

Одетый, он боком пробирался под стенкой зала к выходу, стараясь не замечать лиц.

Нина взяла его под руку, и когда вышли на пустую лестницу, спросила:

— Тебе удалось поспать?

— Да, — сказал он, и безразличие обесцветило его голос. — До девяти. Пойду досплю. Меня здорово исколотили. Душ и постель. Что еще нужно побитому человеку.

— Побитому человеку прежде всего нужно мужество, — сказала она, не отпуская его руку.

Жалеет, подумал Антон. Сейчас станет утешать и оправдывать.

Нина сказала:

— Ты бы выиграл этот бой, если бы…

— Если бы у моей тети… — перебил он, скривившись. — Словом, она была бы моим дядей. Иди домой. Или лучше в зал. Там еще будут любопытные драки.

— Не свирепей, — попросила она. — А то я подумаю, что тебя и в самом деле победили. Ничего не случилось.

— Меня ловко обыграли, — сказал он.

— Приходи скорее. Я буду ждать. Отдохнешь и сразу приходи, хотя я не понимаю, почему нельзя отдохнуть у меня…

— В следующий раз, — сказал он.

— Приходи, я буду очень ждать.

— Утешаешь? — спросил он.

— Самой бы утешиться, злюка ты, — сказала она.

— Не знаю, — покачал он головой. — Может быть.

— Если ты не придешь, я буду думать одно: ты запомнил, что я тебе сказала утром.

— Ей-богу, вылетело из головы, — добрея, улыбнулся Антон.

Он в самом деле с трудом вспомнил, что она ему сказала утром.

6

Он проснулся в седьмом часу вечера, почти отдохнувший и почти спокойный. И вправду, ничего страшного не случилось, повторил он ее слова. Обидно, что Дамир добился своего, но это ему последняя радость… Антон задумался, совсем проснувшись, и спросил себя: да полно, радость ли? Происшедшее еще не улеглось у него в сознании, не оформилось в решение, он не мог ни понять, ни хоть сколько-нибудь вразумительно объяснить себе поступок мичмана. Вернее всего, Дамир не любил Нину. Тем проще. Тогда о нем и думать нечего.

Он оделся, ополоснул лицо и пришел к дежурному по роте за увольнительной запиской.

— Эка! — сказал Игорь Букинский. — Твою увольнительную мичман забрал.

— За что? — удивился Антон.

— Я у тебя хотел спросить, — сказал Игорь. — Он сегодня зол, как помесь бешеной гиены со стручковым перцем. Сходи в кабинет Многоплода, мичман там сидит.

— Смерть неохота глядеть на его наружность, — сказал Антон.

Он постоял перед дверью, унимая брезгливое чувство, чтобы оно не отражалось на лице. Ведь он являлся к старшине роты, а не к Дамиру Сбокову. Мы ведь не партизаны, мы регулярные войска, а в регулярных войсках Дамир Сбоков и старшина роты — это разные вещи. Он постучал, зашел, приложил руку к шапке, сказал:

— Товарищ мичман, разрешите уволиться.

Вгляделся в больное лицо Дамира, и больше всего его поразили воспаленные, страдающие глаза.

У мичмана дернулось горло, грязно-серые губы с усилием разлиплись:

— Уволиться?

Мичман нашел на столе его увольнительную записку и взял в руки так, как берут бумагу, чтобы разорвать ее пополам. Но не порвал, а, подержав, бросил на стол, поднялся и подошел к Антону вплотную.

— Уволиться? Надолго забудьте это слово, Антон Охотин. Вы опозорили роту. Когда ваши товарищи узнают, по какой омерзительной причине вы проиграли бой…

Шумно распахнул дверь дежурный по роте, зашел и тихо прикрыл ее за собой.

— Может быть, я опозорил роту. Спорить не буду, — медленно, наливаясь злобой, проговорил Антон. — А вы, мичман, опозорили флот, и если бы у меня повернулся язык рассказать о вашем поступке, вас вычистили бы с флота поганой шваброй.

— Букинский, выйдите! — заорал Дамир, но Игорь, как бы не слыша, остался стоять у двери. — Лучше молчите! Мой поступок не вашего ума дело! Вы еще сосунок, чтобы судить мои поступки! И будьте довольны… — мичман поперхнулся и облизал сухие, все в трещинах губы. — Будьте довольны, что переспали с этой девкой… — тихо, с жадной ненавистью произнес он.

Рука взметнулась сама. Дамир влетел в дверцу шкафа, сполз и уселся среди стеклянных брызг.

— Нокаут, — констатировал Игорь Букинский. — Обоим.

— Окажи ему первую помощь, коль скоро ты на службе, — сказал Антон.

— Окажу, — кивнул Игорь и сплюнул на пол. — А ты шибче сматывайся. Хоть в город сходишь напоследок.

Он добрался к ней в девятом часу, и Нина стала его кормить. Антон не отказался, он еще ничего не ел сегодня. Нина сидела рядом и смотрела, как он ест. Она спросила:

— И он отпустил тебя, зная, что ты идешь ко мне?

— Он ничего не мог поделать, — сказал Антон, вспоминая бесчувственное тело.

— Не сердись на меня, — попросила она.

— Я хотел победить, — грустно молвил Антон. — Я долго жил этим желанием. Но я был глуп и неосмотрителен. Я не понимал, что прежде, чем победить, надо выиграть. И я рад, что прошел эту науку сейчас, а не позже. Я не сержусь.

— Нет, — сказала она. — За те слова.

— Ну, — засмеялся он, — что стоит сделать так, чтобы их не было.

Потом она спросила:

— Ты часто сталкивался в жизни с подлостью?

Антон ответил, подумав:

— Вроде не приходилось до вчерашнего дня. Ни у кого не возникало желания мне нагадить. Хотя… Один раз. Да. Такая скверная была подлость, что не хочется вспоминать.

— Про вчерашнее ты тоже не хочешь вспоминать, да? — сказала Нина. — Верно ли это, если широко подумать? Подлецы только того и хотят, чтобы мы забывали их подлости. На комсомольских собраниях я всегда голосовала против, когда какому-нибудь типу, — знаешь, что мерзавец, а думаешь, что случайно, жалеешь, — выносили взыскание. Дура. Теперь буду голосовать «за».

Антон засмеялся:

— Хорошо, гражданка Нина. Я вспомню… Было это совсем давно, лег пятнадцать назад Я ходил в среднюю группу детского сада. Там меня учили культурно кушать манную кашу, каждый день взвешивали и заставляли гулять по улицам в паре с девчонкой и в галошах. По плохой погоде мы не гуляли, а сидели в группе и занимались тихими играми. Вечером приходили мамы, и воспитательница тетя Валя докладывала им наши грехи. Тетя Валя была добрая женщина. Больше всего она стремилась развить в детях эстетическое начало. Она рассаживала нас у стола, давала каждому по листу бумаги, одну резинку на троих и сыпала на стол вволю карандашей. Потом садилась рядышком и доставала свое вязанье, а мы отражали на бумаге свои незрелые представления о мире, в котором нам посчастливилось жить. Когда получалось не очень похоже, прибегали к помощи грамотного человека Гуни Тынского. Гуня подписывал под рисунком «лошад», «поравос» — и так далее. Лучшие творения тетя Валя откладывала «для выставки», которую она собиралась устроить перед Новым годом, чтобы показать мамам, сколь много дает детям садик в смысле развития эстетического начала.

— Конечно, все твои рисунки откладывались для выставки, — сказала Нина.

— Подойдем и к этому. Вообще-то сперва у меня ничего не выходило. Медведи были похожи на ежей, люди на пауков, а самолеты на кровать. Кабы не помощь грамотного человека Гуни Тынского, никто бы не разобрался, где у меня в пейзаже речка, а где горизонт. Тетя Валя с презрением отворачивалась от моей мазни, и я страдал.

Нашел я себя внезапно: нарисовал море. Это было, как сейчас помню, великолепное море. Сине-желто-зеленое, с китом, а из-под волн вылезало померанцевое мятое солнце, оживляя акваторию лучами, искривленными атмосферной рефракцией. Мой рисунок впервые удостоился чести быть отложенным «для выставки».

С тех пор я рисовал только море и только с китом. Как-то я рискнул пририсовать к морю пароход, и тетя Валя сказала, что кит на сей раз получился не очень похожим. Больше я благоразумно не рисовал пароходов, но в изображении моря совершенствовался и посредством упорства и постоянства достиг вершин, недоступных среднему человеку.

Как и полагается, появились эпигоны. Они тоже рисовали море, но — боже мой! — что это было за море… Даже многотерпеливая тетя Валя закусывала губу, глядя на ихние кляксы Эпигоны превратились в завистников Они прицепляли к хлястику моего пальто всякую гадость и подсыпали в суп соли. Они жаждали, чтобы я перестал рисовать море, но я не обращал на них внимания и рисовал море, а они исходили черной злобой.

— Это кончится чем-то страшным, — поежилась Нина.

— Не смейся, это и кончилось страшно.

— Боже, — сказала она. — Разве я смеюсь? Рассказывай.

— В непогожий день мы сидели и рисовали. Я изображал море, а тетя Валя вязала шарф и радовалась, что в детях развивается эстетическое начало, проявляющее себя тихо. Но в тишине уже была зачата трагедия. Пухлый мальчик с розовыми щеками, известный тем, что выколол глаз кошке, подошел к тете Вале и громко объявил: «А Тоник нарисовал страшный портрет на тетю Валю!»

Тебе нечего объяснять, в какой любви к нашей воспитательнице мы росли. Я и посейчас ее вижу, добрую, не умеющую по-настоящему сердиться. Тетя Валя отложила вязанье, взяла лист, услужливо поданный пухлым мальчиком, и, держа его двумя пальцами за краешек, показала нам всем. На гадком листе извивалась косая, синяя, ушастая и носатая, безобразно оскалившаяся Баба Яга. Я подумал, что это еще за новый Тоник появился в группе и не набить ли ему лоб. Пухлый мальчик победно крикнул: «Вон у него в руке синий карандаш!»

И указал на меня пальцем.

Сидевшие рядом с треском отодвинули свои стулья.

Я перебрал в памяти всю свою пятилетнюю жизнь день за днем и час за часом. И вдруг я понял, что пухлый мальчик соврал, что это он сам нарисовал и сказал на меня, чтобы у меня отобрали синий карандаш и чтобы я никогда больше в жизни не нарисовал море.

— В пять-то лет…

— Вот именно… Обида захлестнула меня по самое горло. Я перескочил через стол и кинулся на пухлого мальчика. Меня наказали, но не за карикатуру, а пухлый мальчик больше не появлялся в группе. — Антон улыбнулся. — Казалось бы, правда восторжествовала, но что — то во мне с той поры засело вредное.

— А не может быть, что Колодкин подговорил Дамира? — спросила Нина. — Ведь говорят, что мужская дружба…

— Не может быть. — Антон прикрыл ей рот ладонью.

— Да, не может быть, — согласилась она. — Я видела Колодкина.

— А я с ним дрался.

— Когда тебе идти? Уже двенадцатый час.

Сознаться, что в самоволке, что избил старшину роты и теперь в перспективе дисциплинарный батальон?.. Он заставил себя улыбнуться, убедился, что улыбка не спадает с губ, как спадают вымученные улыбки, и тогда поднял лицо:

— Не думай об этом, у нас в руках сосуд вечности.

— Болтушка, — сказала она. — Ты же военный.

Он вернулся в училище без пяти час, и его ждали.

Командир роты молча принял у него увольнительную записку, молча положил ее в пустую папку. На папке была черная надпись «ДЕЛО №». Антон, ужасаясь молчанию, стоял перед командиром роты и ждал хоть слова.

— Идите спать, старшина второй статьи Охотин, — усталым голосом сказал Многоплодов. — Ну и заварили вы похлебку…

В освещенном синей ночной лампочкой кубрике Антон нашел койку Игоря Букинского, тронул его за плечо. Игорь проснулся.

— Ну как? — спросил Антон.

— Труба, — сказал Игорь.

7

На утреннем построении старшины роты не было. Его обязанности исполнял помощник командира первого взвода. Те, до кого еще не дошли слухи, удивлялись: где мичман? Их осведомляли, и над строем облачком парил шумок. Игорь Букинский шепнул Антону:

— Мичман ковылял до самого лазарета.

Со второй лекции Игоря вызвали к командиру роты, и Антон понял, что началось следствие. Мир сузился, отяжелел и придавил его к стулу. Сознание работало на одну тему, он не мог отвлечься, и даже слушать преподавателя было ему не под силу.

Никто его не расспрашивал, но все знали, что он ударил старшину роты, и все знали, что за такое преступление полагается военнослужащему. Его не тревожили сочувствием, лишь оказывали мелкие знаки предупредительного внимания. Если много людей сразу решили быть тактичными, тактичность их будет самого высокого ранга, потому что каждый постарается перещеголять в этом соседа.

Только Костя Будилов, комсорг, в перерыве отвел его в угол:

— Кто виноват? Ты или мичман?

— Начальство разберется, — сказал Антон — Согласно уставу.

— Слушай, осел, я сам знаю уставы! — рассердился Костя и, положив руку ему на грудь, сгреб в кулак тельняшку. — Я спрашиваю твое мнение, по — человечески, кто виноват — ты или мичман?

— Он, — сказал Антон.

— За что ты его?

От Кости-то чего скрывать, подумал Антон. И рассказал.

— Гус-сар-р-р… — прорычал Костя. — Ну, не трусь. И до конца дня не присутствовал на лекциях,

После занятий объявили построение, и рота долго стояла в тишине, ожидая. Из-за поворота классного коридора появился начальник строевого отдела полковник Гриф. Многоплодов, подбежав, отдал ему рапорт. Гриф, как всегда невозмутимый, прошелся вдоль строя, осмотрел каждого, повернул, остановился на середине, сказал:

— Здравствуйте, товарищи курсанты.

Рота прокричала ответ, и снова установилась тишина. Гриф достал из кармана несмятый лист бумаги и, держа его далеко впереди глаз, стал читать:

— «Приказ начальника училища… Вчера, «двадцатого декабря, курсант второго курса старшина второй статьи Охотин нанес оскорбление действием курсанту пятого курса мичману Сбокову…»

Странно, почему не сказано, что он старшина роты, подумал Антон, уловив в тексте некоторую туманность.

— «В тот же день, — продолжал полковник голосом, которому иной актер позавидует, — старшина второй статьи Охотин совершил опоздание из увольнения на один час пятьдесят минут. Приказываю… — повысил голос полковник и сделал паузу. За нанесение оскорбления действием старшему по званию, учитывая прошлую безупречную службу, старшину второй статьи Охотина разжаловать в рядовые. За опоздание из увольнения курсанта Охотина арестовать двадцатью сутками простого ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. Приказ объявить всему курсантскому составу училища».

Гриф уставился на Антона жестким взглядом, а тот не опускал глаз и смотрел на полковника с вопросом, недоумевая, почему так быстро и так легко его наказали.

Спустя полчаса, сидя в кабинете полковника в том же кресле, упругую мягкость которого он ощутил полтора года тому назад, и слушая ровный и громкий голос, Антон окончательно убедился, что не перевелись на свете мудрые люди и флотская судьба его спасена.

— Мичман виноват морально, — говорил, помимо прочего, полковник Гриф. — Но вы, Охотин, полностью виноваты дисциплинарно. Нельзя было пить и оставаться на ночь у девушки. Хотя мичман и уволил вас на ночь и сам подпаивал, не отпирайтесь и не краснейте, мне все известно от старшего лейтенанта Трибратова, которого тоже ждет выговор… И уж ни в коем случае вы не должны были бить мичмана Сбокова, вашего бывшего старшину роты, хоть он и назвал девушку неподобающим словом.

«Бывшего старшину роты!..» — отметил Антон.

Он вспомнил вчерашнее, как мичман выговаривал серыми губами «переспали со своей девкой…», и все в нем запротестовало.

— Что же я должен был делать? — почти крикнул он, краснея и подавшись грудью к столу полковника.

Полковник смотрел на него и обдумывал ответ, и едва заметная усмешка тронула на миг его губы, когда он заговорил:

— Вы должны были написать жалобу и подать по инстанции.

— А вы сами?.. — совсем уже по — граждански стал возражать Антон, но Гриф резко оборвал его:

— Если бы «а я сам», непонятливый вы человек, то вас судил бы военный трибунал и определенно дал бы вам два года дисциплинарного батальона, после чего ни о какой военной карьере не может быть и речи. И третье ваше нарушение: вы ни в коем случае не должны были брать увольнительную записку и уходить из расположения части. Радуйтесь, что вам засчитали опоздание из увольнения, а не самовольную отлучку… Так как… — Гриф вздохнул, будто сожалея, — так как вы были уволены и не было никакого повода лишать вас увольнения.

— Тогда двадцать суток многовато, — сказал повеселевший Антон.

— Нахал, — отечески ругнул его полковник Гриф. — Сегодня вас посадят, а тридцать первого будет амнистия. Где же двадцать суток? Все учтено, Охотин, и все справедливо. Мы долго обсуждали ваше дело и многих спрашивали. Скажу вам откровенно, что начальник училища был против моего решения. Он был склонен буквально выполнить требование устава.

— Вы его переубедили, товарищ полковник? — робко вопросил Антон, понимая, как круто могли нынче распорядиться его судьбой.

— Не-ет, — покачал головой полковник и со странной улыбкой закурил из своего золотого портсигара. — Где уж мне переубеждать адмирала… Решающей гирей на вашей чаше прихотливых весов судьбы оказалось мнение комсомольской организации. — Полковник засмеялся. — Эти молодцы умеют переубеждать. И не боятся переубеждать. Если так можно выразиться, молитесь за комсомол, курсант Охотин. И помните, что наказывают не проступок, а человека, его совершившего, — строго сказал полковник Гриф, — с учетом о-очень многих обстоятельств.

8

Он мылся в душе, переодевался, проверился в санчасти, а через два часа стоявший в тот день в карауле Григорий Шевалдин с карабином и подсумком на ремне (набитым, впрочем, не патронами, а сигаретами) вез Антона на городском трамвае на гауптвахту. Потрясенный Григорий не знал, что сказать. Антон важничал, как важничает выдающийся преступник, и тоже молчал. Когда вышли из трамвая, он наконец подал голос:

— Ты вот что, конвойный, разрешил бы позвонить по телефону.

Григорий переживал, наверное, больше, чем Антон.

— О чем речь, — сказал он поспешно. — Если нет двух копеек, я дам.

Григорий с карабином охранял Антона, когда тот звонил из ближайшей к комендатуре парикмахерской. Держал трубку минуты четыре, но ничего, кроме длинных гудков низкого тона, не дождался.

— Уж как не повезет, так и ложку вместо каши проглотишь, — обозлился Антон. — Пойдем садиться, старина. Ее нету дома.

— Не греши, — возразил Григорий. — С этим нокаутом тебе крупно повезло. Будь на месте Грифа кто-нибудь построже, стоять теперь перед трибуналом.

— Гриф говорит, что Костя Будилов сыграл главную партию.

— Слушай его, скромника, — не поверил Григории. — Обратили бы на его мнение какое внимание, если бы начальник строевого отдела захотел тебя упечь!

Хоть и вправду ему повезло с мерой наказания, но садиться на гауптвахту всегда нерадостно, и житье там не сахар и поэтому мутные мысли одолевали Антона, пока Гришка сдавал его под расписку начальнику караула, подтверждая, что арестованный в бане мыт и медосмотр прошел. Арестованного повели по галереям и коридорам, сдали старшине простого ареста, и там внутренний караул запер его в камеру, где уже томились двенадцать таких же бедолаг рядового и старшинского звания. Опять тринадцатый, подсчитал Антон, и помрачнел еще больше. И на вопрос о том, есть ли у него курево где-нибудь в ботинке или за подкладкой, ответил таким рыком, что на него покосились с большим неодобрением и оставили в покое.

Утром камеру разбудили в шесть часов. Антон, отогнав сумбурные сны, увидел голые, окрашенные слитой из разных банок краской, стены. Вспомнил, где он, — и приуныл. Но вдруг навострил уши. Сидевший по-турецки на разборной наре старшина первой статьи мял руками щеки простецкого лица, прогоняя остатки сна, и бормотал речитативом какие-то стишки.

Оттащили нары, умылись и стали ждать завтрака. Курильщики просматривали швы карманов, вылавливая оттуда, как ценность, крупинки махорки. Наскребли на цигарку и раскурили ее под дверью, добыв огонь из кремня. Антон ненароком разговорился со старшиной первой статьи, и оказалось, что зовут старшину Аким Зотов, и служит он боцманом торпедного катера в городе Балтийске, а в здешнее заведение попал по оплошности своего командира дивизиона, поощрившего Акима Зотова после успешных стрельб десятью сутками отпуска.

Кормят на гауптвахте по солдатскому меню, и на завтрак дневальные приволокли бак пшенной каши. Привыкший к белой булке с коровьим маслицем Антон надулся на кашу, а Зотов чистил свою миску уважительно и аппетитно, подбирая хлебом ускользнувшие от ложки крупинки.

— Детдомовский я, — рассказывал Аким Зотов. — Саратовский. Думаю, не ехать же в Саратов благодарить Дарью Николаевну за душевное воспитание, это я и в письменном виде каждый праздник делаю. Ехать же надо, потому что проводить отпуск при части неприлично. Засмеют. Перелистнул бархатный альбом для фотографических карточек родных и друзей, родных там вовсе не обнаружил, а все друзья со мной в одном кубрике на бербазе спят. И тут некая карточка остановила мое внимание, вырезанная из молодежного журнала «Смена». Улыбается с карточки девушка-блондинка, которая работает на ленинградском заводе «Светлана», перевыполняет нормы производства лампочек, учится на заочном отделении, ведет общественную работу и сама называется тоже Светланою. Должен тебе сказать, Антон Охотин, поскольку твое простое и открытое лицо вызвало мое доверие, что в прошлом году девушка Светлана крепко поразила мою душу. Написал я письмо.

— И дошло? — полюбопытствовал Антон.

— Но не принесло мне никакого счастья, — вздохнул Аким Зотов. — Ответила девушка Светлана, что несказанно рада моему письму, которое по счету двести тридцать второе после опубликования во всесоюзной прессе сильно подкрашенного портрета. Хоть вы, пишет она, Аким Зотов, судя по вашим собственноручным строкам, человек добрый, все же переписываться мне с вами будет затруднительно, так как я сильно занята на своем заочном отделении и ни о чем постороннем думать не имею возможности. Не обижайтесь, пишет она, Аким Зотов, возьмите себя в руки и найдите упоение в работе и знайте, что я всем двести тридцати двум ответила одинаково. И если будете в Ленинграде со своим кораблем, заходите к нам на завод. Это очень увлекательное производство, так интересно, так интересно! — и дальше про производство полторы страницы мелким почерком.

Пришел громкоголосый разводящий забирать людей на работы.

Среди арестантов тоже не без иерархии, и Акиму Зотову с Антоном, как старшинам (Антон еще не успел срезать лычки), досталась завидная работенка: чистить оружие на складе Артиллерийского музея.

Приехали, и там, отдирая наждачной шкуркой ржавчину от увесистого палаша суворовских времен, Аким Зотов рассказывал Антону, драившему зазубренный ятаган.

— Хотел сгоряча написать, что ладно, понимаю, любовь матроса никому не нужна. Да тут пошли мы в Польшу в штурманский поход. Потом были маневры, а после — эта история с нашим командиром старшим лейтенантом Мышеловским. Поздно было писать, хотя и любовался я портретом, вырезанным из журнала «Смена», почитай, ежедневно.

— Расскажи, что за история с командиром, — попросил Антон.

В помещении было тепло. Чистить старинное оружие было нетрудно и приятно, слушать складную речь Акима Зотова тоже было приятно, и, пристроившись у стенки на упругой тевтонской кирасе, Антон ощущал совершенно для него новую наполненность жизни.

— Ну, ты же знаешь, как производятся учебные стрельбы, — поднял брови Аким Зотов. — Ставят на гидростате углубление, допустим, восемь метров и палят по миноносцу. Там посредник. Он наблюдает, как идет торпеда. Прошла под корпусом, значит попал. По корме или по носу — мимо. Оценка два балла, командиру фитиль. Мы, надо сказать без ложной скромности, стреляли классно. Висели на доске отличников до пожелтения фото, но вдруг стали мазать. Как ни стрельба — два балла. Командир рвет под фуражкой волоса: я точно стреляю! А посредник сообщает — промах.

Узнал командир фамилию посредника, и прошло его удивление. Он у этого офицера, когда еще курсантом был, девушку увел и на ней женился. Между прочим, надо сказать, прекрасная женщина. Самодеятельностью в части правила. Пела арии. Пьесы ставила и сама играла женские роли. И вот выходим мы на стрельбы. Прошли входные молы, Мышеловский командует торпедисту: поставить углубление три метра! У того берет на голове заерзал: товарищ командир, у него же осадка четыре с половиной, всадим! Как же, говорит Мышеловский, всадим, когда мы всю дорогу мажем? Исполняйте приказание!.. Вышли на боевой курс, Мышеловский командует: залп! Торпеды — шлеп, шлеп вышли из аппаратов, катер наш тряхнуло. Мышеловский говорит механику: теперь пусть доказывает, что я по врагу промахнусь. Положил лево на борт и пошел в базу.

— И как? — спросил Антон. Ему хотелось, чтобы торпеды попали и коварный посредник был посрамлен.

— Обе! — провозгласил Аким Зотов, смазывая палаш ружейным маслом. — Это редко, у кого обе по цели. Одна в первом котельном оказалась, другая в ахтерпике. Полчаса пластырь подводили.

— Хорошо! — обрадовался Антон.

— Хорошо, да не очень, — покачал головой Аким Зотов. — Командира разжаловали до младшего лейтенанта и убрали от нас на Север. Но человек свое доказал, я таких уважаю. Другой стал бы по начальству ходить, строчить жалобы, комиссию требовать. А наш раз — и в дамки. В бою с таким командиром не пропадешь.

— Всякими путями приходится правду доказывать, — вздохнул Антон и поведал Акиму Зотову, как угодил на гауптвахту.

Они успели выдраить несколько самурайских мечей и средневековых пистолетов. Наступило обеденное время. Пришел сухонький, хроменький полковник, отвел их в буфет, усадил в уголке, подозвал официанта, велел кормить моряков досыта, а сам с печалью человека, страдающего желудком, смотрел, как они уминают простую и обильную снедь, и все с хлебом. Аким Зотов и компот съел с хлебом.

Принимаясь на сытый живот за источенную, рыжей ржой татарскую саблю, он произнес:

— Небось от русской кровушки… Где они, этой саблей порубанные, лежат?.. А драться я не обожаю. И без того человек то лбом, то затылком об жизнь колотится. Думаешь, тому мичману легко, что его девушка на тебя сменила, вроде как бушлат на шинель? У него тоже душа болит. Ты вдумайся.

— За подлость надо наказывать, — сказал Антон. — Тот посредник ведь тоже был наказан за подлость.

— Там другие интересы, другой масштаб, — возразил Аким Зотов — Не бил его старший лейтенант, а унизил. Он его морально уничтожил, а ты аморально — кулаком. Скажешь, миноносец попортил? Так его, дряхлого, жалеть нечего, ему еще в прошлую пятницу под автоген, пора было. Нет, неинтересно ты поступил, Антон Охотин.

— Побывал бы в моей шкуре, — насупился Антон.

— Спасибо, служивый, — засмеялся Аким Зотов. — У меня собственная еще не обношена. Тут жмет, там тянет, здесь отстает…

— Да, да, — сказал Антон поспешно. Ему стало неловко, что он перебил рассказ Акима своим любопытством да откровениями. — Что у тебя со Светланой дальше получилось?

Аким Зотов пожал плечами.

— Ничего не получилось. Послал ей Восьмого марта поздравление с праздником. Получил в ответ спасибо и пожелание успехов в боевой и политической подготовке. Время шло, успехи были. После призовых стрельб дал комдив нам, нескольким отличникам, по десять суток отпуска. А я уже привык о ней думать. Журнал «Смена» регулярно смотрел, не напишут ли о ней еще. С тех пор не писали. Меньше, видно, лампочек стала делать, запарилась на заочном отделении. Решил ехать в Ленинград! — сказал Аким Зотов и рассек воздух гибкой шпагой. — А то мечтаешь о каком-то призраке воображения, надо хоть повидать человека. Может, и не стоит того. Но душа, конечно, хочет, — виновато улыбнулся Аким, — чтобы оказалась она совершенно прекрасной девушкой и чтобы перевернула своим вторжением всю мою тихую жизнь. И я бы боролся за нее, добивался, сокрушая все препятствия, и достигал бы вершин, чтобы быть ей под стать… — Аким вонзил шпагу в грудь манекена, наряженного в настоящий французский мундир эпохи нашествия двунадесяти языков. Манекен скрипнул, хотел упасть, но Антон удержал его. Аким сказал огорченно: — Вот… Испортил вещь.

Антон расправил края небольшой дырки.

— Не заметят. А кто заметит, подумает, что распорот на поле брани. Брось шпагу и рассказывай.

Аким положил шпагу на стеллаж, вынул из груды ржавого оружия восточный, синусоидальной формы меч.

— Чего только человек на человека не ковал, — покачал он головой. — Ну и ножик… Словом, занял я плацкартное место на верхней полке жесткого вагона, пью чай с сухариками, с соседями в карты играю. А на дне чемоданчика лежит у меня подарок с Южной Балтики — симпатичная янтарная брошка в коробочке. И думаю… Сперва страшновато было, но чем ближе к Питеру, тем мысли мои яснее и спокойнее. Красотой внешности меня неизвестные мои родители не наделили, но насчет чего другого я крупного промаху не дам. И силенка есть, и восемь классов кончил, и профессию рабочую имею слесаря, и на флотах три года обтесывался среди культурной публики, и книги читаю не без понимания идей произведения… Думаю, что это хорошо, что поезд прибывает утром. Сразу пойду на завод, отыщу там девушку Светлану, а дальше — обстановка подскажет. Так оно и вышло. На завод меня, правда, не пустили. Вызвали ее в проходную. Гляжу — та самая. И ни капельки портрет не был подкрашен, скорее наоборот. «Здравствуйте, — говорю, — Светлана, вот я и приехал, Аким Зотов. — И смотрю, что у нее на лице отразится. Девушка растерянна и смущается. — Если вам, — говорю, хочется меня, например, к черту послать, так вы давайте сразу, рубите, как бульдогу хвост, с самого рождения». Она зарделась. «Нет, — отвечает, — что вы, Аким Зотов, я рада. Это я сейчас от неожиданности такая неловкая. Да и рабочее время, сами понимаете, что тут скажешь». Верно, Антон Охотин, что тут скажешь в проходной на морозе, когда вахтенный озирает всеми прожекторами и прикидывает, в каком этот матрос к ней отношении и какими выражениями об этом передать по смене. «Так давайте, — подсказываю, — як пяти часам приду, как раз рабочее время кончится. А пока вот к вашей красивой кофточке небольшое прибавление родом с песчаных берегов незабвенной Южной Балтики». И даю коробочку с брошкой. «Это лишнее, — говорит. — Зачем вы?» Но приняла, коробочку раскрыла, одобрила. «Где вы, — спрашивает, — устроились?» Смешной вопрос. «Это, — говорю, — для военного человека не проблема. В любой войсковой части днем покормят, вечером кинофильм покажут, а на ночь спать положат на чистой простыне. Мы люди государственные». Светлана, наконец, улыбнулась. И знаешь, Антон Охотин, ради одной этой улыбки… Иду я по Невскому проспекту, и таким мне все представляется разноцветным, просто душа вылетает из груди вон. Бодрым шагом вышел я на Невский проспект, улыбчивый и добрый, всему очарованию природы доступный, почувствовал наконец всем организмом, что я в отпуске, что жизнь есть замечательный дар и что через четыре часа у меня свидание с самой прекрасной девушкой из всех, которые когда-либо перевыполняли производственные нормы. И тут… — Аким Зотов приставил к груди Антона вычищенный до голубого сияния меч. — Ох, лучше бы я выпил крепкого чаю, это ведь не менее морской напиток. Слышу: «Товарищ сержант, почему не отдаете честь патрулю? И почему у вас верхний крючок шинели расстегнут? И чем это от вас припахивает, товарищ сержант? Дайте — ка ваши документы!..» Гляжу, стоит пехотный капитан, хилый такой человечишка, лицо синее, то ли с мороза, то ли грипп его замучил. А по бокам солдаты.

— Убери оружие, — попросил Антон. — Проткнешь ненароком.

— Так-то, — вздохнул Аким Зотов и швырнул меч на стеллаж — Дали мне по-божески, с учетом личности и обстоятельств. Пять суток всего. Двадцать шестого утром выйду… Но что обо мне Светлана думает, от этого просто в бомбомет залезть хочется. — Аким Зотов приложил ладони к вискам и вдавил голову в плечи.

— Вот тебе и отпуск, — посочувствовал Антон.

— Что отпуск! — простонал Аким Зотов. — Отпуск шут с ним. Она, она-то что про меня подумает!

— Надо как-нибудь ей сообщить, — с умным видом предложил Антон невозможное.

9

Назавтра они снова работали в складе музея и вдруг зашел хроменький полковник, спросил с порога:

— Флотские, который из вас Охотин?

— Есть курсант Охотин, — сказал Антон, отложил плоский штык и поднялся с упругой кирасы.

Полковник приблизился вплотную, стал говорить тихо, с просьбой:

— Вас хочет повидать девушка. Уж я пущу ее сюда ненадолго, но вы меня не выдавайте, Знаете же, что этого делать нельзя.

— Никогда не выдам! — поклялся Антон. Щеки его горели. — Язык проглочу! Понимаю!

— Все вы все понимаете, — проворчал добрый полковник. — А потом оправдывайся перед каким-нибудь сержантом…

Нина притворила за собой тяжелую дверь. Антон положил руки ей на плечи. Он слышал, как колотится ее сердце, и почти в такт скрежетала наждачная шкурка — это Аким Зотов, усевшись за стеллажом к ним спиной, выполнял работу с удвоенным усердием.

Я боялась, что ты меня прогонишь, — сказала она, жадно оглядывая его лицо. — Сколько у тебя из-за меня неприятностей…

— Время ли думать о неприятностях, — улыбнулся Антон. — Не знал, что ты такая отчаянная девчонка и сюда проберешься.

Через минуту ей пришлось напомнить:

— Ошалел… Мы здесь не одни!

— Ах, верно, — опомнился Антон. — Пойдем-ка.

Он подвел Нину к стеллажу, за которым укрылся Аким Зотов.

Боцман поздоровался и опять очень ловко укрылся за угол.

— Воспитан, как лорд, — отметил Антон. — Да это и к лучшему. Как ты меня разыскала?

— Я попросила Славу Трибратова, и он все узнал. Теперь я даже знаю, что тридцать первого будет амнистия. И тебя выпустят. Ты ведь совсем немного потерял, да, Антон?

— Я потерял немного. Вот Аким… — он качнул головой в сторону того края, где трудился над почерневшим штуцером старшина первой статьи Аким Зотов. — Аким потерял все до последней молекулы. Представляешь, человеку дали десять суток отпуска…

— Я пришла сюда для того, чтобы слушать про Акима Зотова? — перебила его Нина. — Ты считаешь, это для нас важно?

— Неужели неважно? — с упреком сказал Антон. — Может, человеку можно помочь. Может, мы что придумаем.

И полушепотом, опуская несущественные подробности, изложил грустную историю невезучего Акима Зотова.

— Трагедия небольшая, — решила Нина. — У него остается четыре дня в Ленинграде. Четыре свободных дня в его распоряжении, все девяносто шесть часов. А сколько часов мы с тобой были вместе?

— Она схватилась за голову. — Боже мой, двадцать. Всего двадцать маленьких часов, даже сутки еще не прошли, как мы вместе. Антон, я хотела тебе сказать, что… что я могу пойти к начальнику училища и рассказать все, как было. Ведь ты ни в чем не виноват, ты поступил так, как и должен был поступить мужчина, разве не существует права на защиту чести женщины, права на самооборону в конце концов? И Слава на твоей стороне. Он тоже может сходить к начальнику училища.

— Этому Славе тоже влетит, — заметил Антон.

— А нельзя что-нибудь придумать, чтобы нам видеться?

— Не хочу придумывать, — сказал Антон.

— Что такое? — холодно отстранилась она.

— Только понимай меня правильно, — сжал он ее руку. — Я не хочу изворачиваться и добывать выгоду. Ложь калечит душу, а я хочу быть здоровым человеком. Ну вот, ты уже хмуришься, не надо, Нина, я хочу обнимать тебя чистыми руками, которые не дрожат. И ты этого хочешь.

— Это верно, — тихо сказала Нина. — Но помнишь, мы с тобой говорили о хитрости, при помощи которой надо преодолевать неодолимую силу. Ты тогда согласился.

— Тогда я был еще маленьким, — улыбнулся он. — Никакой там не было неодолимой силы. Можно было сразу выставить его за порог. И знаешь, не стоит хитрить с законами, по которым живут люди. Тут долго не похитришь, и все равно в конце концов выйдет так, как полагается по закону. И уверяю тебя, выйдет хорошо.

— Да, ты уже не маленький, — вздохнула она. — А я еще маленькая, и мне хочется сделать тебе легче. Нет, не думай, я не собираюсь тебя уговаривать. Я понимаю, в нашей радости было бы что-то нечистое, был бы страх.

Появился добрый полковник и, стесняясь, напомнил, что сию минуту может нагрянуть конвой, и пусть лучше девушка придет завтра среди дня, он не капрал какой-нибудь, он боевой ветеран, всего навидался, все понимает и не станет понапрасну ее прогонять.

Нина ушла. Взглянув на кучу вычищенного оружия, Антон приятно удивился. Вчера вдвоем они сделали не больше.

— Ушла? — сказал Аким. — Эх, хотел попросить, чтобы она передала записочку на завод. Ведь непременно надо сообщить, почему не пришел. Что она обо мне думает…

— И я, олух, не догадался, — ругнул себя Антон. — Завтра обязательно сделаем.

Судя по рассказам бывалых служак, да и по личному опыту автора, первые трое суток время на гауптвахте тянется со скоростью парусника на заштилевшем океане. Серединка пролетает быстро, а вот последние дни вообще топчутся на месте, и часовая стрелка с ослиным упрямством торчит на одной и той же риске циферблата.

Антон едва дождался утра. Давно уже не случалось, чтобы он просыпался до подъема, а тут часа полтора лежал и слушал, как ноют кости. Ноют они у всякого, кто спит на голых досках. Поэтому нормальный жизнерадостный человек никогда по собственной воле не ляжет спать на голые доски, он что-нибудь подстелит. На гарнизонной гауптвахте на ночь дают только шинель. Тут и подумаешь, подстилать ее под себя или укрываться, тем более что шинель не кавалерийская, которая по самые шпоры, а флотская, заигрывающая с коленом.

Сыграли подъем. Аким Зотов изобразил перекличку петухов, народ развеселился, позабыл печали. Потом съели гречневую кашу и разъехались по работам.

Гоня время, Антон остервенело отскребал от клинков ржавчину и даже обрезался о не слишком затупленный протазан. Аким Зотов сказал, что от ржавчины до заражения крови один шаг, и велел примочить рану биологическим антисептиком. Пощипало, и кровь остановилась. Антон прихватил ранку кусочком ветоши и продолжал свирепо драить, отгоняя разговорами мысли о том, почему это Нина так долго не приходит. Перед самым обедом появился наконец добрый полковник и под пронзительным взглядом Антона, припадая на раненую ногу, подошел к стеллажу.

— Флотские, который из вас Аким Зотов? — спросил полковник.

— Есть старшина первой статьи Зотов, — доложил Аким. Полковник заговорил просительно:

— Вас хочет повидать девушка. Я пущу ее сюда ненадолго, но вы уж меня не выдавайте. Знаете же, что так делать нельзя.

— Зачем мне вас выдавать, товарищ полковник, — сказал Аким. — Спасибо вам большое, и будьте спокойны.

Теперь Антону пришлось удалиться за стеллаж, хотя, поглядывая краем глаза, он убедился, что необходимости в этом не было. Лучше бы он остался на виду. Маленькая, удивительно миловидная девчушка, совсем шестнадцатилетняя с виду, сердито выпаливала множество слов, которые сливались в одну неразличимую трель, как птичий щебет. Порой Аким Зотов делил эту трель на части двумя-тремя словами, и тогда пушистые волосы на девушкиной голове шевелились от нетерпения и подбородок дрожал. Антон, ухмыляясь, натирал наждаком клинок и старался производить побольше лязга и скрежета. Когда он снова скосил глаза поглядеть, что там происходит, девушка пожимала Акиму руку. Оставив в его руке сверток, она выбежала из подвала.

Антон бросил работу и подошел к монументально стоящему Акиму Зотову. Аким молчал и не мигал.

— Ну как? — спросил Антон.

Старшина первой статьи Аким Зотов, боцман торпедного катера, вздрогнул, недоумевающе глянул на него, потом развернул газету.

— Бутерброды, — сказал он. — С колбасой и с котлетой. Конфеты и карандаш.

— Это хорошо, — сказал Антон. — Запишешь мой адрес. Ну а до чего вы договорились?

Аким Зотов наконец понял, что интересует товарища. Глаза его зажмурились, и голова затряслась из стороны в сторону.

— Ну выдала! Помню, первый раз меня таким порядком швабрили по второму году службы. Это когда мы вышли на постановку дымзавесы, а у меня в дымаппаратуре форсунка не сработала. Засорилась, кенгура паршивая… А второй раз — вот сейчас. И откуда она таких обличительных слов набралась? И главное, все культурные, ни один зам не придерется. Сейчас, говорит, Аким Зотов, я вас жалею, но когда выйдете с гауптвахты, я с вами не так побеседую! Понял, Антон Охотин? Побеседует! И побежала. У нее обеденный перерыв кончается.

— А ты что? — спросил Антон.

— Я что? Я «виноват-исправлюсь» не мог произнести… Эх, Антон Охотин, чувствую, что здесь Такой узелок завязался… Да, не забыть бы: Нина к тебе приходить не будет. Нельзя, значит нельзя. Так и сказала. Серьезный человек.

— Воспитал на свою беду, — огорчился Антон. — Ну, добро. Когда можешь сам себе запретить, от этого получаешь высочайшее нравственное удовлетворение.

— Что, что? — не понял Аким Зотов. — Это из какой книжки?

— Этому учит жизнь, — поучительно изрек Антон и похлопал приятеля по плечу.

— А ведь верно, — покачал головой Аким Зотов. — Когда себе чего-нибудь запретишь, потом на душе как-то высоко становится. А когда разрешишь себе, так после и не отплюешься…

— Так что давай работать, Аким Зотов, — усмехнулся Антон.

— Скажи Нине спасибо, я ей век буду благодарен, — сказал Аким и отделил Антону половину от бутербродов и конфет.

Колбаса была свежая, а котлета даже чуть тепленькая.

— Ведь догадалась же! — не успокаивался Аким.

— И Светлане спасибо, — произнес Антон с чувством, ибо флотскому желудку бутерброд перед обедом очень даже не вредит.

Все-таки он немножко жалел и, успокаивая себя, думал: и чего они там насоображали с этой самоволкой, как будто на меня налезло бы гражданское пальто!..

10

Тридцать первого днем его выпустили. Антон вышел на звенящую хлопотливыми трамваями улицу, внюхиваясь в вольный воздух. Блестело низкое зимнее солнце, и предновогодний город благоухал морозом, кондитерскими изделиями и почему-то огурцом. Потом запахло парикмахерской. Антон нащупал за подкладкой шинели скрученный до размера спички трехрублевый билет, поднялся в парикмахерскую и заглянул в зеркало.

Он увидел сурового молодого человека с обозначившимися скулами, прямыми губами и глубоко сидящими внимательными глазами. Молодому человеку можно было дать лет двадцать пять. Щеки его мягко облегала десятидневная растительность.

«Вес-то у вас, сэр, небось средний», — подумал Антон.

Под мелодичную болтовню вертлявого мастера отлично мечталось. Он представлял, как придет сейчас в училище, повидает друзей-приятелей, помирится с Пал Палычем, узнает все новости и кого назначили старшиной роты, потом оденется в парадное платье, дождется дудки «увольняющимся построиться», получит увольнительную записку, и…

И весь вечер они будут вместе, и Новый год встретят вдвоем, и потом долго-долго еще будут вместе.

— Готов, мореплаватель! — объявил мастер, шумно обмахивая Антона салфеткой.

Антон придирчиво оглядел осмысленное волевое лицо в зеркале (ну, конечно, не столь волевое, как хотелось бы…) и велел мастеру смыть пудру, которую тот наложил, пользуясь задумчивостью клиента. Попросил показать затылок. Остался доволен, поощрил мастера полтинником сверх прейскуранта и вышел на улицу, которая все шумела, толкалась, звенела и текла в обе стороны параллельно самой себе. На Невском он приостановился у лотка с книгами. После долгой в этом смысле голодовки все книги казались интересными и все хотелось купить. Он купил дневники капитана Кука — замечательную книгу, но не ходкую, ибо мало осталось на свете людей, понимающих толк в такой литературе.

Краем глаза Антон увидел, как чинно, в ногу шествуют два курсантика первого курса, длиннополые, в налезающих на глаза шапках.

— Смотри, как на Охотина похож! — донеслось до него.

— Похож, — согласился второй курсантик. — Только Охотин помальчишестей выглядит, и рожа у Охотина круглая.

Антон застегнул верхний крючок шинели и спустился в метро, где и затерялся до времени, ибо автора оттерла от него бесцеремонная предпраздничная толпа.

 

Часть 3

1

Скоротечным тропическим шквалом пронеслись балы, гулянки и маскарады, закрутив, разметав, посбивав с курса. Все мигом. Оглянешься — что было, а что приснилось, не понять. Задумываться, ахать, вспоминать некогда. Потому что сразу экзаменационная сессия.

Готовиться к экзаменам удобнее не в одиночку, но и не целым взводом, а парой. Антон объединился с Игорем Букинским, который давно забросил краски, освободил мыльницу, налег на учение и лишь изредка позволял себе нарисовать карикатурку. Они нашли пустой закоулок за кабинетом начальника клуба, оборудовали его столом и лавкой, прилепили к стене фотографию красивой актрисы Фатеевой и врубились в науку, как шахтер в угольный пласт.

В период экзаменов внутренний распорядок мягчает, сохраняя, впрочем, свою едва ли не Петром Великим установленную форму. Никто, конечно, не публикует разрешения грызть пауки в коридорах, курилках и разных углах подсобных помещений. Нет официального разрешения не ложиться с отбоем и вставать до подъема. Но на эти вещи командиры в период экзаменов смотрят как бы на слишком ярко освещенный предмет, стараясь поскорее отвести глаза в сторону. Схватит курсант — не допусти такого аллах! — два шара на экзамене и потом упрекнет: не разрешили мне заниматься после отбоя, я как раз один вопрос и не доучил. Двоечники всегда оправдываются. Всегда им кто-то помешал. Всегда им достался в билете тот именно один вопрос, который они не доучили. Ладно, думают в период сессии командиры, фрукт с вами, долбайте хоть всю ночь, терзайте наше командирское сердце. Стерпим. Зато потом, после отпуска завинтим гайку до последней нитки, застегнем вас так, что два пальца не просунете!

Новый старшина роты Лев Зуднев — угловатый верзила с четвертого курса, вознесенный в чин главного старшины прямо из рядовых, — перед строем еще робел и порой попадал впросак. К новой своей обязанности он относился очень серьезно и за дело болел.

— Вот, — говорил Лев Зуднев, вышагивая вдоль строя и стараясь не глядеть в нахальные глаза подчиненных, изучающие свежего командира. — В семестре двоек нахватали и сейчас по коридорам шляетесь, разговоры разговариваете вместо того, чтобы долбать науки. Если так будет продолжаться, и на экзаменах гусей наловите!

— А ты не каркай! — вырвалось у кого — то из второй шеренги.

— А я и не каркаю! — запальчиво откликнулся главный старшина. — Я смотрю на ваше поведение и делаю выводы.

Тут он запоздало сообразил, что дерзость крикнул не курсант курсанту, а подчиненный своему старшине роты. За такое нарушение порядка и правил полагается карать, и Лев Зуднев, покраснев, рявкнул:

— Кто сказал? Выйти из строя!

Ищи теперь, кто сказал… У всех непроницаемые лица, прямые рты и ехидно поблескивающие глаза. Уж чего-чего, а выдержки у военного человека достаточно.

Лев Зуднев смирился с тем, что опять опростоволосился, махнул рукой и повел роту на камбуз обедать.

Там уже звенели ложками пришедшие раньше, и оркестр старшего лейтенанта Трибратова исполнял мелодичный, никогда не надоедающий вальс «Амурские волны». Рота растеклась в проходы между столами, и курсанты повернули головы на выход, сохраняя положение «смирно».

— Разрешите посадить роту? — спросил Лев Зуднев у дежурного офицера, как будто тот мог не разрешить и заставить роту есть стоя.

Но порядок помогает нам жить без лишних хлопот и утомительных раздумий о мелочах поведения, традиции мудры, как пословицы, и говоришь же ты приятелю «здравствуй», хотя от твоей воли никак не зависит, будет он здравствовать или зачахнет в недугах. Твой приятель поймет, что ты желаешь ему здравия и рад его здравию, и он станет относиться к тебе с симпатией и доверием.

Дежурный офицер повел белой фланелевой кистью руки, и Лев Зуднев скомандовал:

— Р-рота… сесть!

Вот теперь можно взять кусочек хлебца, намазать его тонко горчицей, посыпать солью и лакомиться, ожидая, пока бачковой разольет по тарелкам суп… Выкинув на время из головы всякую физику, Антон наслаждался едой.

Жизнь курсанта очень серьезна. Куда серьезней, трудней и ответственнее, чем у какого-нибудь студента. К примеру, что делает студент в дни экзаменационной сессии? Студент только перелистывает книжки, мусолит свои конспекты и пишет шпаргалки. А курсант плюс к тому служит военную службу, которая не имеет права прекратиться ни на единый миг. Курсант плюс к тому поддерживает в строгом порядке себя, свои учебные классы и свое жилье, потому что за ним нет ни мамы, ни уборщицы. Курсант плюс к тому всегда в строю и всегда наготове. Нервы его напряжены. Курсант принял военную присягу, он имеет право распустить нервы, когда на то будет дана соответствующая команда. И ни в какое другое время.

Жизнь курсанта принадлежит государству. Целиком и навеки.

Когда все бачки и тарелки были опорожнены, Лев Зуднев, утерев губы салфеткой, спросил у дежурного офицера разрешения поднять роту, привел ее в расположение курса, но не распустил строй, а сходил в кабинет командира и вернулся оттуда с большой и толстой книгой.

— Сегодня наша рота заступает в караул по училищу, — обрадовал он своих подчиненных и зачитал по книге, кому на какой пост и в какую смену.

Когда главный старшина перечислил все внешние посты, Антон с облегчением сердца подумал, что на сей раз его миновала чаша сия, но не тут-то было.

— Рассыльные дежурного по училищу курсанты Букинский и Охотин, — провозгласил Лев Зуднев напоследок и захлопнул книгу.

Это неприятней караула. Во-первых, потому, что караульные стоят во втором сроке, то есть в повседневной одежде, а рассыльный дежурного офицера, который на виду у всех прибывающих и убывающих, должен нести службу в наглаженном и надраенном парадном обмундировании. Во-вторых, в караулку, куда караульных запирают на сутки, можно пронести учебники и учиться в свободное от поста время. В комнате дежурного офицера такой возможности нет. Значит, сутки выпадают абсолютно.

— Уделал нас с тобой главный, — сказал Антон после роспуска строя. — Кто хоть дежурным офицером заступает?

— Многоплодов, — сообщил Игорь. — А помощником старлей Арканьев с кафедры торпедных аппаратов. Свои ребята.

Надо думать, они нас с тобой там парой держать не станут. Одного отпустят заниматься. Давай-ка разыграем смены.

В отношениях между курсантами жребий считался наиболее надежным инструментом справедливости. Всякие доводы типа «мне надо это потому-то, а тебе достаточно того потому-то» можно оспорить. Жребий бесспорен и абсолютен, как судьба. Против него не возразит самый отъявленный склочник. Жребий при всей его видимой случайности есть форма проявления одного из законов мироздания.

— Давай разыграем, — согласился Антон.

Игорь написал билетики, скрутил, кинул в бескозырку и потряс. Антон сунул руку и вынул себе ночь с часу до семи и день с тринадцати до девятнадцати.

— Тебе повезло, — сказал он. — Всю ночь спишь, весь день учишься.

— В общем, да, — согласился честный Игорь. — Тебе хуже.

После развода, приняв дежурство у своего предшественника, капитан третьего ранга Многоплодов посмотрел на обоих понимающе. В дежурке было тепло, светло и тихо. Блестел линолеум, перед сдачей сменяющиеся рассыльные помыли палубу. Старлей Арканьев вытащил из пистолета обойму и смочив лицо, смотрел на лампу через ствол.

— Физику выучили? — спросил Многоплодов.

— До середины в общих чертах, — ответил Антон.

— За исключением трудных мест, — добавил Игорь.

— В физике есть только одно легкое место. Это исторический обзор, — заметил старший лейтенант Арканьев. Щелкнул затвором и всадил обойму в ручку.

— Это даже интересный раздел, — согласился Игорь Букинский. — Знаете, однажды премьер-министр Гладстон спросил Фарадея, когда тот открыл электромагнитную индукцию: какая от нее польза государству?

— Да без нее невозможно представить нашу жизнь, — пожал плечами старлей Арканьев и упрятал пистолет в кобуру. — А что ответил великий англичанин?

— Фарадей сказал: со временем вы сможете обложить ее налогом.

— Блестящий ответ.

Пронзительно зазвонил телефон. Арканьев небрежно подкинул к уху трубку:

— Помощник дежурного по училищу старший лейтенант Арканьев… — Внезапно он преобразился, подобрал живот, напрягся и до предела распрямил все те места, в которых предрасположена, сгибаться человеческая фигура. — Есть, товарищ адмирал, — сказал он и плавным движением протянул трубку Многоплодову.

Антон с Игорем невольно подтянулись и притаили дыхание.

Командир роты доложил:

— Дежурный по училищу капитан третьего ранга Многоплодов слушает вас… Есть, товарищ адмирал, — сказал он через некоторое время, аккуратно положил трубку на рычаг, подошел к зеркалу и стал поправлять фуражку.

Впечатление адмиральского присутствия прошло. Антон и Игорь задышали нормально, а старлей Арканьев даже полуприсел на стол рядом с телефонным аппаратом.

— Зовет? — спросил он.

— Требует, — кивнул Многоплодов и, стряхнув с рукава микроскопическую пылинку, вышел из дежурки.

Вернулся он минут через пятнадцать, неся в левой руке большой конверт, прошитый суровой ниткой и запечатанный пятью сургучными печатями. Арканьев шагнул ему навстречу, подергиваясь от любопытства. Многоплодов подал ему конверт:

— В сейф!

— Вскрыть в ноль два часа, — прочел Арканьев. — Хотел бы я знать, что это за бомба замедленного действия?

— Командирам рот приказано ночевать в расположении части, — как бы невзначай заметил Многоплодов. — Прячьте, прячьте документ.

— Опять какая-нибудь пожарная тревога с фактическим погашением пустой мазутной бочки, — вздохнул Арканьев, отомкнул сейф и уважительно уложил туда запечатанный конверт.

— Сразу видно, что вы преподаватель, а не строевой офицер, — неодобрительно молвил Многоплодов.

— Знаю, все знаю, — махнул рукой Арканьев. — Враг нападет, не спрашивая, что у нас происходит: экзаменационная сессия, партсобрание или именины. Но поймите, Александр Филиппович, я испытываю физические страдания, когда курсант ползает по схеме в поисках реле времени. Будь моя воля, я дал бы нашим ребятам в период сессии заниматься нормально.

— И я бы дал, — кивнул Многоплодов. — А вот мистер Смит не дает. К нему, товарищ преподаватель, надо относиться внимательно… Охотин, двое рассыльных мне не нужны. Поделите время между собой.

— Все учтено, товарищ капитан третьего ранга. Уже поделили, — доложил Антон. — До часу курсант Букинский, а потом я.

— Все выгадываете, — Многоплодов усмехнулся.

— А как это?

— А так, что меня в два часа поднимут, — жестко ответил Игорь Букинский. — Иди уж. Джентльмены не переигрывают.

— Тогда гуд бай, джентльмен, — подмигнул ему Антон, стащил с рукава повязку «рцы», сунул ее в карман брюк и, откозырнув офицерам, вышел из дежурки.

Он забрался на высокий этаж к своему закоулку и до «вечернего чая» усваивал теорию колебаний и волн, а после «вечернего чая» до самого отбоя читал книжку зарубежного профессора Неванлинны, который изложил теорию относительности относительно доступно. Услышав сухой и будто бы чем-то недовольный длинный звонок, Антон подумал, что кнопку жмет сейчас Игорь Букинский, сунул книгу в стол и побежал спать свои законные сто пять минут.

Нет слов, чтобы описать ощущения курсанта, которого одного из всего кубрика будят без четверти час. Рушатся миры пропадают вечные ценности, и он один остается на обломках несчастным и сирым. Чувствуя, что утрачивает то единственное блаженство, которое доступно ему в жизни, Антон скинул со своего плеча руку дневального и спустил ноги на палубу.

— Не задремлешь? — спросил опытный в таких делах дневальный.

— Поди ты на… пост, — буркнул Антон и стал искать ступнями ботинки, но глаз он пока еще не раскрывал.

Потом нашарил рукой брюки, просунул в них надлежащую часть фигуры, сдернул со спинки койки полотенце и тут уже больше ничего не оставалось — только раскрыть глаза. Глядя на тусклую синюю лампочку, втягивая в себя носом густую атмосферу, он тихо проговорил:

— Пошел на всплытие!

— Добро, — удовлетворился дневальный и двинулся к выходу.

Он исполнил свою обязанность и снова стал читать учебник одним глазом, потому что другой глаз следил за углом коридора, откуда в любой момент мог появиться какой-нибудь проверяющий несение службы субъект. А дневальному на посту запрещено, как известно, читать, равно как и петь, спать курить, закусывать и играть на музыкальных инструментах ' Поэтому, увидав появившийся из — за угла носок ботинка проверяющего, дневальный уже стоял бы навытяжку, глядя перед собой бодро и весело, а учебник давно и спокойно лежал бы в недрах тумбочки. Словом, это вам военная служба, а не какое-нибудь студенческое неподобие.

В умывалке были распахнуты форточки, и гулял едва не мороз. Антон отвернул кран, намочил лицо и руки, плеснул несколько капель устрашающе холодной воды на плечи и вдруг показался себе слабым и жалким, как римский буржуй времен упадка империи. Отчаянно он сунул под кран шею, почувствовал, как вода кинжальной струей взрезала шкуру вдоль хребта, распалился и стал хлестать воду щедрыми горстями на плечи, на грудь и под мышки. Он рычал и приплясывал и снова стал человеком. Растеревшись полотенцем, Антон подмигнул своему отражению в зеркале и помчался в кубрик одеваться. Перед дверью дежурки он подождал минуту, и когда его безупречные стальные часы марки «Ракета» показали ровно час, распахнул дверь, шагнул и вскинул правую руку к бескозырке:

— Курсант Охотин для несения службы прибыл!

В этот момент ему очень хотелось нести самую трудную службу.

Капитан третьего ранга Многоплодов сидел у стола и читал книгу. Старлей Арканьев дремал одетый на кожаном топчане. Игорь Букинский острием штыка загонял в щели окна серую вату. Он сунул штык в ножны и стащил с рукава повязку.

— Вольно, Охотин, — негромко сказал, не отрываясь от книги, командир роты.

Арканьев приоткрыл глаз, потом снова закрыл его и повернулся на другой бок, лицом к стене.

— Ходют тут всякие… — промычал он в стену.

— Пойду, придавлю часок, — сказал Игорь.

— Может, еще ничего и не будет, — высказал Антон предположение, в которое сам не верил.

— Для чего ж тогда на тот пакет пять сургучных печатей прилепили? — здраво указал Игорь. — Может, ты думаешь, адмирал хотел нас таким образом поздравить со старым Новым годом?

— Да, — охотно согласился Антон. — Печати солидные. Ну иди дави постельные принадлежности.

— Разрешите быть свободным, товарищ капитан третьего ранга? — спросил Игорь и, получив разрешение, ушел отдыхать.

2

Обойдя посты, Многоплодов вернулся в дежурку и без пяти минут два отомкнул сейф. Достал из кармана перламутровый ножичек и неторопливо срезал с конверта коричневые печати. Без одной минуты два он разрубил сшивавшую конверт суровую нитку выдернул ее и бросил под стол в плевательницу. Старлей Арканьев, заглядывая через плечо, дышал ему в шею. Ровно в два часа этой неспокойной ночи Многоплодов надорвал конверт и вынул из него листок бумаги. Он передал листок Арканьеву и нажал кнопку звонка. По всем помещениям училища заметалась тревожная трель. Другой рукой Многоплодов взял телефонную трубку, сунул ее между скулой и плечом и стал набирать номера рот, повторяя дежурным одни и те же слова:

— Боевая тревога. Эвакуация личного состава. Построение на плацу с оружием по форме шесть.

Бомбой влетел в дежурку Игорь Букинский:

— Что?!

— Боевая тревога, — осведомил Антон. Он успел прочитать листок, когда Арканьев рассматривал приказание. — Построение на плацу с оружием. Следуем на Балтийский вокзал.

Многоплодов снял палец с кнопки звонка.

— Рассыльные, — повернулся он, — мигом наверх, одевайтесь в шинели, берите оружие и возвращайтесь. Охотин передайте Зудневу, чтобы моментально выводил во двор роту, и во дворе чтоб не суетился, а сразу пусть занимает место в двенадцатом квадрате по строевому расписанию.

Антон помчался вслед за Игорем в расположение роты. Оделся в шинель и шапку, повесил на плечо карабин и нашел в кубрике главного старшину, который, суетясь, подгонял одевающихся в замедленном темпе.

— Командир роты приказал немедленно выводить людей на плац, да там не суетиться, а сразу занять место в двенадцатом квадрате по строевому расписанию! — гаркнул он старшине в ухо.

— Эй, а что случилось? — остановил его старшина роты

— Боевая тревога, эвакуация на Балтийский вокзал, больше ничего разглашать не приказано, — сказал Антон и можно было подумать, что он знает больше.

— Мне-то мог бы рассказать подробнее, — обиделся главный.

— Мог бы, да не велено, — соврал Антон и помчался вниз. В дежурке был только Игорь да старлей Арканьев, который заносил в журнал: «02.00. Вскрыт пакет начальника училища Объявлена боевая тревога…»

— Рассыльные, зарядить оружие! — скомандовал Арканьев Они вынули из подсумков по обойме и зарядили карабины

— Будете транспортировать и охранять этот сейф — Арканьев указал на массивный, крашенный шаровой краской стальной ящик.

Игорь и Антон подошли к сейфу, взялись за ручки и приподняли. Весил ящик очень даже порядочно, килограммов до пятидесяти. Они опустили сейф, и Антон поставил на него колено.

— А вдруг и вправду война… — сказал он, глядя в окно на плац, залитый огнем прожекторов, где уже выстраивались первые, быстро собравшиеся роты. Люди двигались бегом и потом застывали темными изваяниями. Картина была достаточно тревожная. — Что, если где-нибудь над Атлантикой уже летят в нашу сторону трансконтинентальные игрушки…

— Тогда, значит, послезавтра физику сдавать не будем, — отмахнулся от вопроса Игорь Букинский.

— Они полетят сразу в обе стороны, — уточнил Арканьев. — Но, судя по газетным сообщениям, до этого еще не дошло. Хватайте-ка сейф, несите его на КПП и, не спуская с него глаз, ждите дальнейших указаний.

Они подхватили стальной ящик и вышли в главный вестибюль.

По парадному трапу бурно текла вниз рота третьего курса. Антон приметил выбившиеся из — под криво надетой шапки рыжие вихры Гришки Шевалдина и махнул ему свободной рукой. Никогда не отличавшийся особой щепетильностью и отношении дисциплины, Григорий выскочил из строя, спросил:

— В чем дело, служба?

— Война, — мрачно молвил Антон,

— Иди ты!.. — Гришкины брови полезли под шапку. Неумытое лицо так побелело, что Антону стало внутри себя прохладно.

Раздался гневный старшинский окрик:

— Шевалдин, вернитесь в строй!

— Улыбнись, я пошутил, — сказал Антон.

— Балбес недоразвитый! — гаркнул Григорий, пихнул Антона ладонью в грудь и побежал за своими.

На КПП дежурил баталер десятой роты сверхсрочник мичман Грелкин, низенький, пухлый и всегда довольный собой человечек лет тридцати. Дежурил он вопреки порядку сидя, но ничем при этом не рисковал, ибо через два маленьких оконца мог видеть все, что творится и во дворе, и на улице, его же снаружи было не видать. Никакая проверка не могла застать мичмана врасплох, производись она хоть ползком, по-пластунски. Главная его была задача — не задремать в жарко натопленном помещении, и с этой целью мичман Грелкин всегда брал с собой на дежурство термос с крепким чаем.

— Не становь в проходе, не становь! — прикрикнул мичман на сейф. — Кидай барахло в угол, к печке!

— Не барахло, а сейф, — назидательно поправил Игорь Букинский.

— В гробу я видел эти сейфы, — отозвался баталер и принялся рассуждать, рефлекторно поглядывая то в одно окно, то в другое. — Ну что там может быть положено в этом сейфе? Может, там золото и брильянты заперты? Ничего подобного. Одни бумаги. У меня в баталерке имущество в мильон раз ценнее, а его почему-то спасать не торопятся. Отчего так получается? По второму году служите, а ответить толком не умеете. А оттого такое положение, что вся эта война не всерьез, понарошку. Если когда в самом деле что опасное будет угрожать нашей части, тогда прежде всего имущество будете спасать. Потому что без имущества человек, кто он есть? Нуль без содержания. Человеку даже в мыльном отделении гарнизонной бани имущество требуется. Мочалка, мыльце, шаечка, веник! Имущество, дорогие товарищи курсанты второго курса, — это первейшее дело!

— Видно, что вы всю службу в баталерке прослужили, — съязвил Игорь Букинский.

— Я, товарищ курсант, в твои сопливые годы с уважением относился к людям, носящим на погоне мичманский галун, — отпарировал мичман Грелкин. — А заслужил его человек в баталерке или на мостике в дальнем походе, это не играет значения, потому что на флоте все специальности одинаково необходимы и равно уважаемы. Имел бы ты такую легкую жизнь, не будь у тебя в роте баталера? Так с вещевым мешком и ходил бы на свои лекции!..

Антон загляделся в окно, выходящее на училищный плац. Роты уже построились, и конец строя терялся в полусумраке у здания лазарета. Из главного вестибюля знаменщики вынесли знамя в чехле. Они стали в голове строя. Адмирал — последний судия и наивысший авторитет — стоял с группой офицеров у старинного якоря, положенного перед входом в вестибюль. Потом Антон увидел рысцой бегущего в КПП старшего лейтенанта Арканьева, и мичман Грелкин уже вышел из помещения, стоял в проходе бодрый, активный и застегнутый на все пуговицы. Арканьев распахнул дверь, крикнул:

— Ребята, валяйте в строй, пойдете за седьмой ротой.

На вокзале станете у первого вагона. Мичман, раскрывайте ворота!

Антон посмотрел на часы и, удивившись, поднес их к уху. Часы тикали исправно. Было два часа двадцать три минуты. За время, которое прошло с начала тревоги, ракеты долететь не успели бы.

Балтийский вокзал был пуст. У платформы стояла длинная электричка. Офицеры заводили свои роты в вагоны. Все происходило быстро, без суеты и разговоров. Антон с Игорем поднесли сейф к первому вагону. Многоплодов провел их в дальний конец пустого еще вагона, велел поставить ящик на лавку и сидеть по обе стороны. Он умчался на перрон, и скоро в вагон зашли начальники отделов и факультетов — все капитаны первого ранга, зашел полковник Гриф и, наконец, сам адмирал. Они уселись в непосредственной близости от сейфа, который стал как бы центром группы. Было даже трудно дышать среди Такого высокого начальства. Антон и Игорь стояли у сейфа навытяжку. Когда все начальство разместилось и пошли между ним всякие разговоры, полковник Гриф разрешил сесть.

Плавно, без свистка тронулся поезд. Из отделения машиниста вышел капитан третьего ранга Многоплодов и доложил адмиралу о том очевидном факте, что посадка закончена. Гриф усадил командира роты рядом с собой, и теперь перед Антоном сидело все его высшее начальство, не хватало только главнокомандующего ВМС. Вдобавок адмирал стал смотреть па него прямым, давящим взглядом, и Антон ежился от этого взгляда, и очень хотелось куда-нибудь провалиться. Было обидно, что, несмотря на всю науку Пал Палыча, он не может собрать силы и посмотреть в глаза сидящему перед ним человеку, будто он сделал ему что — то нехорошее. Ничего нехорошего Антон адмиралу не сделал, и вообще адмирал не удав, а он не кролик. Антон поднял подбородок и дерзко взглянул в глаза адмиралу. Глаза были холодные, цвета осеннего моря, не мигающие. Тонкие губы на смуглом лице адмирала шевельнулись. Антон все смотрел ему в лицо.

— Отцу-то написал? — негромко, но отчетливо спросил начальник училища.

— О чем? — не сразу сообразил Антон.

— О том, как ты старшин истребляешь.

— Не написал, — опустил он глаза, признав за собой вину.

— Струсил.

— Не хотел расстраивать.

— Струсил и еще оправдываешься. Не по-мужски, — сказал адмирал,

— Если вы так понимаете, то сегодня и напишу, — произнес Антон, подавляя обиду на незаслуженное оскорбление.

Только чуть погодя он понял, поразмыслив, что, наверное, все-таки слегка трусил отца.

Во-первых, в детстве его поколачивали, чем — хочешь не хочешь — внушили не то уважение к родителям, которое достигается более гуманными, но трудоемкими методами. А во-вторых, отец был капитаном первого ранга и после того, как сын надел погоны, постоянно давал это понять. Служил он начальником ОВРа (охраны водного района) в латвийском городе Линте. Дело, конечно, прошлое, но трудно забыть, что однажды отец своими руками посадил его на гауптвахту в этом самом городе Линте.

Электричка неслась во тьме без остановок, только проблескивали вдоль окон огни станций, и стук колес на стыках рельсов звучал словно барабанная дробь. Проскочили Стрельну, и Новый Петергоф, и Старый, и Антон ждал уже огней Мартышкина, как вдруг полковник Гриф сказал что-то Многоплодову, и тот пошел в отделение машиниста. В ту же минуту поезд резко затормозил. Одних прижало к спинкам сидений, другие резко подались вперед, только стальной сейф не дрогнул.

— Пойдете снова за седьмой ротой, — сказал полковник Гриф.

— А куда? — не сдержал Антон любопытства.

— Как всегда: куда прикажут, — осадил его полковник.

Из вагонов, придерживая карабины, прыгали друг за дружкой на заснеженную насыпь курсанты. За редкими неподвижными облаками пряталась тусклая, на треть ущербленная луна. Антон выпрыгнул и принял на грудь увесистый, дьявольски неудобный сейф. Поезд без свистка, без предупреждения тихо двинулся вперед, и, когда он унес свет своих окон, на насыпи стало совсем темно. Замелькали огни аккумуляторных фонарей. Прозвучали негромкие команды. Роты построились у насыпи. Ноги вязли в снегу, порядочный ночной мороз проникал под шинель, под брюки. Антон считал кальсоны анахронизмом и всегда носил трусы, а теперь он подумал, что уютные казенные кальсончики пришлись бы кстати… Офицеры подровняли строй, проверили личный состав и повели колонну по сугробистой просеке в лес, который среди ночи казался таинственным и дремучим, как нехоженая тайга.

Скрип снега под сотнями, ног похож был на шум морского прибоя. И никакого света, только точки фонарей да размытая облаками луна над головой. От ходьбы, от груза стало жарко. Ботинки промокли.

— Эк-кое свинство, — сердито сказал Антон. — Тут в сапоги надо обуваться, как пехота-матушка. Интересно, куда идем?

— На север, к морю, — сказал Игорь.

Но это Антон и без него сообразил. Только зачем им море, когда оно замерзшее? На что оно годится, твердое море? Та же самая суша — ходи пешком, волоки на себе груз. Несчастные эти люди — пехота…

До моря они не дошли. Лес разредился, и колонна вылилась на большую поляну. У длинного барака, из всех окон которого были освещены лишь два, стояла непонятно как попавшая в лес легковая машина. Колонну остановили, разрешили курить.

— Добрались, — молвил Антон. — Слава богу и командованию.

— Такие громкие слова можно говорить только дома, сидя на койке и повесив мокрые носки на батарею, — вздохнул Игорь. — Боже, до чего же мне горько думать, что еще придется идти обратно!

— Вспомни третью статью дисциплинарного устава и прекрати хныкать, — сказал Антон. — Тяготы и лишения нашей судьбы заранее оговорены в присяге. Принимай как неизбежное. Будет легче.

Они поставили сейф на снег, и тут вдруг зажглись на столбах лампы. Из барака вышел генерал в высокой папахе, сопровождаемый свитой сухопутных офицеров. Начальник училища скомандовал «смирно», подошел к генералу строевым шагом и доложил, что вверенная ему часть к назначенному месту прибыла. Потом все начальство ушло в барак, а курсанты курили, разговаривали, боролись, чтобы не зазябнуть. Строй сломился, и на поляне стало шумно.

— Что это за генерал, перед которым сам адмирал навытяжку стоит? — поинтересовался Игорь.

— Небось важная персона, — сказал Антон. — Может, даже сам начальник округа.

— Н-ну, — усомнился Игорь. — Станет начальник округа ничью по лесам ездить. Надо думать, заместителя пошлет.

— Хорошо иметь заместителя, — мечтательно сказал Антон.

— Недурно, — согласился Игорь. — Надоело сейф тащить, Крикнул заместителя: «Эй, Афоня, хватайся за ручку, а я пони покурю!»

— Малина жизнь, — вздохнул Антон. — Это сколько же раз Земля облетит вокруг Солнца, пока нам с тобой заместителей дадут?

— Двузначное число, — ответил Игорь. — Пока рано готовиться.

Луна успела переместиться на пятнадцать градусов в западном направлении, прежде чем адмирал с офицерами вышли из барака. Раздались команды, строй принял надлежащий вид и наступила тишина. Адмирал, заложив правую руку за борт шинели, глядя на носки своих ботинок, которые тоже наверное, промокли, вышел на середину. Он поднял голову' осмотрел строй, помедлил. Начал говорить:

— Сегодняшнее учение показало, что организованность у нас с вами средняя: на три балла с маленьким плюсом, большой расхлябанности я не заметил, личный состав действовал умело и споро. Терпимо, но можно было и побыстрее. Надо быстрее! В наше время при фактической боевой тревоге отстающие части перестают существовать. Вы все военные люди и прекрасно это понимаете. Идиллические времена, когда можно было потягиваться, оглядываться и чесать в затылке ушли и не вернутся. Если раньше побеждал сильнейший, то теперь побеждает быстрейший. Сегодняшняя наша неторопливость не отвечает требованиям эпохи. Что ж, будем тренироваться. Есть ли вопросы?

Вопросов адмиралу не задали, обратный путь одолели намного быстрее и вернулись домой к утру усталые той хорошей усталостью, которая прибавляет сил и уважения к себе В семь часов Антон сменился с поста рассыльного и решил поспать два часа, а потом позаниматься физикой. Но это решение ему выполнить не удалось. Проснулся он только, когда дневальный дернул его за ногу и крикнул в самое ухо, что пора обедать. А после обеда он снова заступил на пост, бегал, куда прикажут, с разными поручениями и на бегу размышлял о том что главный враг человека — это он сам и что если не переборешь сидящего в себе лентяя, обжору, нахала и эгоиста, то никогда ничего в жизни не достигнешь, и провалишь экзамен по физике, и будешь вместо отпуска сидеть в училище, готовиться к переэкзаменовке. Сократ говорил: познай самого себя это конечно, важное дело. Но побороть самого себя куда важнее. Тут-то и зарыта собака, додумался Антон. Но в последующие дни повседневные дела и заботы заслонили от него эту мудрую мысль.

3

Кончились экзамены. Антон сдал их со средним баллом четыре и двадцать пять сотых. В общем, прилично. Ему выписали отпускной билет в город Линту к строгому папе капитану первого ранга Охотину. Чего там делать десять суток?..

— Может, не ехать? — сказал он, заглядывая Нине в глаза.

— Разве можно? — жарко возразила она. — Ведь отец тебя ждет, он обидится, если ты не приедешь, ты у него единственный сын, я представляю, как он тебя любит!

— Это конечно, — вздохнул он и уехал.

До Риги нашлись попутчики, ребята из его роты, — Валька Мускатов и длинноносый Болеслав Руцкий по прозвищу Билли. Конечно, познакомились, поухаживали за симпатичными пассажирками, ночь почти не спали и утром расстались в Риге друзьями, хотя в училище обращали друг на друга мало внимания. Антон поехал дальше.

Зимняя Линта была пустынна и замкнута в себе. Старые приятели куда-то подевались. Идти на танцы в «профсоюз» и знакомиться там с девушками не хотелось — Нина снилась каждую ночь. Полудохлый, подготовленный к списанию овровский «газик», которым Антону разрешили пользоваться, чихал, дребезжал и буксовал в снежных наносах. Антон выехал на пустое шоссе, разогнал машину в свое удовольствие и на повороте, не справившись с рулем, кувыркнулся в кювет. Мотор чихнул и заглох. Зад машины торчал из кювета, подобно корме погибающего в пучине парохода. Антон присел на него и задумался о своем положении, а на шоссе было тихо и пустынно, только вдали едва шевелилась телега в одну лошадь. Много прошло времени, пока она приблизилась, и Антон скачал безучастному ко всей окружающей жизни возчику:

— Подсоби, приятель, беда у меня.

Возчик покачал головой, а лошадь продолжала переставлять копыта. Единственный шанс на спасение удалялся. По-латышски Антон не умел объясняться, а поэтому взял лошадь за какой-то ремешок около самых зубов и стал разворачивать темпу и подводить ее задом к корме «газика». Возчик слез с телеги и стоял, безучастный, держа в руке истрепанный кнут. В машине нашелся тросик. Антон забуксировал «газик» к телеге и заорал на лошадь:

— Но, волчья сыть, травяной мешок!

Лошадь дернулась, почуяла тяжелое и остановилась, кося глазом.

Антон орал на нее без всякого результата. Разозлившись, он вынул из руки возчика кнут и огрел лошадь по крепкому заду. Та рванулась и отскакала метров на сто с передней осью телеги, а задняя ось и рассыпавшиеся доски остались у машины.

— Мастера, — огорчился Антон. — Телегу сделать не умеют.

Возчик сел на дорогу, спустил ноги в кювет и закурил.

Антон сбегал за лошадью, привязал к машине то, что осталось от телеги, и снова раскрутил в воздухе кнут. После первого удара «газик» шевельнулся. После второго задние колеса вылезли на дорогу. После третьего удара лошадь совсем вытащила машину из кювета, и Антон, потянув за вожжи, остановил ее

— Ну показывай, как чинить твой агрегат, — сказал он возчику.

Тот покачал головой, выпуская из ноздрей и из глотки разом сизый, плотный на морозе табачный дым. Так он и сидел на обочине, свесив ноги в канаву, пока Антон не отремонтировал его повозку. Тогда он поднялся, подошел к телеге уселся и шевельнул вожжами. Лошадь повернула большую голову вроде бы даже кивнула хозяину и двинулась вперед умеренным шагом. Антон снова остался на дороге один.

Мотор не хотел заводиться. Антон так и сяк в нем копался разыскивая поломку. Все было на вид исправно. Изнервничавшись в семидесяти километрах от дома, Антон в сердцах пнул мотор ногой, и после этого он завелся и стал работать даже лучше, чем прежде, почти не кашляя и не запинаясь. Антон приехал в гараж и сдал машину дежурному сержанту:

— Ну его к монаху, пускай на нем тигры ездят.

— Какая уж на этом металлоломе езда, — согласился сержант.

До конца отпуска осталось пять суток.

…Приснилась Нина. Она играла Рондо каприччиозо Мендельсона. Она тосковала по нему и звала его. Муки пробуждения в невыносимо опрятной, вылощенной и выхолощенной латышской квартире были невыносимы.

Накрахмаленная хозяйка Берта Францевна подала на стол самовар. С приближением старости капитан первого ранга Охотин стал опрощаться, ходил дома в расшитой петухами косоворотке, читал на сон грядущий былины Пудожского края, а чаи пил только из самовара, уча, что только при самоваре чай имеет настоящий вкус и смысл. Антон не разбирался в оттенках. Он с равным удовольствием пил чай из самовара и из громадных училищных эмалированных чайников был бы послаще.

Глядя не на отца, а на свое шутовское отражение в начищенном боку самовара, Антон сказал отцу:

— Папа, я хочу сегодня уехать.

— Далеко ли? — поинтересовался капитан первого ранга Охотин.

— Ну, сперва в Ригу, — промямлил Антон. — Меня приглашали ребята…

— Какие такие «ребята»?

— Наши. — Валя Мускатов и Билли Руцкий.

Он не соврал. Валька Мускатов предложил ему на обратном из Линты пути завернуть к нему на пару дней. Только он не собирался задерживаться в Риге. Зайдет в гости, побудет часок — и в Питер.

— А хороша ли репутация у этих «ребят»? — спросил отец.

— Почти отличники и ни одного взыскания!

— Завидую их отцам, — помрачнел капитан первого ранга Охотин. — А у меня сын разгильдяй и троечник. Стыдно.

— Всего одна тройка, — потупившись, сказал Антон.

— И двадцать суток гауптвахты, — припомнил отец. — Я с твоим адмиралом вместе служил, думаешь, мне приятно видеть, как ты позоришь фамилию? А как дальше думаешь служить? Может, пока не поздно, отслужишь действительно матросом, да переаттестуешься в студенты? Может быть, тебя тяготит дисциплина? — задавал отец вопрос за вопросом, не делая пауз для ответов. — Может быть, требования устава превышают возможности твоего характера? О тройках я уж не говорю, тут дело не только в прилежании, но и в качестве мозгов. Тройки — это допустимо. Но вот дисциплинарные взыскания — это непростительно! Скажи окончательно и твердо: как намерен служить дальше?

— Безупречно, — с уверенностью обещал Антон. — Отпусти меня в Ригу.

Против ожидания капитан первого ранга Охотин довольно быстро согласился выпустить курсанта Охотина из своего поля зрения.

— Мне понятно, что ты здесь томишься, — сказал он. — Одним кино душу не насытишь. Долго ли ты собираешься прогостить в Риге?

— Как получится, — неопределенно сказал Антон, не желая врать, но и опасаясь сказать правду. Впрочем, отец догадывался о правде.

— У тебя в Ленинграде есть девушка? — спросил он.

— Н-ну… как положено, — сказал Антон, краснея и глуповато ухмыляясь. Говорить с отцом о девушке было мучительно стыдно.

— Что она собой представляет?

Что собой представляет Нина?.. Черт те что, до чего сложный вопрос! Откуда я знаю, что она собой представляет? Я любовался Ниной, я любил Нину, я ревновал Нину, но я не изучал Нину!

— Если тебя интересуют анкетные сведения, — сказал Антон, — тогда студентка консерватории, моего возраста, зовут Ниной…

— Еще бы чуть-чуть неанкетного, — усмехнулся отец.

— Умная. Красивая. Серьезная. Прекрасной души… Что еще?

— Чего же еще? Идеальная девушка, — приподняв брови, кивнул капитан первого ранга Охотин. — Я бы в такую не на шутку влюбился. Впрочем, только в таких и влюбляются. А по прошествии времени восклицают: где были мои глаза?

Антон попросил:

— Папа, давай не будем говорить о ней.

— Почему? Или я тебе чужой и мне безразлично, как ты строишь личную жизнь? Ну, не будем, не будем, раз тебе неловко. Когда-нибудь сам придешь и расскажешь, если это серьезно. Итак, сегодня после обеда я посылаю катер в Ригу. В четырнадцать часов явишься на третий причал, там стоит МО-32. Найдешь его командира младшего лейтенанта Кипяченова и доложишь, что идешь с ним до Риги в качестве дублера. Нет, не его дублера, а дублера боцмана!

— И за это спасибо! — заорал Антон, сорвался со стула и поцеловал отца в лоб.

— Эк-кая невыдержанность… — проворчал капитан первого ранга и потер на лбу морщины. — Все приказания младшего лейтенанта будешь выполнять беспрекословно. Я его предупрежу, чтобы не щадил тебя в походе… Сколько тебе надо денег?

— Думаю, рублей тридцать-сорок хватит до получки, — прикинул Антон.

— Значит, уложишься в двадцать пять, — решил капитан первого ранга. — Не забудь отметить в комендатуре отпускной билет. Прощай. И помни, что ты обещал служить безупречно.

Он подал сыну руку, надел шинель и ровным, строгим шагом отбыл на службу.

Антон сразу увидел в конце третьего причала длинный и узкий, крашенный шаровой катер с белым индексом МО-32 под широким развалом бака. Глухо урчал мотор, выхлопывая наружу синеватый дымок. У сходни, перекинутой с катера на причал, стояли и беседовали три молодых офицера в меховых куртках и лихих, с вынутыми пружинами фуражках. Антон приблизился, приложил руку к шапке:

— Мне младшего лейтенанта Кипяченова.

— Я Кипяченов, — откозырнул ему самый юный офицер. — А ты Охотина сыночек?

— Я курсант Охотин, — произнес Антон, добавляя в голос металла.

— Ну вот какое дело, курсант Охотин, — усмехнулся Кипяченов. — Приказано тебя употребить в работу, а какую я тебе найду работу? У меня сколько работы, столько и команды, штаты тщательно продуманы и утверждены в Главном штабе Военно-Морских Сил.

— Впервые вижу командира, который не может найти подчиненному работу, — сказал Антон, мстя за «сыночка».

Кипяченое согнал с лица улыбку, кашлянул и сказал:

— Ладно, разговорчивый, какой у тебя балл по навигации?

— Высший, — сказал Антон.

— Отбивай мой кусок хлеба, — махнул рукой младший лейтенант Кипяченов. — В рубке на столе лежит карта. Возьми прокладочный инструмент и изобрази на ней курсы отсюдова до пункта прихода. — Сообразишь?

— Постараюсь.

Зайдя в рубку катера, Антон принялся за дело. Он уже прошел Ирбенский пролив и добрался до мыса Колкасраг, когда в рубке появился командир Кипяченов. Он крикнул боцману отдать швартовы и пошевелил рукоятью машинного телеграфа. Мотор взвыл, катер дернулся, как бы отскочил от причала, и помчался, чуть не выкарабкиваясь на редан, к устью Линты. Когда вышли за молы и обогнули мачты затонувшего еще в войну парохода, Кипяченов передал штурвал матросу и придвинулся к Антону. Тот уже закончил рисовать курсы и подсчитывал расстояние.

— Парень ты довольно грамотный, — определил командир, не обнаружив грубых погрешностей против искусства навигации. — Только вот по этой трехметровой банке мы не ходим. По ней только прогулочным швертботам рекомендуется ходить. И здесь проложи ближе к берегу. Незачем лишние овалы по воде выписывать, соляр нынче дорог.

Антон исправил свое черчение и сказал:

— Вот такая картина получается. Часам к двадцати одному придем?

Катер подскакивал на волнах, размахивался с борта на борт, и стремительные струи крупных капель с хрустом хлестали по стеклам.

— Может быть, — отозвался младший лейтенант Кипяченов. — От нас с тобой это зависит в последнюю очередь.

— А от кого в первую? — удивился Антон.

— От моря, от мотора, от берегового начальства, от господа бога, от международной обстановки и еще от двенадцати разных причин, — растолковал командир. — Ты что, первый год служишь?

— Не первый, — сказал Антон, чтобы не говорить «второй».

— Ну так должен знать, что формула «эс равно вэ, умноженное на тэ» в военно-морской жизни неприменима. Получим, например, радио: повернуть на сто восемьдесят и следовать в Либаву. Так что не загадывай, парень. Меньше разочарований. Дольше проживешь.

— Понятно, — сказал Антон и примолк, глядя на серо-коричневые волны, низкую стлань беспросветных облаков и расплывчатый берег, бесконечно и однообразно тянущийся по правому борту.

Уплывало в вечность необратимое время, и ничего не случалось. Катер шел по старой доброй формуле «эс равно вэ на тэ». Ветер дул с моря и холодил левую щеку. Антон прищурил глаза, и поверхность моря сгладилась, превратилась в некий фон, на котором возникали вдруг улицы, дома, и широкая лестница, и дверь квартиры, обитая расклетченной клеенкой. Дверь сама собой отворилась, а за пей была знакомая прихожая с треснувшей вазой для зонтов, а потом на нее наплыла комната, слабо освещенная лампой, прикрытой розовым прозрачным платочком… Вдруг сочинилось:

Все прошлое стынет и гаснет вдали, а мысли о Нине — они не ушли.

Ничего, конечно, у него не стыло и не гасло, почти ничто из прошлого не вызывало в нем активного недовольства своей особой, но ведь все поэты слегка привирают для красоты слога. Это даже не порок душевного развития, а просто художественный прием.

Он произнес ее имя одними губами, и в этот момент в задней части катера что-то треснуло, зловеще прошипело, и сразу после этого шипа наступила ласковая тишина, напомнившая Антону летнее плавание на парусной шхуне «Учеба». Такая дивная тишина бывает на парусном судне, когда оно идет в несильный бакштаг, а ты лежишь в сетке под бушпритом и смотришь вниз, как острый форштевень с тишайшим шелестом разрезает на пласты темно-зеленую гладь…

Младший лейтенант Кипяченое переложил руль лево на борт, а позади него возник механик мичман Дулин с рукой, приложенной к черному берету. Катер закачало в такт волне. Хода уже не было.

— Так что, значит, лопнула головка блока цилиндров, товарищ командир! — доложил мичман Дулин.

Младший лейтенант Кипяченое произнес полторы дюжины слов, выслушав которые, Антон примерно понял, почему его выпустили из училища младшим лейтенантом.

— А запасная головка есть? — спросил, наконец, Кипяченов.

— Имеется, — сказал мичман Дулин. — Прокладки и все такое.

— Так заменяйте! — приказал Кипяченов. — Да поживее.

— Девяносто минут, как по инструкции, — пожал плечами мичман.

— Ты несмышленыш, Дулин! — заорал Кипяченов. — За девяносто минут нас на берег вышвырнет, выше линии прибоя! Даю тебе сорок минут на всю операцию.

— Это еще неизвестно, кто несмышленыш, — обиделся мичман. — Вы попробуйте за сорок минут хотя бы снять старую головку!

— Нет, это вы попробуйте! — еще повысил голос младший лейтенант Кипяченов. — Ступайте в машину, и чтобы через сорок минут!.. — он погрозил указательным пальцем.

Катер раскачивало все сильнее, и механик, хватаясь за выступающие детали оборудования, пошел к своему машинному люку. С той стороны уже слышались удары железного по железному.

— Дай карту, — сказал командир, и Антон вынес из рубки ни мостик путевую карту. Младший лейтенант повел по ней пальцем. — Глубина метр пятьдесят в миле от берега. При этом ветерке через полчаса мы там будем. Все, брат, отплавались…

— Радист! — крикнул командир, и на мостике возник тоненький старшина второй статьи. — Давай, Венков, аварийную.

— Не имею такой возможности, товарищ командир — доложил Венков. — Генератор не работает, питания нет. Как же без питания.

— Ах, Венков, Венков, — вздохнул командир. — В похоронном бюро тебе работать, а не на плавающей единице.

— А вы сами попробуйте без питания, — обиделся Венков. — При чем тут похоронное бюро?

Он поежился под ветерком и ушел в свою радиорубку. Командир нервно колотил кулаком по поручню.

— Может, я могу чем-нибудь помочь? — предложил Антон.

Младший лейтенант небрежно взглянул на него и сказал:

— Если бы у меня развалился воз с дровами, тогда ты мог бы помочь.

Антон надулся на командира. Цепляясь за леер, он прошел на бак и подвинтил стопора на якорь — цепи. Тут его окатило слева морской водичкой, и он поспешно вернулся на безопасный в этом отношении мостик.

— Хоть бы одна шаланда появилась в поле зрения, — сердито произнес Кипяченов. — Когда не надо, их целые флотилии ползают…

— А почему бы не стать на якорь? — задал Антон вопрос, который давно уже щипал ему язык. Он и на бак ходил для того, чтобы обратить внимание командира на этот предмет.

Полагал по молодости, что моряк может забыть в лихую минуту про свой якорь. А тут вот он явился и напомнил…

— Милый человек, ты чем смотрел на карту? — поинтересовался младший лейтенант Кипяченов.

— Глазами, конечно, — сказал Антон.

— Почему ж ты не увидел, что под нами сто пятьдесят метров?

— Да, на такой глубине… — согласился Антон. Командир ткнул пальцем в карту:

— Вот сюда донесет, тогда бросим яшку… Только слабая надежда. Грунт — плита. Поползет, змей.

Море было пустынно, и берег все приближался.

4

Все-таки младший лейтенант Кипяченов хорошо знал море и все его коварные, человеконенавистнические штучки. Якорь полз по гладкой каменной плите и лишь немного задерживал дрейф. На мелководье волна усилилась, вздыбилась, забесилась, и ровно через сорок минут после того, как лопнула головка блока цилиндров, бедный старенький катер МО-32 шарахнуло днищем о грунт. Такого Антон еще не испытывал, и сердце его сжалось. Можно даже сказать, что он испугался, и в этом не будет большого вранья. Испугался, конечно, не за жизнь свою — на полутораметровой глубине он как-нибудь уж не утонул бы, — испугался, что погибнет корабль, что не будет выполнено, может быть, важное задание, что плохо придется командиру, младшему лейтенанту Кипяченову. Даже при маленькой аварии всегда возникает противненький холодок где-то в самой середке груди. Принято называть его страхом.

— Боцман, осматривать помещения! — крикнул командир.

— Есть осматривать! — отозвался боцман и полез внутрь. С минуту было спокойно, потом опять шарахнуло, еще и еще раз; потом хрястнуло последний раз, заскрипело, заскрежетало, застонало — и дрейф прекратился.

— Мичман, — сказал Кипяченов в переговорную трубу, — одень моториста, пошли осмотреть винт… Да, уже сидим. Плотно. Сколько тебе еще вертухаться с головкой? С полчаса? Могила, мичман. Можешь писать на деревню, чтобы пекли к встрече пироги. Охотин тебя демобилизует… А меня? С меня последнюю звездочку снимет. Ну, давай шевелись, мичман. Зачем? В надежде на чудо!

Моторист в черном резиновом костюме и в маске полез за борт. Поныряв вокруг корпуса, он забрался на борт и доложил командиру:

— Сплошная муть, ни беса не видно. Все на ощупь.

— Что именно на ощупь? — спросил младший лейтенант.

— На ощупь две лопасти немного погнуты, а перо руля нормально. Сидим всем килем, прочно. — Моторист обхватил руками плечи. — Озяб я там, товарищ командир.

— Бегом в машину, согреешься! — сказал ему командир.

Моторист громко вздохнул и поплелся к люку. Пришел боцман и доложил, что корпус выдержал и водотечности не наблюдается.

— Очень утешительно, — сказал младший лейтенант Кипяченов. — Отметим это положительное обстоятельство в докладной записке.

Волна накатывалась с носа, и под днищем поскрипывало. Антон понимал, что катер затаскивает на мелководье все дальше. Он перегнулся через поручни и увидел на борту обнажившуюся ватерлинию. Его мучило сознание своей бесполезности, и он утешался лишь тем, что ни командир, ни боцман, ни прочие члены команды тоже ничего не могут поделать. Делом снимался только механик с мотористами, да и то они уже опоздали: не все ли равно, сидеть на мели с исправным мотором или с поломанным?

А под днищем все поскрипывало, и с каждым ударом волны ватерлиния приподнималась на малюсенький микрон.

Явился перемазанный мичман Дулин в комбинезоне, теперь уже не с красным, а коричневым лицом и длинной ссадиной на лбу.

— Так что, значит, за семьдесят три минуты успели, — похвастал мичман. — Попробуем, командир?

Взревел мотор, и бурун запенился под кормой, а МО-32 стоял недвижимо, чуть накренившись на левый борт, носом к серо-коричневому морю. Механик дал самые полные обороты, но от этого только палуба под ногами мельче задрожала.

— А ну-ка, весь личный состав, тянуть якорь-цепь! — скомандовал младший лейтенант Кипяченов.

Все восемь человек вместе с Антоном побежали на бак, вцепились в якорь-цепь и тянули ее со всем мыслимым усердием и наконец вытянули из моря якорь.

— Сейчас нас могли бы выручить только колеса, — сказал командир и велел заглушить мотор.

Он взял бинокль, пошарил по морю, потом обратил взор на берег, скучный и пустынный, бесполезно присутствующий в полумиле от катера. Антон тоже пригляделся и заметил на берегу две маленькие фигурки.

— Доложите мне, курсант Охотин, — произнес командир, — когда потеряна последняя надежда на собственные силы, на технику и на господа бога, кто еще может помочь вам выйти из поганого положения?

— Люди, — сказал Антон после некоторого раздумья.

— Мудро и неоспоримо, курсант Охотин! — сказал командир, подняв палец. — Люди и только люди, братья по биологическому виду и судьбе. Пойди сними свою красивую форму, оденься в ватные брюки и резиновые сапоги и затем явись непосредственно к шлюпбалке.

— Есть! — сказал Антон и полез в кубрик переодеваться.

Вернувшись на палубу, он увидел, что Кипяченов разворачивает шлюпбалку. Они спустили на воду четырехвесельный ял, перелезли в него и погребли к берегу.

— Коль скоро по берегу бродят мальчишки, следовательно, поблизости существует село, место обитаемое, — рассуждал младший лейтенант, загребая. — И живущие там люди, подумав сообща, найдут способ спихнуть нашу злосчастную посуду на глубокое место.

— Дети имеют обыкновение прогуливаться поблизости от своих жилищ, — в той же манере сказал Антон.

Ял царапнул килем по грунту, еще раз царапнул и, наконец, уперся. Они сложили весла, вылезли в воду и затащили шлюпку подальше, чтобы ее не унесли волны. Метрах в тридцати, на берегу, стояли два пацана и молча следили за ними.

Лейтенант, бурля сапогами, двинулся к суше, и Антон пошел вслед за ним, радуясь, что сапоги высокие и вода в них не попадает. Порой самые простые вещи вызывали в нем счастливое удивление человеческой смекалкой. Например, резиновые сапоги: ведь кто-то догадался, и какое это великолепное изобретение — резиновые сапоги! Идешь по морю, а ноги сухие.

— Здорово, орлы! — приветствовал пацанов явившийся из моря младший лейтенант Кипяченов.

— Здравствуйте! — пропищали мальчишки с латышским акцентом. — У вас авария? На мель сели?

— Догадливый народ, — усмехнулся Кипяченов.

— Попадет вам теперь, — рассудил мальчишка, у которого нос был подлиннее. — У нас в колхозе за каждую аварию па общем собрании рассматривают капитана.

— Часто снимают, — добавил второй, с носом пуговкой. — Был человек капитаном, а сделал аварию — и его в матросы.

— Не каркай, пузырь, — строго сказал младший лейтенант. — Покажи-ка нам, где ваша деревня.

— Поселок близко, три километра, — сказал нос пуговкой. — Вон там, за мысом.

— Не умел ехать, иди пешком, — вздохнул Кипяченов, и они пошагали вдоль берега на северо-запад, к рыбацкому поселку.

Через полчаса Антон и младший лейтенант сидели на крупных деревянных стульях перед столом председателя колхоза. Необычный председатель был одет в черную тужурку с якоренными пуговицами и тремя золотыми галунами на рукавах. Иго фуражка с золотым лавром на козырьке лежала на сером ящике радиостанции. Два черных телефона многозначительно молчали.

Антон смотрел то на радиостанцию, то на внушительное, как бы высеченное из дерева скульптором Коненковым лицо председателя колхоза. Строгое и заинтересованное выражение этого лица вселяло надежду.

— Так и сидим, как муха на липкой бумажке, — закончил свойрассказ младший лейтенант Кипяченов. — Вот такая драма и трагедия. Поможете, Арвид Янович?

— У меня есть сильный буксир, но он сейчас в море, — сказал председатель. — Был вездеход, он бы зашел в воду и столкнул вас. Но его увезли в другой колхоз, на северный берег. Мотобот или фишкутер вас не стащит.

— Ни в коем случае, — вздохнул Кипяченов. — Арвид Янович, может, у вас еще что-нибудь есть?

Председатель наморщил высокий, лысый лоб.

— Сколько весит судно? — спросил он.

— Двенадцать метрических тонн, — ответил младший лейтенант.

— Не так много, — сказал председатель. — Сидит на полном киле?

— Может, только с носа можно ладонь подсунуть, — улыбнулся младший лейтенант Кипяченое.

— Бревно! — сказал председатель.

— Кто… бревно? — насторожился младший лейтенант.

— Бревно подсунем, — пояснил председатель.

— Вы что же задумали… бурлаками? — изумился командир МО-32

— Вы можете предложить что-нибудь другое? — холодно осведомился председатель колхоза.

— Не могу, — смущенно улыбнулся младший лейтенант.

— Тогда прошу вас сидеть и ждать, — сказал председатель и потянулся к телефону.

Он звонил по многим номерам и разговаривал по-латышски. То мягко, удовлетворенно кивая головой, то повышая голос до приказного тона. Он все еще набирал номера, когда в кабинет стали заходить люди, все больше старики и парни старшего школьного возраста.

— Ведь это же жуть морская! — тихо восклицал младший лейтенант Кипяченов. — Ведь это же лезть в воду по горлышко! Надо мечтать о вечной славе, чтобы согласиться на такое самоотверженное безумство.

— Да, январь на дворе, — кивал Антон, соглашаясь.

А люди скапливались в просторном кабинете председателя, входили, выходили, разговаривали, поглядывая на двух' пришельцев в военно-морских пилотках с белым кантом.

Председатель подал знак, и все вышли на улицу. Арвид Янович вышел последним и запер свою контору на ключ. Антон взглянул на термометр, повешенный у двери. Увидев на приборе минус три градуса по шкале Цельсия, Антон вдруг сообразил, что ему тоже придется лезть в воду по самую шейку. Стало заранее жалко себя, и вспомнилась коричневая физиономия мичмана Дулина, когда лопнула паршивая головка блока. Не мог, что ли, заменить ее перед походом? Небось сам в воду не полезет! Антон сейчас ничего не имел против, чтобы отец, демобилизовал этого растяпу. Однако, подумав столь опрометчиво, он сразу пошел на попятный, нашел оправдывающие мичмана обстоятельства, и, вообще, ни один механик не может определить заранее, когда бесчувственная железка захочет треснуть…

Толпа топала резиновыми сапогами по гравийной дороге, извивающейся параллельно берегу моря. Остановились у двухэтажного сарая, огороженного развешанными на кольях сетями, взяли лопаты, веревки и четыре бревна. Снизившаяся над сараем чайка прокричала, паря, что-то соболезнующее. Справа под дорогой предостерегающе ворчало море. Хрустко подавался под сапогами гравий.

— Сорок человек, — подсчитал младший лейтенант Кипяченов. — Да наших десяток.

— Должны спихнуть! — уверенно сказал Антон. — Полсотни молодцов — это же сила!

— Я не об этом, — махнул рукой младший лейтенант.

— О чем еще можно думать? — удивился Антон.

— О том, наберется ли у меня на борту пять килограммов спирта. А что спихнем, в этом нам сомневаться нельзя. Гляди, какие бревна.

— Не в бревнах сила, — возразил Антон. — Какой председатель!

— Весомый моряк, — кивнул младший лейтенант Кипяченов.

Обогнули мыс, и Антон разглядел катер. Он стоял на том же месте, а может, чуть ближе к берегу. Арвид Янович замедлил шаги, спросил у Кипяченова:

— Он?

— Он, сердечный, — вздохнул командир МО-32.

— Нехорошо подошли, — сказал председатель колхоза. — Здесь длинная отмель и камни.

— Выбирать не приходилось, — пожал плечами младший лейтенант.

Впереди бежали мальчишки. Сверху скользила в воздухе чайка и произносила что-то тоскливое своим некрасивым голосом. Антон узнал место, где они высадились на берег.

— Ваша шлюпка? — спросил председатель, глядя на стоящий под берегом четырехвесельный ял.

— Моя, — кивнул младший лейтенант.

— Хорошая шлюпка, — одобрил Арвид Янович. — Садитесь в нее и плывите на судно. Люди сейчас подойдут.

Опустив ресницы и заметно смущаясь, Кипяченое произнес:

— Спасибо… У меня наберется граммов по сто спирта на брата… Как вы считаете, Арвид Янович, до или после?

— После, — деловито кивнул председатель. — Ноги растереть очень полезно.

На берегу разгорелся костер, и мальчик с носом пуговкой подкидывал в него корявые сучья.

Едва поставив ногу на металлическую палубу, младший лейтенант пошел распоряжаться:

— Матятин! Растопить плиту до красного каления! Венков, вернитесь обратно в радиорубку! Крутов и Жеребсон, в резиновых костюмах пройти море до глубины метр восемьдесят и растащить с пути все камни! Охотин, шлюпку на борт и закрепить по-походному! Механик, еще раз обследовать винт и рули! Мотор на малые обороты. Боцман, бухту тридцатисемимиллиметрового троса на палубу!..

Антон наладил стропы и ручной лебедкой вытащил из воды шлюпку. Он аккуратно установил ее в кильблоки, закрепил талрепами и укрыл брезентовым чехлом. Закрепить шлюпку по-походному — это значит закрепить ее так, чтобы она не упала, даже если бы катер перевернули вверх килем, приподняли и потрясли.

— Хорошая шлюпка, — повторил он слова Арвида Яновича. Шлюпка и в самом деле преотличная, гладкая, крутобокая,

обводистая, с прочным транцем. Надежная конструкция, отработанная веками. Хоть иди на ней через океан. Будет взмывать на водяные горы и плавно скользить вниз. Вымокнешь, конечно, но не утонешь. Сюда бы еще подвесной мотор сил на двадцать — цены бы этому ялу не было. Впрочем, нет. Лучше парус. Что такое мотор? Шум, грязь, заботы и никакой гарантии. Вот лопнула в нем одна железка — и сиди кукуй в аварийном состоянии, бегай по людям, умоляй о помощи. А парус никогда не подведет, дул бы ветер. А когда на Балтике ветра нет?

Еще один костер запылал на берегу. Цепочка людей двинулась в море. Километр всхолмленной воды отделял их от катера. Люди шли вперед, погружаясь все глубже.

Вернулись на борт Крутов и Жеребсон. Доложили, что все камни с пути убраны. Механик сообщил, что под винтом расчищено, но погнутые лопасти отнимут узла полтора скорости…

Вылез на мостик тоненький старшина второй статьи Венков.

— В рубку вам приказано! — крикнул на него командир. Старшина второй статьи перевел взор на море.

— Что делается! — произнес он, заглядевшись на идущих по морю людей. — Интересно, хватит ли у них коек в лечебнице?

Он поежился от ветра и скрылся в рубке.

Люди подошли, и вода была им по грудь, а большие волны захлестывали до глаз и до шапок. Арвид Янович зычно крикнул по-латышски, и люди облепили катер с обоих бортов.

— Поработать винтом? — спросил командир.

— Пока не надо, — сказал председатель. Он снова крикнул.

Сперва навалились правые, и катер скрепился влево. Тут навалились левые и накренили катер вправо.

— Шевелимся! — закричал младший лейтенант Кипяченое.

Арвид Янович снова скомандовал, и люди старались тащить катер вперед, но он не двигался. Председатель кричал, и все кричали в такт, но упрямый корпус стоял на месте, как прибитый гвоздями.

— Все за борт! — рявкнул младший лейтенант Кипяченое и прыгнул в воду прямо с мостика.

С гиканьем посыпались в воду матросы. Радист Венков выглянул из рубки и застыл, разинув бледный рот. Антон тоже прыгнул, почувствовал мгновенный ожог ледяной воды, заорал что-то нечленообразное, уперся ногами в дно, а руками в борт, напрягся в такт команде Арвида Яновича — и холода как не бывало Гулкое, хриплое «ах!» вырвалось из пятидесяти глоток, и под килем хрустнуло, заскрежетало, и катер прополз первый метр. Арвид Янович крикнул, и два старика, окунаясь Е головой, подсунули под киль бревно. Снова навалились, двинули, подсунули второе бревно, потом третье и четвертое.

— Мотор! — крикнул председатель.

— Мичман, врубай полный! — проорал младший лейтенант.

В корпусе заревело, и за кормой вскипела вода. Медленно-медленно, ползком двинулся вперед МО-32, а люди поддерживали его с бортов и подкладывали под киль бревна. Ни на ком уже не осталось сухого места, даже шапки были мокры, по у всех на лицах было необыкновенно радостное выражение.

— Глушите мотор! — крикнул председатель.

— Мичман, стоп машина! — гаркнул младший лейтенант Кипяченое.

Заглох мотор, и люди перестали кричать, и на море стало тихо. Волна захлестывала с головой, шатала, валила, и Антон теперь больше удерживался за катер, нежели напирал на него. Но пришлось упереться, навалиться еще раз — и катер качнулся. Всплыли покореженные, измочаленные бревна.

— Ур-р-ра! — заорал младший лейтенант Кипяченое, и за ним заорали все.

— Берите своих людей на борт, — сказал Арвид Янович. Младший лейтенант подплыл к председателю, обнял и поцеловал его.

— Экипажу МО-32 на борт! — скомандовал он.

И первым взобрался на палубу. Он вынес из рубки бутыль и протянул председателю:

— Чем богаты… — И опять смутился. Катер приятно покачивался на волне.

Антон смотрел под ноги, как с него течет вода и на палубе растет выпуклое озерцо. Он удивлялся, как это было страшно, пока не прыгнул в воду, и как все получилось обыкновенно! и никаких ужасов, никаких захватываний духа — просто работа, даже вроде бы и рассказывать нечего. Даже и не холодно. Он не торопился в кубрик, стоял на ветру, и ветер теперь не казался холодным.

— Арвиду Яновичу наша четверка понравилась, — сказал он командиру. — У них таких нету.

— Такой молодой, а уже гений! — воскликнул младший лейтенант Кипяченов. — Вываливай шлюпку за борт!

Антон сдернул брезент и быстро спустил шлюпку.

— На память! — крикнул командир. — Владейте, Арвид Янович, в память о нерушимом братстве рыбаков и моряков Военно-Морского Флота!

— Что вы, командир, — сказал председатель. — Не надо. Ведь отвечать придется.

К шлюпке уже подошли рыбаки, стали профессионально рассматривать ее, покачивая головами и произнося непонятные, но, видимо, одобрительные слова.

— Отвечу! — весело откликнулся младший лейтенант. — Я не женатый, а жалованье приличное!

— Тогда спасибо, — сказал Арвид Янович. — Очень хорошая шлюпка. Надо такие для нас делать. Только напрасно. Мы и без этого…

— Конечно, без этого, — сказал командир. — Прощайте!.. Прошу прочь от винта!

Он поставил ручку телеграфа на самый малый, потом на малый, на средний, и через две минуты катер вышел на курс и мчался полным ходом на северо-запад, к Рижскому заливу.

Антон спустился в кубрик. Там боцман делил между купавшимися остатки спирта. На столе стояли, позванивая, восемь стаканов, и в каждом было жидкости чуть больше половины. Рядом лежала надорванная пачка галет.

— Венков, отнеси командиру на мостик! — приказал боцман и протянул радисту стакан и две галеты.

Радист, которому спирту не полагалось, вздохнул и пошел из кубрика, бережно держа стакан.

После этого мокрые моряки разобрали стаканы, приготовили галеты на закуску, и боцман серьезно произнес:

— За процветание народов Прибалтийского края, салют!

— Двадцать залпов! — откликнулись моряки и выпили огненную воду.

У Антона перехватило горло. Неразбавленный девяностошестиградусный спирт ему пить еще не доводилось. На глазах выступили слезы, и он отвернулся, чтобы, не дай бог, кто не заметил и не обозвал салагой. А по телу уже разливалось тихое блаженство, и хотелось совершить еще что-нибудь выдающееся, да почище, чем это купание в теплой ванне, именуемой январской Балтикой. И все вокруг него стало хорошим и милым, все предметы красивыми, а люди — родными.

Матросы переодевались, относили мокрое обмундирование в машинное отделение. Антон тоже стащил с себя мокрое, переоделся в свою курсантскую форму первого срока носки.

— Какие замечательные люди эти рыбаки! — сказал он. Это море так воспитывает людей. Разве сухопутные так могут? Сухопутные все еще решают важную проблему, уступать ли дамам и старшим место в автобусе. Они еще не договорились окончательно, возвращать ли найденные кошельки. Они славят человека в газетах, если он помог ребенку перейти улицу. Увидели бы они этих рыбаков!

— Свои ребята, — отозвался боцман. — Ты поспи, молодой. Еще часов пять ходу.

— Что ты! — сказал Антон. — Я сейчас пойду на мостик!

Он только на минутку прилег на чью-то койку. Глаза его сомкнулись, матрас обволок размякшее тело, а ровный шум мотора превратился в неслыханную волшебную песнь, которую хотелось слушать вечно. Девяносто шесть градусов мастерили в голове фантастические видения.

— Сейчас иду на мостик, — прошептал он и заснул окончательно.

5

Его потянули за ногу. Антон раскрыл глаза. Было тихо и не качало. Над ним высился боцман.

— Ваша остановка, товарищ будущий офицер, — сказал боцман.

Антон потянулся, улыбаясь. Тело чувствовало себя бодро, в голове было ясно, а на душе весело. Он взглянул на часы, половина одиннадцатого.

— Вот это я дал! — сказал Антон боцману.

— Здоров дрыхнуть, — согласился боцман. — У нас переночуешь или в город пойдешь?

— Пойду в город, у меня есть адрес. — Он надел шинель и шапку. — Командир у себя? Попрощаться надо.

— Отбыл командир, — сказал боцман. — У него тоже в Риге адрес имеется.

— Ну что ж. Передавай привет, — сказал Антон, пожал боцману руку и выбежал на причал.

Было темно, морозно, и высоко в небе стояла белесая маленькая луна. Где-то слева, за шлагбаумом пропускного пункта, урчал автобус. Антон двинулся на этот звук. Навстречу попадались возвращавшиеся из увольнения матросы.

«Удобно ли вваливаться к приятелю в двенадцатом часу ночи, может, там и ночевать негде? — подумал он — Не двинуть ли прямо на вокзал, да в Питер? А когда поезд? Вдруг утром? Нет, — решил он, — пойду к Вальке. Свой брат моряк не прогонит».

Автобус домчал его до города, потом другой автобус доставил на нужную улицу, труднопроизносимое название которой Антон несколько раз восстанавливал в памяти при помощи записной книжки. Без особого труда он нашел Валькин дом. За дверью открылась широкая пологая аристократическая лестница с дубовыми перилами. В вестибюле стояла каменная ваза, а на ней была дощечка с надписью: «Не для окурков» «А для чего?» — подумал Антон. Но не смог изобрести никакого полезного применения этой вазе, похожей на поставленное торчком яйцо допотопного птеродактиля. Желание идти в гости почти угасло в нем, но все — таки он поднялся на третий этаж. Там обнаружилась Валькина квартира. На медной дощечке было написано вязью: «Доктор Мускатов», а из-за двери доносился гул, напоминавший о морском прибое или о прикрытом подушкой проигрывателе.

«Не спят еще», — сказал себе Антон и сильно нажал кнопку звонка. Дверь загремела, распахнулась. В лицо ему ударил многоголосый гам, перемешанный с музыкой, и он шагнул вперед прямо в двойные объятия Билли Руцкого и лохматой девчонки которая тут же чмокнула его в щеку, потом попятилась прикрыла лицо рукой и сказала:

— Ах, простите.

Больше никого не было в просторной прихожей, только бамбуковая вешалка гнулась под грузом многих женских пальто и морских шинелей. Антону стало весело. «Э, да они тут целовались», — подумал он и сказал:

— Добрый вечер. По какому поводу веселье?

— Здравствуйте, — сказала девчонка и стала приглаживать обеими руками лохматую голову.

Изысканно красивое лицо ее, широкое в скулах с дичинкой в синих, умело подкрашенных глазах навело Антона на мысль об индейских племенах Центральной Америки, впрочем, и о Древнем Египте он тоже подумал. Теория о путешествиях слуг фараонов через Атлантику получила, по его мнению, новое веское подтверждение.

— Валькин день рождения празднуем, — сказал Болеслав Руцкий. — А ты почему так поздно?

Раздался зычный зов из недр квартиры:

— Кого там черти принесли?

— Антона Охотина! — откликнулся Билли.

— Волоки его за стол!

— Как же его поволокешь, у него второй разряд по боксу! — крикнул Билли.

— Тогда пусть идет своими ногами!

Девчонка, похожая одновременно на дочь Рамзеса и на дочь Монтесумы, уже расстегивала крючки на его шинели.

Опередив Билли, Антон взял ее под руку и повел к двери в комнату, из которой доносились шум и голоса.

— На всякий случай, как вас зовут?

— Ни на какие всякие случаи не рассчитывайте, — произнесла она так серьезно, что Антон засомневался, целовалась ли она тут с Билли. — А зовут меня Инной.

Она толкнула дверь ногой.

Валька Мускатов праздновал свой день рождения, двадцать один год, полное и несомненное совершеннолетие. Праздник начался давно, о чем свидетельствовали распотрошенные тарелки с едой, пустые салатные блюда и вазы, почти уже без фруктов и конфет. От жареного поросенка остались одни лишь позолоченные копытца. На крахмальной скатерти еще сверкало несколько белых, как тундровый снег, пятен. Лица гостей пылали, глаза блестели, и языки забегали вперед мысли. Состав присутствующих был на редкость выдержан — курсанты и такие девчонки, что известный Парис, сын Приама, надолго задумался бы, которой присудить яблоко. Все улыбались новому гостю, кричали кто во что горазд.

— Штрафной кубок святому Антонию! — провозгласил Валька.

Инна медленно пошла к двери.

— Опоздавшим штраф! — надрывался десяток голосов.

Антон провожал глазами Инну. Она на миг обернулась и вышла из комнаты.

Билли Руцкий протянул ему вазу с вином.

«Зачем это мне, — думал Антон. — После моря, после рыбаков. Я просто не желаю пить глупый штрафной кубок после того, как выпил наградные полстакана. Наверное, они думают, что хотят мне добра. Но в море мы были не вместе. И мне здесь, в общем — то, нечего делать. Надо уйти. А что соврать чтобы их не обидеть? И куда уйти? На вокзал?»

— Погодите, люди, — сказал он. — Я кое-что забыл в шинели.

— В таких случаях надо говорить, что идешь звонить по телефону, — удачно понял его Валька Мускатов.

— Пусть так, — усмехнулся Антон и вышел из комнаты плотно прикрыв за собой дверь.

Инна сидела на сундуке в прихожей, курила, неловко держа в пальцах длинную сигарету с желтым фильтром.

— Вы уже выхлебали ваш кубок?

— Я бы с радостью сердца отсюда смылся, — сказал Антон.

— Что же вас удерживает? Как раз удобный момент.

— Недостойно, вроде бы, украдкой…

— Бабушкин предрассудок, — махнула она рукой. — Мне кажется, что сегодня в вашей жизни произошло что-то необычайное.

— Было дело, — кивнул Антон.

— Расскажите. Развлеките девушку…

— Я добирался от Линты на катере, — начал Антон. — В море случилась авария…

Он подробно рассказал Инне, как пятьдесят человек сталкивали с отмели МО-32, как командир Кипяченов подарил шлюпку председателю колхоза, как необычайна и безбрежна была радость. И только как заснул после всего этого — умолчал.

— Теперь понятно, почему вы отказались от пошлого штрафного кубка, — улыбнулась ему Инна. — Глупо было бы обменять ваше высокое чувство на простое опьянение. И вообще глупо опьяняться… вином.

Он согласился с ней, не уточняя на словах, чем же опьяняться умно…

Из-за угла коридора появился Билли Руцкий.

— Поздравляю, святой Антоний, — выдавил усмешечку Билли, когда Инна ушла из прихожей.

— Идиот, — сказал Антон.

— Я-то не идиот, — покачал головой Билли.

— Билли, — тихо сказал Антон. — Это очень хорошо, что ты не идиот. Пойми в таком случае, что у нас с Инкой ничего пошлого не было, и внимание мы друг другу оказывали чисто приятельское. И если ты посмеешь болтать какие-либо домыслы на этот счет, я совершу такое, что безымянная могила по сравнению с тобой покажется оратором.

Антон сгреб у него на груди тельняшку. Билли сморщился.

— Я человек покладистый и никому не хочу зла. Не знаю и не надо мне знать, что вы делали. Разожми пальцы, отпусти душу. Мне только завидно, что такая дева не со мной пошла завивать горе веревочкой. Тебе на этот раз повезло.

— Все-таки ты идиот, — сказал Антон и сплюнул в сторону. Когда он зашел в комнату, гости выворачивали карманы,

сыпали на стол мелочь и мятые рубли.

— Кто больше! — гнусавил Валька Мускатов голосом вагонного попрошайки. — Не на хлеб ведь собираем!

Антон выудил из записной книжки единственную свою двадцатипятирублевку и положил поверх мелочи.

Девчонки сбегали в магазин, принесли снеди, снова наполнили вазу конфетами и возвратили Антону примерно половину его четвертного.

— Спасибо, на билет хватит, — удовлетворился Антон. Уселись завтракать, расхватали дымящуюся картошку. Антон накрыл свой бокал куском ветчины. Святого Антония долго не уговаривали. Даже отнеслись к этому поступку с уважением. Инна решительно ухаживала за его тарелкой. Заметив пронзительный взгляд завистливого Билли, Антон показал ему из-под стола кулак. Билли отвел глаза и приналег на жидкое.

Но все-таки примазался провожать Антона на вокзал.

6

Потянулась, засопела, заковыляла, спотыкаясь, послеотпускная раскачка. Слушали лекции через пятое на восьмое, записывали и того меньше, толковали меж собой о дальнем, невоенном, в строю ходили, сбиваясь с ноги. Все мысли и мечтания были еще там, и по ночам снилось — кому ласковая мама, кому заплаканная на прощание девчонка, кому танцулька в голубом зале со светоэффектами, кому стол с пирогами.

Резко увеличился коэффициент мелких дисциплинарных взысканий и двоек. Коэффициент поощрений заметно уменьшился. Увольнение в ближайшую субботу светило далеко не всему личному составу, но особого уныния по этому поводу не наблюдалось: за десять суток отпуска нагулялись по самые уши можно и отдохнуть, пролежать беспечно уикэнд на казенном матрасе, почитать, наконец, книженцию да поколотить шары в бильярдном зале, кто обожает это занятие. Тем более что за окнами вьюжит февраль.

Антон себя соблюдал. На замечания не нарывался, приказания начальников выполнял прилежно и усваивал науки до положительного балла, потому что увольнение было необходимо ему позарез.

С Ниной творилось неладное. Два последних отпускных дня они провели вместе (папа еще не вернулся из теплой Южной Америки), и она все время была эдакая ненормальная. Бледная, глаза огромные, будто еще выросли за месяц, поблескивают зелеными искрами, как у зверя. На вопросы отвечает невпопад, молчит. А если говорит, то неподходящее, совсем беспричинное, о своем дальнем детстве, которое почему-то было несчастным и голодным, и как папа однажды, только что вернувшись из неприятных мест, увидел ее купающейся в речке — большеголовый скелетик в спадающих мальчиковых трусиках — увидел и заплакал.

Нина стряпала пищу, и вся она была недоварена, пережарена, пересолена. Антон жевал, ничего не говорил и пугался. Потом пробовал завести разговор о простом, повседневном. Она кивала и отвечала «ага». Он переводил речь на высокие материи, упоминал о взлетах человеческого духа, и она опять соглашалась: «ага». Ночью она была дерзкой, требовательной и безмолвной, а по утрам, при свете, подолгу рассматривала его стрекозиными глазами — и уходила все дальше в свое, недоступное. Антон ничего не понимал и еще больше пугался.

— Ты разлюбила меня? — спросил он.

— Ага, — сказала Нина.

— Растолкуй и обоснуй мне это «ага», — уныло переспросил он.

— Что? — наморщила она лоб. — Хочешь кофе? Придется варить.

— Я хочу знать, любишь ты меня или нет, — сказал он сердито. — Такое впечатление, что ты все время мечтаешь о другом.

— О другом я не мечтаю, — ответила Нина.

Она сыграла ему Рондо каприччиозо Мендельсона, и Антон стоял у рояля, придерживаясь за крышку, а потом долго опоминался, выбитый, могучей музыкой из натоптанной земной колеи. Он увидел борение гигантских страстей, то, от чего стремится уберечь человека мудрый Патанджали, и впервые засомневался, прав ли старый индус, ибо так прекрасна и величественна эта битва, и хорошо ли жить в мире, где такого уже не будет.

— Кажется, я понял, почему Сальери истребил Моцарта, — потряс он головой.

— Ага, — сказала Нина, глядя сквозь стену немигающим взором.

— Что с тобой, ответь, наконец! — взорвался Антон.

— А что? — сказала она и повернулась к нему.

— О чем ты все время думаешь?

— Разве надо о чем-нибудь думать? Я ни о чем не думаю.

— Чем же ты занята?

— Живу. — Она улыбнулась недоуменно, как бы не совсем доверяя своим ощущениям. — Мне так радостно.

Приблизилась к нему и замерла, обняв сильными руками. Он не понимал и сомневался.

— Кто дал тебе такую радость? — спросил он ревниво.

— Ты, — сказала она.

Это прозвучало лестно, но ничего не объяснило. На следующий день она проводила его до КПП, обняла и поцеловала на виду у посторонних, без смущения и властно.

Наступила первая послеотпускная суббота. После большой приборки на увольнение построились двадцать три человека — только им изо всей роты и удалось сохранить за эту неделю учебную и строевую невинность.

— Не густо, — оглядел строй главный старшина Лев Зудней — Словно как после атаки на огневой рубеж. И что мне странно: никто не приходит проситься!

— А я? — выглянул из-за вешалки Герман Горев.

— Вам не положено, — отсек главный старшина. — У вас десять суток неувольнения за невыход на утреннюю зарядку.

— Мне нужно, — громко вздохнул Герман. — Совершенно необходимо!

— Что-нибудь случилось? — смягчился Лев Зуднев.

— Видите ли, товарищ главный старшина, — издалека нанял Герман Горев, — это может показаться странным и даже смешным Это поймет только тот, кто всей душой любит животных, — человек, который еще в раннем детстве подбирал и таскал домой всяких бродячих кошек, а в школе был непременным членом кружка юных натуралистов. К таким людям относится моя мама. Когда я, покинув дом, поступил в училище, мама, чтобы не оставаться в одиночестве, завела овчарку. Громадный красавец пес по имени Гард, с двумя дипломами и с золотой медалью. Он один для нее теперь отрада и утешение. И вот вчера омерзительный нетрезвый хулиган швырнул палку и перебил Гарду переднюю лапу. Мама вне себя от отчаяния. Я звонил домой, там стон и слезы. Надо везти собаку в ветеринарную лечебницу, но пожилой женщине это не под силу. И если собака умрет от гангрены, мама снова останется одинокой.

— Оригинально, — покачал головой старшина роты. — На моей памяти в училище не было случая, чтобы курсант обращался за неположенным ему увольнением по причине болезни собаки. Очень нешаблонно! — причмокнул он губами. — Бесценный экземпляр для моей коллекции. Пожалуй, я вас отпущу, и даже с ночевкой. Одевайтесь, Горев, и становитесь в строй… И прекратить всякие смехоечки! — скомандовал Лев Зуднев. — Любовь к животным — это единственная слабость, которую может себе позволить профессиональный военный!

— Болваны, чего смеются, — бормотал Герман, пристраиваясь к увольняющимся. — Я ведь правду говорю… Только к Гарду уже вчера приезжал ветеринар, и все в порядке.

Лев Зуднев роздал увольнительные и вывел жиденький строй за КПП. Резкий ветер прохватил Антона, и стало зябко, и он усмехнулся, вспомнив, как стоял полчаса в ледяной воде и не испытывал никакого холода. Много неизведанных сил пропадает в тяжелом на подъем организме человеческом, подумал он. На зарядке пятьсот метров пробежишь, и уже ножки ноют, а на летней практике пятикилометровку сдавал по приказанию начальства — и ничего, не помер, пробежал в пределах спортивной нормы, да еще потом до отбоя играл в волейбол с командой второй роты… Сил в организме запасено, как у хорошего боцмана покрасочного материала. Так просто ни за что не даст, скажет: нет ни грамма, но чуть грянет пожарный случай — визит министра или какой-нибудь поход дружбы — выложит из своих загашников столько, что весь корабль заново покрасить хватит. «Может, йога научит распоряжаться этим аварийным запасом по усмотрению ума, — размечтался Антон. — Может, приобрету я такую способность: сразу собрать силы в единую точку — и выложить мгновенно, взрывом!»

Нина была одета по-домашнему — в том зеленом платье и тапочках с помпонами, как впервые предстала здесь перед Антоном в том памятном октябре. И сразу дух его размяк, грудь наполнилась упругим и теплым, руки потянулись к ее хрупким плечам, и напрочь вылетели из головы строгие мысли овладении собой и концентрации воли.

— Наконец-то ты не пахнешь своим гадким одеколоном, — сказала Нина. — У тебя улучшился вкус?

— После отпуска все бедные, — объяснил Антон. — Освежаемся водичкой, так что вкус тут ни при чем. Хорошо еще, что я не курю, а то от меня несло бы сигаретами «Северные», но шесть копеек пачка.

— Хилый ты у меня мужичок, — сказала она. — Не пьешь, не куришь, в карты не играешь и любишь одну женщину. В гусарский полк тебя бы не взяли.

— Я обиделся, — сдвинул он брови. — И вообще, в отпуске я пил вино из литровой посуды и три часа пребывал с девушкой в ночи и в отдельной комнате.

— Болтушка, — рассмеялась она, — ты никем не увлекся, я же это чувствую, мой хороший.

— Ты сегодня тоже хорошая, — сообщил ей Антон, задумываясь попутно о том, каким же таким чувством она может чувствовать, увлекся он кем-нибудь или не увлекся. — Все твои мысли дома, и глаза не блуждают под потолком. Скажи, что с тобой было?

— Какое это сейчас имеет значение? — ласково сказала Нина. — Не бойся, ничего не будет от тебя скрыто.

— А почему нельзя знать сейчас?

— Дай мне немножко покапризничать, — улыбнулась она.

— Ну, валяй капризничай, я не препятствую. Судя по твоему туалету, ты никуда сегодня не собираешься?

Она низко опустила голову:

— Мало же ты понял, глядя на мой туалет…

…Потом она сказала:

— В консерватории сегодня вечер.

— Программа?

— Эстрадный концерт и танцы. Вечер в какой-то степени исторический, ибо впервые мы пригласили к себе эстраду.

— Наверное, великие метры вертятся в своих гробах так, что на могилах шатаются памятники, — сказал Антон. — Только на концерт мы, пожалуй, опоздали.

— Может быть, не совсем. Все интересные номера оставляют на конец. И вообще — я хочу.

— Тогда сыграем марш.

Концерт еще не кончился. Похожий на испанца черногривый тип, растягивая к ушам усики, пел под гитару:

Говорила Поля Коле:

«Твое место, Коля, в поле».

Но ответил Коля Поле:

«Мое место в «Метрополе»!»

— Кажется, это не классика, — отметил во всеуслышание розоволысинный сосед Антона.

— А тоже смешно, — кинул Антон через плечо, и розоволысинный поперхнулся.

Нина крепко сжала Антону руку, зашептала на ухо:

— Это же профессор…

Бурные аплодисменты зала не позволили ему расслышать фамилию. Иссушенным хоралами студентам нравился Коля в «Метрополе».

Частушечник, наконец, выдохся и уступил площадь конферансье.

Тот сказал, приложив ладонь к сердцу:

— Да, и я был студентом. Милые, незабвенные времена! Грыз науки, жил в общежитии — стол, шкаф, четыре кровати. А над Васиной надпись: «При пожаре выносить вместе с одеялом».

Шутка имела средний успех. Отпустив еще полдюжины подобных, конферансье осведомил:

— Выступает Ральф Сарагосский, у рояля Веньямин Тыквин. Музыкальный фельетон Антона Охотина «Ярмарка чудес»!

— Ого! — сказала Нина и всем корпусом повернулась к Антону. — Как это понимать?

Кровь бросилась Антону в лицо, и дыхание стеснилось. Справившись с дыханием, он ответил:

— Погоди, сейчас соображу… Ага… Когда были в Москве, Гришкина мама показала «Ярмарку» одному артисту, и тот взялся исполнять. Я получил восемьдесят гульденов и был доволен по самые уши. Но как эта штука попала к Ральфу Сарагосскому, это для меня непонятнее, чем природа всемирного тяготения.

Веньямин Тыквин засинкопил по клавишам. Ральф Сарагосский начал фельетон чуть не с середины, и ошеломительная радость Антона от этого существенно померкла. Чужие вставки (ужасно, по его мнению, бездарные) резали слух. И мелодии были не те, под которые исполняли «Ярмарку» Сенька с Германом. Нет, совсем не те были мелодии, куда как хуже.

— Грабит, врет и калечит, — сказал он. — Совестно слушать. Никому не говори, что я автор.

— Не кокетничай, — упрекнула Нина. — Очень хорошо. Слышишь, все смеются.

— Большая похвала, — буркнул Антон. — И над Колей в «Метрополе» все смеялись.

— Конечно, конечно, — закивала Нина. — Твоя поэзия на три ступеньки выше, рукой подать до хрестоматии… Дурачок, — погладила она его рукав, — ты, в самом деле написал хорошие стихи. Видишь, их исполняет уже второй актер, а может, и еще кто-нибудь исполняет. Гордись.

— Ладно. Буду. В часы досуга, — уныло проговорил Антон. — Вот опять извратил мысль…

— А люди довольны и смеются, — сказала Нина.

— Сейчас освищут, — вздохнул Антон.

— Ох ты и кокетка! — уязвила Нина. — Уймись. Скучно. Антон умолк.

Розоволысинный профессор склонился в его сторону:

— Простите меня за мой слух… Но ваши стихи хоть в какой-то мере напоминают литературу, а все прочее…

— В какой-то мере я польщен, — вздохнул Антон и отклонился к Нине.

Когда Ральф Сарагосский, изобразив напоследок лошадь, умолк и склонил голову, грянули аплодисменты. Кричали «Бис», но Ральф, могучим движением сдернув со стула аккомпаниатора, простер руку в его сторону, потом, обхватив музыканта за талию, увел со сцены.

Два брата в расклешенных штанах отстучали мексиканский танец, и. на этом концерт прекратился.

Народ повалил из зала, началась давка. Нина крепко держалась за рукав Антона. Она сказала:

— Мне расхотелось танцевать. И вообще, мы не так уж часто бываем вдвоем. И вообще, скоро приедет папа. И вообще, и хочу уйти отсюда.

Они побежали вниз по лестнице.

Антон все не мог успокоиться. Голос Ральфа слышался ему, и хотелось не переставая говорить о великом событии своей жизни. Застегивая на ней шубку, он сказал:

— Что-то не слышно шумных споров о моем произведении.

— Великое не сразу доходит до сознания масс, — улыбнулась Нина.

7

Отлично понимая, что бахвальство не украшает моральный облик, Антон никому ничего не рассказывал. Он читал Патанджали, учился самообладанию и самоконтролю и вскоре добрался до хатха-йоги, которая учит, как управлять своим телом и дыханием. Он дышал полным дыханием и дыханием сукша-парвак, которое возбуждает деятельность мозга, и ему казалось, что мозги в самом деле начинают работать лучше. Он дышал очищающим дыханием, ритмическим дыханием. Свободно стоял на голове в позе сиршасана, и приятели решили, что святой Антоний окончательно рехнулся, помешался тихим способом, поскольку не размахивает теперь руками, не орет диким голосом, не вмешивается в чужие разговоры, не надувает начальство и преподавателей, перестал играть в «английский смех» и другие столь же мудрые игры, принимает какие-то идиотские позы и в довершение всего пьет носом воду. А он ощущал почти зримо, как крепнет тело и разрабатываются суставы, как легчает для него всякий и умственный и физический труд, как светлеет и наполняется многими интересными подробностями окружающая его жизнь, был всегда в хорошем настроении и все более веровал в Патанджали. А когда он в один прекрасный день открыл для себя, что равнодушные прежде люди и даже закоренелые недруги относятся к нему с добрым уважительным вниманием, тогда его вера приобрела характер благоговения. Он открывал «йога-сутру» не иначе как чисто мытыми руками, совершив пред тем ритмическое дыхание, помогающее организму поглощать рассеянную по вселенной прану, основополагающую, причинную энергию. Он упивался благотворным сверхзнанием.

Помирившись с Пал Палычем, Антон рассказал ему, стараясь не захлебываться восторженными словосочетаниями, о своем новом увлечении. И показал книгу. Книгу Пал Палыч перелистнул бегло, глядя краем глаза, из вежливости.

— Не вредно, не вредно, — молвил Пал Палыч.

— Эти асаны!.. — почти воскликнул Антон и рассказал, как много пользы принесли ему позы.

— Пользы не более, чем в обычной акробатике, — возразил Пал Палыч. — Акробатика даже полезнее.

Антон обиделся:

— Конечно, для вас акробатика полезнее, потому что можно устраивать соревнования, раздавать значки и призы и отстаивать всякую честь…

— Йогам не положено так кипятиться, — улыбнулся Пал Палыч. — И вообще, йогизм — это профессия. Настоящий йог живет по вектору, направленному внутрь себя, думает лишь о своем теле и о своем духе, ему мало дела до внешнего мира. Поэтому акробатика кажется мне более полезной.

— Я стал больше думать о внешнем мире, — сказал Антон. — А потом, я же не собираюсь становиться настоящим йогом.

— Поэтому я и сказал: «не вредно». Только не надо веровать в йогу ученически, рискни подумать самостоятельно. Возьми отсюда, — он постучал ногтем по обложке, — все ценное. Контролируемое дыхание, некоторые асаны, правила психогигиены. И еще… Еще я тебе посоветую: сделай главную задачу этой книги своей частной задачей. Как это? — не понял Антон. Подумай, — сказал Пал Палыч.

Антон ушел от него недовольный, не потеряв веры в Патанджали.

Все же выдержка его не до конца окрепла. Он сказал Григорию:

— «Ярмарку» уже исполняет наша эстрада.

И выложил подробно, как они с Ниной были на концерте. Григорий очередной раз процитировал Козьму Пруткова: — Поощрение необходимо гениальному писателю, как канифоль смычку виртуоза. Продолжай в том же духе, пиши еще. А вдруг ты далеко пойдешь на этой стезе?

По этой стезе Антон идти не собирался, однако стихи хлестали из него, как вода из лопнувшей трубы. Он даже конспектировал стихами некоторые несекретные лекции, чем повергал приятелей в подлинный восторг. Приятели любили изучать корабельные вспомогательные механизмы по его конспекту, и норой во время самоподготовки откуда-нибудь из угла раздавалось монотонное:

Бывают эти механизмы различных видов и родов, и в каждой крупной установке они — существенная часть. В работе паровых котлов, турбин и двигателей разных без них никак не обойтись. А также для подачи света и для питания моторов, для производства артстрельбы они всегда необходимы. От них живучесть корабля зависит. Воду при пожарах они на пламя подают. А при авариях ужасных они откачивают воду из помещений корабля. К таким полезнейшим машинам у нас относятся насосы. На разряжении основан их принцип действия всегда. А поднимать мы можем воду при абсолютном вакууме на десять метров лишь всего. Влияет ли температура на высоту воды столба? Чем выше есть температура, тем ниже будет этот столб, и потому все машинисты ужасно сердятся и злятся, когда в насосы судовые идет горячая вода… На флоте нет того матроса, чтоб не умел крутить насоса… На кораблях мы наблюдаем насосы Вира, Вартингтона, насосы Блэка и т. д. …

Предмет отлично запоминался, и ни одной двойки по корабельным вспомогательным механизмам в классе не было. Стоя на голове и извиваясь на животе в позе змеи, именуемой по — индийски бхуджангасана, Антон сочинил историческую комедию в стихах под названием «Курсант при дворе императрицы Екатерины Второй». Действовали в пьесе:

Ее величество государыня императрица,

Курсант в полной парадной форме,

Сатана — рогат, золотые подковы,

Дух разрушения — трудолюбив,

Добрый дух — личность инертная,

Вельможа,

Тень, выходящая из стены, — не пьет, не курит.

Голос свыше, чертята, толпа, нубийцы, карлики, дураки, фокусники, гости, стража, духовой оркестр радиокомитета.

Комедию записал с его слов и иллюстрировал цветными карандашами веселый парень Энрико Ассер, потом ее разучивали и декламировали в курилках, пока сведения о новом произведении не дошли до начальства.

Полковник Гриф вызвал Антона к себе. Антон пошел без страха и стоял на ковре вытянувшись, в положении «смирно», и стоять ему было удобно и приятно, а полковник, расположившись в кресле, листал рукопись и временами посмеивался.

— Забавно, забавно, а ремарки особенно, — выговаривал полковник. — Вы послушайте: «Ломаются горные хребты, рушатся основы порядков, извергаются вулканы и низвергаются принципы. В публику летят камни и вулканический пепел. В зале пахнет серой и тленом».

— Впечатляет, — одобрил Антон. — Помнится, что-то подобное было у раннего Чехова. Вы чувствуете влияние?

— Чехов, насколько мне помнится, учился на медицинском факультете, — сказал полковник.

— Лермонтов учился в офицерском училище, как раз напротив, — возразил Антон. — Куприн учился в кадетском корпусе, Баратынский был офицером, Лев Толстой…

Полковник сделал отстраняющий жест ладонью:

— Послушайте, Охотин… Сядьте-ка вот в это кресло… Скажите, совпадает ли с вашими мечтами о будущем поприще, вот эта наша военная, не очень поэтическая и даже порой грубая действительность? Те ли люди окружают вас, которых вы хотите около себя видеть? Не ошиблись ли вы, выбирая профессию? Может быть, вы тайком тоскуете о филологическом факультете? Хотя… Никакая нужда не заставляла вас идти в военное училище… Помню, в двадцать шестом году учился я на втором курсе Краснодарского педагогического института. Бедствовал невообразимо. По вечерам мешки грузил на пристани, тем и питался. Да еще отец мне присылал — два рубля в месяц, больше не мог. И вдруг читаю в газете: объявляется прием в военно-морское училище, все курсанты находятся на полном государственном обеспечении. О, каким непреодолимым искушением это сияло: учись и ни о чем не думай, ни о куске, ни о ботинках… Наскреб денег, купил билет до Ленинграда. Спал на полке, чемодан под головой. Где-то до Харькова проснулся — нет уже под головой чемодана.

Так и прибыл, в чем стоял… У вас подобного мотива быть не могло. Остается предположить призвание, то есть любовь к морю и военной службе. Или вас толкнула семейная традиция?

— Традиция помогла мне быстрее осознать призвание, товарищ полковник, — сказал Антон. — И конечно, если бы на свете не было моря и флота, я пошел бы на филологический факультет.

— Отрадно слышать, если это продуманный ответ.

— Безусловно, — подтвердил Антон.

— Ну, добро. — Полковник хлопнул ладонью по рукописи. — Я не знаю, кто автор этой легкомысленной пьесы. Но кто бы он ни был, советую ему пересмотреть свое отношение к принципам, на которых зиждется воспитание русского морского офицера. Не надо кусать начальство. Оно желает вам добра, хоть и не всегда осуществляет свои намерения достаточно умело.

— Наверное, правильно понятая доброжелательная критика может прибавить умения, — осмелился подсказать Антон.

— Военная служба, товарищ Охотин, — это не профсоюз, — ответил полковник. — Идите, Охотин. И если уж не можете без стихов, пишите про любовь.

— Есть писать про любовь! — сказал Антон и встал. — Взыскания никакого не будет?

— Пока нет, — ответил полковник. — Идите.

Хотя по логике отношений Антон должен был стать явным неприятелем Билли Руцкого, по парадоксальной логике чувств он стал его интимным другом. Билли раскрывал перед ним душу и выкладывал наружу перепутанный клубок мучений и несбыточных надежд.

И часто спрашивал:

— Вы не переписываетесь?

— Да нет же, — отвечал сперва Антон, потом ему это однообразие надоело, и он написал Инне бодренькое, малосодержательное письмецо.

— А ты в нее не влюбился? — спрашивал Билли, совсем теряя разум.

— И в мыслях нету, — уверял его Антон.

Откровенность — когда люди не ищут друг в друге корысти — влечет за собой откровенность. Антон рассказал про Нину.

Билли только вздохнул:

— Всегда тебе везет… Почему тебе так везет?

— Бывало, что и не везло, — сказал Антон. — Один раз меня форменным образом бросили. Она ушла к другому на моих глазах, откровенно и безжалостно.

— Ты быстро утешился?

— М-да… — признался Антон и ему стало чуть стыдно, что он так недолго страдал после того, как Леночка переметнулись к Христо. Великое страдание гнездится в великих душах. Мелкие душонки испытывают малюсенькие огорчения. Сравнение с Билли было не в его пользу. Он стал оправдываться: — Да я и не любил по-настоящему. Так, увлечение…

— А сейчас у тебя по-настоящему? — продолжал Билли выспрашивать с упорством женщины. — Сейчас ты пожертвовал бы ради нее своей карьерой, удобствами, жизнью?

— Как сказать заранее… — неопределенно ответил Антон.

— Здесь-то и зарыта собака, — сказал Билли. — Главное: что из того, что тебе необходимо, ты можешь оставить ради любимого человека?

— Нужно испытание, — вразумил его Антон.

Билли коротко взглянул на него и нехорошо усмехнулся.

— Что ты? — спросил Антон.

— Ты везучий малый, — сказал Билли. — Наверное, у тебя особый талант, я на себе чувствую. Я тебя ненавижу, и тянет к тебе. Не только потому, что ты с Инкой ночь провел…

— Господи, опомнись! — взмолился Антон. — Ничего не было!

Вилли не хотел опоминаться:

— Иногда хочется сделать тебе жуткую, наипаскуднейшую гадость. Чтобы ты сам опомнился и понял, что не все тебе можно.

Антон вздохнул безнадежно.

— Ты не способен на гадости, Билли, — сказал он. — Говорил же, что никому не хочешь зла.

— Говорил. Но тебе я хочу сотворить величайшую гадость! — крикнул Билли и пошел прочь.

Глядя на его заплетающуюся походку, Антон подумал: глупая штука — ревность, это все равно что за чужую вину мстить самому себе, никогда в жизни не буду ревновать!

8

Прихоти фортуны не поддаются ни прогнозированию, ни истолкованию. Эта своенравная дама, коли ей взбредет в голову, осыплет тебя милостями щедро и вовремя, ну а уж если взыщет, так взыщет полной мерой, только успевай считать оплеухи.

Антон ломал голову, где раздобыть трешку на подарок Нине к Восьмому марта, а тут дневальный прибежал и сказал, что его ждут в комнате свиданий. Он спустился в эту комнату и пригляделся к обстановке.

Сидели несколько мам, оглаживая своих чад-первокурсников. Бледная дева, хлопая ресницами, нашептывала что-то тайное красивому старшине первой статьи с четвертого курса. У доски с правилами для посетителей стоял собственной персоной Ральф Сарагосский.

Антон мигом сообразил, что Ральф пришел к нему.

— Вот вы какой, — произнес эстрадник, раскинув руки, как для объятия. — Везде вас искал, но ни в каких литературных кругах о вас и слыхом не слыхано. Сообразил позвонить в Москву Саше. Тут-то все и выяснилось.

— А зачем я вам понадобился? — спросил Антон.

— Что за вопрос, — опять развел руками Ральф Сарагосский. — Надо же познакомиться с автором вещи, которую исполняешь, и исполняешь не без успеха. Уверяю вас, это не пустой комплимент.

— Очень лестно, — сказал Антон. — Давайте присядем на стульчики.

— Должен вам сказать… — Ральф уселся на стул плотно, уверенно, расставил колени, и тут стало заметно, что он приобрел уже круглый животик. — Должен сказать, что вещи, как и люди, имеют неприятную тенденцию стареть. Сперва публика увлекается твоим номером, как девушкой, только что получившей паспорт. Потом уважает его, как зрелую даму. Ну и наконец лишь терпит, позевывая, как заслуженную, но поднадоевшую старушенцию.

— «Ярмарка» уже состарилась?

— Для столичных площадок она уже зрелая дама, — сказал Ральф. — Для провинции — в брачном возрасте. Следовательно, пора подумать о достойной замене. Собственно, с этим предложением я к вам и пришел.

— Вот оно что, — понял Антон. Предложение весьма польстило ему. — А если у меня ничего такого нет?

— У вас есть талант, — возразил Ральф Сарагосский. — И вот что характерно: вы владеете стихом, у вас хороший юмор, отличный глаз, благородный вкус и завидное чувство меры. Что вам стоит создать еще такую вещь? Не такую, лучше, потому что теперь вам будет помогать советами человек, слегка разбирающийся в этой кухне. — Ральф опустил и снова поднял ресницы.

— Но я совершенно не представляю, о чем писать, — смутился Антон. — В голове ни намека на тему.

— Могу намекнуть, — прищурился Ральф Сарагосский. — И вот что характерно: я как раз сегодня утром об этом подумал… — Ральф закатил под лоб голубые глаза, провел пяльцами от висков к подбородку и, кашлянув, заговорил:

— Вас способна увлечь такая тема… Вы, конечно, представляете себе, что такое Голливуд? Теперь вспомните, что такое сказка про Красную Шапочку. Теперь вообразите, как осуществили бы постановку этой сказки в Голливуде.

— Наверное, превосходно осуществили бы, — сказал Антон.

— Превосходно, да, — не стал спорить Ральф Сарагосский. — Но вот что характерно: наше «превосходно» и американское «превосходно» не совпадают по содержанию. Что мы представляем себе, когда слышим слова «американское кино»? Мы представляем себе секс, джаз, выстрелы, убийства, погони, грабежи, суперменов, право сильного и безутешные слезы жертв. Я не прав?

— Конечно. Каинова печать капиталистического строя, — согласился Антон.

— Ну и как же поставил бы Голливуд «Красную Шапочку»? — задал Ральф ораторский вопрос.

— Я вас понял, — сказал Антон. — Надо подумать… Вы знаете, это может быть смешно… — Ему грезились образы и строчки. — Это уже смешно… Это очень смешно… Постойте…

Буря. Ночь. В кромешном мраке заунывный вой собаки.

— Да, да, что-то есть, — встрепенулся Ральф.

— Погодите, — отмахнулся Антон. — Дальше так:

Огороженный плетнем деревенский старый дом. Неумолчно буря злится. Лет пятнадцати девица в красной шапке набекрень ловко лезет на плетень…

— Картина! — выразился Ральф Сарагосский. — И в следующем кадре бабка…

У плиты стоит бабуся, улыбаясь, жарит гуся. Звон стекла… На грудь нога. «Где от сейфа ключ, карга?»

— Вы вспотели, — сказал Ральф Сарагосский и подал Антону платок.

Антон вытер лоб, машинально положил платок в карман и продолжил:

— Дальше примерно так…

«Ключ потерян!» — «Лжешь, хрычовка!» — Небольшая потасовка. Дикий вопль. Удар ножом. Кровь из раны льет ручьем.

— Невообразимо отлично! — громко сказал Ральф Сарагосский. — И вот, что характерно: в каждой строчке есть драматургия.

Ласковые мамы первокурсников вскинули удивленные лица. Бледная дева вздрогнула и еще чаще захлопала ресницами, озираясь. Антон достал платок, крепко вытер лицо и отдал вещь Ральфу.

— Вы прирожденный эстрадный автор, — сказал Ральф Сарагосский. — Вы могли бы зарабатывать на эстраде баснословные деньги. Кстати, о деньгах: вы много получаете в Управлении по охране авторских прав?

— Не знаю о таком…

— Наивный мальчик! Там же лежат деньги на ваше имя. С каждого концерта, — объяснил Ральф, — вам причитается некоторая, небольшая правда, сумма. Если ваши вещи исполняются часто, денег накапливается много. Например, я исполняю ваш фельетон в каждом концерте, а их у меня шесть в неделю.

— Все это очень кстати, — обрадовался Антон, вспомнив про подарок. — Надо выяснить, где находится эта преполезнейшая контора.

— И выяснять нечего, — сказал Ральф. — Она на Владимирском проспекте. Ступайте туда завтра же.

— Завтра? У нас так не делается, — засмеялся Антон и простился.

Он пошел искать старшину роты. Лев Зуднев отыскался у ружейной пирамиды. Он только что засунул мизинец в канал ствола карабина Сеньки Унтербергера.

— Товарищ главный старшина, — обратился к нему Антон сугубо официально. — Разрешите уволиться до ужина.

— Что такое? — насторожился Лев Зуднев. — Предупреждаю, что если у вас заболела тетя или родители переезжают на новую квартиру, не отпущу. Это устарелые и скучные причины.

— Мне нужно получить гонорар в Управлении по охране авторских прав, — огорошил его Антон причиной. Лев Зуднев вытащил из карабина мизинец, протер его ветошью и согнул перед носом подчиненного:

— Загибаешь?

— Режу правду-матку, товарищ главный старшина, — сказал Антон.

— Деньги предъявишь?

— Если дадут.

— Ах, если, — протянул главный. — Видали мы таких сообразительных. Иди в класс, читай художественную литературу.

— Я не похоронное бюро, полной гарантии дать не могу, — рассердился Антон. — Не дадут денег, так справку возьму, что я у них был.

— Уговорил, — сказал Лев Зуднев. — Одевайся!

В бухгалтерии было два стола, и, конечно, Антон сперва подошел не к тому.

— Вам нужно обратиться к Раисе Владимировне, — указала полная дама.

Молоденькая Раиса Владимировна усадила Антона перед собой на стул, достала из ящика кипу бумаг и стала пересыпать их ловко, как давний игрок карточную колоду.

— Мы удивлялись, — приговаривала она попутно, — приходят деньги на фамилию Охотин, а сам Охотин не приходит.

Она нашла нужную карточку и положила перед собой. Я ведь не знал, что вы существуете, — оправдался Антон.

— Существуем, и, говорят, не напрасно. Могу вас обрадовать, — улыбнулась Раиса Владимировна. — На вашем счету шестьдесят шесть рублей.

— Милостивые боги! — изумился Антон. — За один-то фельетончик!

— Наверное, вас много исполняют, — объяснила Раиса Владимировна. — Значит, удачная вещь. Вот демобилизуетесь, будет у вас заработок. Вам еще долго служить?

— До гробовой доски, — сказал Антон. — Я курсант.

— Ах, вот как… — сочувственно вздохнула Раиса Владимировна и выписала бумагу, которую. Антон принял с трепетом души и заметным сердцебиением.

Документ свидетельствовал о его принадлежности к писательскому цеху, объединению, в котором состоят кандидаты на бессмертие.

— Есть время забежать, — сказал он себе, взглянув на часы. — Правда, это будет смахивать на хвастовство, а этого Патанджали не одобряет. Но ведь могу же я не сказать! Нет, не могу… Непременно проболтаюсь…

Ему еще раз повезло: в магазине были ананасы.

— Самую большую шишку! — сказал он продавцу. Зажав фрукт под локтем, Антон помчался к ее дому.

— Сплошные гости, — рассмеялась Нина, увидав его в двери. — Что у тебя? Ананас? Давай сюда, очень кстати. Хотя… Папа! — крикнула она, обернувшись. — Тебе в Латинской Америке не опостылели ананасы?

— Маринованный огурчик, конечно, желательнее, — вкусно расправляя губы, произнес вышедший в прихожую высокий седовласый старик. — Но и от ананаса грех отказываться.

— Папа, вот он какой, Антон, — отвернувшись к стене, сказала Нина.

Папа неторопливо подал Антону руку.

— Тот самый, который сочиняет стихи и здорово дерется? — Папа осматривал гостя пытливо и придирчиво. — Пока ничего не могу возразить. Меня зовут Герасим Михайлович. Будем друзьями, да?

— Я постараюсь, — сказал Антон.

— Пойдем. — Нина взяла его по-детски за мизинец. — Боже мой, ананасы — что за роскошная жизнь! Антошка, ты даже не чудо, а просто чудовище. И как ты догадался прийти именно сейчас?

— Телепатия, — отговорился он.

Выпили понемножку шампанского, съели ананас, и Антон все-таки не сдержался. Рассказал и про визит Ральфа Сарагосского, и про охрану авторских прав.

— Я тоже состою у них на учете, — сообщил Герасим Михайлович. — Многие музыканты сочиняют… Кто по вдохновению, кто ради хлеба насущного.

— Ты, несомненно, всегда сочинял по вдохновению, — сказала Нина.

Герасим Михайлович оглядел ее, прищурившись, оценивая.

— Ты этого не помнишь, девочка, это прошло для тебя незаметно, — грустно улыбнулся старик. — В моей жизни был период, когда я вздрагивал от счастья, получая в руки сторублевую бумажку… Да, Управление по охране авторских прав многих поддержало в трудную минуту… Только стоит ли им подвизаться на эстраде? — Он повернулся к Антону. — Ну какая там для молодого поэта может быть школа? Правильнее писать на театр, на журнал, на издательство. Пусть сперва ваше творчество отвергнут. Но вы будете стремиться к солидной цели, поставите перед собой высокие задачи, повествуете трудную радость соприкосновения с большим искусством.

— У меня, знаете ли, другая цель жизни, — сказал Антон. — Я хочу быть хорошим офицером.

— Римский-Корсаков был хорошим офицером и Цезарь Кюи, а один из Танеевых носил даже генеральский чин. Если есть талант, он проявит себя. Талант не утаишь под мундиром. Человечество в общем-то не слишком богато талантами. И если даже вы вознамеритесь, подобно нерадивому рабу, зарыть талант в землю, люди отыщут ваш талант и заставят его работать на общее благо. Это только бездарности ведут разговоры о забытых шедеврах и пропавших талантах. Были уничтоженные шедевры и таланты, загубившие себя сами. Но нет забытых шедевров и неоцененных талантов. Могу сказать, что даже в исправительных заведениях талантливых заключенных не используют как грубую рабочую силу. Даже там им предоставляют поприще для проявления таланта…

— Папа, перемени тему, — сказала Нина.

— Прости, забылся, — нахмурил лоб Герасим Михайлович, — Словом, уважаемый гардемарин, не увлекайтесь малыми формами, ибо это не увязывается с вашей крупной фигурой… Замахнитесь на недосягаемое. Стремитесь к нему, не боясь лишений и большого труда.

— Он храбрый, — с удивленной лаской в голосе сказала Мина.

Вдруг она поцеловала его. Герасим Михайлович кашлянул, Поднялся со стула, корректно отводя глаза.

— Пожалуй, мне пора в филармонию, — произнес старик.

Антон сообразил, что музыканту совершенно незачем в день приезда идти в филармонию, что надо ему отдохнуть с дороги и не стоит выпроваживать человека на улицу ради дюжины торопливых поцелуев. Все равно через полчаса кончается увольнение.

— И мне пора, — сказал он просто и убедительно, отнимая у Нины руку. — Время вышло.

— Бедняга, — усмехнулась Нина, поняв его. — Я провожу тебя до училища. Ты пока не уходи, папа.

На улице уже точил сугробы март, суля простуды. Воробьи напрасно шарили на мостовых, обманутые рефлексом, выработавшимся во времена гегемонии гужевого транспорта. Антон втянул носом воздух, теплый, влажный, балтийский Он властно напоминал о просторах, которые начинаются там, западнее, за молами порта. В сравнении с ними суетливый город со скучными углами улиц и приземистыми, убоявшимися неба домами заслуживал снисходительной усмешки. Он не был нужен Антону, этот угловатый, задымленный и приструненный порядками город. Патанджали велит жить среди природы. А море разве не природа?

— В это время года наши предки уже начинали смолить свои ладьи, — сказал Антон.

— Не очень торопись, — отозвалась она, понимая. — Сам же потом будешь скучать и писать минорные письма.

— А я и не рассчитываю на одни пряники, — сказал Антон.

9

Весне сопутствует вдохновение. Антон сочинил «Красную Шапочку» единым духом, правда, дух сей стал теперь полным, ритмическим и подконтрольным. Энрико Ассер записал поэму, и она распространилась во многих копиях по ротам и курсам, и начальство, усмотрев в ней здоровую критику буржуазного псевдоискусства и не усмотрев скользких намеков и поползновений на подрыв воинской дисциплины, благосклонно одобрило сочинение.

А Ральф Сарагосский, получив рукопись, принялся сокращать и выискивать прострельные хохмы.

— И вот что характерно, — говорил Ральф, — у массового зрителя крепко бронированная душа. Тонкой шуткой на английский манер ее не поразишь. Если уж вы так настаиваете, оставляйте и тонкие шутки, но уверяю вас, что их оценят лишь редкие знатоки.

Билли Руцкий изловил Антона после занятий и потребовал:

— Дай честное слово, что ты в Инку не влюбился!

— Ох, босяк… — вздохнул Антон в изнеможении. — Ну честное слово. Честное-пречестное. Распронаичестнейшее в пятой степени, умноженное на суперсверхчестнейшую клятву.

— Тогда держи. — Билли протянул ему помятый в кармане конверт. — Дашь прочитать?

Антон разорвал конверт, быстро пробежал глазами небольшое письмецо. Ничего такого, чего нельзя было бы знать Билли, в нем не было, и даже сочившееся из строчек благоговение перед Алексеем не было для Билли ошарашивающей новостью.

— Ничего потрясающего, — сказал Антон. — Читай, если не стыдно.

Ему не было стыдно. Он выхватил листок из руки Антона, впился в него глазами, и страдание было выписано на его позеленевшем лице крупными буквами.

— А это что? — выговорил Билли с хрипом. — Это что значит: «…и не раз бродила по краю пропасти, из которой уже не выберешься, и нечем мне утешиться в моей биографии. И только две вещи поддерживают сейчас мой ослабевающий дух: тетрадка с цитатами из великих людей, которую я вела в седьмом классе (ох, какая я тогда была хорошая, идейная, умная и нравственная!), да эта наша с тобой ночь в Риге у Вальки. А после нашей ночи утро было радостным, ты особенный, друг мой, ты духовный брат моего Алеши, и клянусь, что я исполню твой завет…»

— И ежику понятно, — пожал плечами Антон. — Ничего не было, одни разговоры.

— От чего же ей наутро было радостно? — проклокотал Билли. — От разговоров?

— От разговоров! — уверил Антон и вдруг стал понимать, что звучит это не совсем правдоподобно. — В общем, ты мне надоел, Билли, — тихо рассердился он. — Ступай, пожалуйста, к черту.

Мимо них прошел Дамир Сбоков, посеревший, помятый, в погонах рядового. Взгляд его, прежде блиставший лишь перед строем, сейчас и вовсе угас, и только походка у него сохранилась командирская, уверенная, хозяйская, исключающая всякую распущенность.

— Его даже в отпуск не пустили, — сообщил Билли.

— Жаль человека, — сказал Антон искренне.

— Я бы на твоем месте не жалел.

— Мне жалко всех, кто втридорога платит за свои удовольствия.

— И все-таки его жалеть я бы на твоем месте подождал.

— С чего бы это? — насторожился Антон.

— Говорят, он получал удовольствия, за которые вовсе не платил.

— Например?

— Зачем переносить сплетни. Может, это и неправда.

— Ты говоришь таким тоном, будто эти сплетни касаются меня.

— Ну, не совсем тебя, — помялся Билли. — Всего лишь твоих знакомых.

— Давай выкладывай, — приказал Антон.

— Я не хочу переносить сплетни, — повторил Билли, но по лицу было видно, что сплетня эта вот — вот спадет с кончика его языка.

Антон сжал его плечи так, что Билли захрипел.

— Отпусти, бык сумасшедший! — взмолился он. Антон отпустил.

— Говори, что знаешь!

— Ничего я не знаю. Слышал нечаянно в курилке пятого курса, что Дамир проводил время со старой знакомой, пока ты был в Латвии.

Шатнулся паркет под Антоном, он сунул руки в карманы и пошел прямо, мимо отскочившего Билли, и шел так, пока не уперся в доску с красным пожарным инвентарем. Он повернулся на сто восемьдесят градусов и опять пошел прямо, и наткнулся на Билли, который на этот раз не отскочил.

— И как он проводил время? — задал Антон идиотский вопрос.

— Видишь ли, за ними никому не удалось подглядеть, — ответил Билли. — У этой его старой знакомой отдельная квартира.

Неведомо, как Антон очутился в каморке под парадным трапом, где уборщица важных канцелярий Аня хранила свои ведра, швабры и тряпки. Опомнившись, он удивился своему неудобному сидячему положению на перевернутом ведре, но некоторое еще время не менял позы, рассуждая. По мере того как он сопрягал в уме все, что известно ему о Нине, о Дамире и о себе, крохотное душное помещение становилось ему все более неприятным, и ручки швабр торчали все более враждебно, а развешанные на тонком штерте лохмотья тряпок намеренно оскорбляли его дырами и бахромой. Наконец, стало совсем омерзительно, и он выскочил из каморки, подумав, какой будет стыд, если кто его тут заметит. Но никого не было поблизости, а капитан Барышев вышел из своего распорядительно-строевого отдела, когда Антон уже занес ногу на трап. Все темное, звериное улеглось в душе, вернулось под замок в отведенный ему подвал, и Антон с благодарностью помянул Патанджали, вразумившего его насчет того, что в каждом событии жизни надо сперва отыскивать добрый человеческий смысл и следует быть заранее уверенным в чистоте и благородстве людских намерений, а не наоборот. Попутно он поблагодарил Патанджали за то, что тот научил его дышать полным дыханием: ибо дышащий суетливо и с перебоями не в силах сосредоточить свое внимание на нежном ростке добра.

Даже если Нина и встречалась с Дамиром, разве могла она, любимая, талантливая, добрая, сделать что-нибудь плохое? Наверное, она просто жалела Дамира…

А почему она так странно держалась первые дни?..

Ах, да мало ли почему!

И Антон зашагал к химическому кабинету с просветленной душой и легким сердцем, так как не знал еще, что колесо его фортуны изменило направление вращения.

В воскресенье вечером Герасим Михайлович читал «Красную Шапочку», зябко ежился и бормотал:

— Таким я представляю себе бред сивой кобылы… Впрочем, эстрада… Вероятно, это то, что для нее нужно… И вообще следовало бы помнить, что когда тебе подают пиво, не ищи в нем бургундского…

— Простой, здоровый смех тебе чужд, — жарко заспорила Нина, — Ты по самые бакенбарды завяз в Генделе и Бахе, все остальное для тебя на окраине искусства. А я считаю, что Антон написал замечательные стихи!

Если бы Антон знал, что это последние добрые слова, которые он от нее слышит!.. Но он не знал этого и продолжал беспечно радоваться жизни, сидя в мягком кресле близ вазы с подснежниками, которые они насобирали днем на подсохшей опушке леса под Гатчиной.

И эти такие нежные и трогательные цветочки были первыми и последними цветочками, которые они собирали вместе, Антон не знал, что произойдет через три минуты, и поэтому думал что-то сугубо бездельное о том, как они в следующие воскресенье поедут на берег залива.

— Мне пора, друзья, — сказал Герасим Михайлович, поднялся и отряхнул с пиджака предполагаемые пылинки.

Нина проводила отца и вернулась в комнату с конвертом в руке.

— Письмо, — сказала она, разрывая конверт без любопытства.

— Любовное? — неосмотрительно и в конечном итоге глупо сострил Антон.

— От кого я могу получать любовные письма? — улыбнулась она и положила конверт на стол.

— В курилке пятого курса болтают, что Дамир помирился со старой знакомой, — вырвалось у Антона.

Он прикусил язык, но было уже поздно.

— Это верно, — сказала она. — Прости, что забыла осведомить и заставила тебя собирать слухи в курилке.

— Я не собирал слухи. — Антон боролся с неведомо откуда взявшимся раздражением. — Они нашли меня сами. И судя по тому, что упоминается отдельная квартира, источник слухов не вызывает сомнений.

— Дамир приходил сюда. Ну и что же? Но он не рассказывал об этом, и не старайся обидеть его еще больше.

— Ах, значит, это я его, бедного, обидел… — Антон смотрел на рукопись «Красной Шапочки», такие беззаботные стишки. — Безвинная жертва коварного Антона Охотина.

— Как бы там ни было, а в результате ему хуже, чем тебе, — выразила она обидное для Антона предпочтение.

— Почему же… Говорят, во время нашего отпуска ему было не так уж плохо.

— Кто-то говорит гадости, а ты их повторяешь, — отозвалась Нина. — Следовало бы тебя за это сейчас же выгнать.

— Не надо выгонять меня из-за того, что мне не нравятся твои встречи с Дамиром, — сказал он примирительно.

— В моих встречах с Дамиром не было ничего унизительного для тебя. И перестанем об этом, милый.

Она подошла и обняла его.

— Перестанем, — легко пошел он на желанный мир. — Только, знаешь, мне показалось, что ты была какая-то чужая те два дня, когда я приехал из Линты. Что ты думала о другом.

— Может быть…

Она отвела руки, выпрямилась, и глаза ее устремились, как тогда, сквозь стену.

— Может быть?!

— Мы же решили перестать об этом… — Она потянулась за письмом. — Анонимная бумажка… Порядочные люди анонимных писем не читают, — вслух подумала она, но читать стала.

Антон разглядывал незатейливые цветочки и думал о скрытом смысле ее странного «может быть», пытаясь отыскать удовлетворяющее его значение этих рискованных слов.

Он переадресовал взгляд на Нину. Нижняя губа ее была прикушена, а глаза безжизненно уперлись в бумагу.

И тут впервые острое и холодное жало испытующе кольнуло незащищенные части души. Антон весь закостенел от леденящего предчувствия, но сил еще хватило, чтобы спросить безразлично:

— Что веселого сообщает аноним?

Нина очнулась, подошла к нему и протянула листок:

— Как мне это надо понимать?

Антон принял бумагу нетвердой рукой, и холодное жало впивалось в него все глубже. Оно уже не испытывало, оно принялось казнить.

Приложив усилие для того, чтобы сосредоточить глаза на корявых буквах, Антон прочитал:

«Уважаемая Нина, Антон Охотин, будучи в Риге, вступил в любовную связь с девушкой. Имени ее не называю, потому что для вас это не имеет значения — подвернись ему другая, было бы то же самое. Вы считаете его честным и любящим вас и он пользуется вашей любовью, будто ни в чем не виноват. Справедливо ли это? Если не верите, попросите его показать вам письмо, которое он получил от этой девушки недавно. Там она пишет, что ночь, проведенная с ним, была лучшей в ее жизни. Простите, если мое письмо вас огорчило. Люди очень связаны в жизни, и невозможно наказать одного, не задев при этом другого. Всего хорошего».

— Это ложь, да? — Нетерпеливое ожидание было в ее лице.

— Ложь, — сказал Антон.

«Ну, Билли, ну, гадина, — думал он, — жить тебе осталось только до полуночи…». Нина села на подлокотник кресла, положила руку ему на плечи.

— И про письмо тоже ложь?

Он прикидывал, что сказать про письмо, выкрадывая у судьбы секундочки обманчивого покоя.

— Конечно, ложь, — сказал он уверенно, — и даже хуже лжи, потому что полуправда.

Она отошла к другому концу стола.

— Ты мне покажешь его?

— Оно в училище.

— Значит, не покажешь.

В следующее увольнение, — пообещал Антон.

— В следующее увольнение ты скажешь, что выбросил его, поморщилась Нина. — Ты провел с ней ночь?

— Что значит «провел ночь»? — начал Антон торопливо. — Я пробыл с ней вдвоем часа три…

— Ночью, в отдельной комнате? — вела она допрос.

— Ну, — потупился Антон. — Но ничего…

— И правда, она написала тебе, что это лучшая ночь в ее жизни?

— Неправда! — вскрикнул Антон, растерянно сердясь. — Она написала, что утром ей было радостно, а раньше…

Он запнулся, осознав весь ужас возникающих параллелей.

— Продолжай, — холодно произнесла Нина.

— Продолжать нечего, — сказал он, подумав вдруг, что только не любящий человек может так дотошно добиваться скверного признания. — Мы разговаривали, и ничего больше.

— Я бы поверила, если бы ты сказал, что разок-другой поцеловались, — произнесла она брезгливо

— Этого не было, — сказал Антон, и ему было горько от бессмысленности и унизительности всех этих оправдываний.

Не любит, не любит, точила его мозг разъедающая мысль. Разве любящий человек может так упорно добиваться доказательства, что любимый его обманул?..

Нина вдруг рассмеялась:

— А я-то, дура, удивилась, откуда эта сцена ревности! Почувствовала какую-то вину за то, что немножко согрела несчастного человека. Оказывается, ты судил по себе.

— Видишь ли, — предпринял Антон еще одну попытку, — я тоже в некотором роде немножко согрел несчастного человека.

— Несчастного оттого, что прежние ночи с парнями были не такие очаровательные, как с тобой? — засмеялась она отвергающим смехом.

«Нет, — подумал Антон, — так можно разговаривать с врагом, а не с любимым…»

— В Москве было то же самое? — спросила она почти бесстрастно.

— Нет, — сказал Антон, не надеясь уже ни на что.

— И в Линте, наверное.

— Нет и нет! Я же люблю тебя! — сказал он, и в бессознательном расчете на проверенное вековой практикой средство прижал ее к себе, и стал целовать.

Она выбралась из его объятий как бы без всякого усилия и отошла в дальний угол,

— Чего же мне ждать? — вслух рассуждала сама с собой Нина — Неуважения, подозрений, страданий и грязи. Разве «любить» и «верить» — это существует друг без друга? Разве можно любить, когда не веришь?

— Да, — слабо сказал Антон, — тот, кто любит, верит хорошему и не обращает внимания на плохое.

Он выразил свою мысль не совсем верно, и Нина тут же использовала его оплошность:

— Да, конечно, дурным людям очень выгодна эта святая слепота любви. Но, прости, Антон, я уже не люблю тебя. Ты существуешь во мне, как рана, которую надо лечить.

— Я не виноват, — твердо сказал он.

— Не виноват? Покажи письмо.

— Это бесполезно, ты не любишь меня и прочтешь в нем то, что подкрепит эту твою… нелюбовь. То есть то же самое, что прочел в нем человек, который ревнует эту девушку ко мне.

— Господи, он хвастается перед приятелями письмами любовниц!.. Уходи, Антон. Ты мне противен. Уходи.

— Ты любишь Дамира? — спросил он.

— Какое тебе дело? Уходи.

— Уходить насовсем? — с покорностью обессилевшего человека спросил он.

— Неужели ты ничего не понял? — раздраженно сказали она.

— Кажется, понял. — Антон был почти уверен, что она любит Дамира. Много в литературе примеров тому, что женская любовь рождается из жалости. — Ты любишь другого.

— Ах, как ты примитивно создан! Я могу жить только в чистом мире, с чистыми людьми. Я еще долго буду отмывать твои прикосновения. Боже! Сегодня она, завтра я, и все это просто, уверенно, без угрызений совести, с непосредственностью дикаря, и тут же уверения в любви, а напоследок сцена ревности! Прошу тебя, избавь.

— Я уйду, — окончательно сдался Антон. — Но я не виноват. Может быть, ты вспомнишь, сколько у нас было прекрасного и… Я надеюсь.

— Напрасно, — глухо отозвалась она.

Напрасно… До конца увольнительного времени он бродил по городу, не замечая улиц. Он не винил женщину, которая, разлюбив, воспользовалась таким удобным предлогом. Неловко же ей, в самом деле, так просто швырнуть близкому человеку в лицо: проваливай, я тебя уже не люблю. Вот и нашлось объяснение странному «может быть»… И если бы не коварный Билли, пришлось бы ему еще какое-то время гадать насчет этих взглядов сквозь стену и ответов невпопад как в те два дня… Билли хотел сделать гадость, а совершил доброе дело. Правду говорят, что все, что ни делается, все к лучшему. Но как жить дальше без Нины, как заполнить пустоту…

10

Трудно заживают раны на такой нежной и даже вообще нематериальной ткани, как человеческая душа. На время какое-нибудь занятие, подобно наркотическому средству, успокоит зудящую боль но стоит прекратить занятие, и опять освобожденное внимание накрепко привязывается к пораженному месту. Творческое вдохновение посещало его теперь редко, да и веселыми как раньше, стихи не получались.

Встречая изредка Дамира на перепутьях, он замечал в его облике признак возрождения и не сомневался, что тот видит Нину наяву.

Упадническое Антоново творчество попалось на глаза комсоргу роты Косте Будилову.

— Здорово ты скис, Антоха, — сказал Костя. — Даже дешевый юмор из тебя теперь не лезет. Зачем жидкой слезой страницу кляксишь?

— Нет во мне прежнего оптимизма, — признался Антон

— А есть ли в тебе главное, мировоззренческое, от просвещенного разума, а не от пяти чувств, присущих и корове тоже? Что будешь защищать, когда качнется свалка? Разбитую любовь? Не вижу в твоих творениях личности, Антоха.

— Знаешь, Костя, есть тьма любителей проявлять личность словесно, — объяснился Антон. — А станешь разбирать какие за словесами построены дела и поступки, — глядь, и никаких дел нету, и сама личность тоже сомнительна, одни слова. Я не стану писать: «Ах, я влюблен в тебя, Россия, в твои просторы голубые», потому что, не свершив подвига во имя России не смогу написать потрясающе, а сочиню какую-нибудь муру. За каждым чувством, вложенным в стих, обязан стоять поступок автора. Иначе будет не искусство, а плетение складных глаголов. Ты меня понял?

— Я тебя понял, — сказал Костя, выражая в то же время лицом крайнее свое несогласие. — Но это не значит что ты меня убедил. Твоя гражданская позиция должна быть сформирована до того, как придет время совершать подвиги.

— Моя гражданская позиция давно сформирована, — отпарировал Антон. — Но это не обязывает меня ее зарифмовывать.

— Вот это я усек! — согласился наконец Костя. — И все же мне странно, что последнее время ты ходишь с дифферентом на нос. Что стряслось?

— Это ты как комсорг спрашиваешь? Костя нахмурился:

— Сколько вас надо вразумлять, что я не отделяю в себе комсорга от рядового военнослужащего, от меломана и любителя флотских макарон. Все это во мне существует слитно и в переплетении.

Антон рассказал бы Косте, что с ним стряслось, и думал, как выразить, но подходящих слов, одновременно горьких, мужественных и чуть-чуть беспечных, не нашлось, и он отговорился:

— Действительность треснула меня по затылку. Но ты не тревожься, все пройдет, а моя гражданская позиция не поколеблется. Только не записывай эстрадный коллектив в первомайский концерт. Мне сейчас всякая смехота, как серпом под коленку.

— Немыслимо: какой же концерт без эстрадного коллектива? — Костя приблизился к нему. — Ты военный человек и полуйог, так что прекрасно стерпишь ради общего блага и серпом под коленку.

— Ну, если только ради общего блага, тогда стерплю, — уступил Антон.

Вечером, умостившись в рубке торпедного аппарата, он записал в блокнот:

Лишь когда я пройду сквозь войны, кровь мешая с морской водой, я признаю себя достойным написать о земле родной, об исполненном мною долге, о любви моей и борьбе — мир трясет, не придется долго дорогое таить в себе. Лишь в бою за святые цели начинают слова гореть. Моя песня родится в деле, а чужие — не стоит петь.

Перечитал, почесал в затылке. Не совсем то, конечно, и не совсем так. И весьма лохмато с точки зрения ремесла. Хотел потрудиться еще и подправить, но дверь рубки раскрыл старший лаборант кафедры торпедных аппаратов, строгий мичман Водолажский и, увидав на левом рукаве курсанта всего два угла, лаконично выставил малолетку из кабинета.

После первомайского праздника «борьба за святые цели» сузилась до подготовки к экзаменам. Началась повальная зубрежка, и никто не задумывался о сердечных ранах. Взгляд Антона прояснился, фигура выпрямилась, внимание сосредоточилось на учебном материале, и одна стояла перед ним задача: получить балл повыше.

Долго избегавший Антона Билли Руцкий, поражавшийся верно, как это ему не влетело за подлость, вдруг нашипел на ухо:

— А знаешь, Инка сейчас…

— Поди прочь! — цыкнул на него Антон, и Билли убрался.

Пользуясь предэкзаменационной свободой передвижения без строя, Антон пошел на третий курс к Гришке Шевалдину.

Гришка примостился на корточках у шкафа и читал «Жизнь животных» Альфреда Эдмунда Брема.

— Это смело, — заметил Антон. — А как же учебники? Поглаживая гравюру, изображавшую скелет морской коровы, Григории изложил свою позицию:

— Учебники я читаю в той мере, в какой это необходимо для того, чтобы не выгнали из училища, ибо нечего набивать голову знаниями, которые уже аккумулированы в других местах. А вообще я предпочитаю настоящие книги.

Потом они посидели в курилке, помолчали, и у Антона отлегло от сердца, рыжие кудри неназойливого друга всегда влияли на него благотворно. Когда Григорий отправил свой окурок в урну, Антон продолжил начатый в классе разговор:

— А я люблю получать полные пять баллов. Скажешь тщеславие?

— Этого у тебя не отнимешь, — согласился Григорий

— А может быть, я верю, что наука пригодится мне в будущей деятельности, и долбаю вполне целеустремленно?

— Эти красивые слова пришли тебе в голову три секунды тому назад, — сказал Григорий. — Не пытайся врать, что ты заглядываешь в будущее дальше банного дня. Так не бывает у субъектов такого отменного физического здоровья

— Я думаю о будущем, — не согласился Антон, — и часто.

— Мечтаешь, — поправил его Григорий.

— Одно неотделимо от другого.

— Как кофе и коньяк, — кивнул Гришка. — Одни пьют кофе с коньяком и воспринимают мир в трезвой реальности а другие дуют коньяк с кофе, видят небо в алмазах, а потом пересчитывают носом булыжники. Мечта прекрасна до тех пор, пока добавляешь ее в разумный кофе бытия по чайной ложечке. Нельзя хлестать ее бокалами.

— Гляди-ка ты, — усмехнулся Антон, — мечтать, и то надо в меру.

— А ты что думал? Мечта, не подкрепленная осмысленным планом действий, не сдвинет и камешка на дороге.

— Да, план действий… — проговорил Антон. — Как вернуть любовь разлюбившей женщины?

— Очень просто: пострадай из-за нее, — не задумываясь, рекомендовал Гришка. — Соверши во имя ее глупость, которая разрушит благополучие твоей жизни, и нежная страсть вспыхнет в охладевшей женщине с силой, превосходящей прежнюю.

— А какое я имею право прийти к ней с разрушенным благополучием жизни? — высказал Антон свое сомнение.

— Упый мальчик, — погладил его Григорий по стрижке. — Кто же велит тебе разрушать его непоправимо? Зачем повторять оплошность Ромео и глотать смертельную дозу снотворного? Поступи как Джульетта: выпей ровно столько отравы, чтобы по достижении поставленной цели очухаться в добром здравии. А что, мисс Нина непреклонна?

У Антона дрогнули плечи.

— Как утес, — сказал он.

— И твоя страсть колотится об этот утес подобно безрассудной волне? Тогда один выход: пострадай! — повторил совет Григорий.

— Пострадать специально — это же будет до некоторой степени обман? — усомнился Антон.

Опять упый, — склонил голову Григорий, глядя на него как на непонятливого школьника. — Обман «до некоторой степени» давно признан, ех traditio, ех officio и даже продается в магазинах. Когда ты бреешься перед свиданием, это тоже до некоторой степени обман: естество твое не такое, оно небритое. И ты прикасаешься к деве гладкой и нежной щекой, и это ей мило, а если вдруг перестанут продавать бритвенные лезвия, на Следующий день она оцарапается об твою щетину и вскрикнет с негодованием: «Лицемер коварный! Ты обманывал меня, такую молодую! Поди прочь, я не договаривалась целоваться с сапожной щеткой!» Одним обманом «до некоторой степени» больше, одним меньше, какая разница, если результат благотворен для вас обоих.

— А это не цинизм? — поинтересовался Антон. Ах, старина, наслушался ты всяких названий, — сказал Гришка.

— Все-таки комедия с постраданием — это для меня не как побриться, старина, — сказал Антон печально. — Это совсем даже иное.

Он вернулся в класс и стал думать, какое может свалиться на его голову страдание, но все-таки пять баллов на экзамене были для него делом чести, и усилием воли он вымел из головы все постороннее. Боль утихла, зачахла, уползла внутрь — помирать совсем или выжидать своего часа.

Впереди сверкала солнечными горизонтами летняя практика — настоящие корабли, настоящее море, настоящее оружие и настоящая служба. Перемены начались с того, что ушли к себе на курсы младшие командиры, помкомвзводы и комоды (как ласкательно именовали командиров отделений). Два дня царило утомительное безвластие, не от кого было прятаться, не от кого увиливать и некого надувать. Жизнь как бы разладилась, забуксовала и потеряла приятную перчинку.

На третий день поутру роте был зачитан приказ начальника училища о назначении младших командиров из своей среды на период летней практики. Запятнанный двадцатью сутками ареста Антон весьма удивился, услышав свою фамилию. Его назначали командиром второго отделения своего взвода, с восстановлением в звании старшины второй статьи.

Антон оглядел подчиненных. Их было десять. Артист на сцене и в жизни Герман Горев. Артист только на сцене Симон Унтербергер. Билли Руцкий со своей вулканической ревностью и длинным носом. Валька Мускатов, показательный оптиматор, обладатель высоких разрядов по пяти видам спорта. Энрико Ассер, карикатуры которого были смешнее, чем в журнале «Крокодил», длинный и тощий, про которого сложили песню: «Ленточки вьются и кости гремят, это Ассер идет в увольненье». Потом он обратил внимание на Колю Предсказателева, утверждавшего, что его дедушка был графом Российской империи, — это не очень прибавило ему веса в курсантском обществе, и тогда Коля занялся вырезыванием из дерева разных мило уродливых человечков, что возбудило к нему общественный интерес. Рядом с Колей стоял Доня Ташкевич, очень степенный человек, обладатель фотоаппарата. Еще подалее виднелась коренастая фигура самозабвенного любителя всякого шевелящегося железа Генки Петрова, второй год добивавшегося перемены своего чудовищного имени Гений на хотя бы Гелий. И наконец, — милостивые боги, чего не случается в жизни! — глазам Антона предстал сам Костя Будилов, комсорг роты, меломан и любитель флотских макарон.

Антон остался доволен такой компанией: не соскучишься, да и почти весь народ сознательный. На ум, впервые с того черного дня, пришли смешные стишки:

Перед строем прям и плотен озирал войска свои бравый наш Антон Охотин, старшина второй статьи.

— Товарищ старшина второй статьи, — взволновался Герман Горев, — пойди к командованию, отрекись от бремени власти!

— Он теперь будет руководить приборками, это не утомительно, — заметил Генка Петров, Гений, он же Механикус.

— Претензии, пожелания и ценные советы буду принимать мосле роспуска строя в левом заднем углу классного помещения, — пресек Антон пустые разговорчики.

— Скажите, какой грозный, — молвил Сенька Унтербергер. По пути к классу Антон поделился с Костей Будиловым:

— Не пойму, за какие качества, чего ради? Костя улыбнулся:

— Ты же скучаешь по деятельности, жаждешь проявить себя, Вот тебе и удобный случай.

— Никому, кроме тебя, я не каялся, что жажду дела, — сказал Антон.

Костя ответил:

— Иногда я делюсь кое с кем несекретными сведениями.

— Ах вот оно что! Опять в мою судьбу вмешалось ваше преподобие, — поклонился Антон светским поклоном.

— В судьбы я не вмешиваюсь, — серьезно сказал Костя. — Я только высказываю в вежливой форме некоторые советы.

Герка и Симон, жестикулируя и вопя, обсуждали меж собой проблему: будет ли теперь Антон им аккомпанировать или зачванится и пошлет эту самую самодеятельность по богохульному адресу.

А ведь самодеятельность и на летней практике предоставляет много льгот и преимуществ.

11

Все суда гражданского флота от сверхтанкера до портового буксирчика, имеют названия. Судну, как принцессе при рождении, дают красивое имя, разбивают об его форштевень бутылку шампанского, спускают на вольную воду под ликующие крики строителей и приглашенных и маршевую музыку духового оркестра, и пошла бороздить океаны какая-нибудь «Эстерлита», «Палома» или «Балтика»…

Флот военный предпочитает сухие, ничего не говорящие воображению номера. Если авианосцу или крейсеру еще имя дают, скромному эскадренному тральщику о такой чести нечего и мечтать. Будет он весь свой корабельный век полоть море под номером, скажем, Т-612 на борту.

Волей судьбы и начальства второе отделение попало именно на эскадренный тральщик Т-612, о котором мы выше упомянули.

Боцман Ариф Амиров показал курсантам одиннадцать коек в кормовом кубрике, и пока Антон, как предводитель этого войска, решал с командованием корабля важные вопросы быта и организации, подчиненные расхватали все удобные места. Ему осталась койка второго яруса за рундуком, в углу, под горячим паропроводом.

— Шакалы вы, — обиделся Антон. — Надо было бросить жребий.

— Вот и мы с Механикусом предлагали, — подскочил к Антону Доня Ташкевич. — А Мускат сказал, чтобы разбирали места по системе «налетай». Ну все и бросились, как неродные.

— На сегодня я вам простил. — Антон устало опустился на рундук. — А с завтрашнего дня систему «налетай» упраздняю как хулиганскую. Все удовольствия, а также тяготы и лишения военной службы делить между собой только по жребию, если не последует на то иного моего приказания.

— Опомнись, брось ломать Ваньку-взводного! — пророкотал Герман Горев сценическим басом.

— Значит, так, — проявил и Сенька Унтербергер свое красноречие.

— Значит, «так»! — положил Антон предел разговорам и раздал своим подчиненным книжечки «Боевой номер», где были кратко и ясно записаны их обязанности по тревогам, авралам, приборкам и заведованиям.

Выход в море на боевое траление в квадрат номер шестьдесят четыре, который, как Антон выяснил у штурмана, находится между островами Колгуев и Новой Землей, был назначен на понедельник. В воскресенье командир корабля капитан-лейтенант Шермушенко разрешил уволить курсантов на берег с утра и до двадцати четырех часов. Антон выстроил своих моряков на палубе между второй башней и тральной лебедкой, мельком просмотрел порядок формы одежды и доложил дежурному по кораблю, что отделение построено и готово к осмотру и увольнению на берег.

— Проваливайте, — махнул вбок рукой занятый какой-то документацией дежурный.

Антон приятно удивился флотской вольности, вернулся к своим и свел их на берег.

Над базой сияло обманчивое полярное солнце, высветляя угловатые скалы, на которые у бога не хватило даже лишайника.

От деревянного причала отвалил катер и побежал дребезжа мотором, к высившемуся напротив острову. Антон пригляделся и увидел на корме катера краснознаменный флаг.

— Арктика — страна чудес! — произнес он в изумлении, — и за что такая пигалица могла получить орден Красного Знамени?!

— История очень даже незабвенная, — отозвался, глядя вслед катеру, досужий старичок в фуражке с позеленевшей эмблемой. — Как сейчас, помню этот случай. Сорок третий год, осень. Вышел интересующий вас РБ из Оленьей губы на Екатерининский. Команда — старшина и два матроса да моторист в своем люке. Груз был не то спирт, не то новые валенки для береговой охраны. Старшина за рулем. Глядит вперед, от снега щурится. Выбрались на середку пролива, и тут прямо под носом из моря рубка выплывает. Старшина ахнул, кинулся на корму в панике да и споткнулся о глубинную бомбу — она как единственное оружие стояла у борта для придания судну военного облика. Покатилась бомба, сыграла за борт. Взрыв, конечное дело. И затем от подводной лодки остались разноцветное пятно и две офицерские фуражки на поверхности. А РБ ничего. В сторону отшвырнуло.

— Неужели так-таки случайно и получилось? — не поверил Антон.

Старичок ласково смотрел вслед катеру.

— Это я, молодой товарищ, повторяю, что Кузьма Петрович за столом рассказывал. А в море все совсем по-другому происходило.

Ведь бомбу если просто так спихнешь, она пойдет ко дну камень-камнем. К взрыву-то ее подготовить надо. Вот так-то, молодой товарищ. А что за столом болтаем, так это мы можем себе позволить…

Набежала на солнце тучка, сразу стемнело, похолодало, дунул с моря пронзительный, совсем осенний ветер. Мощный человеческий рев доносился со стадиона, где сражались в футбол команды подводников и береговой базы. Шелестела по

ветру афиша, зазывающая моряков в Дом офицера на представление, даваемое гастрольным коллективом Ленконцерта.

— Развлечемся перед походом? — предложил Антон.

— Билеты нынче дороги, — усомнился Герман Горев — Не укупишь.

— Как-нибудь укупим, — сказал Антон. От гонорара еще немножко осталось.

До обеда они смотрели футбол, а пообедав, пошли на сопку и там набрели на озеро. Голубое зеркальце пресной воды лежало внизу, зажатое крепкими скалами, а около него произрастал мох и какие-то кривые кустики, о которых Костя Будилов сказал, что это полярная ива. Других знатоков ботаники не нашлось, и ему поверили.

— Кто как, а я обожаю летние купания, — сказал Валька Мускатов и обнажил до трусов мускулистое тело.

Температура воздуха была градусов десять, не теплее.

— Я все понял, — догадался Энрико Ассер. — Тебе неохота идти в поход, а охота лечь в госпиталь.

— Карандаш, — скосился на него Валька и нырнул с камня.

Он всплыл на середине озера, фыркая и колотя себя ладонями по широченной груди.

— Как там на акватории? — поинтересовались зрители.

— Анапа! — прохрипел Валька и поплыл к берегу стилем «брасс».

Ни у кого не нашлось охоты ему подражать. Антон знал что может искупаться, вспомнил, как лазил зимой в море, да и ежеутренние обливания закалили кожу, но и это не заставило его раздеться. Полюбовавшись природой, вернулись обратно в базу. В кассе Дома офицера Антон купил билеты на всю компанию.

До начала концерта осталось два часа. Антон отбился от общества. Поплутав между домами, он отыскал почтовое отделение и среди сутолоки и людского гомона написал письмо

«Говорят, что время — великий целитель, но со мной этот лекарь ничего не может поделать. Глаза не смотрят на могучую технику и первобытно-прекрасную природу. Они смотрят в глубину души, а там один лишь образ и одно имя. Нина, завтра моя ладья уходит в море искать мины. Сколько лет прошло после войны, а их все ищут и находят а бывает, и подрываются на них. Проплаваем мы с месяц. Невозможно смириться с мыслью, что ты разлюбила меня, ведь я сейчас много лучше, чем был тогда… Так и буду надеяться — хоть до гробовой доски…»

Небо опять очистилось от туч, и полярное солнце двинулось в неположенном направлении — с запада на север. Перед Домом офицера шумно волновалась толпа растяп, которые не удосужились купить билеты заранее. Антон пробился сквозь плотные ряды, предъявил билет усиленному комендантским патрулем контролю и пошел в зал на свое место между Термином и Сенькой.

Замечено, что чем дальше от столицы, тем с большим опозданием начинаются концерты гастролеров. Только через двадцать минут зашевелился занавес и конферансье, небрежно извинившись, приступил к делу. Потом на сцене появился Веньямин Тыквин. Антон испытал приятное удивление. Пианист играл длинную и скучную пьесу, зал кашлял, жужжал, скрипел Сиденьями. Антон вспоминал тот вечер в консерватории, когда пес в его жизни пребывало в незыблемой целости. Он подумал, что раз Тыквин здесь, значит не без Ральфа, и вполне возможно, что Сарагосский исполнит «Ярмарку» или даже «Голливудскую трагедию», которую он в мае репетировал уже с режиссером. Антон ждал долго, и лишь в конце второго отделения конферансье объявил:

— Выступает автор и исполнитель музыкальных фельетонов Ральф Сарагосский!

«Он еще и автор», — подумал Антон. Ну, раз автор, значит. Ярмарки» не будет… Но конферансье провозгласил совершенно противоположное, и даже более того:

— Музыкальный фельетон «Ярмарка чудес», текст Ральфа Сарагосского, музыкальное оформление Веньямина Тыквина!

Сутулый гномик Веньямин ударил по клавишам, а Сенька с Германом разом поворотились к Антону. Он глядел на Ральфа, как потерпевший обыватель глядит на субъекта, гуляющего по бульвару в украденном у него нынче пиджаке.

Ральф Сарагосский беспечно и с удовольствием исполнял номер а по залу расползался подозрительный гул. Курсантов было много, а они-то уж знали, что «Ярмарку» сочинил не Ральф Сарагосский.

Сенька Унтербергер предложил от широты фантазии:

— Хочешь, я свистну?

— Не смей, — остановил Антон, и Сенька отвел пальцы от Красивых губ.

Костя Будилов, пригнувшись к Антону, предложил:

— Пусть исполняет, а когда кончит, вызовем автора. И ты топай на сцену. Будет бандиту суд Линча!

Но кончить Ральфу не дали. Гул крепчал, начался топот ног, послышался сперва робкий, потом уверенный свист.

Веньямин Тыквин отдернул пальцы от клавиатуры, Ральф умолк, сообразив, что дело его дрянь.

— Автора! — заорали десять крепких глоток из пятого ряда.

— Автора! — понеслись выкрики из разных концов зала. Валька Мускатов мощной рукой оторвал Антона от стула. Герка и Сенька подхватили его под руки, потащили по чужим ногам к проходу.

Ральф углядел Антона и метнулся к кулисе. Энрико Ассер догнал артиста и схватил за руки. Шум в зале стоял как на поле битвы. Герман кричал со сцены, простирая руки:

— Прошу тишины, публика! Публика, ну тише же! Относительная тишина наконец наступила.

Герка начал говорить, как всегда, витиевато:

— Наверное, когда будущий артист эстрады Ральф Сарагосский в нежном возрасте впервые спер с буфета яблоко, мама оттрепала его за уши и познакомила ребенка с доктриной, изложенной в уголовных кодексах всех просвещенных народов: воровать нехорошо. Но, как видите, урок не пошел на пользу. Что воровал Ральф Сарагосский в период возмужания — это покрыто завесой тайны. Но, достигнув зрелого возраста, Ральф стал воровать фельетоны!

Восхищенный рев юных ценителей казарменного юмора пронесся оглушительным шквалом. Переждав его, Герман вопросил:

— Ральф Сарагосский, повторите, кто автор музыкального фельетона «Ярмарка чудес»?

— Прекратите хулиганство, — прохрипел едва шевелящийся в медных объятиях Ассера Ральф. — Не понимаю, где же милиция?

Хрупкий и, по-видимому, совестливый Веньямин Тыквин показался из-за кулисы.

— Не надо, Яша. Я тебе всегда говорил, что не надо.

— Давайте решим, кто же автор! — настаивал Герман.

— Автора! — требовали из зала.

— Ну вот он, автор, — указал Тыквин на Антона, потешавшегося в сторонке. — И пожалуйста, отпустите Яшу. Ведь если дойдет до Ленинграда, нас обоих выгонят с работы.

— Энрико, дай Яше свободу, — сказал Антон.

Ассер расслабил объятие, и Ральф Сарагосский, он же Яша, ушел за кулисы, поддерживаемый Тыквиным.

Антон перестал потешаться, он жалел артиста, провожая глазами его поникшие плечи.

— Энтони, дадим? — вожделенно пульсируя глазными яблоками, задергал его за рукав Сенька Унтербергер.

— Дадим, — подмигнул правым, не видимым публике глазом Герман.

— «Ярмарку»! — орали восемь глоток из пятого ряда.

— «Ярмарку»! — шумел зал.

Герман поднял руки, и шум поэтапно утих.

— Музыкальный фельетон Антона Охотина «Ярмарка чудес»! Исполняет эстрадный коллектив в составе Симона Унтербергера…

— И Германа Горева! — крикнул Сенька.

— У рояля автор, старшина второй статьи Антон Охотин! — завершил объявление Герман.

И исполнили они ее с небывалым блеском.

Когда возвращались на корабль, солнечный шар, тусклый и холодный, висел в неположенном месте, на самом севере. Боцман эскадренного тральщика Т-612 Ариф Амиров молча и значительно шествовал в трех шагах позади Антона. Так он и проследовал за ним до самого кубрика.

В кубрике главный старшина Амиров молча свернул матрас на самой удобной нижней койке, занятой в давешней схватке Калькой Мускатовым, переложил матрас этот на рундук, потом собрал Антонову постель и перенес на освободившееся место.

— Уважение надо иметь! — веско произнес главный старшина Амиров и удалился походкой, исполненной достоинства.

Валька Мускатов, посвистывая, потащил свой матрас под жаркий паропровод.

Стрелка часов показывала второй час понедельника. Антон млел своим подчиненным спать и сам улегся на новом, очень удобном месте. Сперва он думал о непорядочном Яше, но думал о нем недолго, потому что дремотные грезы перенесли сто в полутемную комнату со слабой лампой, прикрытой розовым прозрачным платком… В полусне казалось, что ничего не было, что все по-прежнему чисто и прекрасно, что его там ждут.

12

Когда не знающее суеверного страха высокое начальство назначает выход в море на понедельник, командир корабля, сказав «есть», начинает думать о том, как бы ему в понедельник все-таки не выйти. В большом корабельном хозяйстве не слишком трудно найти упущение, неполадку, недогляд, которые, будучи обнаруженными внезапно, исключают возможность немедленного выхода. И лучше получить от начальства фитиль за то, что не принял вовремя троса, фонари для спасательных кругов или веретенное масло, чем выходить в понедельник, сердя морского бога. А что корабли, выходящие в море по понедельникам, садятся на камни, претерпевают ужасные ураганы, затираются льдами, сталкиваются с рыболовными траулерами — это на флоте знают все и за примерами в вахтенный журнал не полезут. То, что происходит с кораблями, выходящими в море по вторникам, воскресеньям или четвергам, как-то не запоминается. Не запоминаются и благополучные походы, начавшиеся в понедельник. Зато все аварийные случаи накрепко запечатлеваются в памяти.

Командир Т-612 капитан-лейтенант Шермушенко, офицер культурный и самостоятельный, в предрассудки не верил. Ровно в восемнадцать часов понедельника согласно приказу корабль отвалил от стенки и направился малым ходом к выходу из гавани, но тут полетели шестерни в рулевой машинке, и пришлось стать на якорь. Рулевую машинку отремонтировали к полуночи, и стала она как новенькая. В ноль часов семнадцать минут вторника снялись с якоря и пошли в море. Словом и овцы целы, и волки не клацают хищными зубами от голода, а что касается рулевой машинки, то она и в самом деле нуждалась в переборке и небольшом ремонте, а на стоянке сделать этого не успели.

Курсантов расписали по боевым постам. Они пришили к верхнему карману рабочей блузы номера и по всем тревогам и авралам резво бежали на свои боевые посты наравне с матросами. Антон назначен был на боевой пост номер один в штурманскую рубку, дублером вахтенного офицера. Он возгордился такой честью и отпустил усы. Капитан-лейтенант Шермушенко джентльменски выбритый, нахмурил взгляд на эту поросль, но ничего не сказал, ибо носить усы военнослужащему не возбраняется.

— «Буря мглою небо кроет», — ворковал вахтенный офицер лейтенант Машкин-Федоровский, озирая громоздившиеся на норде тучи. — Старшина, определите место при помощи радиопеленгатора. Вы этому обучены?

— В лабораторных условиях, — отчитался Антон — А на море еще не приходилось.

— Вот и попробуйте применить на практике те навыки, которые вы получили в лаборатории, — сказал лейтенант Машкин-Федоровский.

Антон стал пробовать и минут через двадцать, вспотев от напряжения, изобразил карандашом на карте место корабля. Оно у него выражалось треугольником со сторонами по две мили. Лейтенант Машкин-Федоровский чистил ногти ножичком и ворковал в иллюминатор:

— «То как зверь она завоет, то заплачет как дитя».

— Готово, товарищ лейтенант, — доложил Антон. — Прав да, треугольник великоват получился…

Лейтенант Машкин-Федоровский бережно сложил ножичек, спрятал его в карман и приблизился к прокладочному столу.

— Ваша работа так же годится для целей навигации, — изложил он свое мнение, глянув на карту, — как солдатский сапог Наташе Ростовой для ее первого бала… Может быть, у нас плохой слух и вы не различаете минимум сигнала радиомаяка?

— Не имею причин обижаться на свой слух, — сказал Антон.

— Ах да, — вспомнил лейтенант, — кажется, это именно вы и воскресенье истязали хороший рояль в Доме офицера… Итак, попробуем повторить операцию совместно… — Лейтенант взялся за рукоятку настройки. — Только примем радиопеленг не за прямую линию, как это сделали вы, а за отрезок дуги большого круга.

— Вот оно что!

— А вы что думали, — проговорил лейтенант, настраиваясь на сигнал радиомаяка. — Тут расстояние не пять миль, а все двести. Сколько вас учат, что Земля круглая, а вы все никак не усвоите.

Лейтенант взял транспортир и линейку, три раза легко чиркнул карандашом, и на карте возник изящный треугольничек.

— Следующее ваше определение должно быть вот таким! — уткнул лейтенант в этот треугольничек свой свежевычищенный Ноготь.

— И надо же забыть, что Земля круглая, — вздохнул Антон.

— Вы, конечно, не забыли, а просто не потрудились обдумать предварительно свои действия, — вразумил его лейтенант Машкин-Федоровский. — Однажды мудрого Лукмана спросили: «У кого ты учился мудрости?» — «У слепых, — ответил мудрый Лукман, — которые, прежде чем поставить ногу, ощупывают место палкой». Думать надо, старшина второй статьи. Ощупывать мыслью то место, куда собираешься ступить.

— Хорошая наука, — поблагодарил Антон.

С северо-востока все быстрее и гуще надвигались лиловые тучи. Мощные волны мерно били тральщик в левую скулу. Содрогаясь, корабль валился на правый борт, потом переваливался на левый, снова выпрямлялся и опять встречал седогривый вал скулой.

— «Будет буря, мы поспорим и поборемся мы с ней», — ворковал, глядя на плотный барьер туч, лейтенант Машкин-Федоровский.

Командир корабля всегда бдительно следил, чтобы никто из его экипажа не оставался без полезного занятия.

— Старшина, — сказал он Антону, — найдите боцмана, осмотрите с ним корабль и проверьте все штормовые крепления.

— Есть проверить штормовые крепления! — репетовал Антон.

Стоять, меняя точки опоры, в рубке ему уже надоело. Он скатился вниз по трапам, нашел Арифа Амирова, забивавшего «козла» в носовом кубрике, и передал ему приказание командира.

— Обязательно надо проверить, — сказал главный старшина и смешал на столе кости. — А вдруг морской шайтан мои веревки развязал?

Продуваемые кинжальным норд-остом, они обошли палубу от шпиля до кормового флагштока, проверяя крепежные снасти, пробуя узлы и подтягивая талрепы.

— Если морской шайтан поднимет корабль, перевернет и потрясет его, с палубы ничего не свалится, — сказал довольный Амиров.

— Так и доложу командиру, — кивнул Антон, но не сразу пошел докладывать, а завернул в кубрик.

Там свободные от вахт и работ матросы тоже забивали «козла» на отлично приспособленном для этой забавы столе с линолеумным покрытием. Удар кости по такому покрытию гремел, как выстрел сорокапятимиллиметровой пушки. Из курсантов в кубрике оказались Валька Мускатов и Доня Ташкевич. Валька ожидал у стола своей очереди, а серо-бледный Доня валялся, скрючившись, на койке, устремив в переборку выпученные, страдающие глаза. Антон пошевелил его за плечо:

— Никак заболел?

— Качка, так ее за уши… — простонал Доня. — Я и в прошлом году муки терпел на практике… да разве в прошлом году на Черном море так качало? Ой, мру!

— Надо тебе сухарик пожевать.

— Жевал…

— Хвост селедки?

— Сосал…

— Лимончик?

— Не в Неаполе.

— Тогда ступай на палубу, — предложил Антон. — Ветерком продует, легче станет.

— Не губи совсем, оставь в покое… — взмолился Доня. — Ведь я сейчас разобран на мелкие детали!..

— А где все ребята? — спросил Антон.

— В кают-компании. Старпом устроил занятие по военно-морской организации. Ой, погибель моя! — застонал Доня и свернулся в бублик.

Антон подошел к столу, взял за локоть Вальку Мускатова.

— А ты почему не на занятии?

Блуждающий взгляд овешанного мускулатурой Вальки скользнул по кубрику, задержался на Дониной койке.

— Не спрашивай, — скривился Валька. — Морской болезнью маюсь, нет спасения.

— А какие у тебя признаки? — удивился Антон. Матросы загоготали. Белокурый, с номером машинной команды на робе сказал с веселым пренебрежением:

— Все три признака, старшина: непреодолимая сонливость, волчий аппетит и полное отвращение к труду.

Антон солидарно улыбнулся белокурому и повернулся к Вальке:

— Знаешь, друг Мускатов, топай-ка ты широким морским шагом в кают-компанию. Тебе нужнее всех лекция по военно-морской организации.

Валька еще пытался отшутиться:

— Да я с первого курса знаю, что всякий корабль представляет боевую единицу, способную в общей системе Военно-Морских Сил Союза ССР решать тактические задачи, свойственные его классу!

— Но ты еще не знаешь, — возразил Антон, — что для этого внутренняя организация корабля должна отвечать условиям наиболее успешного выполнения боевых функций. Как же корабль будет решать тактические задачи, свойственные его классу, когда член экипажа уклоняется от мероприятия? Иди, друг, усваивай.

— Знал бы, с кем щи хлебаю, под стол бы выплеснул, — ухо проскрипел Валька и нахлобучил бескозырку на круглую олову, затылок которой переходил в шею по прямой линии.

«Осел ты, — подумал Антон. — Чем ты лучше других, что забиваешь «козла», когда товарищи парятся на занятиях? Нет уж, будь любезен, стригись по общей моде. Служба есть служба, и никаких «из одного бачка щи ели». Мы на корабле среди Баренцева моря, а под килем триста метров глубины и на норд-осте метеорологическая неприятность, которая сейчас даст нам жизни. Это вам, Мускатов, не шлюпочный поход от Калинкина моста до пивзавода «Красная Бавария» с последующей экскурсией в закупорочный цех. Потрудитесь соблюдать морской порядок».

Наверху уже дуло со свистом и грохотом, черное, плюющееся снеговыми вихрями небо висело над оставшимся в видимости куском моря, как внутренность мешка, в который тебя замыслил поймать боцманов морской шайтан. Волны обрушивались на нос корабля и катились в корму причудливыми потоками.

Цепляясь за поручни, Антон забрался на мостик, проник в рубку и, отряхнув с физиономии соленую воду, доложил:

— На палубах и надстройках штормовые крепления надежны. Боцман клянется, что, если морской шайтан потрясет нас за киль, с палубы не свалится ни один болт.

— С палубы уже скатилась бочка с капустой, — сказал капитан-лейтенант Шермушенко. — Ладно, не беда. Как там ваши люди?

— Люди на занятиях у старшего помощника. Один страдает морской болезнью.

— Один все-таки страдает? Тащите его сюда, вылечим, — распорядился командир.

— Есть тащить сюда, — повиновался Антон и побежал за Доней.

Он силком стащил его с койки. Натянул на беднягу бушлат и вывел на палубу. Волна захлестнула Доню по колено, сбоку его хрястнуло соленой плетью по уху, и Доня, втянув голову в плечи, покарабкался вверх по трапу.

— Курсант Ташкевич по вашему приказанию прибыл, — безжизненным голосом доложил он командиру.

— Вы за штурвалом когда-нибудь стояли, курсант Ташкевич?

— В прошлом году на летней практике.

— Давайте становитесь, — приказал командир. — Сундукян, сдайте вахту курсанту.

Сундукян, заросший по самые глаза чернейшим волосом, бойко проговорил:

— Курс по путевому компасу сто три градуса сдал! Доня Ташкевич ухватился за шпагу штурвала и стал шарить по картушке компаса, стремясь найти там сто три градуса.

— Что надо сказать? — напомнил лейтенант Машкин-Федоровский.

— Курс сто три градуса принял, — сообразил Доня.

Теперь он вел корабль. Думать о качке некогда. Доня нашел на картушке цифру «сто три» и, шевеля штурвальным колесом, подвел ее под курсовую нить. Расставил широко ноги, начал работать. На лице его пробился слабый румянец, глаза растуманились и приобрели почти осмысленное выражение, но сил и энергии мысли пока еще хватало только на то, чтобы кое-как удерживать корабль на курсе.

— На румбе? — задал вопрос капитан-лейтенант Шермушенко.

Доня вздрогнул, смешался, ответил:

— Есть курсант Ташкевич!

Лейтенант Машкин-Федоровский, отвернувшись, прыснул и рукав потрепанного кителя.

Командир сдержался, сказал терпимо и назидательно:

— Надо отвечать, какой курс.

— Второй, товарищ капитан-лейтенант! — доложил Доня. …На высоте двадцати четырех футов над уровнем моря,

и тесной рубке эскадренного тральщика Т-612, посередине бушующего Баренцева моря четыре взрослых человека, изгибаясь н судорожно корчась, кашляли, икали, хрипели, задыхались, рыдали и вообще помирали. Доня, осознавший, наконец, гомерическую нелепость своих ответов, залился краской и заорал во все горло, будто громкостью голоса мог исправить положение:

— Курс сто пять градусов, товарищ командир!!!

Первым сумел взять себя в руки лейтенант Машкин-Федоровский. Утерев слезы платком, надушенным «Русским лесом», он сказал:

— Вот так попадают в неписаную историю флота, курсант Ташкевич. Теперь тебя не вычеркнет из нее ни стихийная, ни слабая человеческая сила. Умри ты завтра, имя твое моряки будут помнить, пока существуют корабли и их экипажи. И моя скромная фигура будет освещена отблеском твоей славы, потому что рассказывающий эту легенду непременно должен будет упомянуть: дело было на вахте лейтенанта Машкина-Федоровского. Вот какое завидное будущее тебя ожидает, курсант Ташкевич, а пока держи курс сто три градуса и не очень виляй.

Убитый Доня уткнулся взглядом в картушку компаса.

— Как теперь жить? — плакался он Антону после вахты — Может сразу раздеться до трусов и — за борт?

— Погоди пока, — всерьез отнесся к этому Антон. — Может стрястись еще что-нибудь, так же потрясающее умы. Может нас льдами затрет, может, штормом на берег выкинет или на мине подорвемся. Тогда про тебя забудут.

— Не забудут, — всхлипнул Доня. — такое не забывается, это Машкин-Федоровский верно сказал. Помру — в надгробном слове упомянут…

— А как твоя морская болезнь? — переменил Антон тему разговора.

— Чего? — не понял Доня.

— Тогда хватай аппарат, полезем наверх фотографироваться на фоне бушующих стихий, — распорядился Антон.

Он знал, что командиру отделения Доня не откажет.

13

Убытки от шторма не ограничились бочкой капусты. В кают-компании сорвалось с креплений фортепиано и рухнуло на палубу. Полетели, рассыпались планки, клавиши, разные палочки и оклеенные белым фетром молоточки. Вестовой подобрал один молоточек и попробовал драить им бляху. Было очень удобно. Он поделился опытом. Личный состав кинулся к дверям кают-компании, но тут, как всегда вовремя, появился замполит и прекратил безобразие.

— Охотин, — вкрадчиво обратился замполит к Антону. — Ведь ты же играешь, должен разбираться в устройстве инструмента. Займись, отремонтируй. От всех вахт и авралов я тебя освобожу.

Антон оглядел груду обломков и отрицательно покачал головой.

— Я по слуху играю. Эта механика для меня гималайские джунгли.

Замполит, ответственный за дорогой инструмент, настаивал:

— Может, кто из вашего брата разбирается?

— Поспрашиваю, — обещал Антон.

На заманчивое предложение откликнулись Герман и Сенька Унтербергер. А так как в технике извлечение нежного звука из хитрой комбинации дерева и металла они разбирались весьма платонически, уговорили примкнуть к артели Механикуса. Тот читал любой механизм так же легко, как доктор читает переплетения человеческих кишок. Причем Механикус не потребовал освобождения от вахт и делал дело в свободное время.

Но тут лейтенант Машкин-Федоровский взял свое двуствольное ружье, протер его фланелью, вышел на мостик и подстрелил тюленя. Белокурый машинист Вася, потомок сибирских звероловов, обработал шкуру, натянул ее на обруч и сотворил барабан. Сенька Унтербергер выключился из ремонтной артели и завороженно отбивал негритянские ритмы, пока Антон не вернул его за шиворот на боевой пост к исполнению обязанностей.

К тому времени, как Т— 612 подошел к восточному берегу Колгуева и начал первое контрольное траление, фортепьяно было отремонтировано, настроено, заново отлакировано и закреплено на штатном месте. Замполит вынес Герке и Механикусу благодарность с занесением в личное дело. Сеньке, надоевшему всем до чертиков со своим барабаном, замполит объявил выговор.

Потянулись однообразные тральные дни. Постановка трала, уборка трала, галс на зюйд-вест, галс на норд-ост. Желто-зеленое море, желто-серый берег в порядочном отдалении, и спокойные вахты, на которых ничего не случалось. За полторы недели ни одной мины не подсекли — кончилась, наверное, минная опасность в шестьдесят четвертом квадрате.

На двенадцатые сутки заштормило от норда. Командир приказал поднять трал. Т-612 побежал на, юг, укрываться от шторма в бухте Бугрино. Стали на якорь, и вскоре ветер иссяк, волнение стихло, и солнышко, выглянув на миг из-за тучи, подмигнуло едким смешком: мол, валяйте, моряки, обратно полоть спой квадрат.

— Пойдем поутру, — решил капитан-лейтенант. — Переночуем здесь, на якоре.

В полночь, поддев под бушлат свитеришко, Антон вышел на якорную вахту: работа не утомительная в тихую погоду, гляди вокруг да прикрывай рот ладонью, когда позевываешь. Антон присел на ящик с сигнальными флагами да и глядел себе вокруг.

А вокруг было скучно. Пологий каменистый берег однообразен и уныл. Небо покрыто одной бесконечной тучей, оно давит на воду, и, вглядываясь в даль, нельзя понять, где же море переходит в небо — все линии затерты туманом, пространство пусто и одноцветно. На поручнях, фалах, прожекторе туман оседает каплями воды. Бушлат скоро пропитался сыростью, и вспомнилась уютная койка, томительно захотелось растворить застывшее тело в ее блаженном тепле.

Он вспомнил о своих обязанностях, пристально вгляделся в пологие волны и бесформенные пятна тумана. Одно из основных правил кораблевождения: следует считать себя ближе к опасности, нежели дальше от нее. Но ничего он не увидел, кроме дурной чайки, которая зачем-то носилась над водой в то время, когда все ее родичи дремали носом к ветру, переваривая дневную порцию трески.

— Скучно тебе, старушка, — сказал Антон чайке, снял с шеи бинокль и сунул его в футляр.

— Скучно, старшина, — согласился лейтенант Машкин-Федоровский, единственный человек, существовавший рядом на фоне серо-сырого пейзажа. Возможно, он принял слова Антона в свой адрес. — Это вы очень справедливо изволили заметить. Меня огорчает, что вы вместе с тем не заметили другого обстоятельства, не менее в наших условиях печального.

Антон насторожился:

— В чем дело, товарищ вахтенный офицер?

— В том, что якорь ползет по грунту.

Ему захотелось ругнуть лейтенанта за то, что тот столь нехорошо шутит. Как якорь может ползти при слабом ветре? Машкин-Федоровский пояснил, угадав его сомнения:

— Здесь довольно сильное течение. И сносит оно нас в зюйд-вестовом направлении, где по имеющимся в лоции сведениям торчит трехметровая банка.

Антон ринулся к репитеру гирокомпаса и навел пеленгатор на мыс, ограничивающий бухту с запада. Чудеса. Разница с контрольным пеленгом четыре с половиной градуса.

— В самом деле, — пробормотал он весьма виновато. Как много надо флотского опыта, чтобы предусматривать такие вот шуточки природы! Кто бы подумал, что здесь течение?..

— Думать надо поменьше, — продолжал казнить его самолюбие угадывавший не столь трудно угадываемые мысли лейтенант Машкин-Федоровский. — А вот лоции читать надо побольше.

— Читал, да вот про течение как-то не усек… Неприятно.

— В подобном случае надлежит поднять боцмана и приказать ему потравить якорную цепь, — обронил лейтенант.

— Да уж знаю, что надлежит делать в подобном случае, — махнул рукой Антон и побежал за боцманом.

Минут через десять он вернулся на мостик.

— Благодать божья… — сообщил отсыревшему Антону не менее отсыревший лейтенант Машкин-Федоровский. — При ласковой летней погоде мы плаваем по морям не без приятности и даже некоторого удобства. Эдак прямо как сказал поэт: «Ветер по морю гуляет и кораблик подгоняет, он бежит себе в волнах…» И если упоминаемый ветер задует чуть посильнее, придем отстаиваться в сию тихую бухту — не от робости, конечно, НО лишь потому, что нельзя тогда производить нашу деликатную работу.

— А помните, как нас трепало на переходе? — возразил Антон.

— Будет что рассказывать девушкам в Ленинграде, и станут они уважать, жалеть и любить вас, старшина, особенно если еще не приучены рассказы бывалых юных моряков делить па шестнадцать, — щекотал лейтенант Антона колким ежиком слов. — Но про то, что делается у нас в конце осени, девушкам, даже приученным делить на шестнадцать, рассказывать не советую: назовут лгуном и выдумщиком и навсегда лишат доверия. Осенью нам с вами не пришлось бы скучать да бездельничать на вахте. Да и якорь вряд ли пришлось бросить, а пришлось бы работать полным ходом носом на волну… Проверьте-ка пеленг, старшина.

Антон взял пеленг западного мыса. На сей раз все в порядке. Якорь держал крепко. Лейтенант Машкин-Федоровский умолк, наморщил залысевший уже лоб, задумался. В природе стало как бы чего-то недоставать.

— А что, например, бывает? — полюбопытствовал Антон, чтобы прервать молчание.

Лейтенант внимательно осмотрел серое пространство воды п неба, перегнувшись через поручни, глянул на палубу. Убедившись, что все в природе благополучно, он закурил, присел рядом с Антоном на флажный стеллаж.

— А что бы вы хотели услышать?

— Ну какой-нибудь случай, — сказал Антон.

— Я так и думал, — покачал головой лейтенант Машкин-Федоровский. — Юным умам всегда интересны случаи, происшествия, сюжеты. Предпочтительнее всего про пиратов и пограничников. От этого мы далеки, старшина. Мы живем без сюжетов, совершая будничную, однообразную, очень трудную и неуютную работу. Мы, тральные, плаваем больше любого торгового моряка, но мы не видим ни Лондонов, ни Амстердамов, ни Рио-де-Жанейро. А видим мы в лучшем случае вот этот самый Колгуев с его полутораэтажной столицей Бугрино. Ладно, не нам разжижать море слезами… Будет вам сюжет. А 'случился он в прошлом году в конце ноября. Мы добросовестно выполнили боевое задание и возвращались в базу, рассчитывая прийти домой в субботу к вечеру. Что касается погоды, то для ноября она свирепствовала вполне терпимо, хотя некоторым морякам, считающим восемь баллов выдающейся душетрепкой, пришлось бы в тот день худо.

— А вы уже старый моряк? — робко съязвил Антон, глядя на гладкое лицо лейтенанта.

— Не особенно, — спокойно согласился лейтенант Машкин-Федоровский. — Итак, кое-кто, освободившись от вахты, уже скоблил щетину, предвкушая увольнение на берег и бал в Доме офицера. И тут начался сюжет. Забегает в рубку радист и докладывает, что эфир полон отчаянными «SOSами». Командир дал разрешение связаться, и выяснилось, что это горланит рыбацкая шхуна «Двина» и что у нее руль заклинило на левом борту. А вы ведь представляете себе, что такое для одновинтового судна остаться в свежую погоду без рулевого управления.

— Не трудно представить, — сказал Антон. — Тут тебя море порастрясет как захочет.

— Идти на помощь мы не всегда можем, как военные, но судов поблизости не прослушивалось, а у каждого моряка, кроме обязанностей и прав, есть еще и человеческая совесть. Решил командир идти. Они же, рыбьи дети, знали свое место с точностью до двадцати миль во все четыре стороны. Как таких найдешь среди моря?

— По радиопеленгу, — нашелся Антон.

— Мыслишь, — одобрительно кивнул лейтенант. — Так мы и пошли. Через часа два сигнальщик заметил по курсу пламя, это они жгли на борту смоляную бочку, есть такой сигнал бедствия. А когда приблизились, увидели рядовую трехмачтовую шхунку, которая вздымалась под небеса то кормой, то носом и отчаянно дребезжала своим слабеньким дизельком. Машиной-то — они работали только для очистки совести, поскольку толку от этого в их положении никакого. Шхуну ставило то вдоль волны, то поперек и швыряло самым непристойным образом. Ну и мы, как вы понимаете, не смирно стоим. Болтаемся друг подле друга, а подойти на такое расстояние, чтобы можно было подать бросательный конец, нет никакой возможности. Нас бы так трахнуло бортами, что от шхуны осталась бы на поверхности только доска с портретами передовиков рыбного промысла…

Пробовали спускать им бросательный конец на бочке по ветру, — сказал лейтенант после паузы. — Промучились без толку, ведь ее по таким кривым швыряет, что три профессора не выведут формулы… Они радируют, что уже полный носовой трюм воды и повариха в обмороке. Осталось нам одно. Шлюпка. Что вы поднимаете свои черные брови? Хотите сказать, что и эту шлюпку никто бы не сел?

— Не то, — помотал головой Антон. — Я хочу сказать, что ни один командир, если он в здравом уме, не будет рисковать людьми при таких обстоятельствах.

— Это верно, — согласно кивнул лейтенант. — И я тогда, молодой еще, думал и про здравый ум, и про трезвую память, и про трибунал, и про матерей погибших матросов… Не спустит командир шлюпку — кто его осудит, кроме собственной совести? Форс-мажор, непреодолимая сила. Спустит шлюпку — тут уж много судей набежит… А он высится на верхнем мостике, и в глазах пламя от этой проклятой смоляной бочки отражается. Лицо мраморное. Поднес к губам микрофон и скомандовал негромко, мирно, будто у вестового стакан чаю спросил: «Боцман, правую шлюпку к спуску».

Полезли в утлую посуду шестеро военнослужащих, не выкрикивая незабываемых слов и не оставив трогательного письма родным и близким.

Слаб человек, — закурил лейтенант Машкин-Федоровский. — Я закрывал глаза, когда на эту чертову шлюпку накатывалась волна, мотала ее, возносила к тучам и роняла с гребня вниз, заслоняя от прожектора. Несколько раз думалось: кончен бал, когда долго не могли нащупать ее прожектором. Полкабельтова с тросом за кормой моряки выгребали полчаса. Па последнем гребке шлюпку шарахнуло о борт шхуны, но рыбаки уже подали ребятам концы и втянули их на палубу. От шлюпки, конечно, и воспоминания не осталось. Хорошая шлюпка была, призовая, гоночная…

Рассказывая, лейтенант не забывал осматривать море и небо.

— Пропустили рыбаки буксирный трос в клюзы, и наш старый железный бочонок благополучно дотащил их до базы… Вот такие тактические задачи приходится порой решать военным кораблям. Когда станете офицером, сами столкнетесь с не предусмотренными уставом происшествиями, и тогда вы глубже проникнете мыслью в некоторые особенности человеческого поведения… если в вас от природы заложено стремление проникать мыслью в особенности человеческого поведения, — произнес лейтенант полувопросительно.

— Есть интерес. Как же без этого, — сказал Антон.

Он смотрел на слои утреннего тумана, поднимающиеся от воды, и думал о том, сел бы он в шлюпку или побоялся. Сел бы, тут сомневаться нечего. Сесть в шлюпку просто, для этого достаточно приказа и порыва. А вот посадить в шлюпку другого человека, и не человека вообще, а брата по судьбе и оружию, с которым ешь, спишь, работаешь, страдаешь, радуешься и напруживаешься под солеными брызгами по одной норме… Всплыла в памяти фраза из какой-то книги по тактике морского боя: «…при этом большие корабли должны неуклонно придерживаться правила — лучше потопить свой миноносец или катер, чем рисковать потерей большого корабля вследствие запоздалого принятия необходимых мер…»

Ох, как просто выполнять приказания и как не просто решать самому!

— И вот, кстати, — встрепенулся лейтенант Машкин-Федоровскии и снова превратился в скучающего на спокойной вахте офицера. — Что особенно интересно: каждый нормальный человек провалялся бы после такой ванны неделю в горячке А ведь никто из них даже насморка не схватил!

— Избыток адреналина в крови, мобилизация потаенных сил организма, — сказал Антон. — Это я испытал. Сам в январе купался, и даже не холодно было.

— Где купался? — полюбопытствовал лейтенант.

— На Балтике. Катер снимали с мели — бурлаками Капля с козырька стекла лейтенанту за ухо. Он опять отряхнул фуражку, расправил плечи, стукнул кулаком по стеллажу.

— Тишина, благодать, мир, — нахмурился он — Нужен случаи, чтобы появился в крови избыток адреналина! Чтобы проявить себя… Намотайте это на свой великолепный ус старшина, и ступайте будить сменяющую нас вахту

14

Ледовитый океан, приглаженный вчерашним штормом, металлически блестел под холодным солнцем. С правого борта обгрызенным куском сахара торчал над водой небольшой айсберг До базы отсюда было далеко, двенадцать дней ходу, а до Нины еще на полторы тысячи километров дальше.

Ровно рокотала под палубой машина. Антон проделал несколько асан в одиночестве за кормовой надстройкой и телу стало удивительно легко и приятно жить, но душе почему-то было в это утро грустно. При таком диссонансе под рокот машины в голове складывалось:

Скажи, о чем твоя печаль, о чем твои мечты, и почему все время вдаль упорно смотришь ты? Ведь там на сотни миль вперед лишь небо и вода, лишь белый айсберг промелькнет в пустыне иногда. Так что же ищешь ты вдали, что можешь ты найти, когда отсюда до земли двенадцать дней пути…

Зачем, думалось Антону, человек избирает себе судьбу неспокойную, непомерно удлиняющую сроки ожидания? В училище приходится ждать до субботы, да и то, если не заступишь в наряд и не проштрафишься, — тогда жди следующей субботы. А когда дождешься желанного, кончишь училище, получишь позолоченный кортик, начнутся плавания, жди тогда месяцами. Выходит, есть что-то прекрасное и захватывающее в этой судьбе, если не помышляешь ни о какой другой. Значит, никак невозможно жить без этого своенравного пространства, называемого океаном, без этого порядка, который не всегда сладок, но всегда держит тебя в рабочем состоянии и всегда свидетельствует, что ты человек, необходимый своей стране, а не просто так — житель. Невозможно теперь и без личного оружия, и без того оружия, которое никак не назовешь личным, но которое в твоих руках и которое имеет больше шансов быть использованным по прямому назначению, чем твое личное оружие. И никак невозможно жить без замечательных людей, которые называются военными моряками, которые единственные на свете понимают тебя, одобряют тебя, знают то, что знаешь ты, любят то, что ты любишь, и хотят того же, чего хочешь ты. И которые жестоко осудят тебя, если ты посмеешь стать подлецом, и изгонят тебя тогда с флота, чтоб тобой и не пахло!..

Люди, корабли, море, небо. И твое право быть среди всего этого и делать любимое, необходимое дело.

А отчего же печаль?

Да, наверное, оттого, что человеку всегда мало, всегда хочется еще, всегда нужно больше и дальше. А если он всем уже доволен, дошел до конечного пункта своих стремлений, зачем ему тогда жить?

Да таких и не бывает, подумал Антон и пошел искать боцмана. Может, из симпатии заменит сапоги, а то эти стали протекать.

Опять потекли однообразные, расчлененные вахтами и галсами дни траления. И в последний день, последним тралом, на последнем галсе подсекли, наконец, мину. Она всплыла, черная и рогатая, этакая подлость замедленного действия, таящая в круглом чреве полтонны взрывчатки. Капитан-лейтенант Шермушенко, потирая руки и со злорадной улыбкой, как улыбается человек, замахиваясь палкой, чтобы укокошить гадюку, подошел к сорокапятимиллиметровой пушке и навел стволик на мину. Бабахнул звонкий выстрел, и сразу над тем местом, где качалась на волне рогатая дрянь, вздыбился толстый, изумрудно сверкающий под солнцем столб. Он постоял в воздухе и стал рушиться, неторопливо и нехотя.

— Какой срок службы немецкой мины? — спросил Антон.

— Считается, что три года, — сказал лейтенант Машкин-Федоровский, — но не советую вам натыкаться на нее и через двадцать. Раз вытралили мы английскую бронзовую мину, поставленную, судя по клейму, в восемнадцатом году. Рванула как свеженькая.

— Сдали бы ее в музей, — сказал Антон.

— Бросьте, — брезгливо сморщился лейтенант. — Зачем нужны эти выставки орудий убийства? Пора уже всю эту мерзость уничтожить. Собрать в кучу, облить керосином и поднести спичку.

— Без нее спокойнее дышалось бы, — поддержал Антон. — Да кто решится начать первым? Кто первый подчистит свою территорию, соберет всю эту дрянь в кучу и поднесет спичку?

— Это называется пацифизм, и добра от него никогда не бывало, — сказал лейтенант. — Нужно что-то другое, поумнее.

— Интересно знать бы, что?

— Государственные мужи найдут какой-нибудь способ, должен же он быть в природе, — сказал лейтенант. — Сколько можно истреблять друг дружку? Это уже даже не смешно.

— Один государственный муж считает, что самое время бросить бомбу и уполовинить население.

— Этот муж свое население и без бомбы уполовинит… Бомбы я, правду говоря, не боюсь. Боюсь химии, — сказал лейтенант. — Всех этих заманов, заринов, циклонов и другой пакости.

— Знакомился, — кивнул Антон.

— Вот и подумай, насколько полкило циклона эффективнее всего атомного арсенала.

Убрали трал, взорвали на трехметровой глубине подрывной патрон, набрали с поверхности моря четыре бочки оглушенной рыбы, наелись до ушей и запили компотом без нормы выдачи.

— Теперь можно и домой, — решил капитан-лейтенант Шермушенко и дал рулевому вычисленный Антоном и проконтролированный штурманом Машкиным-Федоровским курс.

Через двенадцать суток Антон шагал со своим отделением по горбатым улицам к почте. Письма он получил от отца, от Инны из Риги и от Гришки Шевалдина, проходящего свою практику на подводной лодке. Он еще раз приник к окошечку, еще раз сунул девушке свою служебную книжку, но чуда не случилось. Того письма, которого он ждал, девушка в своем ящике не нашла.

Антон ушел в сопки и бродил там по скалам, сокрушая подметки, до самого вечера. Читал письма. Отец поучал строго, деловито, полезно, но неинтересно. Гришка излагал свои лишения и удовольствия интересно, но бесполезно. Инка писала растрепанно, не разберешь что…

Он вернулся на корабль и направился к своему кормовому кубрику, но у входа его взял за рукав боцман Ариф Амиров.

— Пойдем, друг, — сказал боцман, и Антон пошел с ним, не спрашивая куда.

Ариф привел его под полубак в свою каюту и усадил на койку.

— Уютно живешь, — сказал Антон, оглядев тесную щель боцманской каюты.

— Очень превосходно живу, — сказал боцман.

Он достал из нижнего рундука банку консервов и тарелку с солеными огурцами. Вскрыл банку такелажным ножом и, порывшись в ящике стола, добыл оттуда две ложки. Подумав, достал из рундука пузатые фаянсовые кружки с синим ободком по краю и клеймом «ВМФ». Крупно порезал огурцы, посмотрел на Антона, как бы спрашивая, всего ли хватает.

— Водички бы, — сказал Антон.

Ариф Амиров ушел за водой, так как умывальника боцману эскадренного тральщика в каюте не полагается.

Далеко-далеко гудел по-шмелиному вспомогательный движок, располагая к покою и размышлениям. Пахло краской и теплом. Над койкой в застекленной рамке красовалась длиннобровая ханум (и тут любовь, пожалел боцмана Антон) с гигантскими серьгами в ушах. Больше никаких карточек и картинок не было. Жалобно всхлипнула волна за бортом, и Антон подумал: куда их теперь денут на оставшиеся двадцать дней практики? Одни говорили, что на эсминцы, другие — на катера. А в отпуск он пойдет уже с тремя нашивками на рукаве. Третий курс не шутка. Полдороги до лейтенантских звездочек. И что это за манера, подумал он, что если нравится тебе человек, непременно надо поставить выпивку, проявляя интерес и уважение?

Вернулся Ариф с графином. Налил в кружки по глотку спирта. Безмолвно чокнулись, выпили. Антон подумал, что и Пал Палыч не советовал быть совсем йогом, запил спирт водой и стал есть мясо из банки. Ариф жевал огурец.

— Невеста? — спросил Антон, указав ложкой на ханум.

— Сестра, — сказал Ариф и налил еще по глотку.

— Хорошая девушка, — похвалил Антон.

«Какой корабль, какие люди! — думал он после третьей. — Хорошо бы я сейчас был уже офицером и служил на Т-612 штурманом, и пололи бы мы моря вместе, а между делом спасали погибающие шхуны…»

— Ты был в шлюпке?

— Был, — сказал Ариф.

— Страшно было?

— Мокро было, — сказал Ариф и налил еще по глотку. Длиннобровая ханум в ужасно больших серьгах улыбалась Антону из рамки. Ариф отогнул матрас, достал толстую тетрадь в черной, блестящей, как паюсная икра, обложке и положил на стол.

— Напиши стихи, — сказал он.

— Какие?

— Свои.

Антон, затрудняясь, вертел в пальцах ручку. Понимал, что писать Арифу, улыбающемуся три раза в год, какой-нибудь юмор нельзя. Не поймет, чего ради, и обидится. Сумеречная тоска, которая сочилась из него после разрыва с Ниной, тоже не годится. А что было еще?.. Напряг память и вспомнил стихотвореньице, написанное на прошлогодней практике, когда безжалостный преподаватель астрономии капитан второго ранга Верещагин не давал спать, гонял по ночам наверх изучать звездное небо. Но капитан второго ранга умел нырять ласточкой с восемнадцатиметрового спардека учебного судна, и за это ему прощали ночные мучения…

— Напиши на память, — повторил Ариф. — Ты хороший человек.

— Ты тоже хороший человек, — сказал Антон. — И сестра у тебя хорошая.

Антон написал на чистом листе:

Погасила зори тихая волна. Кротко смотрит в море мудрая луна. А за далью черной город-чародей горстью бросил зерна золотых огней…

(Зажмурился, и вспомнилось, представилось вживе, как проходил корабль мимо Новороссийска, мимо Сочи, мимо Гагры, мимо Поти, и золотые огни цепочками, гирляндами и горстями возникали и пропадали по левому борту, и так хотелось туда, к этим огням…)

Сердце больно сжалось глубоко в груди… Сколько их осталось. Сколько впереди!

Ариф подвинул тетрадь и долго читал стихи, шевеля губами.

— Правда, — сказал он.

— Завтра мы уходим, Ариф, Мне жаль.

— Зачем жалеть? Твоя дорога большая, — сказал Ариф.

— Куда приведет? — вздохнул Антон.

— Может, на Каспий. Разве это море?

— Это море, — сказал Ариф.

— Это не океан.

— Тебе нужен океан, — согласился Ариф.

— Мне нужны пять океанов, — сказал Антон. — Мне нужен весь мир.

— Бери, — сказал Ариф. — Есть чем брать, есть куда положить, так бери весь мир.

— Потом, — сказал Антон. (А почему бы и вправду не взять мир в руки, я бы его поучил бы хорошему…)

На память. — Ариф подал ему блестящую брошку Антон взял выпиленный из нержавейки силуэт тральщика Т-612.

— Спасибо. — Он проткнул ножом справа голландку и привинтил брошь. — А патруль с меня ее не сымет?

— Снимет, — сказал Ариф.

— В отпуске буду носить. — Антон отвинтил гайку и спрятал брошь в карман.

Он поднялся и почувствовал, что ноги не слушаются его, а в голове ясно, легко и прозрачно, и непонятно, что же такое случилось с ногами. Ноги не создавали телу опоры.

— Чепуха какая-то, — смущенно улыбался Антон, хватаясь за переборки.

— Чепуха, — сказал Ариф.

Они вышли из-под полубака, и Антон увидел солнце на севере. Оно было тусклое, притушенное туманом, не совсем солнце, а так, что-то среднее между солнцем и луной.

— Ну, Ариф, и силен же у тебя антисептик, — сказал он. — Так нельзя будущему офицеру. Спокойной ночи… А если ты в самом деле луна, — бормотал Антон, шагая к своему кубрику, поднимая указательный палец к светилу и глядя вдоль него, как вдоль ствола пистолета, — так тебе тоже не положено висеть в таком виде на норде, ступай на свое место…

Луна, призрачно-бледная, стояла над сопкой в южной стороне, но Антон не посмотрел туда.

15

На катера их расписали по одному человеку, дублерами боцманов. Боцман «16-го» Аркадий Кудыля воспользовался случаем. От подъема флага и до сигнала «конец работ и занятий» Антон красил. Он покрасил палубу, борта, рубку, торпедные аппараты и якорную цепь. Он освоил кисть, как ложку, проник в самую суть малярного дела и постиг все свойства масел, растворителей, разжижителей, сиккативов, пластификаторов, глифталей, пентафталей, эпоксидов и этиленово-перхлорвиниловых эмалей. Он красил и простыми масляными красками, и красками новейшими, созданными на основе сополимера хлорвинила и винилацетата с включением дополнительных компонентов в виде толуола, бутилацетата и других, а также соответствующих пигментов. Он разводил их сольвентом и ксилолом. Он научился идеально наносить их на поверхность распылителем под давлением 1,5–2,5 атмосферы.

— Это же нет слов! — восклицал Аркадий Кудыля, глядя на работу своего дублера. — Это же сумашечий талант! На Ближних Мельницах у меня живет знакомый художник, так он бы скончался от зависти, увидав твой мазок. Тебе же ничего не стоит выкрасить салон первого класса теплохода «Адмирал Нахимов»!

И послал Антона красить форпик.

Из полихлорвиниловых эмалей выделялись пьяные газы. Антон выкарабкивался наверх, прочищал легкие глубокими вдохами (десять ударов сердца — вдох, десять ударов — задержка дыхания, десять ударов — выдох) и лез, обновленный, обратно и косую щель форпика.

Только выходы в море спасали его от надоевшей работы. Антон отмывал руки уайт-спиритом, одевался в меховую куртку и становился на боцманское место на мостике, слева от Командира. Аркадий Кудыля и тут уступал ему.

Убедившись, что практикант прилично знает сигнальное дело, может работать и флажками и прожектором, командир катера лейтенант Мышеловский не возражал против такой замены.

Уникальная фамилия командира напомнила Антону о Ленинградской гарнизонной гауптвахте да об Акиме Зотове. Его подмывало рассказать, что знает о случае там на Балтике, когда лейтенант, будучи еще старшим лейтенантом, всадил две учебные торпеды в старый миноносец.

Удачно забросав ракетами условного подводного противника, возвращались в базу, и Антон не выдержал искушения:

— Пришлось мне сидеть на ленинградской гауптвахте…

— Садовая, два? — отозвался лейтенант с теплом в голосе, — Памятное место. За что, если не тайна?

— За оскорбление действием и опоздание на два часа. Дело прошлое, но я был не виноват.

— Допускаю, — согласился лейтенант Мышеловский.

— Сидел со мной в камере старшина первой статьи Аким Зотов, — подошел Антон поближе.

— Аким служит в Ленинграде? — удивился лейтенант.

— Ему дали десять суток отпуска за призовые стрельбы. Он и отправился в Ленинград, поскольку у него там зазноба сердца.

— Светлана со «Светланы», это всей дивизии было известно… И он вместо отпуска угодил на гауптвахту? Каким путем?

— Путем неотдания чести на Невском пехотному бурбону. Ну, понимаете, мысли о Светлане со «Светланы», внимание рассеянно.

— Выходит, столь жданная встреча не состоялась? Обидно.

— Представьте себе, состоялась. Мы с ним работали в арсенале, драили ржавые сабли. Светлана приходила туда в обеденный перерыв, приносила пирожки

— Экая дошкольная романтика… — сказал лейтенант Мышеловский и повернул строгое лицо к Антону. — Ну и к чему вы затеяли весь этот разговор?

— Да так, — уклонился Антон от ответа. — Это ведь принято говорить про общих знакомых.

— Хреновину городите, старшина, — возразил лейтенант Мышеловский. — Аким рассказал вам, за какой финт меня разжаловали и сослали на Север. Вам захотелось похвалиться осведомленностью. И вообще маленькому человечку приятственно знать о начальнике нечто компрометирующее.

— Почему «компрометирующее»? — сказал Антон, крупно обидевшись на «маленького человечка». — Вы правильно поступили.

— Бросьте, — усмехнулся лейтенант. — Постыдное мальчишество… Кстати, вы уже всему дивизиону рассказали мою историю?

— Не успел, — буркнул Антон. — Где уж тут, с этой покраской.

— Вот и прекрасно, — перешел на дружелюбные интонации лейтенант Мышеловский. — Еще раз труд принес пользу. Хочу вам сказать, что меня здесь знают с другой стороны.

— Как же, — сказал Антон. — Передовой командир. Наслышаны.

— Вы начинаете дерзить, — сухо молвил лейтенант. Щуря глаза, захлебываясь встречным ветром, Антон прокричал:

— Никак нет, товарищ командир! Вам показалось!

Он включил прожектор и заклацал решеткой, запрашивая у поста разрешение на вход в базу.

«Интересно, — думал Антон, — что теперь придумает Аркашка Кудыля? Кажется, все, что красится, уже покрашено… Ничего, осталась неделя, что бы он ни придумал — сделаю, не околею».

В последнюю неделю Антон сделал две швабры, перебрал и отдраил дымаппаратуру и сплел пеньковый мат.

— Талант, сумашечий талант! — восхищался Аркашка Кудыля. — Нет, я отвезу этот матик в Одессу и покажу перед старыми боцманами Черноморского пароходства!

— Не надо, — хмуро сказал Антон. — Еще скончаются от зависти.

— Он уже надул губы, — ухмыльнулся Аркашка Кудыля. — И это вместо сказать спасибо за морскую науку.

— Нет, я ничего, — сказал Антон. — Спасибо, что уступил место на мостике.

— Всем расскажу, что это будет большой моряк! — Аркашка поднял указательный палец. — Моряк с крупной буквы, напечатанной красной краской, наша гордость и золотой фонд. Ах как мне хочется знать его размер подметки.

— Сорок третий, — ответил Антон на странный вопрос. — А размер головного убора не требуется?

Аркашка Кудыля исчез, и целый вечер его не слышно было ни на катере, ни на пирсах, ни в клубе плавбазы.

Наутро Антон получил у лейтенанта аттестацию, собрал книжки уложил в мешок нехитрые вещички рядового моряка, попрощался с командой «16-го» и направился было на пирс к месту сбора курсантской команды. Тут появился Аркашка Кудыля с подсиненными подглазьями и вручил Антону пару лаптей, сплетенных из капронового троса.

Вот это в самом деле «сумашечий талант»! — искренне изумился Антон на безупречную работу. Обворожительные лапотки переливались под солнцем перламутровыми тонами. — Мне совестно брать такую музейную штуку.

— Ты интересный чудак, — ответил польщенный Аркашка. — А мне не совестно, что ты на три недели предоставил мне отпуск при части?

Они обнялись и похлопали друг друга по выносливым флотским спинам.

Сойдя на деревянный пирс, Антон оглянулся. «16-и» выглядел отлично, и уловимая только чувством любовная ухоженность сразу выделяла его среди других катеров.

16

Ленинград показался жарким и зеленым, усыпанным цветами южным городом. Но из-под зелени, цветочков, людской суеты и свободомысленных голых коленок проглядывало внутреннее перво-основное сходство со скалистыми берегами Баренцева моря. Отчетливые каменные громады высились над прихотями сезона и моды с величественным равнодушием, зная, что все это баловство облетит, подобно лепесткам, а они останутся навеки.

Антон решил, что может позвонить из вежливости, просто как знакомый. Трубку не брали. Стало тревожно на душе.

Рассчитавшись с баталером, получив отпускной билет, надраившись до невыносимого глазам сияния и пришив на рукав форменки три угла, он побежал к ее дому. Дверь не открыли. В квартире никого не было. Стало непонятно, что теперь делать, куда податься, как жить.

Маленькие заботы бытия помогли ему собраться в целое. Полуботиночки уже перешли в последнюю категорию сохранности, браслет часов сломался, недоставало всяких мелочей мужской экипировки, да и подарок отцу хотелось привезти поинтереснее — а ничего интересного на курсантские отпускные не укупишь.

Он поехал на Владимирский проспект в Управление по охране авторских прав, и там Раиса Владимировна, улыбаясь ему, как потерянному и вновь обретенному родному брату, сказала:

— Опять приходят деньги на фамилию Охотин, а сам Охотин не приходит. Обычно бывает наоборот.

Гонорар за «Голливудскую трагедию» и поступления от концертов составили триста с лишним рублей.

— Ох, — пошатнулся Антон и пошел их тратить, но до отправления рижского поезда не истратил и половины.

В поезде он встретился с Валькой Мускатовым и Билли Руцким. Билли выговаривал бессмысленные слова и смотрел по сторонам безумными глазами. Он то вдруг заливался идиотским смехом, то, проглотив дребезжащие звуки, принимался стонать и охать.

— Что с Инкой? — спросил Антон у Мускатова, кивнув на растерзанного Билли.

— С Инкой? Во-первых, провалилась на экзаменах в университет.

— По какому? — неприятно поразился Антон.

— По литературе, — сказал Валька. — Два шара и ни цента больше.

— Кто бы подумал, — огорченно вздохнул Антон. — Ну и как она теперь?..

— Деморализована. Говорит — выйду замуж за будущего офицера, буду с него тянуть жилы и жалованье, зачем учиться.

— Имея в виду Билли?

— Мы ж на ней не женимся, — мерзко просмеялся Валька.

Антон сказал:

— Не надо гадко гримасничать о девушке только потому, что она бросила твоего брата. Это не по-мужски.

— Это ты Болеславу толкуй. Он ее любит. Я еще не видал такой идиотской любви Ты можешь это объяснить?

— Трудная задача.

— Вот и я говорю.

— Напиши в Линту, как тут пойдут дела, — попросил Антон и дал Вальке отцовский адрес. — Жаль девчонку… Надо же так, по литературе!

Тихая, опрятная Линта встретила его провинциальным благообразием и скукой. Пляж, кино, танцы в «Базнице», случайные приятели, асаны утром и нравоучительные разговоры с отцом но вечерам за чаем — так прошли три недели. Иногда, после того как он долго дышал ритмическим дыханием, какой-то смутный образ печали возникал в сознании, тормошил и гнал его куда-то, и он сомнамбулически шагал к почте, заказывал разговор с Ленинградом, и телефон не отвечал.

Он попросил у отца шлюпку, выплыл из устья реки и направился в сторону Швеции. Оттуда катились медленные круглые волны, и они становились тем больше, чем ниже опускались водные берега за кормой. Слева из-за спины вползло на небосвод нежаркое солнце. Двухвесельный тузик был чуть побольше половинки ореха, такой же юркий и обтекаемый. Он плавно взмывал на широкие спины волн, быстро, как саночки, скатывался в ложбины и снова лез наверх вопреки, казалось бы, здравому смыслу и силе тяжести. Антон упарился с веслами и разделся донага. Когда солнце достигло высшей точки своего дневного пути, никаких берегов ни спереди, ни сзади не было видно. Антон был один во всем мире со своим тузиком и пел нескладную песню о том, как хороша жизнь, в которой есть море. Уставала глотка, и он прикладывался к анкерку с пресной водой, а когда соленый пот на теле высыхал в свербящую корку, он кидался головой в изумрудно-прохладную мякоть волны и, вынырнув, догонял и ловил далеко уже отброшенный тузик. Один раз тузик оказался в другой ложбине меж волн, и его долго не было видно. Водяные горы вздымали Антона наверх, и он вертел шеей, но не было никакого тузика.

— Утоп, бедняга, — пожалел Антон хорошую шлюпку и стал прикидывать, за сколько времени он доберется до берега вплавь.

Получалось много времени, и он пожалел посудинку и с другой точки зрения, но тут юркий тузик обнаружился на спине волны метрах в ста пятидесяти от него. Антон не спеша доплыл до шлюпки и потом шутил осторожнее.

Ему пришло в голову, что каждый кусок земли кому-нибудь да принадлежит, у каждого куска земли есть хозяин, который может сказать «это мое!», и даже врыть столбик, и прибить к нему дощечку с соответствующей противной надписью. А вот я выплыл за пределы прибрежных территориальных вод, и море никому уже не принадлежит, принадлежа всем людям, потому что это международные, общие воды, принадлежащие всем одинаково. Да здравствует жизнь, в которой есть море!

Проорав эти слова низко пролетевшей чайке, Антон снова приложился к анкерку с пресной водой и развернул тузик на обратный курс. Теперь солнце по правой стороне уходило ему за спину.

— Очень интересно, — сказал он через полчаса, углядев впереди черточку берега, — почему меня никто не встречает почему никто не проверяет судно, пересекающее границу территориальных вод? Ведь здесь уже не вольная акватория Эти воды хранят от всяких посторонних личностей. Капитан первого ранга Охотин, делаю вам выговор за небдительную службу охраны водного района!

Возвращаться обратно было скучновато, руки и брюшной пресс уже заявляли о своем существовании, купаться не хотелось, зато хотелось есть. С последним справиться было легче всего.

— Слушай, бессмысленное брюхо, — сказал Антон расчерченному полосами крепких мышц животу, — мудрый Патанджали пишет что удовлетворять аппетит — это постыдная распущенность. Удовлетворять надо только голод.

Потом он разговаривал с волнами, солнцем и с чайками и старался пореже оборачиваться назад, потому что когда оборачиваешься часто, кажется, что берег совсем не приближается. До устья Линты он догреб поздним вечером и шел домой покачиваясь на ослабших ногах, легкий, как облако, зная что сейчас еще ничего, а вот завтра будут огнем гореть ладони

Отец был дома. Он сидел в кресле, одетый в расшитую цветочками косоворотку, и читал «Былины Печорского края»

— Хорошо провел день? — оторвался он от книги, когда Антон уплел здоровенный бифштекс.

— Прекрасно, — сказал Антон. — Уплыл миль за пятнадцать.

— Тринадцать, — поправил отец.

— А я-то думал, что мною никто не интересуется — рассмеялся Антон.

— Станция держала тебя на экране, — сказал отец. — Я хотел послать катер, когда ты пересек границу, но ты быстро одумался и повернул обратно.

До поезда осталось два часа. Он позвонил в Ленинград и номер ответил.

— Ты в Риге, — сказала Нина безучастным голосом.

— Да, проездом, — он говорил, задыхаясь, — я сейчас…

— И конечно, с ней?

Он подбирал слова для ответа, который все объяснит ей, и сердце колотилось, мешая мыслям.

— Желаю вам счастья, — сказала Нина и повесила трубку.

Он еще раз заказал номер и подобрал уже слова, которые ей все объяснят. Абонент не отвечает, сказали ему.

Ничего не удалось объяснить. Его не захотели слушать. Между нами все кончено, как бы сказала Нина, кончено уже давно.

Тридцатого сентября Антон пришел в училище и сдал отпускной билет. Он сказал себе, что стал на год старше. И сейчас как раз подходящий момент, чтобы начать совсем новую жизнь, зачеркнув все плохое и печальное, что было в прежней. Он потерпел поражение и потерял. Что ж, и это надо уметь.

17

Может быть, здесь кончается один роман, а дальше начинается совсем другой, потому что Антон в самом деле повзрослел и стал крепче духом, и о нем теперь надо рассказывать по-другому.

И еще по той причине, что Билли Руцкий, который, теряя только больше озлоблялся, сделал так, что в судьбе Антона Охотина совершился крутой зигзаг, и в общем-то плавное и последовательное повествование наше окончательно оборвалось в тот роковой вечер.

Не скажи ему Билли в тот вечер, что надо срочно позвонить Инне, — мы так бы и не выяснили, откуда ему стало все известно, — словом, не скажи ему этого Билли, Антон Охотин узнал бы новость другим путем, менее болезненным, и, наверное, поступил бы так, как полагается поступать военнослужащему и как он обычно поступал, то есть с ведома и одобрения прямых начальников.

Но когда так внезапно ошарашивают, буквально трахают по голове, сшибают с ног, и в мозгах все крутится, а перед глазами мелькают радуги, тогда обуяет человеческий организм так называемое состояние аффекта, которое принимает во внимание даже Уголовный кодекс.

Отнесемся же и мы с тобой, добрый читатель, с должным пониманием к бурным эмоциональным реакциям организма на некоторые необыкновенные явления внешнего мира.

Одиннадцатый час. Рота вернулась с вечернего чая и готовилась отойти ко сну. В кабинете комсорга курса покуривала редколлегия стенной газеты. Младшие командиры проверяли заправку бушлатов на длинных вешалках — бушлаты должны быть заправлены однообразно, воротник в воротник, левым рукавом наружу.

— Позвони своей Нине, — сказал Билли.

Антон не стал расспрашивать зачем. Человек, который ненавидит, не станет дешево надувать. Антон слетел по трапу в левый вестибюль к автомату.

— Нина сказала, что вы ничего не знаете и вам ничего знать не надо, — говорил Герасим Михайлович бесцветным голосом. — Но мне как-то не верилось. Когда я был молод, так не могло бы случиться. Теперь у вас все по-другому… Да, я сейчас оттуда. Она мучается вторые сутки… Сказала, что не желает вас видеть. И вы для нее не существуете. Но знаете ли, не будем раболепно верить словам…

Антон без стука влетел в кабинет.

— Ты что, пьяный? — изумился главный старшина Лев Зуднев, восседавший на командирском стуле с надкусанным батоном. — Сейчас отбой будет, иди-ка спать.

— Необходимо уволиться! — повторил Антон, с ненавистью глядя на красную руку, крепко держащую надкусанный батон.

— В другое время я с интересом выслушал бы твое вранье, — скривил рот в ухмылку Лев Зуднев. — Ты знаешь, я собираю причины. Но сейчас ночь. Иди спать.

— Необходимо! — третий и последний раз повторил Антон.

— Бывает, бывает, — ухмылялся Лев Зуднев и все поглядывал на свой батон, который ему очень хотелось кусать дальше, но при подчиненном было неудобно. — Ну ладно, скажи для смеха, зачем тебе?

Если бы не это «для смеха», скорее всего Антон и объяснил бы, зачем ему. Сказал бы правду.

Но после этого «для смеха» Антон ничего и никому не рассказал.

«Мне было необходимо», — говорил он, и никакие клещи не смогли бы вырвать из него правду, его с Ниной правду, кому-то там «для смеха»

Словом, от окна курительной комнаты тренированному человеку было рукой подать до водосточной трубы.

Сестра приемном покое мягко подталкивала его к двери, не желая слушать.

— Только узнайте, жива ли она! — навзрыд умолял Антон.

Сестра позвонила в отделение. Выслушала, что ей там сказали. Смилостивилась и улыбнулась.

— У вас мальчик. Оба живы-здоровы. Ну идите, идите же, молодой человек!

Он умолял, и сестра еще раз смилостивилась, передала записку.

Через десять минут угрюмая рябая санитарка принесла записку обратно.

Он опустился на лавку и тихо застонал.

— Не надо так переживать, — пожалела Антона всего навидавшаяся в этом этапном заведении сестра. — Поймите, сколько она вытерпела. Подождите, дайте пройти. Забудется, утихнет станет хорошо. Не вас первого прогоняют, — успокаивала его сестра, — а потом налаживается, выходят под ручку. Все проходит.

— Все проходит, — повторил он глухо. — Это еще царю Соломону было ясно.

Поехал к Герасиму Михайловичу. Тот еще не знал главного. Сидел у рояля, забыв запереть входную дверь, и пытался пробраться в забвение через зубастую челюсть клавиатуры.

Новость пошатнула его, повела широкой дугой вдоль черного борта инструмента, мимо стола и бочонка с ветвистой китайской розой, на которой только что лопнули три бутона. Уткнула в книжную полку, откинула и швырнула к мраморной доске серванта.

— Мальчишка, мальчишка… — повторял старик и колдовски шевелил длинными музыкантскими пальцами. — Вы ее видели?

— Это немыслимо при их порядках, — сказал Антон. — Передал записку.

— Что она ответила?

— Она не ответила.

— Пустяки, она вас любит,

— Не любит. Она любит другого.

— Конечно, она полюбит другого, — старик махнул расслабленными пальцами, — если вы не сумеете взять ее. Ах, как этого мало, сделать женщине ребенка! Надо уметь взять ее… Да, надо уметь брать, но и уметь отдавать. Этим живет человек. А вы берете неумело, робко, как чужое. Почему? Все на свете ваше, берите, берите, в мире не убудет от этого. И отдаете вы и отдаетесь, сожалея потом. Так не годится. Не скупитесь, раздавайте себя широко, не заглядывайте в мошну, сколько там еще остается, на какой срок хватит. И, ради всего святого, никогда не жалейте. Горю и радости, взятому и отданному, — одна цена. И все это — ваша жизнь. И не только ваша. Этим вы сплетаетесь с человечеством. Взятое вы отдадите, а отданное вернется к вам удесятеренным. Ценности переходят из рук в руки постоянно и быстро, как карты у игроков. В сущности, все в мире ваше, и ничего вашего здесь нет.

— Следовательно, мне сейчас надо бежать к ней, бить стекло и забираться в палату? — спросил Антон. — Я так вас понял?

— Это некультурно, — поморщился Герасим Михайлович. — Потерпите до утра.

— Трудно, — сказал Антон.

— Постелить вам?

— Я пойду в училище, — отказался Антон.

— Приходите туда к десяти часам, — сказал Герасим Михайлович.

Антон расхохотался, кашляя и утирая слезы.

— Одни рыдают, другие смеются. — Герасим Михайлович приподнял острые плечи. — Разные бывают реакции. Запейте.

В четыре часа утра Антон возвращался в училище, мало думая о том, каким путем доберется до своего кубрика. Да и не все ли теперь равно? Пять часов самоволки, это уже близко к дезертирству. Будь ты хоть сверхотличником с двенадцатью поощрениями в личном деле, пощады за такое бесчинство не жди. «Какого же мне черта лезть по ржавой трубе», — решил Антон и пошел простейшим порядком через КПП. Приближаясь, он стал дышать ритмическим дыханием.

Бдительный мичман Грелкин дежурил по контрольно-пропускному пункту на пару со своим термосом.

Антон остановился и смотрел мичману в глаза.

— Куда тебя посылали? — мирно полюбопытствовал мичман.

— Да уж посылали, — молвил Антон и двинулся дальше. Дневальный по роте тоже не удивился появлению Антона.

Только спросил:

— Разве ты в карауле?

— А как же, — сказал Антон.

— На каком посту?

— Звезды стерегу, чтоб не падали, — ответил Антон и прошел в кубрик к своей койке.

— Балда, — буркнул дневальный и вернулся к своему занятию — упрятанной в тумбочке шахматной доске.

Ставя самому себе маты, дневальный начисто забыл о явлении среди ночи Антона Охотина. Когда его потом спросили, видел ли он Охотина в неположенный час суток, дневальный не вспомнил. А может быть — и даже очень возможно — не захотел вспоминать такое невеселое событие.

До подъема Антон ворочался, комкая простыни, весь окуренный туманом размышлений, и встал по сигналу легкий и звонкий, как химическая пробирка.

Главный старшина построил роту на утренний осмотр и, прохаживаясь вдоль строя, пока командиры отделений просматривали волосы и бороды, бляхи и бирки, ботинки и воротники, вдруг задержался близ Антона.

— И как? — выпятил нижнюю губу Лев Зуднев. — Не умер? Зайдешь после занятий. Только уж причину мне изобрази самую небывалую, — пошатал пальцем перед его носом старшина роты.

В груди кипела всесжигающая лава ненависти, он уничтожил бы сейчас этого фельдфебеля с силикатными мозгами, наслаждающегося тем, что будто бы перебирает пальцами в кармане покорные нити его, Антона Охотина, судьбы.

— Да, Охотин, — продолжал выражать свою благосклонность Лев Зуднев, — знал бы ты, каких только я причин не наслушался за время своей службы младшим командиром. Считай. Дни рождения — свой, папин, мамин, бабушкин, жены, тещи; приезды — мамины, папины, бабушкины и так далее; отъезды и свадьбы; внезапные болезни одинокой тети; смерть родственников всякой степени родства; переезд на новую квартиру; разнообразные семейные драмы с инфарктами и без; покупка часов, лечение зубов, междугородный телефонный разговор, уход в армию лучшего друга, самоубийство обманутой женщины, забытые дома казенные вещи, конспекты и учебники и всякое прочее, как-то: покупки, семейные торжества, домашние дела, личные интимные переживания, редкие спектакли в театрах, возвращение долгов, уплата штрафа в милиции, получение депеши до востребования, и так далее и тому подобное, и все это скучно, Охотин, потому что давно знакомо и постоянно повторяется. Только два человека обрадовали меня как знатока: Герман Горев со своей перебитой собакой и ты с гонораром в Управлении по охране авторских прав. Это, конечно, неповторимо, и этого не переплюнешь, но все-таки придумай что-нибудь свеженькое. Верю, что ты еще раз потешишь мою душу, Охотин. Я благодарный ценитель, ей-богу, отпущу до вечера.

«Господи, хоть бы у него отсох язык…» — думал Антон.

— Да, Охотин, — продолжал пытку Лев Зуднев, — все на свете относительно. Прежде и я считал увольнение в город высшей наградой и непревзойденным благом. А теперь я могу сам себя увольнять хоть каждый день, и знаешь, пропал весь прежний пыл. Стало неинтересно. Хочешь, расскажу как другу?

«Таких друзей за… да в музей…» — все более свирепел Антон.

— Теперь я, прежде чем написать себе увольнительную, сочиняю причину, — сказал Зуднев — Никогда не ухожу в город, пока не придумаю оригинальную причину…

— Пошел бы ты, Зуднев, к монаху, — выбранился Антон. Сдерживая движение, он отпихнул ладонью интимно придвинувшегося к нему старшину роты.

Ошеломленный, Лев Зуднев завращал головой, озирая соседей Антона по строю.

— Все слышали?! — вопросил он наконец. Оказалось, никто ничего не слышал.

— Как так не слышали?!!

— Вам показалось, товарищ главный, — миролюбиво молвил Механикус — Это бывает. Называется: галлюцинация слуха.

— Я тебе покажу галлюцинацию слуха… — процедил Лев Зуднев меж зубов и поспешно отошел.

После второй лекции, успешно похитив с вешалки бескозырку, Антон съехал по водосточной трубе вчерашним способом и понесся своей дорогой.

— Она назвала его Денисом, — запинаясь в недоумении, будто сообщал об извержении вулкана на Дворцовой площади, сказал Герасим Михайлович.

— В честь кого? — Антон тоже удивился необычайному имени.

— Трудно предположить, что в честь того гусара, который в свободное от боев и попоек время сочинял не очень плохие стихи, — поднимая густые брови, сказал музыкант. — Надо искать другое толкование.

— Некогда мне искать толкование, — сказал Антон. — Как она?

Герасим Михайлович стал говорить неохотно, очерчивая тростью квадраты по щелям между кафелями на полу:

— Мало радостного. Роды были трудные, она родила гиганта, а ведь у девочки, простите, узкий таз. Вам надо это знать. Она тяжело носила, мне пришлось вывезти ее в деревню…

Болезненная спазма крутила и коверкала Антона.

Он послал записку: «Я всегда, весь навеки твой и Денискин».

Записку принесли ему обратно.

На этот раз он возвратился в училище по водосточной трубе. Чудо не кончалось, никто не заметил его среди хлопотливого дня. Только Костя Будилов поинтересовался:

— Где пропадал три лекции?

Не хотелось выдумывать, и он сказал:

— Костя, ты ведь не любишь, когда тебе врут.

— Естественно.

— Ну и не спрашивай.

— У меня обязанность, — не согласился Костя.

— Ну спрашивай, и я совру, — сказал Антон, сдерживая раздражение. — У тебя что-нибудь есть, кроме обязанности?

Есть, старик, — мирно улыбнулся Костя. — Проваливай, и больше так не делай.

Часто человек, облеченный полномочиями, проявляет излишнюю суровость, жесткость и требовательность. Так уж получается, потому что власть требует своего осуществления в действиях, и если такие действия долгое время почему-либо не вызываются обстоятельствами, власть как бы увядает и утрачивает сознание своей необходимости, и тогда, забеспокоившись, власть предпринимает жесткую акцию просто так, проверяя и оправдывая себя.

Но бывает и так, что человек, облеченный полномочиями, понапрасну проявляет снисходительность к нарушению порядка, кажущемуся на первый, неглубокий взгляд безопасным. Надо было тогда Косте настоять, вытянуть из Антона отяготившую его тайну. Косте Будилову, и только Косте, а не Льву Зудневу, не Герману и даже не Гришке, мог бы Антон рассказать о полуреальном своем состоянии, о безумном переплетении событий, составивших его счастье и его беду. Но Костя мягкотело отстранился, и ничего теперь не исправишь в биографии Антона Охотина.

Как ни желательно нам направить наше повествование по иной, более прямолинейной и натоптанной стезе, мы расскажем тебе правду, добрый читатель, ибо согласны с поэтом, который сказал, что только правда — как бы она ни была тяжела — легка.

Добрые ангелы, хранящие нас от бед в сомнительные часы жизнедеятельности нашей, не могут работать без отдыха. Следует отпускать им время для той надобности, чтобы они покурили и подремали, а может быть, схлебнули рюмку-другую нектару или амброзии — бог знает, что там на небесах подают для растормаживания второй сигнальной системы.

Проще говоря, не надо терять чувство меры.

Легко можно представить себе, как ангел, бережно пасший Антона около полутора суток, прилег соснуть на ближнее облако, и в этот миг помощнику дежурного офицера начальнику музыкантской команды старшему лейтенанту Трибратову пришло намерение проверить внутренние посты, а часы пробили полночь. Столь же легко предположить, что на пути своем из роты в роту старший лейтенант Трибратов в какой-то момент подумал о дочери своего учителя по классу виолончели, подло обольщенной и бессовестно брошенной неким курсантом Антоном Охотиным, каковой неприятен еще и тем, что терзает изощренный слух старшего лейтенанта своими богохульными упражнениями на благородном инструменте фортепьяно.

Спускаясь с четвертого этажа на третий, старший лейтенант наведался в курительное помещение на предмет обнаружения там грязи и беспорядка. И в это достопамятное мгновение в широком окне на фоне подсвеченного городским освещением звездного неба выявилась вдруг растопыренная фигура, которую старший лейтенант склонен был принять за черта, пока не сообразил, что черти не носят флотскую форму одежды. Приглядевшись еще внимательнее, старший лейтенант признал в растопыренной фигуре гадкого ему курсанта Антона Охотина, а следы ржавчины на брюках и голландке свидетельствовали в пользу того мнения, что курсант Охотин не материализовался из межзвездного эфира, но достиг окна курительного помещения, применив подсобное вспомогательное средство, скорее всего водосточную трубу. И все это вместе сопоставленное с поздним или, если желательно, ранним временем суток являлось достаточным доказательством, что курсант Охотин приступил к осуществлению последнего и самого ответственного этапа самовольной отлучки, то есть возвращения из оной.

Несколько секунд Антон и Слава Трибратов обалдело смотрели один на другого. Антон, нервы которого подверглись большему напряжению, заговорил первым:

— Здравствуйте, Слава.

И спрыгнул с подоконника.

К помощнику дежурного офицера вернулся дар речи.

— Давайте сразу условимся, что не Слава, а товарищ старший лейтенант, — сказал он Антону.

— Когда-то мы уславливались наоборот, — напомнил Антон.

— Когда-то вы прикинулись талантливым и порядочным человеком, — возразил старший лейтенант, проглотив набежавшую брезгливую слюну. — Тогда я готов был дать вам пальто и шляпу, чтобы облегчить ваше положение на гауптвахте.

— А теперь вы готовы на меня донести, — сказал Антон, уловив в выражении лица старшего лейтенанта непонятное ему злорадство.

— И сделаю это с удовольствием, — улыбнулся старший Лейтенант.

— Так и надо, — сказал Антон для себя. — Должно же это кончиться… Сегодня так сегодня.

В кармане лежит записка, на оборотной стороне которой выцарапано нетвердой рукой: «Забудь меня и ребенка. Очень хочется сказать, что Денис не твой сын, но на такую ложь у меня нет сил».

Он показал это писание Герасиму Михайловичу, и старик возрадовался: «Она добралась до предельного рубежа! Дальнейшее пойдет в сторону улучшения. Ликуйте, дорогой мой!» И Антону показалось, что музыкант слегка повредился в рассудке на почве рождения внука. Чему радоваться? Тут выть охота…

— Подскажите, пожалуйста, куда в таких случаях ведут: в расположение роты или к дежурному офицеру? — попросил нестроевой офицер Слава Трибратов.

«Экий растютёха», — подумал Антон и сказал:

— Дам я вам, Слава, по фуражке, свидетелей нет, и даже некому вас нести ни к дежурному офицеру, ни в лазарет.

— Я вооружен пистолетом! — заявил Слава Трибратов, прикоснувшись к уехавшей назад кобуре.

Антон выдавил из себя кривую улыбку:

— Вы хоть знаете, как его снимают с предохранителя? Ладно, так и быть, оставлю в живых. Учитесь, пока меня не вышили: следует вам сейчас точно заметить время, потом отвести меня на курс, сдать дежурному по курсу, а по выполнении сего записать в журнал дежурства, что в таком-то часу и при таких-то обстоятельствах курсанта такого-то застукал на месте преступления такой-то бдительный офицер. Усекли?

Шевельнулось вдруг сострадание у старшего лейтенанта Трибратова, и понял он, что впрямь могут курсанта третьего курса Антона Охотина при его содействии из училища изгнать.

— Антон, — молвил Слава Трибратов, все еще опасливо придерживая ладонью кобуру, — я, конечно, исполню свой долг, но скажите мне: в чем дело? Зачем вы бегали в самовольную отлучку? Мне думается, что к женщине плохого поведения, потому что я знаю, по какой причине с вами порвала Нина. Нет, не думайте, это не она мне сказала. Нина гордо молчит и пресекает все разговоры о вашей недостойной персоне. Но вдруг я не прав, и существует достаточно весомое, оправдывающее ваш поступок обстоятельство? Не скрывайте, Антон. Я хочу вам добра.

— Слава, — сказал Антон, — а мое голое заявление, что существует такое оправдывающее обстоятельство, вас устроит?

— Голое не устроит, — решительно отклонил старший лейтенант. — Что вы хотите, чтобы я вам верил после того, как вы подло обманули Нину — это нежное, возвышенное и так легко ранимое существо, которое…

— Ну ладно, раз не верите… Да, да, да… А не были ли вы в это существо втюрившись, старший лейтенант?

— Нет, что за глупости, — густо покраснел Слава Трибратов. — Помню, я даже обрадовался, когда Нина сошлась с вами и в доме перестало появляться это необъяснимое, этот дубина Дамир. Но я возненавидел вас, — он вскинул на Антона глаза, и краска сошла с лица, — когда вы подло плюнули в эту прекрасную душу. Последний раз спрашиваю: есть ли у вас уважительная причина?

— Есть.

— Какая?

— Не скажу.

— Это не убеждает.

— Тогда исполняйте свой долг.

— Подумайте, — теперь уже настаивал Слава Трибратов, раздираемый конфликтом между чувством и долгом.

— Слава… — Антон присел на лавку.

— Да?

— Да так… Ничего… Вы знаете, где сейчас Нина? — как бы невзначай спросил он.

— Наверное, дома, — пожал плечами начальник музыкантской команды. — Впрочем, я не видел ее с мая. Она уезжала в деревню. Но не вздумайте приходить к ней. Нина презирает вас.

— Ну пойдем, Слава, — устал уже от разговоров Антон. — Исполняйте свой долг.

Старший лейтенант оттягивал момент, предназначенный судьбой для свершения непоправимого.

— Вы сами мне так советуете? — заглянул он Антону в глаза.

Смерть как не хотелось ему обрекать пусть даже повинного человека на жестокую кару.

— А что делать? — Антон поднялся с лавки. — Где я был, я вам не открою. Врать не желаю. Ведите. Хоть и гложет меня предчувствие, что в некую внезапную минуту вы о том горько

пожалеете.

— Да?.. — Слава Трибратов снял руку с пистолета. — Я уловил в вашем голосе искренние ноты… Антон, бросьте выдуриваться, подумайте о будущем, вы же знаете, чем это все грозит, скажите правду, должен же я иметь внутреннее основание, чтобы отпустить вас вопреки своему долгу!

Антон развел руками:

— Слава, я вас очень уважаю и расскажу вам все, что угодно о себе. Но э т о невозможно.

— Ну почему, Антон? — воскликнул измученный гуманист.

— Наверное, потому, что однажды один неумный человек сказал: «для смеха»… Здесь замешана женщина. Может быть, она не желает, чтобы я рассказывал…

— Ах, опять женщина! — не дал ему договорить старший лейтенант. — Тогда что мы тут разговариваем. Ступайте, низкий человек.

— У меня есть военное звание.

— Идите, идите, старшина второй статьи!

Через полторы минуты старший лейтенант Трибратов сдал курсанта Охотина дежурному по курсу.

И странно, что тогда — именно тогда — Антон успокоился и почувствовал под собой твердый грунт.

18

Он сказал, что совершил не одну эту самовольную отлучку, а три подряд. Всех безумно интересовало: куда, зачем и что, собственно, произошло в жизни такого уравновешенного прежде курсанта? Антон молчал, пользуясь естественным правом человека, правом на самозащиту. За десять дней допросов он только укрепился в своем решении молчать. Огоньки любопытства, вспыхивающие в глазах допросчиков, — куда? зачем? к кому? — были гадки ему.

«Нет уж, удовольствия покатать на языке ее имя я вам не доставлю», — думал Антон.

Вскоре был зачитан приказ: «… списать для продолжения службы на действующий флот в звании старшины второй статьи…»

— Хоть звание тебе оставили, — сказал Костя Будилов. — С ним на флоте легче будет.

Антон спорол курсантские погоны и пришил общефлотские, без якорей и без белого канта.

Его нашел старший лейтенант Трибратов, сказал, подрагивая нижней челюстью:

— Ничего страшного, Антон. Послужите год, будет у вас положительная характеристика, и вернетесь в училище.

— Давайте уж как условились, — незлобиво отстранил Антон старшего лейтенанта. — Не по имени, а по званию.

— Но ведь я офицер, я был на службе, я обязан! — вознегодовал на судьбу истерзанный самоанализом начальник музыкантской команды.

— Мне пора, — сказал Антон. — Всего хорошего.

— Искренне желаю вам…

Антон не дослушал, подхватил чемодан и поехал к новому месту службы.

Там его приняли общим порядком, учли в нескольких документах и сразу использовали — поставили в наряд дежурным по переходящей роте. Он строил роту на читку приказов и объявлений, поддерживал порядок в помещении и водил на камбуз есть солдатский паек.

Последним, без строя, пришел питаться худенький, очень умного облика писарь распорядительно-строевого отдела с одной лычкой на погоне. Ему полагалась пища флотская, с компотом.

— А ты Лейбница читал? — спросил писарь, изучив черты лица списанного из училища курсанта. — Нет? Лейбниц учит, что материя состоит из частиц души, называемых монадами, которые суть субстанция бога. Что ты думаешь на этот счет?

— А откуда он узнал, что они называются монадами? — спросил Антон.

— Об этом он, кажется, не пишет… — задумался сбитый с толку канцелярист. — Да не в названии дело, дело в смысле. А?

— Очень уж туманно, — сказал Антон.

— А Спиноза утверждает, что материя — одна сторона проявления божественной субстанции, дух — другая сторона. В любой частице материи заключен бог. Что ты на это скажешь?

— Пусть будет заключен, если ему так хочется.

— Я не верю в христианского бога, — убежденно заявил писарь, — но что-то такое есть на свете. Даже наука теперь признает, что был акт творения, когда взорвался сгусток материи, из обломков которого образовалась вселенная. А кто его взорвал?

— Я в этом еще не разобрался, — сказал Антон. — Подумаю после сдачи дежурства.

— Вот и я тоже еще не разобрался, — вздохнул не помышляющий об иронии писарь. — Читаю книжки по философии, и все больше в голове туману. Ну скажи мне, кто создал все это, кто наладил механику?

Он отодвинул в сторону мясное блюдо бигус, упер в стол локти и обхватил лоб тонкими пальцами.

— Знаешь, — сказал Антон, проникаясь теплой симпатией К взвалившему на щуплые плечи непосильное бремя писарю, — Я тоже порой задумываюсь, кто все это устроил. Только я мыслю не абстрактно, а образами, такой уж у меня склад ума.

— И что ты воображаешь? — подал голос писарь.

— Можно представить себе, например, такую картину. Окажем, однажды один очень одаренный Микробиолог налил в свою Пробирку Питательного раствора и развел Вирусов. Допустим, Питательный раствор оказался настолько питательным, что на протяжении жизни трехсот поколений Вирусов — это около трех суток на наше время — у них развилась достаточно высокая культура. Сперва Вирусы только поедали Питательный раствор, затем научились делать его все более для себя питательным. По этой причине у Вирусов появилось время, свободное от забот о питании. В поисках, куда бы это время девать, ведь свободное от забот о питании время непременно надо куда-то девать, а то свихнешься от скуки, Вирусы приспособили переднюю часть тела для того, чтобы мыслить.

— Давай, давай, это интересно, — встрепенулся писарь.

— Скажем, на первых порах они мыслили умеренно и скромно, отдавая себе отчет в том, что Вирус есть не что иное, как примитивное белковое тело и не слишком много дано ему природою. Воспитывая маленьких Вирусят, они рассказывали им, что проживают среди Питательного раствора, который налит в Пробирку, и создано это преполезнейшее устройство неким Микробиологом, который вывел их, Вирусов, по своему усмотрению и для цели им, Вирусам, неведомой. Заинтересованные Вирусята любопытствовали: «А где он живет, этот Микробиолог, и как его повидать?» Старшие отвечали: «Где-то за пределами той клетки Питательного раствора, в которой мы обитаем. А повидать его немыслимо. Возможно, он даже крупнее клетки. Можно предположить, что Микробиолог живет сразу на двух или на пяти».

Ты ж понимаешь, писарь, что Вирусы были весьма далеки от представления об истинных размерах Микробиолога.

— Да, да, — закивал писарь, — это ведь тоже проблема…

— Время шло, — продолжал Антон, — и поколение сменялось поколением, еще более развитым. Все легче становилось Вирусам добывать питание, и наконец дело дошло до такого безобразия, что некоторым Вирусам другие Вирусы, развитые послабее, стали приносить питание прямо на дом. Те только разевали пасть когда надо, а в остальное время мыслили и становились от этого все более развитыми и внутренне независимыми…

Дневальные по камбузу с грохотом собирали грязные миски, стаскивали их в мойку. Писарь внимал Антону серьезно, приоткрыв тонкий интеллигентный рот.

— И вот один Вирус, — продолжал Антон фантазировать, испытывая творческое наслаждение, — изобрел оптический аппарат, рассмотрел многие соседние клетки и сообщил населению, что никакого на них Микробиолога нету. Это впервые родило сомнение умов. Стенок Пробирки гениальный Вирус тоже не увидел. Такое обстоятельство, сопоставленное с первым, упрочило сомнение. С течением времени Вирусы усовершенствовали оптический аппарат, разглядели дальние клетки Питательного раствора, не обнаружили там никого и сказали весьма утвердительно: «Баста, ребята. Хватит твердить бредни малоразвитой древности. Никто не наливал Питательный раствор ни в какую пробирку, никто нас не выводил по своему усмотрению. Никаких таких пробирок нету, а Питательный раствор, конечно, есть, никуда от него не денешься, но он не имеет конца во все четыре стороны. А мы, Вирусы, произошли из этого раствора сами по себе, в силу случайного, но в то же время необходимого стечения благоприятных условий». Наиболее осторожные предостерегали: «Позвольте, нельзя же так сразу, стечение обстоятельств настолько маловероятно… Да и вращение клеток свидетельствует о том, что Питательный раствор подогревает и помешивает какой-нибудь служащий… Надо еще изучить, надо проникнуть в дали совершенно иных степенных представлений…

Им возразили: «Процесс проникновения в дали беспределен. Сколько можно?»

Вирусы достигли очень высокой степени развития. Обидно было считать себя выведенными неведомым Микробиологом, обидно было жить в пробирке. Они поверили смелым и гордым, а смирных и проницательных обвинили в мракобесии. Под тяжестью этого обвинения смирные Вирусы опустили плечи, умолкли и навсегда ушли с дороги прогресса…

Антон подождал, пока дневальный сметет со стола объедки.

— В твоей картине присутствует внутренняя логика, — сказал писарь. — Я тщетно ищу противоречия. Что же дальше?

— А то же самое, — усмехнулся Антон. Ему надоело фантазировать, и он свернул конец покороче. — Прогрессивные Вирусы построили аппараты, с помощью которых плавали по пространствам питательного раствора и посещали соседние клетки. Там обнаружили таких же Вирусов, находящихся на различных степенях развития, но никакого Микробиолога, конечно, не увидали. Тогда они совсем распоясались, потеряли уважение к среде в которой взросли и питались, и стали даже менять по-своему усмотрению направление движения клеток. Иные же клетки, которые им мешали или попросту не нравились, они и вовсе истребляли, перерабатывая на всякие полезные им материалы.

До стенок Пробирки осталось не так далеко.

Может быть, поколений через пятьдесят-семьдесят Вирусы и достигли бы их, и прозрели бы, но только однажды Микробиолог взял пробу питательного раствора. Пытливый ученый с огорчением увидел, что раствор стал портиться. Он покачал головой, рукою в резиновой перчатке вынул пробирку из при-способления и вылил все это дело в ведерко с негашеной известью. Культура начала разлагаться, — сказал он своему помощнику. — Запишите, пожалуйста, в журнал, что этот опыт не удался.

Интеллигентный писарь удалился в молчаливой задумчивости.

Наутро он нашел Антона в роте. Вид у писаря был больной, осунувшееся лицо и красные глаза выдавали плохо проведенную ночь.

— Могу устроить тебе службу в Ленинграде, — сказал он. — Все в моих руках.

— Устрой мне службу где-нибудь подальше, — попросил Антон.

— Подальше тебе и без меня охотно устроят, — пообещал писарь. — С одной стороны, ты умный, а с другой — совсем дурак.

— И Лейбница не читал, — согласился Антон.

Он уважал дураков с той, другой, стороны и посчитал слова писаря комплиментом.

В пятницу дали командировочный документ, и после недолгого путешествия Антон попал на дивизион катеров. Вскоре, сдав экзамен на классность, он стал боцманом.

Работа была знакома и нравилась. В море ему было легко, душа очищалась под ветром, мысли светлели. Командир катера Олег Мухин, недавний выпускник, обращался с ним просто, не опускаясь, впрочем, до фамильярности.

— Не беспокойся за будущее, — говорил Олег Мухин, — я тебе напишу такую характеристику, что тебя доставят в лимузине к парадному подъезду твоего училища!

— Знаешь, а здесь мне лучше, — сказал Антон

И дома у Олега, у топящейся печки, отдыхая после штормового похода, он тихо прочитал такие стихи:

О море, я пришел к тебе опять. Прими меня, не упрекай сурово за то, что счастья уходил искать и, не найдя, к тебе вернулся снова. Вернулся я, как странник в милый дом, уставший от бесцельного скитанья, исполненный и благом, и стыдом, и жаждою труда, и покаянья. Возьми меня! Я весь навеки твой. Мою ладью твои колышут волны, бескрайний небосвод над головой и паруса упругим ветром полны. От пут любви и от иных оков несусь я вдаль, вольны мои дороги! Пусть за кормой на плечи облаков бросает солнце край пурпурной тоги.

Полумрак, языки пламени в печке. Тени, пляшущие по голым стенам лейтенантского жилья, музыка и усталость юность и дружба.

Олег Мухин обнял Антона.

— Гениальные стихи рождаются только на качающейся палубе! — сказал Олег и провел по глазам краем рукава. — Я попрошу Ваньку Сербина, он напишет музыку. Какая будет песня!

— Не надо, Олег, — сказал Антон. — Это не будет песня. Песня должна быть простая и не о себе.

— А она… не пишет?

— Не пишет.

— Напишет, она не может не написать, как она не чувствует! — взорвался Олег Мухин. — Клянусь тебе, она напишет!

Вышли на улицу, в ясную осеннюю ночь. Слабый рокот моторов доносился от гавани. Луч прожектора шарил в звездных россыпях, выискивая, нет ли в миропорядке чего-либо оскверняющего тишь, стройность и чистоту.

Желание достигнуть недостижимого настойчиво тревожит сильные души в ясную звездную ночь.

19

Ты, наверное, уже догадался, пытливый читатель, что утром дивизионный почтальон Вовка Портретов принес Антону письмо. Не будем читать его, это не принято в образованном обществе, и если мы с тобой раз-другой заглядывали в чужие письма, то не из мелочного любопытства, но лишь с положительным намерением объяснить некоторые непредвиденные поступки наших героев. А так как роман завершен и поступков больше не будет, нечего нам лишний раз прибегать к этому — сознаюсь — сомнительному методу познания.

Впрочем, никто не мешает нам заметить, что из конверта выпала фотографическая карточка маленького Дениски.

Но вот что заслуживает упоминания.

Старший лейтенант Трибратов нашел наконец время навестить своего профессора по классу виолончели и, беседуя с Герасимом Михайловичем на высокие, вряд ли доступные нам теми, Слава Трибратов услышал донесшийся из соседней комнаты писк, не оставляющий сомнения в том, что семья профессора увеличилась минимум на одну персону.

Все возвышенные предметы и умные слова мигом вылетели из плохо постриженной головы начальника музыкантской команды.

— Да, да, — ответил на его очумелый взгляд умиленный дедушка. — Это Денис.

— А посмотреть можно? — прошептал Слава Трибратов.

Ему позволили посмотреть туго запеленатое существо, издающее глоткой завидные диссонансы. Когда существо, заснув, умолкло, они сидели за столом все трое и пили чай, и Слава Трибратов думал, упомянуть ли в разговоре о виновнике появления в доме маленького крикуна. Имя его до той поры не произносилось, но Слава ощущал неким научно не описанным чувством, что имя это жжет все три языка, словно порция горчицы, и надо его проговорить, чтобы кончилось надоедное жжение.

— Антона выгнали из училища, — сказал Слава.

— Туда и дорога, — отозвалась Нина.

— Помилуйте, за что? — удивился Герасим Михайлович. — Такой был способный молодой человек. И где он сейчас?

— На Балтике, — осведомил Слава Трибратов. — Говорят, он служит боцманом.

— Теперь понятно, — вздохнул Герасим Михайлович.

— Что тебе понятно? — спросила Нина.

— Понятно, почему он пропал — не звонит, не заходит… Я опасался сделать тот шаг, который отделяет удивление от плохого мнения о человеке. Нет, он все тот же… За что его исключили?

— За самовольные отлучки, — рассказал Слава Трибратов. — Одна самовольная отлучка — это уже на военной службе большое преступление, а он сделал три подряд. И любопытно, — подчеркнул Слава Трибратов, — что я своими руками поймал его, когда он возвращался из последней. Я в тот день стоял помощником дежурного офицера…

— Когда это было? — безучастно спросила Нина.

— В конце сентября. Я стоял помощником дежурного офицера и обходил ночью помещения, — продолжал убийственный для него рассказ Слава Трибратов. — Зашел в курительную комнату, и, представляете, из окна прямо на меня прыгает Охотин, весь в ржавчине, потому что лез на третий этаж по водосточной трубе. Признаюсь, я не хотел на него доносить. Когда-то он мне нравился. Я потребовал объяснения. Он сознался, что ходил к женщине.

— В чем он еще сознался? — безучастно, еще тише спросила Нина.

— Больше ни в чем. Да и к чему подробности, — пожал плечами старший лейтенант. — Наверное, они постыдны. Он никому ничего не рассказал. Через две недели закончилось расследование, и его с позором выгнали.

— По вашему доносу, — отметил Герасим Михайлович, обстукивая свой стакан серебряной ложечкой.

— Я сделал то, что мне следовало сделать по долгу офицера, — слегка заносчиво сказал старший лейтенант Трибратов. — Но я уже указывал, что, может быть, не сделал бы этого, если бы Охотин убегал из училища в силу серьезной необходимости. Все-таки я не совсем офицер, — улыбнулся он, — прежде всего я музыкант, и мне нелегко портить человеку судьбу, каким бы он ни был мерзавцем. Но теперь я ни о чем не жалею. Зная, что Нина в таком положении, бегать к женщине…

Герасим Михайлович поднялся, подошел к окну, отодвинул штору.

— Почему надо убегать из училища в самовольную отлучку? Разве нельзя попросить разрешения?

— Для увольнения в рабочий день нужна веская причина, — объяснил старший лейтенант. — Надо написать рапорт начальнику, все изложить, и тогда решат, уволить ли человека, или в этом нет необходимости… Но к женщине!

— Замолчи! — вскрикнула Нина, — Я эта женщина! Она опустилась на диван и спрятала лицо в подушку.

— Ты… Ты не должна так шутить… — прошептал Слава Трибратов. — Это неправда!

Герасим Михайлович вернулся к столу, взял Славу за плечо:

— Нина не должна была вам эго говорить. Простите.

— Он должен был сказать! Я не обязан обо всем догадываться, я ему не цыганка! — забушевал Слава Трибратов. — Я не умею читать по выражению лица! Я не считаю себя виноватым!

Придерживая за локоть, Герасим Михайлович вывел Славу Трибратова в прихожую. С трудом отыскав рукава шинели, старший лейтенант выбежал из дому, не взглянув, подают ли ему руку на прощание.

Проговорив одну из тех фраз, которые каждый человек имеет наготове для самоуспокоения в трудную минуту, Герасим Михайлович вернулся к дочери. Услышав его шаги, Нина отпустила подушку. Глаза ее были сухи, а выражение лица источало отчаянную решимость.

— Папа, я люблю его! — сказала она.

— Нет ли какой истории поновее, — отозвался Герасим Михайлович

Он чувствовал жажду и допил остывший свой чай.

— Есть и поновее, — твердо сказала Нина. — Я поеду к нему.

Герасим Михайлович выразил согласие кивком головы.

— Завтра, — сказала Нина. — Ты разрешаешь?

— Однако… — Герасим Михайлович налил себе еще стакан и стал исследовать сервант в поисках варенья. — Сдается мне, — заметил он, отыскав початую банку малины, — что разрешения прежде всего следует спрашивать у Дениса Антоновича. А это капризный молодой человек, не уверен, что он отпустит тебя.

— Мы поедем вместе, — проговорила она неуверенно.

— Когда-нибудь, — поддержал Герасим Михайлович. — Весной, в теплую погоду, и нам тогда будет не пять недель от роду, а хотя бы пол годика. Непременно поедем, что за жизнь на одном месте.

— Ты прав, я сошла с ума, — смущенно улыбнулась Нина. — Что же мне делать?

— Что делать, делать что? — пропел Герасим Михайлович. — Мне это ясно, как простая гамма. Начинай штопать дырки своей жизни, дочь моя. Напиши письмо и не оставь ни крошечки своей любви на дне чернильницы, пускай этот беспутный боцман омоет душу твоей грамматикой. Зачем ты говоришь старому отцу, что теряешь рассудок от любви? Скажи это ему. О юная женщина, какие нежные глупости писала мне твоя мать!

— А по какому адресу мне писать глупости? — спросила Нина.

— Ах, какие пустяки тебя тревожат! — проворчал Герасим Михайлович. — Пиши. Утром позвонит Слава и сообщит адрес.

— Ты уверен?

— Совершенно. Он порядочный и совестливый человек.

— Да, — согласилась Нина. — И неглупый. Как он мог?

— Неглупые люди чаще делают глупости, чем дураки, — объявил профессор и допил свой чай. — Ах, боже мой, — восклицал он, повертывая в пальцах пустой стакан, — какой непрактичный, какой беззаботный, какой упрямый народ эти боцманы! Ну что ему стоило сказать нашему дирижеру, что ходил к тебе в родильный дом за очередной оплеухой?

— В самом деле, что ему стоило, — шепнула Нина.

Ссылки

[1] догадка просвещенного читателя о том, что приведенный стих принадлежит незабвенному Козьме Пруткову, вполне справедлива. — Автор.