1
Начальство думает долго, но решает мудро. Наконец начальство решило, что открытие спартакиады училища будет двенадцатого декабря, и все согласились, что лучше и не надо. Заволновались спортивные советы курсов. Комсорги провели по классам собрания под девизом «Выведем наш курс на первое место». Только спорту посвящены были очередные номера стенных газет. Выдающихся спортсменов освободили от караульной службы. А на втором курсе все еще не нашли полутяжа по боксу. Тридцатого сентября Пал Палыч Беспалов, мастер спорта и тренер боксерской команды училища, дождался времени, названного в распорядке дня «личным», и отправился по расположению второго курса, ощупывая взглядом крупные фигуры. Председатель спортивного совета второго курса Саша Ярцев шел чуть позади, хмурый, как нынешняя погода, и никого не ощупывал взглядом, ибо прекрасно знал, что самые упитанные второкурсники весят не более чем по семьдесят килограммов, и, следовательно, никакого полутяжа им не найти, и в таблице соревнований будет по этой графе круглый, отвратительный ноль, курсовая команда не займет даже второго места, и плохо ему, Саше Ярцеву, придется по всем линиям службы, и долго потом будут склонять его бедное имя на разных совещаниях, сборах и заседаниях. Так, гуськом, прошлись они по коридорам и классам. Заглянули в кубрики, в умывальники, в курилку, в библиотеку, и в баталерку, и даже в музыкальный класс, хотя смешно в музыкальном классе искать перспективного полутяжа. Оглядев глазастых, тонких, как грифы домр, музыкантов, Пал Палыч тихо вышел в коридор, присел на подоконник и закурил в этом неположенном месте. Надо полагать, он грустил и думал о том, что на четвертом, к примеру, курсе этих полутяжеловесов от клуба до камбуза в две шеренги построить можно.
— Везде побывали? — задал он вопрос Саше Ярцеву, который ни присесть на подоконник, ни закурить в неположенном месте не рискнул. Саша считал, что для военного человека дисциплина — это главная основа жизни, и воспитывал в себе дисциплинированность. К тому же за курение в коридоре давали два наряда вне очереди.
— Вроде везде, — кивнул Саша, подумав. — В комнату культпросветработы не заходили, да это и ни к чему. Там у нас читатели собираются, художники, философы всякие. Никчемный народ.
— Все же наведаемся, — решительно сказал Пал Палыч, плюнул на окурок и, повращав головой, сунул его за батарею отопления. В просторной комнате культпросветработы было свежо и тихо. Трое щуплых в уголке сдвинули головы и бормотали, рассматривая потрепанный альбом. Известный всему училищу художник Игорь Букинский пристроился близ окна и копировал маслом из «Огонька» картину Айвазовского. За столом двое, мешая друг другу, читали в газете статью. А в самом дальнем углу, скрючившись, пристроилась на маловатом для нее стуле фигура с тетрадью на коленях. Фигура чесала макушку пером авторучки и при этом шевелила губами, в которых, судя по раскраске, авторучка побывала не раз. Пал Палыч пригляделся. Сложно было определить на глаз рост и вес согнутой вчетверо фигуры, но выразительные плечи, на которых квадратные погончики терялись, как четырехкопеечные марки на бандероли, заставили сердце тренера зябко вздрогнуть.
— Кто таков? — спросил он и указал на фигуру подбородком.
— Этот? Саша Ярцев нахмурился и скривил губы. — Слоненок. В смысле — Антоха Охотин. Безнадежно. Он в самодеятельности. И сак первого ранга. На зарядке его раз в неделю увидишь. Он не любит поднимать что-нибудь тяжелее карандаша.
— Рост? — осведомился Пал Палыч.
— Сто восемьдесят пять, — доложил председатель спортивного совета.
— Вес?
— На последней антропометрии потянул восемьдесят два двести, — не копаясь в памяти, ответил Саша Ярцев. — Только это бесполезно.
Тренер продолжал расследование:
— Двойки получает?
— Случается, — ухмыльнулся Саша. — Кто же их не…
— Исправляет на какую оценку? — перебил его тренер.
— Всегда на пять баллов.
— Какие места занимает в самодеятельности?
— В самодеятельности Слоненок могуч! — честно ответил Саша. — В прошлом году курс на первое место вытянул. Сенсация — первый курс на первом месте!
— Чего это он пишет?
Саша пожал плечами.
— Издали здорово смахивает на стихи.
— Это осложняет дело… Ты погоди пока в сторонке, — велел Саше тренер и сунул руки в карманы куртки большими пальцами наружу. Он прошелся по комнате культпросветработы, оглядел диаграммы и фотовитрины, отражающие успехи в учебе, строевой и политической подготовке, спорте и самодеятельности. Заглянул через плечо Игоря Букинского в его картон, где уже свирепствовал девятый вал, но обломка мачты с обреченными погибели турками еще не было.
— Неплохо, — произнес Пал Палыч лестное слово.
Только после таких отвлекающих маневров Пал Палыч приблизился к цели своего здесь пребывания. Он сел на стул рядом и закинул ногу на ногу. Фигура, потревоженная скрипом мебели, распрямилась, и на Пал Палыча уставились большие карие, чем-то ошарашенные глаза.
— Письмо на родину? — вежливо поинтересовался Пал Палыч, будто не заметил, что тетрадный лист исписан строчками неравной длины.
— Не совсем, — уклонился от точного ответа Антон Охотин и прихлопнул тетрадь. — Моя родина здесь, на Васильевском острове.
— Видные парни вырастают на Васильевском острове, — одобрил Пал Палыч. — Ты, наверное, спортом увлекаешься? Антон ответил слегка растерянно:
— Бильярдом.
Пал Палыч и это одобрил:
— Хороший спорт. Воспитывает глазомер и точность движений. Вот только курят в нашей бильярдной. Это плохо. — Антон терял интерес к разговору, когда собеседник начинал изрекать непреложные истины. Он поддержал беседу исключительно из уважения к офицерскому званию тренера:
— Вообще курить — плохо.
— Вредно, конечно, — согласился Пал Палыч, и Антон уже не слушал его, а смотрел на тетрадь и старался не забыть внезапно пришедшую в голову рифму «немощно — не на что». Тренер говорил: — Однако если ты покуришь, а потом побегаешь на лыжах или в спортзале потренируешься, никакого никотина в легких не останется. Вся дрянь из тебя выйдет. Пойдем покурим, — предложил Пал Палыч. Антон сунул тетрадь в карман, и они вышли на лестничную площадку, где курить тоже не дозволялось, но менее строго. За курение на лестничной площадке старшина роты давал только один наряд вне очереди. Пал Палыч протянул коробку сигарет, и Антон вдруг понял, что от него тренеру нужно, зато забыл редкую рифму.
— Будете меня в секцию агитировать? — спросил он.
— Буду, — не стал отрицать тренер.
— Боюсь, что ничего не выйдет, — сказал Антон Охотин.
Пал Палыч пустил дым в стену, взглянул на свои вычищенные, коротко остриженные ногти, остался доволен их состоянием и настроился на философский лад.
— В чем сущность человека? — произнес он задумчиво. Как раз вчера Антон читал на эту тему.
— Скажем, по Фейербаху, сущность человека — это разум, любовь и воля, то есть желание, — похвалился он осведомленностью.
— Фейербах много туману подпускает, — возразил тренер. — А вот по Беспалову вся сущность человека заключена в способности к самоусовершенствованию. Это точнее. К слову сказать, я никогда не упрекну девушку за то, что она проводит два часа у зеркала, поскольку у зеркала она совершенствует свой облик и потом выходит на улицу не заспанной растрепой, а в виде такого бутончика, что каждому взглянуть радостно и приятно.
— А ведь верно, — удивился Антон. — Теперь не буду хихикать, когда девушка трудится перед зеркалом.
— В каком состоянии человек появляется на свет? — продолжал тренер. — Это даже плакать хочется, в каком жалком состоянии! Но путем воспитания и самоусовершенствования он достигает умопомрачительных высот. Душевные качества, моральный облик, вкусы и манеры поведения — это не дар божий, а результат воспитания и самоусовершенствования! — Пал Палыч воздел палец. — Но скажи мне, Антон, ради чего прилагает человек много тяжелых усилий к совершенствованию своей души и своего тела, ради чего он столько трудится, не получая за это заработной платы?
— Ради собственного удовольствия, — предположил Антон.
— И это, конечно, есть, — не замедлил согласиться Пал Палыч. — Приятно чувствовать себя бодрым и могучим, как юный тигр. Но если бы дело было только в этом, никакого дела не было бы. Вместо спортзала человек пошел бы на танцы, в цирк или в ресторан. Там приятнее и легче. И вот мы приближаемся к истине. Человек понимает, что слабость, неловкость и кособокая немощь удручают окружающих, что это противное зрелище. Сознательный человек уважает тех, кто на него смотрит. Он не позволит себе быть противным. Вот в чем первая причина распространения спорта, а не всякие там лавры, которые и в суп не годятся. Антон вообще-то согласился с Пал Палычем, но он любил возражать и поэтому сказал:
— Странное у вас понятие о совершенстве. Я не считаю совершенным беднягу с синяком под глазом и распухшим носом, как ходят ваши питомцы. Гимнастику я еще могу понять, но бокс?
— Нельзя понять то, что ты даже не пощупал, — настаивал Пал Палыч. — А во-вторых, гимнастикой ты тоже не занимаешься. Бывают люди физически недоразвитые от природы. Ну, не дано им. Как мне, к примеру, не дано музыкального слуха. Сколько ни учи меня играть на баяне, ничего не выйдет. Обидно, конечно, но возразить природе мы пока не в силах. С другой стороны, бывают люди сознательно недоразвитые. Природа снабдила их всеми исходными данными, а они, дураки и лодыри, при этих данных и остались. Мускулы — кисель, суставы — ржавые шарниры, реакция — как у крокодила на брюкву. Таких сознательно недоразвитых можно только презирать. Антон обиделся.
— Кто это не-до-раз-ви-тый? — тихо прищурился он на Пал Палыча с высоты своих ста восьмидесяти пяти. Он расставил ноги, приподнял плечи, набрал в грудь воздуху и сунул за ремень большие пальцы рук. И теперь худенький, среднего роста мастер спорта Пал Палыч Беспалов, когда-то чемпион страны в своем весе, выглядел перед Антоном несколько ущербно.
— Вы доразвитый! — произнес Антон, сокрушенно глядя на хрупкого мастера спорта. И вдруг спокойно, не больно ударившись, лег на каменные плиты площадки и растянулся, а невыразительный Пал Палыч стоял с сигаретой в зубах, руки в карманах и слегка наступал ботинками на его вывернутые ступни, и сколько Антон ни тужился, подняться никак не мог.
— Хватит, — попросился он. — Пройти могут.
Пал Палыч отступил, и Антон поднялся, отряхивая зад.
— Хороший прием, — сказал он, стараясь не сердиться, поскольку джентльмен обязан проигрывать с улыбкой.
— А я тебе что толкую, — отозвался Пал Палыч.
— Но это же не бокс, — возразил Антон.
— Это общее физическое развитие, — растолковал Пал Палыч. — Я, брат, доразвитый.
— Ваша взяла, — смирился Антон. — Дайте закурить. Подав коробку, Пал Палыч осведомился:
— Придешь на занятие секции завтра в девятнадцать часов?
Антон пустил дым кверху колечком.
— Думаете, так сразу и убедили? Нет, Пал Палыч, это немыслимое дело. Откуда у меня время еще и на бокс! Ну, не обращаться же мнё к заместителю командира курса по политчасти, чтобы он нашел тебе время еще и на бокс, — вздохнул Пал Палыч. — Не прорабатывать же на комсомольском собрании Антона Охотина, отказавшегося выступить в соревнованиях за честь курса.
— Хе! — сказал Антон. — Замполиту я нужен в самодеятельности. Он меня от зарядки и вечерней прогулки освобождает, чтобы я репетировал. Замполит не допустит, чтобы меня на комсомольском собрании прорабатывали. Визгнула дверь, и на площадку вышел старшина роты курсант пятого курса мичман Дамир Сбоков.
— «Люкс» куришь? — изумился старшина роты. — Наглость какая! Наряд вне очереди. В субботу заступишь дневальным по роте! Это грянуло как прикладом по голове. Прощай увольнение, прощай кафе «Север», прощай Леночка, прощайте темные переулки Петроградской стороны, прощайте упругие, как теннисные мячи, поцелуи на уютной черной лестнице! Антон молчал, и стены плыли перед глазами.
— Вам ясно? — спросил Дамир, переходя на «вы», и это было признаком того, что сделано что-то не так, как положено. Антон вспомнил, что положено делать в таких случаях. Есть наряд вне очереди, товарищ мичман, — выдавил он из себя уставную формулу.
— Это я его «Люксом» угостил, — вмешался Пал Палыч. — Отмени наряд, Дамир.
— Эх, за кого вы вступаетесь, товарищ капитан, — покачал головой старшина роты. — Он сегодня на зарядку не выходил и от вечерней прогулки, ей-богу, саканет. Пойдет к замполиту, поплачется, что ему не хватает времени репетировать, и тот разрешит по доброте сердца. Будь моя воля, я бы всех этих артистов тремя карандашами из списков на увольнение вычеркивал!
— А спортсменов? — поинтересовался Пал Палыч.
— Ну! — вскинул подбородок Дамир Сбоков. — Сравнили ложку с лопатой. Спортсмена я и в среду уволю, лишь бы двоек не имел.
— Вот и прекрасно. Антон теперь у меня в секции, — сообщил Пал Палыч. — Выставляю на спартакиаду училища в полутяжелом весе. Будет с твоим дружком Колодкиным драться за первое место. Мичман округлил белесые глаза.
— Охотин?.. С Колодкиным?.. Не смешите меня, Пал Палыч, мне нельзя смеяться, я дежурный по курсу. Колодкин его так уделает, что он будет на карачках ползти до самого лазарета!
— Колодкин не бог, — возразил Пал Палыч, посмеиваясь.
— В боксе — бог!
— А если и бог? Боги не вечны, это ты должен знать, высшее образование заканчиваешь. В общем, отмени наряд, Дамир, — потребовал Пал Палыч. — У Антона должно быть жизнерадостное настроение. Мичман думал. Он хмурил брови и смотрел на Пал Палыча, как ястреб на лисицу, оттягавшую у него гуся. Пальцы его шевелились, и губа дергалась. «Купил меня Пал Палыч, — думал Антон, — и так дешево: за одно увольнение!»
— Ну, поскольку вы за него просите… — произнес наконец старшина роты, — тогда пусть гуляет в субботу… И что за тип такой? Все за него просят, то замполит, то комсорг, то начальник клуба. Теперь — тренер. И всем на мой авторитет начхать, будто я не старшина роты, а мишка на севере… — бормотал мичман, спускаясь по лестнице.
2
Обыкновенный человек может, когда ему угодно, подняться с дивана, скинуть домашние туфли, обуться в модные корочки, прикрыть прическу шляпой и отправиться на шумные улицы для наслаждения прелестями быстротекущей жизни. Обыкновенный человек не считает это проблемой, и поэтому бывают случаи, когда он томится дома, имея возможность пойти в парк, в кино иди в гости.
Курсант второго курса высшего военно-морского училища может покинуть родные стены только в субботу вечером и в воскресенье, если он: не имеет учебной задолженности; не назначен в наряд или в караул; стал в строй увольняемых без нарушений формы одежды; не получил на неделе дисциплинарного взыскания; довел до совершенной чистоты и блеска свой объект приборки; содержит личное оружие в идеальном порядке и многое такое прочее.
И все же не надо забывать, сколько нам отпущено судьбой прекрасного. Субботы ждут со сладостно ужасным замиранием сердца! Суббота — это день особый.
С самого утра все не так. Зарядки нет. Курсант выносит во двор постельные принадлежности, чтобы выколотить из них пыль и казарменный дух. За завтраком он одной рукой жует булку с маслом, а другой рукой драит о бедро латунную бляху поясного ремня. Если надраивать ее так с утра и до ужина, бляха станет золотой.
Начинаются занятия, и приободрившийся двоечник жалобным стоном молит преподавателя спросить его, убедиться в отличном знании предмета и исправить оценку. Преподаватель не выдерживает источаемого глазами двоечника отчаяния и спрашивает что попроще. В руке двоечника возникает раскрытый на нужной странице классный журнал. В руке преподавателя из воздуха возникает авторучка. Вздрогнув, преподаватель ставит утешительный балл…
В субботу все такие усердные, исполнительные и дисциплинированные, такие трудолюбивые и добросовестные, что старшины смотрят на подчиненных увлажненным взглядом, начинают сомневаться в необходимости мер принуждения и приказания отдают тоном почти отеческим.
— Охотин, милейший, подойди-ка, — позвал мичман Сбоков, когда кончились занятия и дежурный по роте просвистел большую приборку. — Будь любезен подраить гальюн на третьем этаже. Вчера ты устал, коридор натирать тебе будет трудно.
— Есть подраить гальюн на третьем этаже, товарищ мичман, — безрадостно репетовал Антон.
— Накануне он впервые вкусил терпкую прелесть тренировки, и сейчас все мускулы ныли, суставы поскрипывали и нос распух. Совсем другая наружность с этим носом. Преподлейшая, можно сказать, наружность.
— Ступай, — ласково отослал его Дамир Сбоков. — И не забывай, пожалуйста, что нос всегда надо перчаткой прикрывать.
И он ухмыльнулся, припоминая, как вчера заглянул в спортзал, увидал Антона Охотина, колотящего кулаками воздух, и залюбовался. В конце занятия Пал Палыч (для привития вкуса) разрешил Антону поработать с Колодкиным, шепнув тому, что это не всерьез. Колодкин только уклонялся от свирепых и размашистых ударов, а если и бил сам, то слегка и в корпус. Деликатный человек, Колодкин делал вид, что работает в полную силу, а Дамир Сбоков хихикал и отпускал со своей скамейки злоехидные замечания.
Колодкин совершенно случайно задел Антона по носу. Антон, можно сказать, сам наткнулся на перчатку. В глазах у него вспыхнуло, в мозгах звякнуло, в груди взметнулась гейзером обидная отчаянность, и он кинулся на Колодкина, как фокстерьер на кабана, не помня, где он, с кем дерется и вообще
что к чему. В бездумном боевом забвении он пер на врага, вышвыривая вперед кулаки и шлепая губами. Спорт кончился. Колодкину при всей его деликатности ничего не оставалось делать, как уложить Антона крюком в печень. Все же он пожалел незнакомого человека и не провел удара в челюсть.
Антон лежал на спине, пропихивал воздух через сплющившееся горло и был уверен, что сейчас умрет, а старшина роты мичман Сбоков убеждал Пал Палыча:
— И чего вы хотите от этого артиста? Он же как арбуз — сверху красивый, а внутри вода. Наплюйте на него, все равно ничего не получится. А я поставлю его в наряд с субботы на воскресенье.
Ужаснувшись, Антон вскочил на ноги.
Пал Палыч сказал Дамиру:
— Все идет как следует быть. Никаких нарядов с субботы на воскресенье. Пусть Антон гуляет и радуется.
Дамир смолчал, но сумел подпортить ему радость жизни этим гальюном. Антон пошел в баталерку и переоделся в хлопчатобумажную робу. Раздобыл ветоши, проволоки, хлорной извести, ведро, швабру и резинку. Это хозяйство он притащил в гальюн, выставил оттуда публику и просунул в ручку двери прочный дрын.
Антон рассыпал по асфальтированной палубе: хлорку. Потом уселся на подоконник и закурил. Работа предстояла противная, но не тяжелая. Справиться с ней можно быстро, так что торопиться не стоит.
Он стал думать о вещах умных и значительных, глядя на сырую и серую улицу, но под едкую вонь хлорки как-то не думалось о большом, и мысли сами собой измельчали, заюркали меж обыденных забот, растыканных на жизненном пути курсанта, как валуны на карельском картофельном поле.
Бляху и пуговицы на бушлате он уже выдраил, а вот брюки не выглажены, придется стоять в очереди за утюгом. Бриться тоже надо, а лезвия кончились. Утром он изловчился и, вместо того чтобы трясти постель, подраил карабин. И не попался — начальство присутствовало во дворе, наблюдало, усердно ли курсантский состав машет простынями и одеялами. Вылавливало в закоулках лодырей, которые стояли, завернувшись в одеяла, да покуривали. Так что проблема личного оружия перед Антоном уже не стоит. Зато стоят многие другие проблемы. Главное, бескозырка перешита не по-уставному: тулья подрезана, лента надставлена, и окантованный край остер, как лезвие штыка. Но есть способ извернуться и уволиться в такой бескозырке: стать в строй в бескозырке дневального, а потом, проходя мимо его тумбочки, украдкой переменить. Опасное дело, могут попутать, но не носить же на голове гриб-моховик, который выдает интендантство… Штиблеты у него тоже не казенные. Раньше уволиться в них удавалось только при помощи хитроумных комбинаций, но с тех пор как командиром роты стал Александр Филиппович Многоплодов, обожающий красивую обувь, эта проблема отпала.
Когда Антон скучно думал о том, что наличных средств у него хватит только на два стакана кофе гляссе и рюмку ликера, а насчет кино придется сказать Леночке, что у него голова болит в душном помещении, загрохотали вдруг панические удары в дверь. — Антон рявкнул:
— Пр-р-риборка!
— Отопри, сослуживец! — раздалось за дверью. — Надо!
— Терпи как по боевой тревоге! — отрезал Антон.
— Да открой же ты, крокодил египетский! — потребовал бас. — Смертельный случай!
— Ну, коли уж смертельный… — смилостивился Антон.
Он отворил дверь. — Ворвался рыжий тип, выхватил у него из рук дрын и крепко забил его обратно в ручку.
— Уф! — выдохнул тип и рассмеялся. — Ну и наядренил же ты здесь этой хлоркой!
— У каждого свой вкус, — заметил Антон. — Если тебе интереснее запах аммиака, надо было прийти на полчаса раньше. Делай свое дело и проваливай. Курсант третьего курса в потертой фланелевке и заношенных до рыжины брюках второго срока, скуластый, ушастый, конопатый, вихрастый и удивительно остроглазый, сказал посмеиваясь:
— А я тебя знаю. Ты Охотин. В самодеятельности верха держишь. В прошлом году тягомотнейшую музыкально-литературную композицию состряпал. А меня. зовут Григорий Шевалдин. Не забывай, что ударение на последнем слоге. Теперь дай закурить. Антон дал Григорию Шевалдину сигарету, и тот забрался с ботинками на подоконник.
— От приборки сакую на вашем курсе, — сообщил он, прикурив. — Согласно старинному морскому закону: если хочешь спать в уюте, спи всегда в чужой каюте.
— Уютней — гальюна не нашел места, — заметил Антон.
— Это, так сказать, неприцельное попадание. Стою на трапе, глянул вниз — наш командир курса поднимается, капитан второго ранга Скороспехов, а он к сачкам и разгильдяям безжалостен. Деваться некуда — я к тебе в заведение. А тебя за что сюда воткнули?
— За наглый взгляд и непочтение, — ответил Антон.
— Великий грех, — покачал головой Григорий Шевалдин. — Знаешь, я раньше думал — ты послушный. Очень уж у тебя начальстволюбивая композиция получилась. Что ни стих — буд-то командир отделения под музыку вещает истины. — Григорий причмокнул и ловко попал окурком в писсуар. — Что у тебя с носом?
— Спорттравма, — объяснил Антон. — Бокс.
— Ты еще и боксер? — изумился Григорий Шевалдин. — Какой корысти ради?
— Бескорыстно и даже более того: за общество страдаю. Курсовой команде мой вес понадобился.
— Ну, я понимаю — талант, — произнес Григорий осуждающе. — Его нельзя таить в мешке, талант должен служить обществу, ибо это вещь редкая, и дает его природа человеку не для личного потребления. Но вес? Вес — это твое, родное, собственное и благоприобретенное. Ты не обязан никому служить своим весом.
— Да уж так получилось, — пожал плечами Антон, поднял ведро и пошел к крану набирать воду. Он швырнул по ведру в каждый писсуар, и все бумажки, спички и окурки выплеснулись на палубу. После этого он так же, не пачкая рук, привел в порядок унитазы. Подбросил ведро и послал его ногой в угол, полдела сделано. «Можно и отдохнуть», — подумал Антон и присел на подоконник.
Каждая проходящая минута приближала момент увольнения в город, и с каждой минутой что-то емкое в душе разбухло и напрягалось.
— Давай еще закурим, — предложил Григорий и, получив сигарету, спросил: — Ты что-нибудь, кроме «уходит моряк, мигает маяк», сочиняешь?
— От скуки чего не случается, — сказал Антон.
— Ладно, — подмигнул Григорий Шевалдин. — Оправдываться будешь в кабинете командира роты. Прошамкай стишок. Антон ничего не имел против. Только спросил:
— Тебе хулиганский, лирический или душещипательный?
— Хулиганские не обожаю, — отказался Григорий. — Лирический давай, потом можно душещипательный.
— Ну, внимай. Сам напросился.
Когда Антон дочитал длинный стих до конца, Григорий поднял рыжие ресницы, и снова его глаза блеснули ехидно и остро.
— С одной стороны, отлично, — похвалил он. — Но с другой стороны, никуда не годится. Стихи надо писать так, чтобы было понятно и негру преклонных годов; а не только твоим приятелям Кто из гражданских знает, что «караси» — это грязные носки, а «гады» — рабочие ботинки с сыромятными шнурками? а выходит, ты пишешь стих на иностранном языке русскими буквами. Давай душещипательный. Антон никогда не задавался целью писать стихи, понятные кому-нибудь, кроме приятелей. Ему хватало их восхищения. Но он бы не стал объяснять это рыжему Григорию.
— Бывает такое на первых лекциях, — рассказал он, — особенно по понедельникам. В окне пасмурно, спать охота, голова сама клонится к столу. Математик приметит, выведет к доске и велит построить, скажем, кардиоиду. Ну, изобразишь ему со сна червонного туза. А он тебе изобразит в журнале гуся. И тогда нападает стих:
— Декаданс, — решил Григорий. — Но искра мерцает. Тебе на филфак надо было идти, а не в военно-морское училище. С какого резона тебя в морские офицеры потянуло? Полное государственное обеспечение понравилось?
— Дурак ты, — сказал Антон и надолго замолк. Почему, зачем, с какого резона? На такой вопрос и душевному-то другу не сразу ответишь. Напрашивались слова, к которым Антон относился уважительно, и не бросался ими, и злился, когда кто другой пускал эти слова порхать по воздуху, подобно детским пузырикам, которых не жалко по причине доступности и дешевизны. На употребление этих слов надо бы каждый раз испрашивать письменное разрешение особо умного совета мудрецов… Пожалуй, с пятилетнего возраста Антон знал свое призвание, и его не интересовало, какие еще бывают на свете профессии. Отец его был морским офицером, и дед был морским офицером, и прадед. Возможно, и при Петре Великом какой-нибудь Охотин лихо распоряжался фалами и шкотами и наводил пушку на шведский фрегат… Жизнь Антон прожил в приморских городах и военно-морских базах, его будили по утрам судовые гудки. Ходить и плавать он учился одновременно. Отец сажал его, двухлетнего, на спину и выплывал на середину бухты. Потом нырял, и Антон, утеряв опору, колотил по воде ручонками, боролся за жизнь. Вместо сказок ему рассказывали морские приключения. Еще в дошкольном возрасте он знал устройство корабля, калибры пушек, морские узлы, снасти и паруса не хуже иного боцмана. Грамотным он стал довольно рано, и морские повести были его любимым чтением, а когда затомило в груди и пришла пора сочинять стихи, сперва он написал о море, а потом уже, много позднее, про любовь…
— Да уж не из-за казенных брюк и булки с коровьим маслом, — сказал он Григорию.
— Да, море — это удивительная стихия, — произнес не обидевшийся на «дурака» Григорий, и глаза его, всплывшие к щербатому потолку, затуманились. — Давай я тебе помогу додраить, а то один до конца приборки не управишься. Вдвоем они привели гальюн в опрятное состояние за пятнадцать минут. У предусмотрительного Григория были распиханы по карманам бритвенные принадлежности. Они побрились с холодной водичкой, а остатки цветочного одеколона выплеснули на стены. Запах гвоздики не смешался с запахом хлорной извести, он существовал особо, и атмосфера получилась весьма своеобразная.
— Ну, я двинулся, — сказал Григорий Шевалдин ровно в шестнадцать часов, когда послышались приглушенные расстоянием и стенами трели дудок, возвещающие конец большой приборки. — Забегай ко мне, в триста двадцать третий класс.
— Зайду, — пообещал Антон. — Разговор твой мне приятен. Принимать приборку пришли Дамир Сбоков и командир роты. Александр Филиппович Многоплодов, как всегда, свежий, щеголеватый и парадно сверкающий тщательным обмундированием, потянул носом, поднял брови и выговорил:
— О-де-ко-лон?
— Ей-богу, одеколон! — подтвердил мичман Сбоков, понюхав стенку.
Командир роты сказал:
— Отлично, курсант Охотин! Уважаю. Знаешь, я сам в былые флотские дни покупал натуральную олифу за собственный счет. На оксоли — это не та краска. Мичман, запишите ему благодарность. На вечернем построении объявите.
— Ну и жук, ну и ушлый ты малый, Охотин, — шипел старшина роты, когда удалился растроганный командир. — Налил на три копейки одеколону и благодарность отхватил. Досадный ты курсант, Охотин… Мичман потер шею и отправился принимать следующий объект приборки.
3
Так ему и везло, причем совершенно без всяких заслуг и усилий с его стороны. Перед ужином старшина роты зачитал приказ о благодарности, в щах попалась мозговая кость, карабин за день не запылился, и его ствол сверкал. У художника Игоря Букинского он перехватил на всякий случай трешку, с утюгом успел, и на построении к его внешнему виду никто не придрался. Антон выскочил за ворота в перешитой, аккуратненькой бескозырочке и, опережая соперников, помчался к ближайшему телефону.
Трубку взяла Леночка, и он сказал:
— Салют! Я все ж таки вырвался.
— Почему «все ж таки»? — не поняла Леночка.
— Судьба ставила на моем пути к тебе высокие барьеры, но я перепрыгнул. Как твои дела?
— Очень плохо, — грустно ответила Леночка. — Сегодня пришла в гости Сарра Бернгардовна, и я поругалась с мамой. — Ничего не понимаю, — сказал Антон.
— Мама нашла в моей кофточке сигареты и зажигалку. Она висела на стуле.
— Кто висела на стуле?
— Кофточка висела на стуле, и она стала меня ругать, что я бессовестная, что я испорченная, что я уличная и я всякая. Я заплакала, а она растоптала сигареты, и я сказала, что уйду из дому и вообще. Она растоптала зажигалку и сказала, что лучше вырвать своими руками, чем терпеть такое бесчестье. И тут вернулась из кухни Сарра Бернгардовна, полезла в мою кофточку и удивилась, куда делись сигареты. Оказалось, что у нас одинаковые кофточки, и мама стала просить прощения…
— Ты простила?
— …у Сарры Бернгардовны за то, что сломала зажигалку.
— Это пустяк, — сказал Антон. — Бывает хуже.
— Что может быть хуже? — возразила Леночка. — Ты бы слышал, какими словами она меня называла. Такие только в книжке прочтешь.
— Пренебреги и позабудь, — посоветовал Антон. — Давай встретимся.
— Нет, что ты! — сказала Леночка. — У меня такое печальное настроение, что я испорчу тебе вечер.
— Я тебя развеселю, — пообещал Антон.
— Нет и нет, — отказалась Леночка от веселья. — Я должна пережить эту трагедию в глубине души и все обдумать.
Я не имею морального права развлекаться. Не упрашивай. Желаю тебе весело провести вечер. Антон громко вздохнул.
— Отчаянно жаль. Я так ждал. Целую неделю.
— Понимаю, — нежно шепнула Леночка. — Но и ты должен меня понять. Да, ты говорил, что у тебя что-то случилось?
Антон вспомнил про нос и потрогал его. Нос болел. Но он болел какой-то пошлой, земной, не имеющей значения болью, которая совершенно забывалась, как только слышался в трубке Леночкин голос.
— Да, да… Может, это и к лучшему, что мы с тобой сегодня не встретимся.
— Что такое, говори сейчас же! — всполошилась Леночка.
— Я стал заниматься боксом, — сообщил Антон. — И мне вчера один перворазрядник ненароком превратил нос в помидорину. Образ у меня теперь очень не прекрасный. Да, это хорошо, что мы не увидимся. Леночка помолчала, раздумывая.
— Тебе очень болью? — спросила она.
— Чувствительно, — признался Антон.
— Раз ты говоришь «чувствительно», значит тебе очень больно. Я знаю, какой ты терпеливый. Приезжай — и жди у ворот, — решила она.
— Ура! — сказал Антон и повесил трубку, чтобы ничего уже не могло перемениться.
В суетливой сутолоке метрополитена и в автобусе, начинен ном до предела возможности, он думал, что вот как, оказывается, полезно заниматься спортом — даже беды оборачиваются неожиданно благоприятной стороной.
Или просто везет сегодня?
Выпрыгивая на нужной остановке из задней двери, он попал прямо в объятия командира третьего курса капитана второго ранга Скороспехова, который стоял со своей дамой в начале очереди. Не успев испугаться, Антон осознал, что увольнение его может мгновенно окончиться. Он выскользнул из капитанских объятий и дал деру. Капитан второго ранга рявкнул вслед:
— Курсант! Завтра вечером зайдете ко мне в кабинет!
«Как же, — бормотал на бегу Антон. — Больше мне делать нечего воскресными вечерами. А до понедельника нос заживет, и мой внешний облик переменится. Ищите тогда ветра в море, товарищ Скороспехов, тем более что вы с дамой…»
Он отдышался у старинного дома на Лахтинской улице, и наконец вышла Леночка.
— Покажи нос, — сказала она и подвела его к фонарному столбу.
— Не смотри долго, — попросил Антон.
Она смотрела долго. Потрогала переносицу и диагностировала:
— Повреждены мягкие ткани, а хрящ уцелел. Мне нравится, что ты стал заниматься спортом, ты немножко неуклюжий. Но — боже! — почему ты выбрал бокс? Существуют же красивые виды спорта — коньки, волейбол, бадминтон, поло.
— Военный человек сам себе поло не выбирает, — объяснил Антон.
Леночка обдумала его слова и согласно кивнула головой…
— Если приглядеться к жизни, в общем-то, за всех выбирает кто-то… Сперва мама, потом учительница, потом… Куда мы пойдем?
— Если у тебя нет контрпредложений, то, как обычно, в «Север». Они пошли к остановке автобуса.
— Почему все в «Север» да в «Север»? — спросила Леночка. — У тебя что-нибудь связано с этим кафе?
В то время когда человек еще юн, несамостоятелен и практически бесправен, некоторые вопросы уязвляют его гордость, и стоит большого труда не соврать в ответ.
— Нашему брату запрещено ходить в заведения, где подают напитки крепче молока, — не соврал Антон. — А в «Севере» никогда не бывает патрулей и бдительных офицеров.
Почти никогда.
— Значит, ты все-таки рискуешь?
— Не слишком, — помотал головой Антон. — На прошлой неделе я схватил два шара по теории вероятностей. Пришлось ее как следует выдолбать для исправления балла. Знаешь, мне понравилось. Очень подходящая теория для рядового военнослужащего. Я по формулам подсчитал вероятность того, что меня зацапают в кафе «Север». Она оказалась равной восьми сотым, если я буду ходить туда два раза в неделю на три часа. А так как я появляюсь в кафе даже не каждую субботу, вероятность снижается до двух сотых, то есть теоретически меня не зацапают в течение ближайших трехсот восьмидесяти лет.
— А практически? — поинтересовалась Леночка. Антон засмеялся.
— Практически однажды некой прачке, стиравшей во дворе бельишко, упал в корыто метеорит. По теории вероятностей такое возможно один раз за всю историю человечества, но бельишко, вероятно, попортилось, и прачке от этого не легче. Леночка расстроилась.
— Зачем же нужна теория, на которую нельзя положиться?
— А зачем нужен самолет, который может развалиться в воздухе или разбиться при посадке, — ответил Антон. — Он нужен потому, что в подавляющем большинстве случаев оправдывает свое назначение и приносит пользу. Вот мы с тобой садимся в автобус, а ведь не исключено, что он упадет с моста или врежется в столб, и от нас с тобой тогда останутся одни силуэты. Все равно не стоит из-за этого идти пешком до Невского проспекта. Кроме теории вероятностей, есть еще теория полосы невезения. Тогда теория вероятностей не оправдывается, считай, что наступила полоса невезения.
— Как ты можешь говорить мне такие ужасные вещи, — обиделась Леночка, покрепче ухватилась за стойку и молчала до самой Садовой.
— Неужели ты в своем медицинском институте еще не привыкла к ужасным вещам? Антон смотрел на Леночку и вспоминал, как прошлой зимой перлы училищной самодеятельности были приглашены в институт с концертом. Гера Горев и Сенька Унтербергер исполняли сочиненный Антоном фельетон на международные темы. Автор аккомпанировал им на рояле.
Номер прошел с небывалым блеском. Публика орала, топала ногами и добилась «биса». Потом были танцы со светоэффектами, игры и буфет. Антон увидел Леночку, и в сердце его вонзилась стрела — точно такая, какой провинциальные кавалеры протыкают червонных тузов. Антон мотнул головой, положил руки на плечи Герке Гореву и Сеньке Унтербергеру и молвил: «В эти сети я готов попасться». Оттолкнулся от плеч и пошел к Леночке. Они танцевали, играли в глупые игры, которые на студенческих вечерах не кажутся глупыми, потом очутились в неосвещенной аудитории, и Антон выразил намерение целоваться, но Леночка целоваться ему не позволила, а все говорила про поэзию и про то, как он талантливо написал фельетон и какое это счастье — уметь играть на рояле. Он знал, что фельетон сделан на очень невысоком уровне, что на рояле он бренчит, а не играет, держал руку на ее талии и томился. Ввалилась компания и зажгла свет. Момент миновал. Антон вдруг разозлился. Злился весь вечер, распалял свою злость и дозлился до того, что по истечении праздника подсадил девушку в автобус, сказал «будьте здоровы», а сам остался ждать следующего. Утром он колотил себя кулаком по дурной голове, обзывал нехорошими словами, а в следующую субботу поехал в институт искать девчонку.
Остаток зимы и всю весну он ходил в увольнение, только чтобы встретиться с Леночкой, вел себя покорно, как ручной слон, на неделе писал длинные письма и поцеловал Леночку только в мае, когда она, смилостивившись, простив тот натиск, сама протянула пухлые губки…
С автобусом ничего не случилось, и они благополучно выбрались из него на углу Невского и Садовой. С неба, подсвеченного огнями города, сыпалась липкая водяная пыль и щекотала лицо.
Тренированным глазом Антон различил впереди патруль и поспешно застегнул верхнюю пуговицу бушлата. Он лихо отдал честь патрульным.
А в кафе было тепло, ласково, мило и пахло кренделями. Играла нежная музыка, ворковали нарядные женщины за столиками, порхали отшлифованные официантки, и все это вместе создавало у пришедшего с промокшей улицы человека безмятежное настроение. Ясность этого чувства слегка затуманилась,
когда Антон, проходя мимо зеркала, увидал свой нос. Это был кошмарный, раздутый клоунский нос. О том, чего не исправишь, лучше вообще не думать. И Антон перестал думать о своем носе, будто у него вообще никакого носа не было. Он думал о том, что жизнь устроена неплохо хотя бы потому, что человеку позволено после шести дней учебных и строевых занятий, и железного распорядка выйти в неотрегламентированный мир и сидеть вот так, на мягком диванчике, рядом с этим украшением вселенной и вести бездумный разговор, попивать кофе, прихлебывать из тонконогой рюмочки жгучий бенедиктин — а впереди ночь, которую вовсе не приказано спать, и еще воскресный день до самого отбоя, и тоже может случиться много удивительных и незабываемых событий. Пускай потом под замок обратно. Да и кто это сказал, что плохо быть военным, кто сказал, что плохо стоять в карауле? Караул не такое уж бедствие. Четыре часа подряд никто не мешает думать. Хочешь — решай в уме уравнения. Хочешь — воображай черноморские пляжи или изобретай новую систему передачи к доске шпаргалок. Хочешь — сочиняй стихи. А хочешь — отрабатывай чечетку. Надо заметить, что зимой, на морозе, это приходится делать чаще всего прочего…
— Ты улыбаешься, — перебила Леночка его мысли. — Скажи мне отчего. Я тоже буду. Антон улыбнулся еще шире.
— Просто так. Жизнь очень хороша в твоем присутствии. Можно, я закурю?
— Дай и мне, — сказала Леночка. — Я придумала, чем отомстить маме за сегодняшние слова. Буду курить. Как это делается?
— Это просто делается, — ответил Антон. — Только стоит ли?
— Не спорь со мной по пустякам, — велела она. — Мужчина должен уступать женщине в мелочах, но решительно добиваться своего на магистральной линии жизни.
— Где ты таких слов наслушалась? — удивился Антон. — Ну, кури.
Он щелкнул пачку ногтем снизу. Сигарета выскочила ровно наполовину. Антон поднес зажигалку и предупредил:
— Не вдыхай дым. Этого попервоначалу нельзя делать.
— Не все ли мне теперь равно!
Леночка прикурила, вдохнула дым и потом пять минут откашливалась, запивая огорчение остывшим кофе и проливая слезы.
— Я не буду спорить с тобой по мелочам, — сказал Антон.
— Ну и дурак, — жалобно всхлипнула Леночка.
Она внезапно побледнела и уронила сигарету в стакан. Перепугавшись, Антон схватил ее за руку:
— Тебе плохо?
— Да… Нет… Ничего… — прошептала Леночке и широко раскрытые глаза ее не мигали, уставившись в одну точку. Он обернулся посмотреть, что это за такая необыкновенная точка. В проходе стоял человек лет тридцати, высокий, черноволосый и в больших очках. Заметив внимание к себе Антона, он пошел было к выходу, но передумал и вернулся на прежнее место. Постоял и, медленно переступая ногами, направился к их столику.
— Ленка… — проговорил он, не дойдя шага. — Это ты?
— Да, Христо, это я, — сказала Леночка завороженным голосом.
— Это ты? — повторил Христо.
— Это я, — снова сказала Леночка. Антон не выдержал и, приставив палец к груди, произнес:
— А это — я. Пора бы заметить.
— Да, — опомнился черноволосый Христо. — Будьте здоровы.
— Не жалуюсь, — сказал Антон. — Мое здоровье в порядке.
Ему было скверно, и мутные предчувствия тревожили ум.
— Познакомьтесь, — сказала Леночка. К ней уже возвратился прежний цвет лица. — Это Христо. Болгарский кинорежиссер. Мы познакомились в позапрошлом году. Помнишь, был фестиваль?
— О, помню, — произнес Христо, прикрыв глаза под очками, хотя это «помнишь» было сказано не ему. Он протянул руку — Очень рад. Не помню, — сказал Антон и так пожал протянутую ему руку, что у режиссера дернулась губа. — Кино меня мало интересует.
— На свете много вещей более интересных, чем кинематограф, — примирительно согласился Христо.
— Кино обожают и основном девушки, — сказал Антон.
Кинорежиссер сел на край дивана, пробормотал, глядя на Леночку:
— Неужели это ты, Ленка…
— Ну я же, — засмеялась она. — Тебя, кажется, ждут друзья?
— Подождут, — поморщился Христо, коротко глянув на дальний столик. Они ждут не меня, а моего согласия ставить картину по отвратительному сценарию, который они сочинили. Они думают, что в кафе человек сговорчивей. Выпьет
коньяк и похвалит то, что ругал на художественном совете. Они ошиблись. Я не такой.
— Ты будешь ставить картину у нас на Ленфильме?
— Совместно, Ленка. Две студии. Они пригласили меня и сказали, что сценарий уже готов. О, я покажу тебе этот сценарий!
— Я ничего не понимаю в сценариях, — вздохнула Леночка.
— Зато я понимаю в сценариях! — Христо совсем рассердился. Не оборачиваясь, он погрозил пальцем дальнему столику.
— Скажи им, что надо делать, и они напишут новый, — посоветовала Леночка.
Христо пропустил совет мимо ушей и сказал:
— Ленка, можно, я попрошу вина? Я хочу выпить за нашу встречу.
— Можно, — разрешила Леночка.
Официантка принесла шампанское. Антон сказал «при чем тут я» и вылил себе в стакан остатки бенедиктина Пока режиссер возился с пузырящимся вином, Антон выдул бенедиктин и стал злиться, горько ревнуя.
— И перестаньте называть ее Ленкой! — велел он.
Христо объяснил ему:
— По-болгарски это звучит очень ласкательно.
— Тем более, — отрезал Антон.
Он прикинул, сколько останется денег от счета, пошел к буфету и все остатки пропил. Вернулся к столику, и они примолкли, с довольным видом улыбаясь друг дружке. Антон понял, что совершил глупость, оставив их вдвоем. Они тут без него назначили свидание. Это уж точно, как МС2 = Е.
Тяжело опустившись на диван, пытаясь построить на лице равнодушную ухмылку, Антон спросил:
— Успели?
Режиссер отвел глаза, а Леночка сказала, нахмурившись:
— Что ты имеешь в виду?
— Свидание.
— Да, успели! — Леночка надменно вскинула подбородок. Предательски обмякло тело, и он вдруг вспомнил, какой у него сейчас отвратительный, раздутый и перекошенный нос. Он вспомнил, что давно не стрижен, что денег у него нет, а на правом носке дырка. Он чувствовал, как становится все меньше и ниже ростом.
— Значит, так, — выговорил Антон. — Тогда я пойду. Сейчас расплачусь и пойду прочь… Он стал звать официантку. Христо изображал смех и говорил с усилившимся акцентом:
— В истории был такой плохой пример, вспоминайте венецианского мавра, которого звали Отелло. Он неправильно задушил Дездемону, а после этого ему пришлось заколоть себя. Христо схватил ножичек со стола и показал, как поразил себя несчастный Отелло.
— Конечно, вы знаете эту трагедию, — сказал он и бросил ножичек на скатерть.
— Слышал краем уха, — отозвался Антон, глядя на режиссера с бессильной ненавистью.
— Вот видишь, — поддержала Леночка. — Умные люди должны учиться на чужих ошибках.
— Выпьем за эту мысль, — обрадовался Христо и, неловко взяв бокал, пролил вино на свой пестрый, вызывающий зависть свитер.
— Ах, — сказала Леночка, выхватила из сумки платок и подала режиссеру. Антон узнал свой платок, которым в прошлое воскресенье чистил Леночке забрызганные чулки.
«Где тот платок, который дал тебе я? — подумал он шекспировскими словами. — У Кассио?»
Подошла наконец официантка, и он расплатился. Поднялся и сказал:
— Прощай. Я скажу гардеробщику, чтобы выдал даме пальто по тридцать второму номеру.
— Антон! — позвал Христо. — Не делайте глупость. Ничего не случилось. Просто Ленка… Елена имеет знакомого мужчину. Разве это состоит преступление?
— Это состоит свинство! — сказал Антон и быстро зашагал в направлении выхода.
4
Здесь уместно сообщить тебе, читатель, что никого он не убил, а добрел пешком до набережной, пошатался несколько часов вдоль Невы, докурил пачку и отправился в училище спать. А поскольку о силе любви судят по совершенным из-за нее глупостям, согласимся, что Антон любил Леночку так себе, средне. Утром, проснувшись, он вспомнил вчерашнее и горестно пожаловался тощей казенной подушке: — Вот тебе и теория вероятностей. Забыть бы ее к черту. Да и теорию вероятностей тоже. Позавтракав, он приободрился и решил провести день за городом, в одиночестве обдумать, как дальше жить. Но на Финляндском вокзале он не стерпел и позвонил по телефону. Казенный голос строгой мамы доложил ему, что Лены нет дома. — Я этого и ожидал, — сказал Антон и набросил трубку на крючок. Он уехал в мокрый, тес и бродил там до сумерек, сшибая палкой ветки и топча поздние грибы. Когда совсем задрог, вернулся в город, купил бритвенные лезвия и поехал в училище — может, там хоть кино какое-нибудь в клубе крутят…В клубе шла такая занудная картина, что спусти десять минут Антон поплелся вон. Он стал бродить по этажам, и во всех коридорах было пусто, холодно и уныло. В коридоре третьего курса стоял у тумбочки дневального Григорий Шевалдин в бескозырке на рыжих вихрах и с повязкой на рукаве.
— Эк тебя, старина, — посочувствовал Антон. — На чем сгорел?
— На львах и тиграх, — поведал Григорий. — В общем, пришел я в училище обедать. Я ведь москвич, родственников здесь нет, кормить меня, кроме государства, некому. А в кармане у меня, между прочим, лежало позаимствованное в зоопарке объявление: «Кормление львов и тигров в час дня». Дернул меня бес приклеить эту бумажку на дверь камбуза. Оборачиваюсь — за спиной дежурный офицер. Увольнительную тут же отобрали и в наряд сунули. А ты что витаешь, словно тень старого короля?
— Погода плохая, — сказал Антон.
— Нравственно здоровый военнослужащий побежит в увольнение сквозь смерчи и ураганы. Его не остановит даже землетрясение. Может, шерше ля фам? — догадался Григорий.
— И она тоже замешана, — признался Антон.
— Влюбленного нельзя считать нравственно здоровым, так что твое поведение теперь понятно, — высказался Григорий. — Изменила, что ли?
— Ты мне вот что скажи, — уклонился Антон от ответа. — У вашего Скороспехова память хорошая?
— Армированная, — уверил Григорий. — Помнит все, что ты еще на первом курсе натворил и какого именно числа. Антон приуныл.
— Это худо. Я вчера на него из автобуса прыгнул в расстегнутом бушлате.
— И? — заинтересовался Григорий.
— И смылся. Сопровождаемый конкретным указанием: «Курсант, завтра вечером ко мне в кабинет!»
— Боже милостивый, из-за чего страдаем! — произнес Григорий и посоветовал: — Надо идти.
— Нет, не пойду, — решил Антон. — Такое настроение, что начни он меня воспитывать, я ему в ответ всю философию Жан-Жака Руссо изложу. Лучше пойду в спортзал, грушу поколочу.
— Все же подумай о будущем, — предупредил Григорий. Антон колотил в спортзале грушу, часто промахивался и думал о будущем: сколько суток без берега дадут ему по совокупности преступлений. Расстегнутый бушлат, выход с задней площадки городского транспорта, побег от офицера и неисполнение приказания — ох! Выходило очень много суток. Синусоида жизни пойдет вниз.
Комсомольская организация тоже небось проявит пристальное внимание и покарает выговором. Хорошо еще, если без занесения в личное дело. И это будет, будет, потому что комсорг роты Костя Будилов совершенно не понимает, как это человек, принявший присягу, может нарушить дисциплину и почему он не обдумал всего заранее и не поступил вместо военного училища в театральный институт? «Как же я пойду с таким товарищем на выполнение боевого задания?» — восклицает перед ротой Костя Будилов и вносит предложение объявить разгильдяю строгий выговор с занесением в личное дело.
Конечно, звучит Костино восклицание устрашающе, но все-таки Костя тут загибает. Разве можно сравнивать обычную нашу жизнь с выполнением боевого задания? Чушь это и демагогия. Человек, не отдавший честь патрулю, в бою бестрепетно отдаст жизнь, как и полагается по присяге. Какая тут может быть связь? А у Кости кровь холодная, бледно-розового оттенка, и нарушать дисциплину он просто не имеет потребности. По воскресеньям Костя сидит в классе и изучает биографии великих композиторов. А вечером вместо танцев плетется в филармонию, по каковому поводу Сенька Унтербергер выразился:
«Для чего попу гармонь, а курсанту филармонь?» Антон тщательно обдумал все аспекты своего будущего, и благоразумие превозмогло. Он оделся в форму, перекинул через плечо перчатки и направился к кабинету командира третьего курса. Постучавшись, он зашел и доложил:
— Товарищ капитан второго ранга, курсант Охотин по вашему приказанию явился! Скороспехов с интересом оглядел курсанта Охотина и задал вопрос:
— А почему вы явились ко мне с перчатками? Антон объяснил:
— Я член секции бокса. Прямо с занятия.
— Вот оно что, — сказал Скороспехов. — А если бы вы были членом конно-спортивного клуба, вы бы ко мне с лошадью пришли? Антон стал защищаться:
— Ни в каком уставе не написано, что нельзя являться к начальству с боксерскими перчатками! Скороспехов возразил:
— Ни в каком уставе не написано, что нельзя принести в кубрик кошку, положить на койку и крутить ей хвост. Устав не энциклопедия
— Понимаю, — согласился Антон.
Как всегда в затруднительные минуты жизни, он отвлекался мыслями о несущественном и думал о том, как свеж и элегантен низкий воротничок на шее командира третьего курса, как ловко завязан у него галстук и как идет его мужественному лицу белый шрам на правой щеке. Такому офицеру больше пристало стоять на мостике ракетного крейсера, нежели восседать и кабинете.
— Шустро вы от меня удрали, — сказал Скороспехов. — И зря. Я сделал бы вам замечание и отпустил. А теперь дело осложнилось.
— Кто знал, — сокрушенно вздохнул Антон. — А рисковать не мог.
— Свидание?
— Конечно, — сказал Антон.
— И она хороша? — приподнял бровь командир третьего курса.
— Образцовое произведение вселенной, — ответил Антон и снова почувствовал укол в сердце.
— Ну, добро, — кивнул Скороспехов и углубился в весьма толстую записную книгу.
— Разрешите идти? — обрадовался Антон.
— Рано, — не разрешил Скороспехов. — Нарушение дисциплины неминуемо влечет за собой взыскание. Принцип неотвратимости наказания не должен быть нарушен. Помните это, пока вы только подчиненный, но помните это вдвойне крепче, когда сами станете командиром. Доложите капитану третьего ранга Многоплодову, что вы не отдали мне честь на улице. Ведь вы позабыли тогда отдать мне честь?
— Не до того было, — сказал Антон, вспомнив, как пробкой вылетал из задней двери автобуса.
— И я сделал вам устный выговор. Все, — закончил Скороспехов. — Вы свободны.
В коридоре жилых помещений третьего курса все еще нес дневальство Григорий Шевалдин. Уже возвращались из города увольнявшиеся, он принимал от них увольнительные и складывал стопочкой на столик.
— С чем поздравить? — полюбопытствовал Григорий.
— Взыскан устным выговором с донесением командиру роты, — сообщил Антон, помахивая перчатками.
— В слона пальнули дробинкой, — обрадовался Григорий. — Я всегда говорил, что Спех не злой мужик, а только ехидный. В общем, ты везучий парень.
— Да? — сказал Антон. — Откуда это особенно заметно?
Григорий раскрыл журнал входящих телефонограмм.
— Навостри уши… Доводится до сведения всех командиров рот, что пятого октября начинаются строевые занятия по подготовке к военному параду. Командирам рот следует … и так далее.
— Причем тут моя везучесть? — не понял Антон.
— Ты же спортсмен, дурашка. Участник спартакиады, — объяснил Григорий. — Тренер тебя в два счета освободит от строевых занятий.
В самом деле, — сообразил Антон. — В этом есть рациональный смысл. И он отправился к себе на курс, думая, что выгодно все же заниматься спортом. Было такое ощущение, будто ему засветили в глаз, а он не дал сдачи. Он думал не о Леночке, а о режиссере Христо. Он воображал себе, как унизит и растопчет его, а вклинивающийся в фантазии образ Леночки только мешал стройному течению действии. Он отвел, ей роль зрителя.
Ночью снились сумбурные сны. Антон просыпался и закуривал, зажигая сигарету под одеялом и выдыхая дым под койку. Горе горем, а получать взыскание за наглое курение в кубрике не очень нужно.
С подъемом он встал раздерганный и отправился на зарядку вместе со всеми. Голова работала плохо, и никакого предлога увильнуть не придумывалось. Вернувшись со двора, он собрался в умывальник, но не нашел в тумбочке свою мыльницу и уселся на койку еще больше расстроенный, ибо явно наступила в его жизни полоса невезения.
Зашел старшина роты и, увидев сидящего Антона, разгневался.
— Что ты сидишь как все равно? — спросил Дамир Сбоков
— Как что «все равно»? — нехотя поинтересовался Антон.
— Когда к тебе обращается старшина, следует встать! — напомнил мичман.
«Встать… — думал Антон. — Все-таки ему хуже, чем нам. Он должен встать за полчаса до подъема, одеться, умыться, побриться, и все для того, чтобы подчиненные всегда видели свое начальство бодрствующим и бдящим… Никаких заспанных рож, никаких кальсон…
— У меня мыло сперли, — сказал он и поднялся.
— Пойди к баталеру, он выдаст другое.
— С мыльницей сперли.
— Мыльницу купишь.
— Средств нету.
— До получки в бумажке держи, — рекомендовал старшина роты.
— Ну ладно, — покорился Антон и пошел в баталерку.
После утреннего осмотра мичман скомандовал роте смирно» и сделал такое объявление:
— Сегодня ночью неизвестный злоумышленник пробрался в кубрик, проник в тумбочку курсанта Охотина, похитил мыло и скрылся. За халатное несение службы объявляю дежурному по роте…
— Погодите объявлять, — сказал из строя Игорь Букинский. — Это я взял его мыльницу, у меня своя под краской занята. Я уже положил на место. Румянец возвратился на щеки заскучавшего было дежурного по роте.
Наказывать теперь было некого. Мичман скомандовал:
— Р-рота… напра-аво! В столовую ша-а-агом… марш!
И потянулся бесконечно, как железная дорога, тяжелый день понедельник. Лекции казались нудными и ненужными, переходы из аудитории в аудиторию слишком длинными, а микробы сна носились в воздухе стаями и поражали курсантов поодиночке и целыми подразделениями. Не подвержены этой инфекции были только старшины, комсорги и отличники.
Антону не давали дремать обидные мысли. Чудилась ему принаряженная Леночка, спешащая на свидание. Ненавистный режиссер ожидал ее почему-то в садике на площади Искусств. А день, как назло, выдался солнечный, и весело им будет гулять по городу, в то время как военный моряк Антон Охотин вынужден страдать в расположении части, не в силах ни воспрепятствовать крушению своего счастья, ни отомстить. Видения стали столь ужасными, что необходимо было как-то отвлечься, и на следующий час Антон подсел к Игорю Букинскому, который тоже не дремал, а возил карандашом в альбоме, лежащем на коленях. Антон заглянул в альбом и ничего не разобрал в переплетении линий.
— Что это за фиговина? — спросил он.
Игорь обиделся.
— Если хочешь увидеть фиговину, посмотри в зеркало.
Антон объяснил, притронувшись к носу:
— В боксе уделали.
— Я думал, тебе где-нибудь на плясках подвалили, — сказал Игорь. Гляжу, физиономия у тебя тоскливая и взгляд волчий. Значит, думаю, здорово дали ему в воскресенье.
— Боксом теперь занимаюсь, — повторил Антон.
— Хочешь добиться еще большей славы?
Они разговаривали в четверть голоса, не шевеля губами, глядя на преподавателя с преданным вниманием, и тому с кафедры казалось, что эти два бодрствующих курсанта не иначе как самые сознательные отличники.
— Язвишь, — сказал Антон. — А сам рисуешь ведь тоже ради славы.
— Клянусь, сто раз уже решал бросить, — проговорил Игорь, глядя на исписанную формулами доску. — Не выходит. Притягивает меня это рисование, как шум винтов корабля притягивает акустическую торпеду. Слава, конечно, приятная штука, но не из нее все начинается. Что-то в душе шевелится и командует: возьми карандаш…
— Вам что-нибудь непонятно? — ласково спросил преподаватель, поймав грустный взгляд Игоря Букинского.
— Так точно, — сказал Игорь. — Повторите, пожалуйста, последний вывод.
Преподаватель, радуясь, что курсант относится к его лекции серьезно и внимательно, стал повторять вывод формулы, а Игорь сказал Антону:
— Сейчас такое время, что человека даже на одну профессию не хватает, если он не гений. А ведь обидно остаться посредственностью. Тем более посредственностью в квадрате: и в военном деле, и в живописи. Товарищи будут флотами командовать; стратегию вершить, а я, отсталый и захудалый, пойду по начальству просить, чтобы мне разрешили устроить выставку в Доме офицеров… Бр-р… — вздрогнул Игорь от такой перспективы.
— Что вы сказали? — спросил преподаватель.
— Теперь все понятно, спасибо, — жизнерадостно доложил Игорь, благодарно и с сугубым пониманием на него глядя.
И снова в четверть голоса для Антона:
— Хватит. Сегодня же все кисточки выброшу и мыльницу из-под краски освобожу.
Игорь перечеркнул свое непонятное рисование жирным крестом, сунул альбом в стол, взял авторучку и устремил на доску взгляд, в котором уже не было полного понимания начертанного…
Это занятие было последним, но после него вместо «личного времени» неожиданно объявили «построение в бушлатах и с оружием». Антон метнулся было на кафедру физподготовки попросить Пал Палыча о6 освобождении, но старшина роты перехватил его на пути. Антон оделся в бушлат, взял из пирамиды свой карабин и встал в строй.
В воздухе реяло слово «парад».
Бодрый и счастливый, распрямившийся в шест Дамир Сбоков вывел роту на плац.
При ранжировке Антон оказался третьим с правого фланга в первой шеренге батальона — следовательно, из-за роста стал командиром строевого отделения.
Если не считать атаманства в детских играх, Антон еще никогда в жизни не был командиром. Хотя он учился для того, чтобы стать командиром, и очень хотел быть командиром, но это маячило в таком отдалении, что Антон не задумывался пока, как будет вести себя, став командиром. Теперь, получив вдруг микроскопическую власть — над десятью ухмыляющимися приятелями, и то лишь на время строевых занятий, — Антон осознал, что совершенно не подготовлен к эмоциональному состоянию командира. Глядя на приятелей, он тоже ухмылялся. Принял в строю свободную позу, дабы подчеркнуть, до чего ему все это все равно, но тут же подскочил Дамир Сбоков и указал:
— Что вы стоите как вытащенный из-под шкафа!
Пришлось подтянуться.
Объявили строевые упражнения поотделенно. Стоя в стороне, Антон выкрикивал команды, и это простейшее дело оказалось очень непростым. Голос его, вообще-то мощный и всегда послушный хозяину, то вдруг взвивался на ультразвуковые высоты; то стремительно падал в басовые пропасти. Приятели с карабинами веселились. Устав не энциклопедия, и в нем не предусмотрено, что нельзя корчить в строю ехидную рожу, когда командир отделения надрывается, как заблудившийся в лесу дачник. Мичман Сбоков и командир роты морщились. Антон страдал. Сколько раз он в своей компании посмеивался — мол, много ли надо ума, чтобы гаркнуть «равняйсь-смирно-шагом-арш», а вот довелось самому попробовать — и на тебе — полное фиаско и позор.
Антон испытал подлинное освобождение от бремени власти, когда вновь объявили побатальонное хождение. Скрылся в массу. Молчишь. Отвечаешь только за себя. Никто тебя не доедает глазами, не судит, не оценивает, не думает злоехидно: «Много ли надо ума…»
О, как легко подчиняться!
Потом, установив вычищенный карабин в пирамиду, Антон удалился в угол курилки, отгородился от мира клубом сигаретного дыма и тихо заскользил мыслью вдоль последних событий. И раньше перед ним возникал вопрос: «Почему в курсантской среде, довольно-таки однородной при поступлении в училище, с течением времени появляется начальствующая прослойка: командиры отделений, старшины классов, помощники командиров взводов и старшины рот?» И чего размышлять, когда тут все просто, как в канале ствола: учись прилично, уважай офицеров, проявляй временами разумную инициативу,
отвечай бодрым голосом «так точно», и в редких случаях «никак нет», выпрямляй спину — и лычки тебе обеспечены.
Но ежели ты повсечасно нарываешься на замечания, отвечаешь начальнику распространенными предложениями и при этом смотришь не в глаза, а на третью пуговицу кителя, то будь ты хоть до аппендикса просоленным фанатиком моря — ходить тебе в рядовых швейках до самых выпускных экзаменов. Нет к тебе доверия начальства, если ты не выражаешь постоянно всем своим обликом беспредельную к нему любовь, тягу и преданность.
«Полно, — думал Антон, прикуривая от окурка вторую сигарету, — так ли все это примитивно? Что мы, догматики, что ли?..» Он перебрал в памяти знакомых старшин и укрепился во мнении, что среди них немало отличных ребят. И не за преданный взгляд ясных глаз вознесли их на должности. «Зачем далеко ходить, взять того же Дамира Сбокова. Конечно, он педант и зануда, но подхалимом его не назовешь. Держится независимо, с командиром нередко спорит и, говорят, имеет даже дисциплинарные взыскания. Любимчиков в роте у него нет. По начальству о проступках своих подчиненным, если возможно, он не доносит. Расправляется своей властью. Заслужил — получи. Плюнул на палубу — наряд вне очереди. Берите, товарищ курсант, швабру, и весь коридор от двери до двери. Чтобы блестело, как у кота глаз. Вопросы есть? Исполняйте.
Замечается в нем, конечно, некоторое ехидство. Да в ком его нет?
Значит, чтобы быть младшим командиром, иметь право приказывать людям, прежде всего надо нести в себе некоторый задаток, эдакую командирскую жилку. Мало того, чтобы тебя назначили командовать вспоминал он свое позорное стояние перед строем, — надо еще уметь командовать. И надо, наверное, быть убежденным, что командовать должен именно ты, потому что никто из твоих подчиненных не сделает это лучше тебя. А может быть, и вообще надо стать лучше всех тех, кем ты командуешь?.. Иначе, какое же у тебя моральное право?»
Антон малодушно прогнал эти каверзные вопросы, подтянул потуже ремень, взглянул на часы и с удовольствием подумал, что сейчас будет дудка «построиться на ужин», а потом он с полным правом вместо самоподготовки пойдет в спортзал. Хорошо все-таки заниматься спортом.
5
Первый час Антон работал в группе. Потом еще час Пал Палыч тренировал его отдельно. Антон выдохся до такой степени, что едва мог подтянуть трусы. Пал Палыч отпустил его наконец в душевую. Позже пришел туда сам, и, освежившись, когда все прочие разошлись, они сидели на деревянной скамье и помалкивали, взглядывая друг на друга.
— Все надеетесь, что из меня что-нибудь выйдет? — спросил Антон.
Пал Палыч ответил не сразу:
— Это трудно. Ты очень запущен.
— Все люди в общем-то запущены, — печально обобщил Антон. — В мозгу пятнадцать миллиардов клеток, а лежат двенадцать из них без всякой пользы и действия, подобно неоткрытым рудам в земной коре. Я уверен, что человек может все. Даже может преодолеть силу земного притяжения. А где путь? Кто бы указал…
Пал Палыч глядел в ясные глаза Антона и постепенно оживлялся.
— Красиво излагаешь, — сказал он. — А ты в самом деле хочешь преодолеть силу земного притяжения? Есть в тебе пламенное желание достигнуть вершин, или тебе дорог тот покой души и тела, который гарантирует нам так называемая золотая середина?
— Середину я не уважаю, что в ней золотого, — сказал Антон.
— Насчет середины скажу тебе, что это самое гибельное зло. Она успокаивает, расхолаживает и губит силы, потому что, достигнув среднего уровня, ты уже не ничто, ты чего-то добился, ты не хуже, чем большинство.
Ты прячешь усталые руки в карманы и говоришь себе: база создана, теперь отдохнем и повеселимся. Высокое стремление к недосягаемому все реже будет тревожить твою душу, мысль о возвращении к прерванному труду ты будешь встречать все холоднее, как бестактного и надоедливого гостя. Все более значительной будет казаться тебе твоя середина, а тем временем жизнь будет обтекать тебя, как поток автомобилей обтекает застрявший посреди шоссе грузовик. И люди уйдут от тебя вперед, и ты уже не услышишь, как бывало, новых слон о себе от старых друзей, а услышишь ты только повторение старых слов о себе от друзей новых.
И ты наконец поймешь, что даже середина в современном понимании этого слова находится много дальше того пункта, которого ты когда-то достиг…
Погодя Пал Палыч спросил:
— Желаешь ли ты всем своим существом, чтобы из тебя получился значительный человек, готов ли ты пожертвовать удобствами, покоем и мелкими радостями ради того, чтобы достигнуть вершин?
— В боксе? — спросил Антон, удивляясь торжественности слов.
— Какая разница, — сказал Пал Палыч. — В боксе, в науке, в столярном ремесле… Все это только арена, на которой проявляет себя боец. Важно, не где ты проявишь себя, а как ты себя проявишь. Гори своим делом, доведи его до совершенства, торопись вперед, достигни предела, а достигнув, стремись дальше, к невозможному. Не гордись, не жалей сил, не успокаивайся, как… как я в свое время успокоился на титуле чемпиона СССР… Ну ладно, — он усмехнулся, — это из другого комплекса. Поставим вопрос проще: хочешь ли ты стать чемпионом училища? Антон никогда не думал о такой возможности, но почему-то сейчас не удивился словам Пал Палыча.
— Да, — ответил он.
— Да-а-а… — сказал Пал Палыч тоном грузчика, пробующего вес будущей ноши.
Он поднялся со скамьи, отошел. Выражение лица стало целенаправленным и строгим. Серые глаза были холодными, как осеннее море. Таким, наверное, глазами ваятель смотрит на глыбу камня. Мол, что из этого дикого куска может получиться.
— Пожалуй, ты можешь его одолеть, — сказал, наконец, тренер.
— Кого это? — не сообразил сразу Антон.
— Колодкина. За прочих я мало волнуюсь. А Колодкин — крепкий орех. Его, не присноровившись, не раскусишь.
— Если бы одолеть Колодкина, тогда о чем еще мечтать, — с сомнением улыбнулся Антон.
— Никаких «если бы»! — одернул его Пал Палыч. — Настраивай себя только на победу. Настроиться — это очень важно.
— Легко настраиваться на победу, когда противник хотя бы равный, — вспомнил Антон огромные руки Колодкина.
— А что ты думал? Все, что тебе придется делать с нынешнего дня, это трудно. — Пал Палыч снова сел рядом. — Это очень трудно. Это на пределе
возможного. И иначе нельзя, потому что времени у нас нет.
— На пределе возможного подумать, что я стану сильнее Колодкина. Ведь его тело — громкий гимн физической силе.
— На физической силе далеко не упрыгаешь, тут у нас не состязание подъемных кранов. Тебе надо стать лучше, — Пал Палыч подчеркнул это слово резким жестом, — Колодкина.
— То есть? — попросил Антон разъяснить.
Пал Палыч стал говорить, и капли, отрывавшиеся от решетки душа, звучно падая на желтый кафель, как бы отбивали задумчивый ритм его речи.
— Давно, примерно в твоем возрасте, я пришел к своему первому тренеру. Не буду называть его имени, оно тебе ничего не скажет. Это был человек крепкий и прозрачный, как кристалл. Мужество, воля, честность, доброта и трудолюбие, бескорыстие, самоотверженность и большая любовь к людям были
гранями этого кристалла. Он жил под девизом «другим можно — мне нельзя». Он говорил мне: «Паша, любая собственная слабость должна быть для тебя оскорбительна, как пощечина. Слабость — это преступление, потому что от твоей слабости все человечество становится немножко слабее. Слабый человек
ничего не может дать, никому не может помочь, никого не может защитить. Стань сильным, если ты уважаешь себя и хочешь быть нужным людям. Забудь, что такое лень, сонливость и желание увильнуть от работы. Берись за трудное и всегда доводи дело до конца. Тогда ты станешь сгустком энергии и воли. Ты будешь побеждать, а каждая твоя победа увеличивает число побед, одержанных человечеством». Он водил меня в театр на серьезные, благородные пьесы. Он требовал, чтобы я содержал себя в идеальном порядке и чистоте. Читать он разрешал мне только классическую литературу и биографии героев. Я бросил курить и не пил ни грамма спиртного. Через полтора года я получил приз чемпиона СССР.
— Роман, — сказал Антон.
— Что? — не понял Пал Палыч.
— Я говорю, что все это адский труд.
— Не только. Я привык запрещать себе и почувствовал высокое нравственное удовлетворение: Бесполезного труда не бывает. Ну как, принимаешь условия?
— От парада бы освободиться, — попросил Антон. — Для какой надобности мне там ногами бацать и карабин вскидывать?
— Чтобы было труднее, — ответил безжалостный тренер. — И чтобы никто не мог сказать, что ты поставлен в особо благоприятные условия. И чтобы было больше уважения к тебе… Да и командовать тебе надо поучиться, — усмехнулся напоследок Пал Палыч.
— Вы видели? — Антон покраснел, вспомнив занятия на плацу.
— Понаблюдал из окошка, — кивнул Пал Палыч. — Грустить не надо. Это исправимо. Ты только разозлись, что Дамир Сбоков что-то умеет делать лучше тебя.
Антон здорово разозлился, и это помогло. Каждый день занятий приносил маленькие успехи, и вскоре он командовал, как капрал-ветеран. Выдерживал паузы, вибрировал гортанью и широко прокатывал округлое строевое «р». Шагая, он не щадил подметок и асфальта, вытягивал позвоночник и задирал подбородок. Командир роты, взглянув как-то на шагающего в первой шеренге Антона Охотина, зажмурился от удовольствия, причмокнул, покачал головой и произнес:
— Плывет!
Антон тренировал в себе командирскую жилку. Внимательно осматривал строй своего отделения и делал замечания относительно несвежих подворотничков и подзапущенных причесок. Временные подчиненные удивлялись, исполняли и говорили с покорным смущением:
— Во дает Слоненок…
Этот «Слоненок» абсолютно не вязался с его теперешним положением, но, как известно, кличку не запретить и императорским указом. Один только есть путь избавиться от клички — заработать другую, получше.
— Во дает Слоненок! — раздавалось все чаще.
— Р-разговорчики в строю! — отреагировал на такое Антон в тот день, когда пришил на погоны две лычки, удостоверяющие его старшинское звание.
Но «Слоненок» не собирался пока от него отлипать.
Дни были набиты делами, как магазин автомата патронами.
Ни одной щели. После строевых занятий надо было выполнять учебные задания, чертежи и лабораторные работы. И каждый день заниматься боксом. Надо было готовиться к семинарам по политэкономии и к контрольным по математике. Одно «надо» цеплялось за другое «надо», и к сигналу «отбой» Антон едва доволакивал ноги до койки и засыпал раньше, чем закрывались глаза. Зато утром вскакивал первым и браво бежал на зарядку в одних трусах. Странно было вспомнить, что не так давно первое, о чем он думал, проснувшись, это как бы увильнуть от зарядки. На него взирали с недоумением, настолько внезапно и резко он переродился. И вдруг забылась кличка «Слоненок». Прилипла новая.
— Что с тобой деется, святой Антоний? — вопросил однажды Игорь Букинский.
У него не было времени выяснять, что за личность этот святой Антоний. По тону Игоря чувствовалось, что прозвище необидно. Он стал на него откликаться.
О, как прав был Пал Палыч! Все, что он теперь делал, было на грани возможного. Частенько хотелось все бросить, перечеркнуть безумные мечты и возвратиться к прежней, спокойной, задумчивой и приятной жизни. Но он гнал это желание.
Он хотел справиться с самим собой.
— Труднейшая задача побороть такого слабого субъекта, как курсант второго курса, — признался он однажды Григорию Шевалдину где-то на переходе между химическим кабинетом и библиотекой.
— Кажется, тренер обещал тебе за это высокое нравственное удовлетворение, — напомнил Григорий, без удовольствия озирая осунувшееся лицо приятеля. — Ну и как оно выглядывает?
— Я еще не бросил курить, — сказал Антон, вынул из губ Григория сигарету, раз затянулся, вставил окурок обратно и побежал по своим ужасно прочным делам.
Наступила суббота, день особый, и после занятий, надраивая щеткой палубу в классном коридоре, Антон гадал, что же делать, куда идти в эту субботу, но что теперь существует для него за пределами училища, а может, уже ничего не существует и ни к чему ходить в увольнения…
Выпущенный на вечернюю улицу, Антон боролся с собой и миновал три автоматные будки. Из четвертой он позвонил, и Леночка сказала, что она сидит дома, и ждет его звонка, и понимает, как ему тяжело и горько, и ей тоже нелегко и совестно, что так получается, но ничего не поделаешь, судьба, а теория вероятностей, по которой она никогда в жизни не должна была встретиться с Христо, на этот раз подвела. Леночка говорила длинно, сбивчиво и не всегда связно — так говорит правдивый человек, желающий сказать правду не теми
единственными словами, которыми ее можно до конца выразить.
— Ну, ясно… — сказал Антон. — Сегодня не сильно холодный вечер. Погуляем, если ты не занята?
— Сегодня я не занята, — ответила она. Я знала.
Они встретились у фонаря на Лахтинской улице и пошли к набережной по не тронутым современной архитектурой переулкам, исхоженным ими тысячу раз. Ветер дул в лицо, с реки. Застегнутый на все пуговицы Антон шагал молча. Свершалось неизбежное.
— Это было в Доме кино, — говорила Леночка. — Около меня было свободное место, и я была в платье с голыми плечами, потому что было лето. Он пришел в середине сеанса и сел рядом, и прикоснулся ко мне душой, а потом положил руку мне на плечо. Я боялась пошевелиться. Никому я не позволила бы такого. Ему я позволила все. Он уехал в Софию и писал мне письма. А я плакала над его письмами и отвечала все реже, потому что у меня не было надежды. Я была рада, что мы с тобой встретились, и совсем перестала отвечать на его письма. Я думала, что забыла — его и полюбила тебя.
Не спорь, я в самом деле думала, что люблю тебя. Но я не забыла ни одного слова, ни одного прикосновения. Прости, Антон.
И вдруг не стало обиды, не стало гнетущего уныния, не стало боли. Не стало ненависти к черногривому Христо. Все это превратилось в тихую, возвышающую душу печаль.
— Случается, — сказал он.
— Ты похудел за это время, — ласково отметила Леночка.
Он сказал:
— Учусь упорно. Плюс строевые занятия. Да еще бокс. Устаю.
— Вот как, — сказала Леночка.
— Да уж так, — подтвердил Антон, остановился у ларька и купил сигарет. Бросить курить никак не получалось. Закурив, он спросил: — Ну и что теперь с тобой будет?
— Мы скоро поженимся, — улыбнулась Леночка. — Потом я уеду в Софию. Не думай, что мне нужна София. Мне нужен он. А тебе я буду писать письма. Ты хочешь, чтобы я писала тебе письма?
— Я хочу тебя забыть, — сказал Антон.
Леночка спросила:
— Зачем же меня забывать? Разве нельзя остаться друзьями? Я привыкла к тебе. Наверное, мне будет не хватать тебя как друга.
— Брось, — сказал Антон сердито. — Это трепотня в пользу жертв урагана. Режиссера тебе хватит за глаза. И как друга тоже. Он умный и талантливый… Вот этого тебе, пожалуй, будет не хватать. В какой Софии есть это? — Он указал рукой на Неву.
Они шли по набережной, и оба берега распластали перед ними великолепие своих вечерник огней.
Мое сердце рвется на две части, — согласилась Леночка. — Но нельзя совместить Христо и Ленинград… Я буду приезжать.
Сердце, — вздохнул Антон. — Отдай его тому, кто без него не обойдется. Отдай целиком.
Леночка оперлась о каменную глыбу парапета и стала смотреть в ту сторону невидящими, счастливыми глазами.
— Нет, ты что-то не то говоришь… Потом Болгария — это почти как у нас… Нет, ты не прав. Все хорошо. Жаль, что ты не хочешь остаться мне другом. Наверное, ты чего-то не умеешь.
— Я еще много чего не умею, — сказал Антон.
Погодя не выдержал и спросил:
— Чего я не умею?
— Чего-то важного, я не знаю… Ты сейчас поступаешь не так, как поступил бы Христо. Мне кажется, что ты еще не взрослый… С тобой сейчас трудно разговаривать, — нахмурилась Леночка. — Я пойду. Не провожай. Я не хотела сегодня, но я пойду. Прощай.
Леночка скользнула по нему невидящими глазами и ушла.
Антон лег грудью на гранит и глядел в черную воду.
Вода прикинулась теплой. Вода мерцала.
— Дура, — сказал Антон. — Я с трех лет умею плавать.
— Тогда крепись, — шелестнула вода.
— А что мне остается делать? — сказал Антон.
6
С утра понедельника он бросил курить. Начатую пачку «Авроры» отдал Сеньке Унтербергеру. Игорь Букинский, недолюбливавший нахального Сеньку, сделал комментарий:
— Святой Антоний раздал имущество нищим.
— Сам дурак, — огрызнулся Сенька и пошел в курилку. Трудно было не закуривать после завтрака и после обеда, а в перерывах между лекциями о сигарете едва вспоминалось.
После занятий командир роты Александр Филиппович Многоплодов построил свое подразделение в коридоре спальных помещений, достал из кармана блокнот, нашел нужную ему страницу, прочитал про себя — и ничего не сказал. Он спрятал блокнот в карман и ходил вдоль строя, а курсанты стояли по
команде «смирно», с карабинами у ноги и ждали. И не было в строю ни шушуканья, ни шороха, ни клацания оружия, ни того неопределенного гула, который всегда парит над строем эдаким звуковым облаком, если курсанты понимают, что в строю по команде «смирно» их держат без особой необходимости.
Командир роты остановился и, устремив взгляд на кого-то в середине первой шеренги, заговорил негромким, но высокоторжественным голосом:
— Товарищи курсанты! Родина оказала нам огромное доверие. Седьмого ноября на Красной площади в Москве наше училище будет представлять Военно-Морские Силы Союза Советских Социалистических Республик. Поздравляю вас, товарищи!
А потом была пауза, как раз достаточная для того, чтобы набрать в грудь воздуху до отказа, и грянуло «ура!», от которого покосились на стене портреты великих адмиралов: Ушакова, Нахимова и Макарова.
Игорь Букинский спросил из строя, без команды «вопросы есть»:
— Когда в Москву поедем?
Старшина роты мичман Сбоков нахмурился:
— Своевременно будет указание.
Более опытный в обращении с личным составом и поэтому более терпимый к мелким нарушениям порядка командир роты совершенно неожиданно улыбнулся и ответил Игорю совсем домашним голосом:
— Подбирай все хвосты к двадцать второму.
— Значит, в пятницу, — быстро сообразил Игорь. — В субботу утром будем в Москве. А в увольнение пустят?
— Вот это вы уже нахал, — рассердился командир роты, спрятал в карман платок, которым утирал со лба испарину, и скомандовал: — Р-р-рота… нале-ей… во!
А вечером в библиотеке Григорий Шевалдин, печальный, с поникшими плечами и угасшим взором, пенял на судьбу умной и всегда все понимающей библиотекарше Виолетте Аркадьевне. Антон молча слушал.
— Никогда того не знаешь, где чего-то потеряешь. Никогда того не ждешь, где чего-нибудь найдешь, — излагал он почему-то стихами. — Будучи в отпуске, я от торопливого использования благ жизни натер себе мозоль на подошве, и это меня огорчало. Но с мозолью я пошел в санчасть, получил освобождение от строевых занятий, и это меня обрадовало. Теперь все добросовестные курсанты поедут в Москву, а я буду прозябать здесь, как эскимо на палочке, и это меня огорчает.
— Да, ведь — вы москвич, — пособолезновала Виолетта Аркадьевна. — Неужели ничего нельзя предпринять? Вы попроситесь.
— Не течет река обратно, что прошло-то невозвратно, — сказал Григорий. — Просился. О, знали бы вы все коварное ехидство нашего командира курса! Виолетта Аркадьевна опустила накрашенные ресницы и порозовела.
И тут Антон вспомнил, что за дама стояла на автобусной остановке около Скороспехова. «Ай-яй-яй, — подумал Антон. — Впрочем, теперь понятно, почему я получил такое символическое взыскание.
Он и сам, наверное, рад был, что я дал деру не оглянувшись…»
Григорий рассказывал:
— Сбегал я в санчасть, ликвидировал подлое освобождение. Прихожу к Скороспехову, докладываю, что явился курсант Шевалдин по вопросу службы.
Смотрит он на меня сверляще, и видно, что все понимает: и как я от строевых отвертелся со своей мозолью, и как мне охота в Москву съездить, и какой я в глубине души разгильдяй, лодырь и двоечник. Спрашивает: «Ну, что у вас?» Я смешался, и остатки чувства собственного достоинства замкнули путь моим блудливым намерениям. Говорю: «Ничего, товарищ капитан второго ранга». Он мне отвечает с улыбочкой: «Наглец. Можете идти!» Вот как бывает в нашей военно-морской жизни, несравненная Виолетта Аркадьевна. Григорий постучал
себя по макушке, сунул пальцы в волосы и подергал рыжие вихры. Библиотекарша поправила юбочку на своих круглых, похожих на два апельсина коленях и сказала ласково: Не надо так расстраиваться. Отъезд двадцать второго, а за десять дней многое может произойти. Вдруг командир курса сменит гнев на милость.
Знали бы вы Скороспехова! — воскликнул неосведомленный Григорий. — Он сказал свое решение, и теперь хоть режь его и пытай на колесе. Хоть застрелись на его глазах — не поможет.
— Это верно, — согласилась Виолетта Аркадьевна. — Но все-таки не теряйте надежды. Дня через два сходите к нему еще раз и скажите, что у вас в Москве мама и что вы у нее единственный.
— У меня в Москве в самом деле мама, и я у нее в самом деле единственный, — сказал Григорий. — Но разве его взволнуют эти нежности? Он всегда говорит: военный человек весь под начальством и осенен уставом. У него не может быть ни зятя, ни деверя.
— Наверное, капитан второго ранга так сказал, когда кто-нибудь просился в увольнение, ссылаясь на родственников? — мягко возразила Виолетта Аркадьевна.
— Это угадать не трудно, — кивнул Григорий. — Ах какой я балбес со своей мозолью!
— Сходи к нему еще разок, попросись, — посоветовал Антон. — Чует мое вещее сердце, что все будет лепо, коль скоро к тебе хорошо относится Виолетта Аркадьевна.
Он позволил себе хитро взглянуть на библиотекаршу, и она снова опустила красивые ресницы. Наверное, она хорошо помнила, как Антон Охотин прыгал из автобуса на Скороспехова…
— Сердцу поэта надо доверять, — неуверенно произнес Григорий. — Добро, малый. Схожу через денек. Попыток — не убыток… Ну, а ты как жив? Достиг совершенства морального облика? Курить бросил?
— Бросил, — сказал Антон.
— Это очень хорошо. Подари мне зажигалку, — сделал вывод Григорий.
Удивившись такой логике, Антон достал зажигалку и отдал. Красивую штучку было жалко, но он углядел в поступке элемент самоотверженности, которую ему пока еще не удавалось проявить. Антон подумал, что Колодкин никогда не отдал бы просто так зажигалку, — и подавил сожаление. На душе стало как-то томно и возвышенно. «Может, это и есть то самое, высокое нравственное удовлетворение? — подумал он. — Ничего. Чувство приятное».
— Всегда приятно делать подарки, — улыбнулась Виолетта Аркадьевна. — Даже приятнее, чем получать.
Григорий повертел зажигалку, пощелкал, убедился, что работает она исправно, и сказал:
— Антонов есть огонь. Но нет того закону, чтобы всегда огонь принадлежал Антону.
В субботу Антон совершил подвиг: не записался на увольнение. Когда дневальный свистнул в дудку и скомандовал «увольняемым построиться», сердце бесконтрольно заколотилось, лицо набухло кровью, а ноги стали ватными и подогнулись в коленях. Пришлось опереться о вешалку, с которой сдергивали свои бушлаты шустрые увольняемые. Душа его раздвоилась, в нем стало два Антона, и второй, слабохарактерный, Антон ругал первого Антона, подвижника, дурнем и всяко, расписывал прелести городской жизни и умолял, пока не поздно, бежать к помкомвзводу, записываться в заветный список.
Рота построилась, и все было кончено.
Слабохарактерный Антон взбесился и колошматил ребра изнутри с безумием стихии.
Уговоры насчет того, что идти, собственно, некуда, и что сегодня в клубе концерт самодеятельности первого курса, и вечер можно провести весьма интересно, на второго Антона не действовали. Он страдал, как дитя, которому не выдали после обеда полагающуюся кружку киселя из малины.
Исполненный важности Дамир Сбоков, проходя мимо вешалки, спросил:
— А вы что стоите?
— Ничего стою, товарищ мичман, — отозвался Антон. Он еще и остряк, — обиделся мичман. — Доложите помощнику командира взвода, что я приказал вычеркнуть вас из списка на увольнение.
— Очень сожалею, — продолжал Антон острить. — Он не исполнит вашего приказания.
Мичман что-то проглотил и выпучил белесые глаза. Как так не исполнит? У вас еще заступник нашелся? Может быть, вы теперь за увольнением лично к начальнику строевого отдела обращаетесь?!
— Никак нет, улыбнулся Антон.
Перепалка с Дамиром отвлекла его и уравновесила душу. — Я на увольнение просто не записался, поэтому и вычеркнуть меня из списка невозможно. Дамир скривил губы.
— И тут вывернулся, разгильдяй… — буркнул он и поспешил к выстраивающейся роте.
Он скомандовал «смирно», и все вытянулись и затаили дыхание.
Один Антон не вытянулся и не затаил дыхания. Он побрел по коридору, думая о неуязвимости тек, кто ничего не нарушает и ничего для себя не добивается. При такой ситуации даже важный начальник — старшина роты не может тебя наказать и чего-нибудь лишить, и ты от него в общем-то не зависишь. Антон подумал, как это здорово, и снова испытал высокое нравственное удовлетворение. Второй, слабохарактерный, Антон окончательно посрамился и притих. Грохая каблуками хромовых ботинок, ушла на увольнение рота.
Направился к кабинету Дамир Сбоков, сопровождаемый свитой выведенных из строя за нарушение формы одежды. Но тащились они за мичманом зря, на сегодня песенка их была уже спета. До начала концерта оставалось еще минут сорок, и Антон завернул в класс.
В классе сидел комсорг роты Костя Будилов и читал книгу — никакого сомнения, что про своих любимых композиторов-классиков. Костя поднял от книги белокурую голову, и на его лине было написано умиротворенное блаженство. Но когда он разглядел Антона, небесный свет этого выражения угас.
— Погоди-ка, а по какому у тебя двойка? — озаботился Костя. — У меня не зафиксировано.
— Успокойся, бдительный вожак масс, — сказал Антон и сел на свое место в последнем ряду у окна. — У меня нет двойки. Я хороший.
— Все хорошие отпущены в увольнение, — возразил Костя. — Может, ты схлопотал взыскание?
— А ты? — резонно заметил Антон. — Разве ты схлопотал взыскание или огреб два шара? Я не хочу в город, — сказал Костя. — Мне и здесь не скучно.
— Вот и я то же самое. Не хочу.
— Тут что-то не так, — покачал головой Костя Будилов. — В жизни такого не было, чтобы Охотин не хотел в город.
— Мало ли чего в жизни не было, — буркнул Антон. — В нашем буфете болгарских сигарет в жизни не было, а теперь появились, когда я курить бросил.
— Мелко мыслишь, святой Антоний, — улыбнулся Костя Будилов. — А впрочем, все святые проходимцы ставили свои персоны в самый центр мироздания.
— Как я мыслю, этого под тельняшкой не видно, — обиделся Антон. — А излагаю я мысли, сообразуясь с культурным уровнем аудитории.
— В таком случае ты перепутал аудиторию, — отсек Костя и опять углубился в свою книгу. Но у Антона распалился язык.
— Ах, простите, сэр! Я и забыл, что вы уже успели вычитать в справочнике, какого числа Бетховен сочинил Лунную сонаты.
— Успел, — отозвался Костя, не подняв головы.
— Вот если бы ты сыграл эту сонату, — продолжал Антон, — тогда бы я перед тобой снял шляпу.
— Тут-то и задумаешься… — Костя бережно закрыл книгу. — Не вспомнить ли былое, не сыграть ли ради такой чести.
— А ты что… можешь? — осторожно спросил Антон.
— Я пошутил, — засмеялся Костя Будилов. — Где уж нам, серым.
— Что-то ты темнишь, — предположил Антон. — Дело твое.
Я не девочка, меня тайнами не заинтригуешь. Костя поднял руки:
— Какие тайны? Я весь нараспашку. Антон вглядывался в какое-то новое,
ироническое Костино лицо.
— Нет, — покачал он головой. — Ты не весь нараспашку. В тебе какой-то змей укрывается. Скажи, почему при таком интересе к музыке ты выбрал себе столь немузыкальную карьеру? Шел бы в искусствоведы.
Костя блаженно зажмурился:
— Отличная профессия. Мечта души.
— В чем же дело?
— Дело в том, Антоша, — мягко сказал Костя Будилов, — что я не ставлю себя в центр мироздания и не считаю свои вкусы и склонности эдаким билетиком на станцию «Легкая жизнь». Будь сейчас в мире тишь да благодать и вообще коммунизм, конечно, я стал бы искусствоведом. А ведь ты посмотри, как живем. С одной стороны — враги, с другой — подлецы, с третьей — ротозеи, с четвертой — сумасшедшие. жутко подумать!.. И когда она по вине первых, вторых или четвертых грянет — а она грянет, — тогда России понадобится кадровый военный. Военный высшего класса, академически образованный. А не наспех переученный из эстета офицер запаса. Уразумел мою позицию, святой Антоний?
— Так как же, по-твоему, выходит? — проговорил Антон. — Всем, значит, под ружье? Как в древней Спарте?
— Для высокоталантливых музыкантов можно сделать исключение, — улыбнулся Костя Будилов. — Ну-ну, ничего не надо доводить до крайности. Крайность одного — это уже другое. Надо, чтобы каждый человек исполнил свой долг так, как он его понимает. Может, она и не грянет… Говорят, некий астероид скоро приблизится к Земле на опасную дистанцию. Хорошо бы упал где-нибудь в пустыне Гоби или Шамо. Отвлек внимание человечества от грызни меж собой… Костя вздохнул и снова бережно раскрыл свою книгу.
В клубе Антон наткнулся на мрачного Григория. Тот сказал, подав руку:
— И ты, брат? Ну, я разгильдяй, мне сам бог велел без берега догорать, а тебя и при твоем совершенстве не уволили?
— Сам не хотел, — сказал Антон.
Григорий смотрел на него долго и пристально. Потрогал лоб.
— Ты не перетренировался? Знаешь, говорят, что при усиленном упражнении одного органа какой-нибудь другой начинает чахнуть и в конце концов вовсе атрофируется.
— Думаю, у меня все в норме, — сказал Антон.
Григорий отнял руку от его лба.
— В здоровом теле здоровый дух — великое благо, говорили древние. В чем же дело?
— Шерше ля фам… — насильственно улыбнулся Антон и вдруг, сам того от себя не ожидая, рассказал Григорию всю историю с Леночкой.
Давно уже шел концерт, в фойе, кроме них, никого не было, и Гришка покуривал в кулак, слушая печальную повесть. Дослушав, чем кончается, он высказался:
— Я бы с моим характером раскрасил ему вывеску. Конечно, это ничего не изменило бы, но высокое нравственное удовлетворение я бы получил. А может быть, прав ты. Так и должен терять мужчина. Без слез и эксцессов, без мольбы и угроз. Гордо уйти: «не хочешь — не надо». А вообще на эту вещь рецепта быть не может, и каждый решает эту проблему в духе релятивистского субъективизма. Впрочем, я так и не понял, что было в этой деве, кроме внешнего обаяния.
— Наверное, что-то было, — сказал Антон. — Я не исследовал.
— Вопрос «за что любишь», конечно, выражает только глупость и невежество спрашивающего.
— Это верно, — горько молвил Антон. — В душе дырка, и из нее дует что-то леденящее. Я понимаю тех, кто стрелялся от несчастной любви.
— Брось, малый, не те времена, — махнул рукой Григорий. — И насчет дырок тоже средства придуманы. Проходил в курсе устройства корабля раздел «Борьба за живучесть»?
Как надо поступить, заметив дырку?
— Немедленно заделать подручными аварийно-спасательными средствами, — сказал Антон. — Только это не из того курса.
— Существуют всеобщие закономерности мироздания, — наставительно заметил Григорий. — Дырка всегда дырка и всегда требует, чтобы ее заткнули … Кстати, твое предчувствие сбылось. Спех берет меня в столицу, только не в строй, а запасным. На случай увечья и прочего инцидента. А мне какая разница? Лишь бы в Москву!
— Поехать в Москву на парад и не пройти по Красной площади? По-моему, это вдвойне обидно.
— А, — отмахнулся Григорий. — Мало ли нас жизнь обижает. Мы уже привыкли к огорчениям, как геологи к комарам. Спешим в палатку, где меньше кусается, и изыскиваем себе удовольствие, сообразное моменту времени. Я так и не понял, что было в этой деве. За что там страдать? Ну, пойдем в зал. Может, что интересное показывают.
7
Ничего интересного первокурсники не показывали. Это была самодеятельность самая что ни на есть самодеятельная.
Незаметным образом рядом очутился Сенька Унтербергер, как всегда, улыбчивый, с поедающим выражением лакированных глаз. Плавным жестом он пригладил черные, волнистые, вопиюще невоенные волосы, приблизил горбоносое лицо, произнес голосом неземной бархатистости и Мубины:
— Коллеги проваливаются со своим концертом. Сейчас в зале начнется свист, а на физиономии ихнего командира курса уже написаны триста суток неувольнения на всю труппу.
Мы с Германом обеспечиваем за кулисами моральный фактор. Сент-Энтони, ребята умоляют, чтобы мы дали фельетон. Обещают златые горы. И реки, полные вина.
— Не расположен, — отказался Антон.
За последние дни самодеятельность отошла для него на самый задний план.
— Антоха, ты же человек сцены, ты гуманная личность! — настаивал Сенька. — Надо поддержать коллег. И все будут говорить, что только наш номер спас это хилое представление.
Пластичный и обаятельный, Сенька очаровывал и покорял.
Однако в Сенькиной голове было пусто, как в стреляной гильзе. На сцене он был прекрасен, но личное общение с ним выдерживали только женщины и дети.
— Сент-Энтони, давай выступим! — молил Сенька. И Антон даже кожей чувствовал, как безудержно жаждет он показаться со сцены.
— До чего ж ты въедлив, — не выдержал Антон.
Он пожал локоть Григория и следом за Сенькой, под стеночкой, пробрался за сцену.
Там царило уныние. Скука вливалась из зала удушающей волной. Герман Горев пытался развеять тяжкую атмосферу и пересказывал библейскую притчу про Адама и Еву. Смеху было мало.
— Хватит трепаться, — велел Антон. — Дарование надо проявлять на сцене, а не в закулисном трепе.
— Охотин пришел. Ура! — шепотом сказали первокурсники.
— Ура-то оно, конечно, ура, а пиджаки и шляпы у вас найдутся? — спросил Антон.
— Все будет, — пообещали первокурсники, глядя на Антона умиленными очами.
После какого-то предельно невыразительного пения, которого и не слышно-то было за шушуканьем публики, ведущий вышел на авансцену и оповестил:
— Сейчас выступят наши гости со второго курса, лауреаты прошлогодней олимпиады военно-морских учебных заведений, — эстрадный коллектив в составе Антона Охотина, Германа Горева и Симона Унтербергера!
Эстрадный коллектив знали. Зал воспрянул от дремоты, захлопал и затопал. Ведущий поднял руку, умеряя шум:
— Исполняется музыкальный фельетон Ярмарка чудес». У рояля автор, старшина второй статьи Охотин.
Зрители оживились, зашевелились, просветлели, и даже сидевший в литерном ряду командир первого курса капитан второго ранга Пеликан расправил морщину на заросшем темно-синей шерстью лбу.
Артисты вышли на сцену. Тощую фигуру Германа Горева облекал длиннополый, с закатанными рукавами пиджак, а на голове красовалась мятая шляпа с пером вороны. Костюмчик, добытый первокурсниками, оказался не из модных. Сеньке достался сияющий шапокляк, а великолепный торс его обрядили в черный с золотом мундир воображаемого заграничного адмирала. И так как Сенька с Германом на протяжении всего фельетона изображали разного рода лютых капиталистов, костюмы в общем годились.
Что же касается Антона, то он направился к роялю с хмурым видом, сдерживая раздражение души. Он требовал, чтобы Сенька с Германом были одеты в нейтральные, как серый холст художника, одежды. Пестрый балаган претил ему. Антон, как всякий автор, настаивал, чтобы до публики был донесен смысл текста, а не разные кривляния. Герка и Сенька невнятно и быстро проборматывали в тексте все, кроме пробивных острот, обожали поклоунистей одеться, погнусавить и покривляться.
Публика, как и всякая публика, держала сторону актеров, и они этим нахально и злоупотребительно пользовались. Перед выходом на сцену вспыхивали конфликты, но потом, после аплодисментов и вызовов, забывались до следующего раза.
Были и аплодисменты, и вызовы, и Антон упоенно колотил по клавишам, играя в общем-то сам по себе, а не для Сеньки с Германом, а они орали текст и кривлялись тоже сами по себе, не очень вслушиваясь в музыку, но все равно, а может быть, именно поэтому получалось хорошо и весело, и подлые капиталисты оказались ошельмованными и высмеянными вдоль, поперек и наискось.
На «бис» они исполнили смешные куплеты на училищные темы.
После куплетов стали требовать автора. Антон подошел к рампе, выставил себя на обозрение и три раза кивнул, обозначая поклон. В раздавшейся груди гулко, как в бочке, колотилось сердце. Сознание того, что он сумел принести радость сотням собравшимся в зале людей, наполняло его гордостью и делало момент значительным и незабываемым. Публика рукоплескала, топала и требовала еще «биса».
Командир первого курса капитан второго ранга Пеликан показал Антону сложенные кружком большой и указательные пальцы левой руки. Мол, закругляйся старшина второй статьи. Антон еще раз кивнул залу. Еще раз дал себе клятву научиться по-человечески кланяться и убрался восвояси. Задернули занавес, и ведущий объявил, что хватит шуметь, концерт окончен.
Служба разобрала и сдвинула к стенам ряды стульев. Духовой оркестр под управлением старшего лейтенанта Трибратова расселся на сцене. Снова раздернули занавес и начались танцы.
Оркестр наворачивал наиритмичнейшую музыку, вроде забыв, что он духовой, а не джаз. И все вокруг были довольны, кроме, конечно, неприглашенных девиц. Им оставалось только обсуждать меж собой некоторую казенность обстановки и плохо сидящую форму старшего лейтенанта Трибратова.
— Гляди-ка, твой старшина роты пляшет, — показал Григорий. — У него есть вкус, клянусь подтяжками.
Дамир Сбоков ловко и уверенно вел темноволосую девушку, большеглазую, с матово-бледным лицом, облитую черно-золотистым платьем. От этой девушки, раз взглянув, трудно было отвести глаза.
— С эдакой фигурой можно не работать, — высказался Григорий.
— Лиса и виноград? — спросил Антон.
Ему вдруг захотелось оборонить эту девушку, а от слов Григория несло пошлятиной.
Гришка не обиделся, сказал смеясь:
— Вроде того, старина, вроде того…Такие не про мои конопатины и рыжие лохмы. Я уже имел случай убедиться… Да и мичман при ней выглядит негармонично. Она ростом с него, это позор для мужчины.
Девушка, почувствовав взгляд, посмотрела в их сторону, приблизила губы к уху Дамира и что-то сказала. Дамир улыбнулся и ответил ей длинной фразой. Девушка сказала еще что-то короткое, и Дамир кивнул. Музыка кончилась. Дамир остановил девушку у стены неподалеку. Посмотрев на Антона, он мотнул головой и поманил пальцем.
Это было уже слишком.
В груди у Антона заклокотало и непроизвольно сжался кулак.
— Если пойдешь, можешь забыть, как меня звали, — процедил Григорий.
— Лучше пусть отсохнут ноги, — мотнул головой Антон и, чтобы успокоиться, стал рассказывать какой-то анекдот.
Его прервал голос мичмана:
— Охотин, я же тебя зову!
Старшина роты подошел к нему со своей девушкой. Антон изобразил на лице веселое удивление:
— Кто мог подумать, что ты останешься на вечер! Я считал, ты давно в городе.
Нелегко сказать «ты» столь высокому начальству. Это тебе не свой брат командир отделения. Но согнутый отвратительным крючком палец мичмана маячил перед глазами и взывал к отмщению.
Мичман Сбоков посерел, и нижняя челюсть его мелко задрожала. Курсант его роты сказал ему «ты» — и стены не рухнули, и лампочки в люстрах не погасли, и дежурная служба не кидается с воплями ужаса волочить курсанта на гауптвахту!..
Григорий, глядя в сторону, одобрительно дал Антону кулаком по хребту.
— Как стоите… — начал было мичман. Но тут вмешалась девушка.
— Я уговорила Дамира посмотреть училищную самодеятельность: Он меня убеждал, что не будет ничего интересного. Я не хочу обидеть ваших первокурсников, но в самом деле не было ничего интересного, пока вы не выступили.
Антон кашлянул в кулак и проговорил:
— Спасибо.
— Это ничуть не хуже, чем профессиональная эстрада, — продолжала девушка в черно-золотистом. — Вы учились играть? Я не спрашиваю, учились ли вы писать стихи, это от бога, но ведь играть надо учиться, верно?
— Да нет… — Антон чувствовал себя неловко под прямым взглядом ее больших зеленоватых глаз. — Стояло дома старое пианино. Пришел как-то студент консерватории и стал сыпать мне двойки за гаммы. А когда я что-то сочинил и сыграл ему вместо заданного, студент высказал убеждение, что полезнее для меня и для искусства, чтобы я учился играть в преферанс. И перестал приходить. А я после этого полюбил бренчать на клавишах.
Дамир, заставивший себя проглотить обиду и сделать вид, что ничего такого не было, вставил замечание:
— У него все так. Никакой основы, ничего прочного. Хватает, что приглянется, не задумавшись. Боксом стал заниматься…
Девушка улыбнулась.
— Когда все смеялись, Дамир похвастался, что вы у него в роте. И я попросила познакомить меня с вами. — Антон слушал необыкновенный голос, не совсем улавливая значение слов. — Меня зовут Нина, раз уж Дамир не догадывается представить. Я учусь в консерватории на третьем курсе по классу рояля. Мы в какой-то степени коллеги.
Она протянула руку.
— Вот как, — рассеяно проговорил Антон и, забывшись, привычно крепко пожал узкую кисть.
Нина спрятала помятую руку под левый локоть и спросила:
— Почему вы не танцуете? Вы выше этого?
— Зачем же? — сказал он. — Просто не возникало такого желания. Да и знакомых девушек что-то не вижу.
Вспомнилась Леночка, и в сердце кольнуло. Интерес к Нине заглох, растворился, и он перестал смущаться. К Дамиру подошел незнакомый Антону курсант пятого курса, стал говорить о каких-то своих важных делах. Григорий исчез куда-то. Антон ощутил усталость и подумал, не пойти ли в кубрик придавить коечку…Оркестр чеканил медленный ритм.
Нина спросила, окинув взглядом занятого Дамира:
— А со мной вы бы пошли танцевать?
— Почему бы и не пойти, — сказал Антон. — Пойдем, если ваш мичман разрешит.
— Мой мичман мне не перечит.
Антон прикоснулся к ней. Он ощущал на шее теплое дыхание девушки. Удивлял непривычный запах ее волос.
— От вас пахнет Индией, — сказал он.
— А от вас сигарой. Это вы специально для мужественности?
— Это случайно, — сказал Антон. — Но кстати, если вам нравится.
— Мне нравится, что это случайно, — отозвалась Нина.
Оркестр играл томительную, долгую и обволакивающую сознание «Звездную пыль» Глена Миллера. Трубач, задирая инструмент к самым софитам, вытягивал немыслимые верха. Оркестр старшего лейтенанта Трибратова считался лучшим военным оркестром округа. Но сейчас оркестр старшего лейтенанта Трибратова совсем забыл, что он духовой военный оркестр, а не джаз.
— Что вы любите больше всего на свете? — спросила Нина.
— Трудно сказать. Я люблю многое.
«Почему она все так прямо, без стеснения, без прелюдий и обходных маневров?» — думал Антон.
— А что больше всего? Без чего вы не могли бы жить? На свете много такого, чего не хотелось бы лишиться. Как тут выберешь? Да ну ее, эту Нину, с ее вопросами. Разве можно всерьез задавать такие вопросы?
— Больше всего я люблю сидеть с хорошей книжкой в никому не известном закоулке, — сказал он, чтобы не вдаваться в глубокий смысл этого вопроса.
Она улыбнулась:
— Неизвестном кому? Старшине роты Дамиру?
— Вам хорошо смеяться в вашем неподчиненном положении, — со вздохом проговорил Антон.
— Вы очень боитесь Дамира? — спросила она.
Оркестр старшего лейтенанта Трибратова все играл и играл.
— Боюсь?.. — задумался Антон. — Это не то слово. Разве человек боится трамвая, когда пережидает его на панели? Просто существуют непреодолимые вещи. Форс-мажор, как говорится в морском праве. Такая стихия, такая безусловная сила, которую немыслимо преодолеть. Она изначально права. Вблизи нее надо вести себя смирно и осмотрительно.
Нина слушала его оправдательную речь и смеялась.
— Силу можно преодолеть смекалкой, — сказала она. — Зачем лезть на неодолимую стихию, когда можно ее обойти. Хотите?.. Тогда повернитесь спиной к тому месту, где стоит страшный Дамир, тихонько достаньте из кармана вашу авторучку и запишите мой телефон.
«Ого, — подумал Антон, — это уже не шутка, порази меня бог!»
— Я запомню, — сказал он. Она шепнула номер телефона. Повторив номер, Антон сказал ей:
— Увы, это все бесполезно. В пятницу мы уедем в Москву вернемся после праздников, а к тому времени вы меня уже забудете и весьма удивитесь, если я позвоню.
— У меня не так много ветра в голове, как это вам показалось, — серьезно сказала Нина.
— Ни в коем случае, — опроверг Антон это близкое к правде предположение. — Только… как же мичман?
— Дамир хороший человек, — сказала она не глядя — Я его очень уважаю.
Смолк оркестр. Зал, освободившись от чар ритмов, облегченно вздохнул.
— Да, это цельный характер, — согласился Антон — Без перекосов.
Мичман нервничал. Он притаптывал ногой воображаемый окурок, пристально на него глядя.
— Не пора ли нам, Нинуля, — уронил он небрежно.
— Почему? Я не скучаю, — серьезно и, как показалось Антону, с вызовом, с каким-то протестом ответила Нина. Антон попрощался.
8
В понедельник утром он никак не мог вспомнить телефон и уже решил предать всю эту историю забвению, но среди двухчасовой лекции по физике неожиданно вспомнил, вписал его в записную книжку и поставил рядом букву Н с точкой. Вспоминался удивительный запах волос, стрекозиные, почти уродливо большие глаза, необыкновенность ее разговора и голос. Он стал рисовать в конспекте, благо он не секретный, тонкий профиль. Профиль выходил хоть и красивый, да не тот, и в конце концов Антон присовокупил к профилю ус колечком и бородку-эспаньолку.
Снова стал слушать физику, но профессор в адмиральском кителе наворачивал такие мудрености, в которых, пропустив хоть три слова, уже не разберешься. Что толку слушать не понимая. Антон абстрагировался от скрипучего, не смазанного симпатией к посапывающей аудитории голоса профессора решив пройти этот раздел по учебнику самостоятельно
Пал Палыч взялся за него всерьез. Вчера еще до подъема вытащил из койки, увез за город и привел на пустую — если не считать заросшего черной щетиной силача в борцовке — дачу. Переодел в байковый лыжный костюм, напоил какао а потом дотемна таскал по лесам, холмам и оврагам. Когда Антон измученный хуже золотоискателя, вернулся на дачу, есть ему дали не сразу, а велели сперва вымыться в огромной и пятнистой ванне. И пока он мылся терпко пахнущим мылом, Пал Палыч с успевшим побриться силачом стояли в двери и внимательно его разглядывали, изредка отпуская вполголоса по словечку. Антон смущался наготы и обижался, что он теперь какой-то подопытный. Но не показывал виду и насвистывал.
Его окатили из ведра прохладной водой, велели покрепче растереться и, наконец, покормили.
Ехали в электричке. Пал Палыч улыбался. Антон вспоминал рукастого титана. Пал Палыч назвал его знаменитую фамилию, и Антон вспух от гордости, что ужинал за одним столом с таким человеком.
— Но предупреждаю, — сказал тренер. — Еще одна рюмка, и можешь проститься с боксом. Я от тебя откажусь.
— Как вы узнали? — изумился Антон. Пал Палыч ответил:
— Как-то в своем кругу академик Ландау сказал: стакан вина на неделю лишает меня способности мыслить абстрактно.
Вернувшись в училище, Антон повалился спать, и после полуночи сны его стали беспокойными. Снилась Леночка. Снился Дамир Сбоков, который почему-то уговаривал Леночку бросить кинорежиссера Христо, выйти за него, Дамира, замуж и уехать вместо Софии в бухту Морозиху на Кольском полуострове. Леночка вроде бы соглашалась.
Весь день он думал о ней с раздражением, без ревности и без обиды.
Перед построением на строевые дежурный по роте, раздавая письма, вручил одно и Антону.
«Дружок, — писала Леночка, — почему ты стал плохим и не звонишь мне? Если ты меня возненавидел, это обидно, но все же лучше, чем если тебе тяжело и ты все еще меня любишь. Почему ты не хочешь остаться другом? Говорят, что всегда женщина сперва любимая, а потом друг. Ведь всякая любовь проходит. Когда потом ты поймешь, что я была права, пиши мне в Софию… В субботу и в воскресенье наша свадьба. Я приглашаю тебя, хоть у меня мало надежды, что ты придешь. Но я приглашаю, слышишь? Христо тоже тебя приглашает. Он все про нас знает, но понимает больше тебя, и он добрее тебя. Теперь я почти замужняя дама и имею право говорить с тобой строго. Я дружески целую тебя и не хочу, чтобы ты уходил насовсем.
С приветом, Л.».
Антон отошел в уголок и разорвал письмо в мелкие лоскутья. Выдумала тоже — другом. Может, мне и этому Христо стать другом? Нет, нет, прощай насовсем. Я не буду писать тебе в Софию…
Вечером Пал Палыч затренировал Антона до третьего пота, потом разрешил Колодкину назидательно поколотить новичка и со спокойствием наблюдал, как Антон успевает уворачиваться далеко не от каждого удара. Впрочем, удары были не всамделишные.
Антон свирепел от обиды и собственного неумения, но уже не кидался на противника с оголтелостью кошки-родильницы. Он проглатывал обиду вместе с вязкой слюной, старался не закрывать глаза, выжидал и думал. В результате ему удалось, поднырнув под руку противника, провести увесистый хук в челюсть, от которого Колодкин совершил полтора оборота и упал на канаты. Но тут же он оттолкнулся от канатов и, одобрительно улыбаясь, так ловко и тщательно обработал Антона, что Пал Палыч после боя натирал ему лицо особой мазью.
Измочаленный Антон поник на стуле, слушая гуд в голове, проклиная час, когда согласился на эту авантюру, а Пал Палыч лечил ему лицо и приговаривал:
— Сегодня ты работал прилично. Я доволен. Растешь. Немного нарушает мои планы поездка в Москву, но я надеюсь, что ты будешь соблюдать себя, и это не повредит. Сейчас для тебя главное не собственно бокс, а общее укрепление организма. И личности. Я тут нацарапал тебе краткое руководство….
Тренер дал ему мягкий блокнот, и Антон равнодушно сунул его в карман висящих на крюке брюк.
Он читал «краткое руководство» следующим утром, в перерывах между лекциями, когда вчерашняя боль прошла, тело вновь набухло бодростью, проклятия забылись и вспоминался только мастерски проведенный хук, от которого человек-гора Колодкин завращался на ринге. А руководство оказалось не таким уж кратким, да и странным. В основном Пал Палыч писал, конечно, о спорте, но местами впадал в лирику, имевшую, на неискушенный взгляд, к спорту лишь косвенное отношение. Спотыкаясь об истины вроде «человеком не рождаются, человеком делаются», Антон испытывал желание пожать плечами: тоже мне философ в мундире капитана… Однако уважение к Пал Палычу пустило в его душе прочные корни, и он не пожимал плечами, а старательно читал все подряд.
«Помни о своем человеческом достоинстве даже во сне (кстати, в аристократических семействах детей приучали спать прилично и красиво). Смоги уважать себя. Уважают за силу ума, таланта, характера, чувства, за силу тела тоже. Никто не будет тебя уважать, если ты сам себя не уважаешь».
«Человек, не имеющий большой цели, навсегда останется маленьким человеком. Не путать цель с мечтой. Мечта, как правило, пассивна. (До тех пор, пока не превратится в цель.) Цель активна».
— Давно известно, — бормотал Антон и читал дальше.
«Знай, куда идешь, знай, зачем идешь. Не знаешь, не торопись. Постой и подумай. Иногда полезнее вернуться».
«Следует бояться пошлости больше болезни. Что пошло? Пошло то, что радует только тебя, доставляет удовольствие только тебе одному». Порой Антон натыкался на изумляющие, парадоксальные строки:
«Не стремись к свободе. Свободны только ничтожества. Им ничего не нужно, и от них ничего не требуют. Чем больше ты способен сделать, тем нужнее ты людям. А нужная вещь всегда в работе, она не валяется свободно в чулане».
«Не бегай глазами. Смотри прямо. Не всегда легко смотреть прямо, но так надо».
И это подметил, подумал Антон, испытывая смущение.
«Как узнать, правильно ли живешь, не пошел ли на компромисс, обманывая самого себя и предавая? Это не просто, один лишь разум тебе на этот вопрос не ответит. Разум изощрен и увертлив, он подскажет дюжину оправдывающих обстоятельств. Проверяй так: если утром встаешь бодрым и радостным, с желанием быстрее приняться за дело, начатое вчера, — значит все идет как надо. Но когда проснешься угнетенный сомнениями и грустью, и наступление утра тебе не желанно, и первые твои мысли о неприятностях, которые поджидают тебя сегодня, тогда дело плохо. Живешь неправильно, врешь себе и другим…»
«Тьфу ты, дьявол, — думал Антон, почесывая висок корешком блокнота. — Пожалуй, такое руководство надо вручать каждому вместе со служебной книжкой». Он все думал о прочитанном и немного отвлекся, когда на следующий день получил у командира роты курсантское жалованье. Куда его деть? Теперь он не курил. Ходить в кафе отпала надобность. Приличные ботинки имеются, кожаные перчатки тоже. Есть даже неположенный белый шарфик, хранимый на дне чемодана. Деньги теперь нужны только на транспорт…
Вечером после тренировки и душа он обратился к Пал Палычу:
— Вот такое дело… Послезавтра едем. Уже точно.
— К чему это ты? — поинтересовался Пал Палыч, наблюдая за его не прямо глядящими глазами.
— Просьба есть. У одной девушки в субботу свадьба. Вот адрес и семь рублей. Купите белых цветов и отнесите ей вечером.
Пал Палыч спокойно уложил в карман адрес и деньги.
— Сообщить от кого?
— К чему… Впрочем, — Антон тряхнул рукой, — чего там прятать голову в песок. Все равно догадается. Скажите, что от меня… Что вы так смотрите?
— Страдаешь, что ли? — спросил Пал Палыч.
— Что-то в этом роде, — признался Антон.
— Может, просто обидно?
— А может, и просто обидно… Ну, я пойду, Пал Палыч. Я сегодня дежурный по классу, надо еще приборку осуществить.
— Иди осуществляй, — ласково пожал ему плечо тренер.
9
В четверг выдали по две пары белых перчаток и красивые, почти ювелирные маленькие подковки, которые велели прибить к каблукам парадных ботинок.
В пятницу для участников парада занятий не было, они делали всякие свои дела. А после обеда разрешили увольнение в город до ужина. Антон стал в галдящий по поводу приятного сюрприза строй. Мичман Сбоков скомандовал «равняйсь-смирно», недовольно оглядел мятые после долгого пребывания на вещевом складе шинели, но выражать недовольство не стал и раздал помощникам командиров взводов увольнительные записки.
Он уставился на Антона тяжелым взглядом, в котором читались и неприязнь, и удивление, и желание совершить что-то, чего в данный момент совершить невозможно. Антон вспомнил «краткое руководство» — и не отвел глаза. Напрягая волю, он вылупился на Дамира, и это состязание взглядов длилось больше минуты. Мичман, не выдержав, отвернулся к окну. Но даже его спина выражала неприязнь, и Антон предположил, что это из-за Нины, так как других поводов для неприязни к нему старшины роты сейчас быть не могло.
Последние дни Антон вспоминал о девушке ненароком и туманно. Но в эту минуту, выстояв в безмолвной стычке, он захотел увидеть ее. Безо всякой цели, просто увидеть еще раз, как может человеку захотеться увидеть снова нечто красивое и занимательное. Вспоминая единственное, что могло вспомниться хоть немного, большие глаза и наивно-смелые речи, он вышел на улицу и позвонил из телефонной будки по номеру, который она тогда шепнула ему.
Он сразу узнал этот голос, но на всякий случай спросил:
— Мне бы Нину.
— Здравствуйте, Антон, — сказала Нина. — Каким это вы образом?
Приятно удивленный, что она запомнила его голос, он ответил:
— Нежданно выпустили нас в увольнение.
— И вы сразу позвонили мне?
— Как видите. Правда, я опасался, что вы сейчас в консерватории.
— Почему опасались?
— Потому что тогда мне совсем некому было бы звонить. Она рассмеялась, сказала:
— Приходите, Антон, раз вам некому больше звонить.
— Может, встретимся на нейтральной территории? — предложил он, ощущая какую-то необъяснимую неловкость, а может быть, опасение.
— Нет, — твердо сказала она. — Неохота вылезать в этот туман. Вы моряк, вам все нипочем, а я девушка тонкой организации. На меня погода оказывает самое непосредственное влияние. Потому и учиться нынче не пошла. Словом, кисну.
Антон спросил:
— О вас кто-нибудь заботится? Она поняла тайный смысл вопроса:
— Не робейте. Томлюсь одна с весьма умной книжкой и в растрепанном виде. Но к вашему приходу я соберу силы и прикрашусь. Где вы в эту минуту?
— Рядом с училищем.
— Тогда вам недалеко. — Она назвала адрес. — В нашем доме гастроном, купите там кило яблок покислее, если у вас есть средства.
Средств у него было четыре рубля с копейками. Запихнув в карман оставшуюся трешку, Антон обронил: «На покорение Москвы», расстегнул верхний крючок шинели и взбежал на третий этаж.
Нина подала ему руку, и невольно он задержал ее в своей несколько дольше, чем полагается для простого «здрасьте». Нина спросила:
— Прошлый раз вы не смотрели на меня так пытливо. Что-нибудь изменилось с тех пор?
Конечно, изменилось. Увидев ее домашнюю, ненаряженную, простую, с собранным на затылке узлом волосами, он начисто забыл, какая она была тогда, на вечере. От той Инны, облитой платьем и отлакированной, не осталось ничего, кроме глаз и запаха необыкновенных духов. Это была совсем другая Нина. Когда-то он, конечно, видел ее, но нельзя было с уверенностью сказать, что именно в субботу на вечере первого курса. Она была совсем по-другому знакома ему, и, подавив желание задать глупый вопрос, он ответил поспешно:
— Все переменчиво под солнцем.
— Которого не видно уже две недели. Почему самого хорошего не хватает на всех?
Зазвонил телефон, и Нина пошла в комнату.
В какие-то минуты жизни у человека особенно обостряется слух. В частности, тогда, когда он понимает, что неприлично прислушиваться к чужим телефонным разговорам, и, считая себя порядочным и воспитанным, прилагает усилия к тому, чтобы не прислушиваться.
— Да, — говорила Нина. — Хандрю… Не стоит. Потому что не хочу… Возможно. Все переменчиво под солнцем, как считает один мой знакомый… У меня много знакомых, тебе нет надобности знать все фамилии… Нет, если бы ты ехал один, тогда другое дело. До свиданья… Я помню. До свиданья.
Нина вернулась в прихожую. Антон приглаживал у зеркала помятые бескозыркой волосы.
— Звонил ваш начальник, — равнодушно сообщила она.
— Неужели? Он придет?
— Мы же договорились огибать непреодолимые препятствия.
Несколько робея, Антон прошел в высокую, обставленную старинной мебелью комнату. Чувствовалось, что люди живут здесь давно, прочно и навсегда. Удивил своей длиной черный рояль. Инструмент поблескивал матово и строго.
Она усадила Антона на диван, взяла вазу и высыпала туда яблоки.
— Я люблю зеленые, — сказала она. — А вы?
— Какие дают. — Антон вынул из вазы самое зеленое. Нина поставила вазу на диван рядом с Антоном, села по другую сторону ее, подтянула на диван ноги в тапочках и надкусила яблоко. Казалось, что так и надо сидеть молча, смотреть друг на друга и кусать яблоки, но Нина решила, что хватит ему этого удовольствия.
— Рассказывайте, — велела она.
— Про что вам больше нравится? — спросил Антон.
Она постукивала пальцами по жесткой кожуре недозрелого яблока и смотрела на него пристально, испытующе:
— Про любовь, как всем девушкам.
— У меня ощущение, что вы не как все, — сказал Антон без лести.
— Каждая девушка в чем-то не как все, — разумно приняла она комплимент. — Но общего в нас очень много. Цивилизация всех нас стрижет под одну гребенку.
Она коротко усмехнулась и погладила обстуканное яблоко, как бы жалея его.
— Человек интересен, когда его самобытность сильнее цивилизации, — довольно коряво выговорил Антон.
Но она прекрасно поняла его и одобрительно кивнула:
— Приятно бывает запинаться об необточенные уголки человеческих душ. Знаете, общаешься с человеком, скользишь, скользишь по гладкому, вылизанному и вычищенному напоказ публике, и скучно тебе уже до зеленых чертиков, но вдруг этакий ухабик. Уголок. Такой жесткий завиток, что никакая щетка не смогла пригладить. И уже совсем другой перед тобой человек. Почему вам не нравится говорить про любовь? По-моему, так очень увлекательная тема. Расскажите мне про вашу первую любовь.
Просто она хотела говорить о том, что ей интересно, а не о том, о чем принято говорить, когда впервые встречаешься. Антон понял это и подумал, что с такой девушкой можно говорить обо всем, даже о неприятном и стыдном — наверное, она воспринимает все твое неприятное и стыдное как свое собственное, и погорюет с тобой, и утешит тебя, и все объяснит, и облегчит душу. Чувствовал на себе ее ожидающий взгляд, Антон думал о том, как нужны в жизни такие вот девушки. Он осмелел и стал рассказывать.
— Мне стукнуло четыре года, и я влюбился в картинку из журнала «Мурзилка». Там была нарисована голубая девочка по колено в голубых цветах и травах и с голубым букетом в руке. Я прятал журнал на ночь под подушку, чтобы не заметила мама, а утром, проснувшись, говорил девочке «здравствуй». Я гладил ее пальцами и целовал картинку. Журнал, наконец, истрепался, картинка затерлась, и я очень страдал. Пока не влюбился в Сашу. Тогда забылась голубая девочка.
Лицо Нины было опущено, и стрекозиные глаза се смотрели на Антона не мигая из-под растрепанной челки.
— Это была красивая Саша? — спросила Нина.
— Тогда, как вы понимаете, все было красивое. Мы жили на даче. Она бегала в трусиках с нами, с мальчишками, дралась и шкодничала не хуже нас, огольцов. Мы считали ее мальчишкой. В общем Сашка. Как-то мы оказались вдвоем на опушке леса. Приятная такая опушка, вся нежно-зеленая, солнечная, ароматная. И вдруг Сашка загрустил, занежничал как-то странно. Я удивился и имел поползновение треснуть его по лбу, а он говорит: «Только никому не рассказывай, ты один будешь знать: я девочка».
Помнится, я тогда сразу притих, и стало жалко эту Сашку, которая колотит мальчишек и которую мальчишки колотят почем зря. Впервые я пожалел человека, пытающегося пойти наперекор природе, создать себя по своему желанию и уткнувшегося в непреодолимую все ж таки стенку. Я стал опекать ее. Взял под защиту. Всегда я был крупным ребенком, и справиться со мной было не так просто. Тайны я не выдал. Жалость переродилась в стремление к единственному, избранному человеку. В любовь, если хотите.
— Хочу, — сказала она.
— Когда кончилось лето и нас собрались увозить с дачи в разные адреса, мы с отчаяния сбежали в лес. Скитались там двое суток, ели бруснику и спали обнявшись.
— Нет, нет, — зажмурившись, замотала она головой.
Это встревожило его, и он нарочито засмеялся:
— Паника поднялась, как в Лондоне после ограбления Британской галереи. Мамы лежали при смерти, и поселковый врач впрыскивал им камфару. Нас нашла милиция, и мы, умаявшись, отдались в руки властей без сопротивления
Ее глаза превратились в две длинные щели.
— Красиво… — сказала она. — Но опять как-то не по-людски. Скажите, а в нормальных девочек вы влюблялись?
— Мало, — ответил он. — Честно говоря, нормальные девочки не играли в моей жизни какой-то особой роли. Я влюблялся одинаково и в девочек, и в друзей, и в собак, и в красивые корабли, и в музыку, и в развалины, и еще черт помнит во что. Потом я влюбился в конус.
— Во что? — Она подняла лицо, и глаза изумленно раскрылись.
— В конус. Не смейтесь, это была серьезная любовь. Мир для меня воплотился в конусе, абсолютная красота и абсолютная гармония были в конусе, я бредил конусом, в конических сечениях я находил ответы на загадки мироустройства. Как раз подошел возраст, когда эти подлые загадки начинают мешать наслаждаться вполне ясным дотоле мироустройством… Я придумал себе герб с девизом: «Постоянство эксцентриситета при бесконечности ветвей!» Я чертил конус, рассекал его плоскостями, считал эксцентриситеты, убеждался в том, что для данного сечения эксцентриситет неизменен, и радовался, что есть на свете абсолютное, необманываюшее, на что можно положиться в серьезную минуту.
Она взглянула на него ясно и радостно, с какой-то даже непонятной благодарностью и тихо воскликнула:
— Господи, какая сумятица в этом сердце!..
— Наверное, это не то слово, — сказал он. — Стасов в Лувре целовал Венеру Милосскую. Мне это не странно. В те времена я возненавидел окружность и плохо отношусь к ней до сих пор. За то, что ее эксцентриситет равен нулю. Знаете, окружность получается, когда сечешь конус плоскостью, перпендикулярной оси. И это было единственным огорчительным свойством предмета моей любви. Нуль — это зыбко. В нем нельзя быть, уверенным. Нуль предает и изменяет. Дайте мне лист бумаги, и я покажу вам, какая подлая тварь этот нуль.
Нина взяла его за руку.
— Не надо показывать. Я верю. Я всегда буду помнить, что нуль предает и изменяет, что он подлая тварь и на него нельзя положиться.
Он опомнился, накрыл ее руку своей.
— Зачем вы так внимательно слушали мою болтовню?
— Я хочу слушать еще, — пылко возразила она.
Но Антон молчал, потому что чувство, похожее на опьянение, уже миновало, и ни одной мало — мальски связной и осмысленной фразы не приходило на ум. И она сама стала говорить:
— Мне все было понятно даже тогда, когда я не понимала слов. Вам повезло, Антон. Наверное, если бы вы не поступили в военное училище, не были бы постоянно среди людей, эдакой грубоватой, справедливой и сильной массы, вы превратились бы в сентиментального эстета. Вы бы страдали от неосуществимости идеального и пугались слов «черт» и «тварь». Все некрасивое и жестокое вы отвергли бы, оно оскорбляло бы вас, и постепенно вы возненавидели бы жизнь в том облике, как она существует на самом деле… Таким натурам, как вы, опасно расти в одиночестве. Есть люди, которые умеют создавать прекрасное и хотят, чтобы все вокруг было прекрасно. Но они презирают то, что не прекрасно. Для них непрекрасное существует на земле случайно и некстати. Лучше бы его не было. Но не все же прекрасно, и не все прекрасны. Разве они не имеют права на жизнь, на радость, на уважение? Я вся каменею, когда приходится говорить с человеком, который влюблен в прекрасное и скользит пустым взглядом по всему остальному. Обидно, что часто это знаменитые и уважаемые люди. Им прощают это. А я не прощаю. Не думайте, что это какой — то комплекс неполноценности или меня завораживает ореол славы…
— Слава — это вещь… — Антон мечтательно поднял глаза к засиненному сумраком потолку. — Честное слово, люди становятся чертовски милыми созданиями, когда они меня знают и хвалят. Однажды рота запела на вечерней прогулке мои стихи. Я был счастлив и горд, как торпеда, угодившая в крейсер. Стихи, конечно, были не шибко строевые, и мичман Сбоков заорал: «Отставить песню!» Но рота все пела, потому что на темной улице не увидишь, кто поет, и не выявишь зачинщика. Он скомандовал «правое плечо вперед» и повел роту обратно, не догуляв прогулку. Так с песней мы и вошли в ворота и замолчали только у дверей спального корпуса. Потом Дамир произвел расследование, и кто-то капнул, что стихи — моего скромного сочинения. С тех пор мичман меня бедного язвит при каждой возможности Нина, сыграйте мне Мендельсона. Помните, вы обещали?
Вздрогнув, она забрала у него руку, положила ее на грудь, сказала растерянно:
— Нет, нет, сейчас нельзя. Вы не знаете, какое это колдовство. — Она встала с дивана, подошла к роялю, села на черный табурет и открыла крышку клавиатуры. — Конечно, я для вас сыграю, но не Мендельсона. Что вам сыграть? У меня классическое воспитание, но я люблю старые блюзы, люблю Гершвина, Костелянца, даже Миллера. Хотите? Это просто, как прогулка по вечерним улицам…
Ровно в двадцать три часа дежурный по КПП мичман Грелкин распахнул ворота, и полк со свернутым в чехле знаменем тяжело и могуче вылился на проспект. Целый час, молча и грозно, в черных шинелях, с карабинами на плечо, шагали до станции Москва-Сортировочная. Прохожие — а их попадалось все меньше по мере приближения к станции — останавливались и смотрели на движущийся монолит вооруженных моряков с удивлением и тревогой. Потертый субъект в измаранном глиной пальто, придерживаясь за водосточную трубу, вопросил темное осеннее небо:
— Куды гонют?
Безответные небеса отражали рассеянный желтый свет городских огней. Потертый субъект снял кепку и стал махать ею.
У одинокой бетонной платформы, среди перепутанных рельсовых путей, стоял пустой, слабо освещенный пассажирский поезд. Курсантов повзводно развели по вагонам, и каждому досталась полка, застеленная тощей МПСовской постелькой. Свистнуло, лязгнуло, и поезд тронулся, а Игорь Букинский достал из чемодана пакет с разными родительскими гостинцами. Выглядели они вкусно.
— Сушеной саранчи у меня нет, святой Антоний, — усмехнулся эрудированный Игорь. — Поешь печенья.
— Годится, — одобрил Антон и поел печенья. Проводник принес чай. Разговор в купе оживился, физиономии разрумянились, каждый рассказывал о Москве все, что знал из личного опыта и усвоенное по слухам. Москва была прекрасна.
По вагону шел, проверяя свой личный состав, мичман Сбоков.
Дамир остановился, прислушался, пригляделся. Еще раз пригляделся, еще прислушался и зафиксировал взгляд на Антоне Охотине.
— Вы и в Москве жили? — спросил мичман.
— В молодости, — сказал Антон. — Полтора года.
— Значит, у вас там родственники и придется увольнять вас на ночь, — грустно вздохнул мичман.
— Увы, у меня нет в Москве родственников, — еще грустнее вздохнул Антон.
— Отлично! — повеселел мичман и пошел со своей проверкой дальше.
10
Антон второпях додраивал ботинки. Дневальный свистел в дудку. Ребята хватали из пирамиды карабины и выскакивали на улицу. Мичман Сбоков остановился близ Антона.
— Опять Охотин! Сколько раз вас учили, что ботинки надо чистить с вечера, чтобы утром надевать их на свежую голову!
Бачок бы тебе с борщом на свежую голову, мысленно выругался Антон, бросил щетку и помчался к пирамиде за карабином. Он занял свое место в строю, поправил бескозырку и вновь явственно ощутил себя членом могучего коллектива, способного на великие дела. И наверное, у всех сейчас душа трепетала от возвышенного волнения, которое почему-то принято скрывать. А может, это и верно. Нечего распылять чувство словами.
Тучки набежали на солнце. Небо вдруг нахмурилось и отсырело.
Полк построили, подровняли, и на середину плаца вышел полковник Гриф, глядя на курсантов суровым оком. Всегда он глядел сурово, но на этот раз чувствовалась в его взгляде особая суровость, вызванная важной и неизвестной еще курсантам причиной. Тишина густела, тяжелела и наконец стала давить на барабанные перепонки. Предгрозье.
Наконец Гриф отверз уста:
— Товарищи курсанты! Два дня я увольнял вас без ограничений, и вы оправдали мое доверие на девяносто девять процентов. Сами понимаете, что никуда не годится, — выдохнул полковник, вибрируя выпуклой гвардейской грудью. — Два человека сидят сейчас на гарнизонной гауптвахте. Разберемся, что это для нас значит. Если мы будем терять по два строевых каждое увольнение, никаких запасных нам не хватит. Поэтому я ставлю вопрос о допустимости увольнения по средам.
Полк загудел, заухал. Только первая шеренга стояла невозмутимо.
— Старшины, наведите порядок, — кинул полковник Гриф. Мичман Сбоков забегал вдоль строя, выкрикивая:
— Смирно! Рота, смирно, и никаких!
Старшины справились, гудение утихло. Полковник продолжил:
— Видите, курсанты, я ставлю вопрос практически и не произношу пока высоких слов о моральных убытках и о тех неприятностях, которые выпадут на долю ваших офицеров. Офицеры выдержат. Они привыкли. Но дело! Дело страдать не должно. Дело будет сделано, и от вас самих зависит, какими методами его будут делать ваши начальники — в свою меру гуманными или драконовскими. Мы приехали в Москву демонстрировать дисциплину и строевую выучку, а если кому угодно демонстрировать свою лихую удаль — пусть нынче же подаст мне рапорт. Есть время отправить субъекта в Ленинград и вызвать замену. Я подумаю, увольнять ли вас в среду. Командиры рот, разведите личный состав по автобусам!
Полк снова загудел, но уже иным гудом. Раз Гриф сказал, что подумает, — значит, увольнение будет!
Курсантов повели в автобусы, и Антон заметил в пятой шеренге второго батальона довольную рожу Гришки Шевалдина. Из запасных он въехал в строй на горбу бедного арестанта…
Посреди широкой площади перед Речным вокзалом их снова выстроили и повели в ресторан завтракать. Факт — завтракать в ресторане! — ласкал самолюбие. На продуваемых ветром верандах были накрыты столы, а с неба сыпались снежинки, залетали за воротники и в тарелки. Шутники натянули белые перчатки.
— Ресторан «Снежинка», — молвил Игорь Букинский. После краткого перекура началась шагистика, и тут столичные инструкторы показали, что такое настоящий строй и чем он отличается от партизанской толпы, которую называют строем доморощенные кустари. Небо прояснилось, снег перестал от многократных исполнений строевых команд и ружейных приемов становилось жарко. Антон вытирал выступающий на лбу пот правой перчаткой, и вскоре ее снежная белизна померкла, перчатка сделалась влажной и серой. Он поймал себя на мысли, что все эти взмахи рукой вперед до бляхи и назад до отказа, вскидывания карабина, повороты и перестроения не имеющие на первый взгляд цели и надобности, не кажутся ему бессмысленными, для чего-то они необходимы, и вообще без них нельзя, и войско перестанет быть войском, если вдруг разучится мгновенно и четко, как один человек менять направление своего движения, хотя движение это сейчас происходит не на марше, не к полю боя, а в пределах обозримой площади много раз туда и обратно и, как думают собравшиеся в сторонке зеваки, совершенно без цели и смысла. Полк работал наподобие огромного, занимающего всю площадь механизма, и каждое перестроение, каждый взмах руки и поворот головы подчинялись единой воле. Изнывая от усталости Антон все-таки вытягивал позвоночник в струнку, и делал это с радостью, постигая великую силу строя и подумав вдруг афористично, что место в жизни начинается с места в строю
Вечером спать повалились рано, не дожидаясь отбоя, а во вторник все повторилось, и Григорий, встретив Антона в умывалке, сказал, что лучше бы он, в ущерб достоинству, остался запасным и мирно стоял дневальным по казарме.
Антон знал, что это болтовня, но высказывать свое мнение не стал. Застирывая попачканные карабином белые перчатки он спросил:
— Что у вас на курсе бают, уволит нас Гриф завтра? Куда он денется, — прищурил глаз
— Григорий. — Пусть только не уволит! Ты со мной пойдешь?
— Пойду. — Антон наклонил лицо к раковине. — Не знаю, как быть в праздники. Средств осталось сто три копейки.
— Эка невидаль, — не огорчился Григорий. — Одолжи у мамы. Она не из состоятельных, но в скромном объеме поможет.
— В долг не беру, — отказался Антон.
— Беда с вами, с принципиальными. Ладно, здесь своя деревня, что-нибудь придумаем, — решил Григорий и стал умываться. Протерев конопатую физиономию полотенцем, он мимоходом спросил: — У тебя есть текст твоего фельетона? Нету? Напиши-ка.
— Не понял, — сказал Антон.
— Не ленись. Вдруг пригодится.
Тем же вечером, повращавшись на турнике во дворе и проведя бой перед зеркалом, Антон, чтобы не ложиться спать раньше отбоя, написал свое произведение на почтовой бумаге аккуратным почерком, а перед самым отбоем вновь прочитал краткое руководство. Антон сунул «краткое руководство» под подушку, заснул, улыбаясь, и проснулся в отличном настроении, хоть ему и показалось, что дежурный по казарме спятил и засвистел в свою дудку часа на четыре раньше положенного срока. Не потягиваясь, он выскочил на плац и пошел крутить вдоль заборов ежеутреннюю пробежку.
Весь день до ужина их тренировали поодиночке, поотделенно, побатальонно и всяко, шлифовали, доводили и полировали подъем руки, поворот головы и размер шага, но вечером Антон сидел за столом в гостях у Григория в Кривоколенном переулке, не помня об усталости.
Распахнулась дверь, влетело что-то пестрое и бросилось Григорию на шею.
— Иринка, это… как его… Антон называется, — представил их друг другу счастливый и смущенный Григорий.
Иринка подсела рядышком. Потом Григорий пошептался с мамой. Анна Палеологовна, ласково взглянув на Антона, вышла звонить по телефону. Через полчаса явился безукоризненный франт с шестидесятизубой улыбкой. По профессии и по складу характера он был эстрадным конферансье. Посмешив и напившись чаю, франт взял у Антона рукопись и, посерьезнев, уселся в углу читать.
Наконец конферансье вскинул благородную голову:
— Это пушкинский стих, дружище! И не надо никаких отчеств, называй меня просто Саша. Другое дело, что для эстрады такая воина и мир не годится, ее надо сократить наполовину, отрезать начало и конец, убрать все неигровое, а остаток выжать двумя руками. Чувствуется, ты еще не знаешь, что не каждое слово — золото. А это нечестно: заставлять публику за такие дорогие деньги слушать то, что не золото. Если не возражаешь, я приведу этот полушедевр в порядок и, пожалуй рискну исполнить. Нет, я не претендую на соавторство, упаси бог! Просто вычеркну лишнее, переменю название, некоторые сцены поменяю местами и припишу пару строк. Знаю, что авторы народ щепетильный, но и между авторами встречаются разумные люди. Нам, актерам, виднее, как писать вещи. Жаль что мы не умеем. Итак, услышу ли я возражения?
— М-м-м… я, конечно, согласен, — сказал лестно изумленный Антон. — И мне как — то странно… Это ведь самодеятельность.
— Ах, — махнул рукой Саша. — Нынче не различишь где искусство, где самодеятельность, а где Москонцерт Самодеятельность выдает такие шедевры… Раз ты согласен я к завтрему отшлифую и отдам на машинку.
— Я полагаю, это не бесплатно? — напомнила Анна Палеологовна.
— Бесплатно! — проговорил Саша с тяжелой иронией — В эстраде и слова — то такого не знают. Материал будет оплачен по тарифу Москонцерта. Давай, старик, договоримся о встрече. Например, завтра в три часа пополудни?
— Днем я никак не могу, — отказался Антон. — Если только в воскресенье…
— В воскресенье у меня три концерта, — сообщил Саша и человек, более искушенный, чем Антон, заметил бы как он доволен, что идет нарасхват. — Но дело даже не в этом Касса не работает. Не соображу, как же быть…
Выручила Анна Палеологовна:
— Антоша напишет записку, и я получу его деньги в вашей кассе. Надеюсь, мне выдадут?
Саша всплеснул руками.
— Аннушка, дорогая, вам выдадут миллион без всякой записки, лишь появитесь, скажите слово, лишь пообещайте выступить в концерте!
Анна Палеологовна печально опустила подбородок на грудь. — Этого я не обещаю. Слишком памятно другое. Другие залы, другая я… Пусть я останусь такой в своей памяти Она провела под глазом кончиком платка.
Конферансье торопливо попрощался.
Антона научили, как написать доверенность.
Он думал, что, может, дадут ему пару десяток, и тогда он сделает подарки и не очень будет стесняться в выборе праздничного угощения, а возможно, пригласит Григория с его Иринкой в кафе. Ну и что же, что в форме? Везло же раньше, а здесь военных куда меньше, чем в Ленинграде, патрулей так и вовсе не видно.
Потом, когда они стояли на набережной Москвы-реки, поругивая замусоренную воду, Иринка спросила:
— Антоха, ты и для души пишешь стихи или только для самодеятельности, чтобы выделиться из общей массы?
— Язва ты, и подумать не хочешь, — сказал Антон. — Интересно, где бы твоя общая масса сейчас была, если бы из нее время от времени кто-то не выделялся?
— А где бы она была? — поинтересовалась Иринка.
— В лесу под елкой была бы общая масса, обгладывая сырую лопатку дикой козы, — доложил свое соображение Григорий.
— Может быть… — произнесла Иринка. — Конечно, если бы никогда ничто не выделялось из общей массы, тогда и цветов, наверное, в поле не было. Одна трава. А не пора вам в казарму, флотские?
— Я уволен до утра, — сказал Григорий. — Мне никуда не пора.
— А мне пора, — выразил Антон свое огорчение глубоким вздохом.
— Бедный. — Иринка погладила его рукав. — Гриша, можно, я Антоху провожу?
— Хоть целуйся со своим Антохой, — буркнул Григорий. Терпеливо поджидающий на КПП опаздывающих мичман Сбоков увидел, как курсант Охотин вылезает из такси. В машине осталась приятная на взгляд невоенная шапочка. Дамир бессознательно обрадовался и даже улыбнулся Антону, принимая от него увольнительную.
11
По утрам и вечерам он бегал и занимался гимнастикой. Успевающие только уставать и отсыпаться, — а таких было большинство, — смотрели на него, покачивая головами, говоря с тем сомнительным уважением, каким на Руси уважали юродов;
— Эк-кий ты, брат, святой Антоний…
Восемь часов строевых занятий выжимали организм насухо, и человек, не поставивший перед собой необыкновенной цели, даже ложку после этих занятий поднимал с видимой натугой. А тем временем Антон выходил во двор казармы в одной тельняшке, носовым платком стирал воду с перекладины и выделывал на ней всякие скобки…
В четверг прибыли с гарнизонной гауптвахты отсидевшие десять суток Герман Горев и Сенька Унтербергер. Остриженные и подавленные, они являли собой воплощенное раскаяние. Сенька молчал, а Герман рассказывал потускневшим голосом, как на гауптвахте пытался приручить крысу — скорее всего врал, так как крыс в столице давно уже извели ядовитыми средствами. Его слушали и не смеялись.
Объявили комсомольское собрание, и рота собралась в просторной, холодной, пропахшей вековой солдатчиной столовой. Часто бывало, что на комсомольские собрания несерьезный народ приходил с учебниками, с конспектами и даже с художественной литературой. Почему-то несерьезный народ начинал очень ценить время именно тогда, когда назначалось комсомольское собрание.
Конечно, есть собрания, на которых не отвлечешься. Например, о результатах экзаменационной сессии или о подготовке к летней практике. Тут каждому охота высказаться, и все говорят интересно, живыми словами о живом деле. И всех это волнует. И тогда страсти раскаляются, люди режут правду — матку, и крик стоит до потолка. Но стоит объявить разбор персонального дела курсанта имярек, истребившего в журнале двойку при помощи щавелевой кислоты в определенной смеси с хлорной известью и поставившего на освобожденной площади бумаги цифру «четыре» — собрание течет вяло, и слова говорятся казенные, писанные и слышанные, и всем кажется, что не разбирать его надо, а просто дать по загривку.
Наверное, не всегда так. Проступок проступку рознь. В столовую старинной Лихопольской казармы не принесли ни одной книжки. Рассаживались по местам спокойно, деловито. На Германа и Сеньку поглядывали без сочувствия
Антон был рядом с погоревшими приятелями, он говорил слова утешения, но они звучали холодно и не утешали, потому что, честно признаваясь, Антону хотелось сказать другое. Например: «Свинство это, братцы…»
Костя Будилов полагающимся образом открыл собрание. За столом президиума сидел командир роты капитан третьего ранга Многоплодов, сердитый и обиженный, сидел заместитель командира курса по политической части капитан третьего ранга Добротворов — огорченный, и сидел старшина роты мичман Сбоков — весь воплощенное возмущение.
— На повестке дня один вопрос, — сказал Костя Будилов. — Разбор персональных дел комсомольцев Горева и Унтербергера. Других предложений не будет?
— Не будет, — подал голос кто-то из зала.
— И я так думаю, — сказал Костя. — Считаем, что мы этот вопрос проголосовали. Что ж… Начнем этот неприятный разговор… Горев и Унтербергер сегодня вернулись с гауптвахты. Это все знают. Но я, например, не знаю, за что они туда попали. То есть, живя с ними второй год в одном кубрике, я могу себе представить за что, но хотелось бы знать точно. Тьфу, дьявол, не так выразился. Мне не хочется это знать и противно слушать. Но знать надо и слушать придется. Предлагаю дать им высказаться.
Предложение приняли. И, так как пришибленный случившимся Сенька не был способен членораздельно высказываться, говорить за обоих пришлось Герману. Он откашлялся, вытер платком углы рта. Ссутулившись, но не сгибаясь в пояснице, глядя в пол, но не униженно, а недоуменно, позволив себе как бы машинально сунуть пальцы за ремень, он начал:
— Бывают в жизни минуты, когда тобою владеет лишь одно желание: провалиться сквозь землю. В такие минуты единственным выходом из положения кажется пистолет, заряженный одним патроном. — Глубокий, любовно выхоженный голос звучал как надо: трагически. — Как это было? Если видишь свое удовольствие в примитивном удовлетворении низменных потребностей, это всегда происходит по одному и тому же шаблону. Человек выпил стакан водки. И теперь ему кажется, что он другой человек. У него другие мысли, другие ощущения и другое поведение. Этому другому человеку тоже хочется выпить стакан водки. Один стакан, что в этом страшного, какая беда! И он выпивает, и снова перед нами другой человек. Психика у него уже другая, и система контроля тоже. А ведь и ему хочется выпить. Немножко, культурно, только один стакан. На каком-то этапе этого процесса разумный человек кончается. Мысль пропадает, и мозг работает подсознательно, то есть совершает работу, недоступную самоотчету. Тем не менее эта работа происходит и проявляет себя в действиях. Потом исчезает и подсознание, и даже субсенсорное поле перестает влиять на отравленный мозг. А утром — как правило, это случается хмурым, сырым и непогожим утром, когда в окне только еще проступает хилый рассвет, — человек размыкает веки, к нему возвращается разум, и память прокручивает перед глазами страшную ленту, на которой запечатлены все его вчерашние действия. Он знает, что на свете живут люди, которые видели все эти действия, знает, что они все помнят, и знает, что возмездие неминуемо, ибо жизнь — это математика и в ней на каждый плюс приходится по минусу…
— Тьфу, какая гадость, — подал реплику Костя Будилов. — И как ты можешь к ней прикасаться, если ты все это знаешь!
— Тогда-то и появляется мысль о пистолете, заряженном одним патроном, — продолжал Герман", не ответив на реплику. Выигрышный ответ он приберег на потом. — Особенно когда разум возвращается к тебе не где-нибудь, а в камере гарнизонной гауптвахты. Чувство раскаяния, которое при этом испытываешь, знакомо, может быть, только грешникам в аду. Нет, нет, этого не было! — кричит душа, но мозг помнит, что это было, и ты в бессильном отчаянии падаешь на холодные нары… Возможно, кому-то показалось странным, что я не раскрыл факты. Факт сам по себе глуп и бездушен. Я говорил о смысле фактов, о сути. Но если любители приключений будут настаивать, могу рассказать подробности. Как?
Все молчали. Никто не захотел стать любителем приключений.
— Тогда я выхожу на коду, — облегченно вздохнул Герман. Удалось избежать пересказа унизительных подробностей. — Комсорг роты вполне законно спросил меня, как я могу прикасаться к бутылке, если знаю, что за этим воспоследует. Не скрою. Я пробовал спиртное и раньше, но никогда еще не хулиганил, не дрался и не лишался сознания. И мне особенно горько, что такое произошло в Москве, куда меня пригласили как одного из лучших. Я виновен, и пусть меня накажут, ибо десять суток гауптвахты не искупляют моей вины.
Герман положил ладонь на глаза и сел на свое место.
— Правда, — подал голос Сенька Унтербергер. — Я тоже.
— Десятью сутками не отделаешься, — сказал Дамир Сбоков.
По столовой прокатился гул, и Костя Будилов поднял руку.
— Тихо. Кто хочет выступить? Из-за стола поднялся Дамир Сбоков.
— Разрешите, я скажу, — обратился он к Косте Будилову, и Костя кивнул головой. — Каждый раз, сталкиваясь с такими людьми, счастье, что это бывает редко, потому что таких среди нас единицы, я задаюсь вопросом: для чего они живут на свете, и вообще, стоит ли им жить? Попрошу не гудеть, сперва выслушайте. Чьи интересы все мы защищаем? Отвечу: свои личные интересы. И я всей своей деятельностью защищаю свои личные интересы, и ты, Букинский, делаешь то же самое, хоть и строишь сейчас ехидную гримасу. А ты лучше вслушайся и поразмысли. О чем я думаю, прежде чем что-то сделать? Цепь такая: мне хочется сделать то-то и то-то, и я считаю, что это для меня хорошо; я есть член определенного коллектива, без коллектива, если он меня вышвырнет, я нуль; чем лучше коллективу, в котором я состою, тем лучше и мне, чем хуже ему, тем мне хуже; хорошо ли для коллектива то, что я намерен сделать. Если по этой цепи получается, что поступок хорош и для меня лично, и для коллектива в целом, я совершаю его. В противном случае я воздерживаюсь от поступка, потому что плохое для коллектива в конце концов, плохо и для меня. А я не враг самому себе. Вот почему, заботясь о благополучии коллектива, я защищаю свои личные интересы. Называйте меня эгоистом, я не обижусь. Большинство из здесь сидящих такие же разумные, сознательные эгоисты. Большинство, но не все. Вернусь к Гореву с Унтербергером — и мне, кстати, странно, что в компании на этот раз не оказался и Охотин. Вероятно, случайно. Им захотелось испытать удовольствие опьянения. Я не монах, знаю, что такое С2 Н5 ОН, с чем его едят и для какой надобности. Но, прежде чем схватиться за рюмку, подумали ли они о коллективе? Горев, вы думали о своей роте, о курсе, об училище? Молчит, такой разговорчивый. Значит, не думал. Не думал он и о Военно-Морских Силах в целом, а прохожие, глядя, как он лезет в драку, думали! Можно представить, что они думали: вот какие у нас матросы — пьяницы и хулиганы. И думали они это не только о Гореве, но и о тебе, Букинский, и о тебе, Будилов, и обо мне. И теперь, встретив кого-нибудь из нас на улице, они брезгливо посторонятся. Нет, я не сгущаю краски, здесь именно такая зависимость. И вот я возвращаюсь к тому, с чего начал. Для какой надобности живут на свете люди, которые и себе и другим делают только неприятности, пачкают репутацию коллектива, сами топчутся на месте и другим мешают идти вперед? Для чего нужен этот балласт? Добро бы хоть для них самих. Тогда можно было бы смириться с этим явлением, руководствуясь голой гуманностью. Но ведь они сами несчастны! Поглядите на эти лица, на эту больничную бледность, на бессмысленные, затравленные глаза, на скорченные фигуры. Вы слышали выступление Горева. Конечно, он увиливал, играл и изворачивался по принципу: лучше я сам себя ударю, чем стукнет тот, кого я обидел. Но и актерские таланты не помогли ему скрыть, что он сам себе сейчас противен. Хоть он и считает себя умным человеком, но главное в нашей жизни ему непонятно. Он не понимает основы.
— Понимает, — вставил Костя Будилов. — Только отказывается поверить. Не устраивает его такая основа. Что вы предлагаете, товарищ мичман?
Дамир Сбоков посмотрел на часы и сообразил, что речь его затянулась.
— Что я предлагаю? На мой взгляд, целесообразно исключить этих людей из комсомола, потому что ни комсомолу от них, ни им от комсомола никакого толку нет. Зачем тащить с собой в пути лишний груз, когда дорога и без того тяжела? Также предлагаю ходатайствовать от имени собрания об отправлении Горева и Унтербергера в Ленинград. Нечего им тут делать.
Мичман сел, и сразу поднялся с места капитан третьего ранга Добротворов, пожилой седой человек, получивший первый офицерский чин на тридцать третьем году жизни, после пятнадцати лет службы.
— Разреши и мне, товарищ Будилов, сказать несколько слов, — попросил заместитель командира курса по политической части. — Разделяя общее возмущение безобразным поступком Горева и Унтербергера, я хочу несколько подправить категорические мысли уважаемого мичмана Сбокова. Нет, так не годится, товарищ Сбоков. Мы же из них антиобщественный элемент сделали. Когда-то такие перегибы были. Помню, украл у нас один матрос кусок мыла, так ему припаяли подрыв материальной базы флота и подвели под трибунал. Справедливо ли? Вот я в вашем возрасте носил клеш сорок два сантиметра, а вы норовите обузить до восемнадцати. Истина опять-таки где-то посередине. Вы говорите, зачем им жить на свете. Это, мичман, прямо скажу, с вашей стороны очень даже непродуманное заявление. Да неужели Горев никому не помог, не доставил радости? Не верю. Неужели Унтербергер только огорчает окружающих и причиняет себе и другим страдания? Это смешно, мичман. Сам небось аплодировал, когда Горев и Унтербергер со сцены выступают. Радовался, и другим старшинам говорил: эти ребята из моей роты. Сознайся, говорил?
— Не помню, — нехотя отозвался мичман. — Может, и говорил.
— А я помню, — с нажимом сказал Добротворов, — как на совещании в политотделе округа говорил: они из нашего училища, с курса, где я являюсь заместителем командира по политчасти. Теперь второе: как это от комсомола никакого толку?
Нет и немыслимо бытие такого человека, на которого комсомольская организация не оказывала бы влияния.
— Верно, — согласился мичман. — Тут я перегнул в пылу полемики. Но что комсомолу от них никакой пользы, это точно.
— И это не точно, — возразил Добротворов. — То, что мы сейчас обсуждаем их поведение, это уже на пользу всем слушающим наши речи комсомольцам, есть и другая польза. Будь я членом вашей комсомольской организации, я бы, конечно, здорово продраил этих разгильдяев, но за исключение я бы не голосовал. А голосовал бы за самую строгую меру взыскания с оставлением в комсомоле.
— Доброе у вас сердце, — буркнул мичман Сбоков.
Выступления продолжались, и в «продраивающих» недостатка не было. Пытались подавать голос и «сочувствующие», но тут подымался такой гвалт, что Костя вынужден был приостанавливать собрание. «Сочувствующих», собравшихся в силу странной закономерности за задними столами, и морально оттеснили на задний план. Они умолкли.
Последним, подводя итог, выступал Костя Будилов. Он сказал, что трудно будет оттереть пятно, которое ляпнули на репутацию роты два безответственных разгильдяя, но здоровый коллектив подтянется и покажет, что не такие факты определяют его ясное лицо.
— И пусть это собрание, пусть гневные слова, сказанные здесь, послужат предупредительным сигналом всем тем, кто по детскости разума забывает о том, кто он, какую форму он носит и где теперь находится, — сказал Костя. — Выношу на голосование три предложения: мичмана Сбокова — исключить из комсомола; старшины второй статьи Охотина — объявить выговор без занесения в личное дело; мое собственное — строгий выговор с предупреждением и с занесением в личное дело. Прошу голосовать. Кто за первое предложение? Раз, два, три… Эй, а ты куда руку убрал? Не голосуешь? Значит, два. Кто за предложение Охотина?
Поднялось с десяток рук за задними столами. Антон оглянулся. Не проходит его предложение…
Большинством голосов рота приняла предложение Кости. Мичман Сбоков настоял, чтобы проголосовали еще одно его предложение: ходатайствовать перед командованием об отправлении Горева и Унтербергера в Ленинград. Это предложение провалили — пусть они стоят дневальными по казарме.
12
В субботу шагали только пять часов.
Желающих не пойти в город, чтобы отдохнуть на койке, не нашлось. Почистив карабин и отмыв замасленные руки Антон стал в строй, и через час в Кривоколенном переулке Анна Палеологовна вручала ему конверт, а Иринка выбарабанивала на пианино туш. Григорий играл то же самое на губах. Антон вынул из конверта деньги, покраснел и стал совать их в карман.
— Деньги считать надо, — сказала Иринка. — Буржуй эдакий!
Антон посчитал и обмер: денег было восемьдесят семь рублей. Держать в руке такую гигантскую сумму ему еще не доводилось.
— Расскажи нам, как чувствуют себя капиталисты, — ехидным голосом попросил Григорий.
— Тревожно, — ответил Антон, приходя в чувство. — Вдруг докажут, что это не мое, отнимут да еще накостыляют по затылку.
Анна Палеологовна сказала с улыбкой:
— Это ваше, заработанное. Мне пришлось спорить с ними, что выписали гонорар по низшей ставке. Но, конечно, я ничего не выспорила, — развела она руками.
— Это низшая ставка? — сказал Антон. — Я и не мечтал о такой дьявольской удаче… Интересно, куда можно истратить такую сумму?
— Первый, маленький гонорар — это великое событие в жизни претендента на поэтические лавры, — задумчиво проговорил Григорий. — Это, можно сказать, не столько поощрение, сколько признание. Такое событие грех не отметить. Просто необходимо отметить.
— Антоша сам знает, что ему необходимо, — осадила Григория Анна Палеологовна. — Может быть, ему необходимо совсем другое.
— Другое получит в другой раз, — глянул Григорий исподлобья. — В сущности, кто его научил?
— Ты научил, старина, — весело сказал Антон. — Слава тебе. А за мной не пропадет.
— То — то, собственник… Ну, мы пошли, мама.
— Куда вы? И не поели.
— А мы еще не знаем куда, — сказал Григорий. — Можем мы себе такое позволить? Уходить из дому, не зная куда?
Антон добавил: — Пускай сегодня будет праздник. Можно? Ма-а-аленький такой праздничек.
— Можно, — улыбнулась Анна Палеологовна. — Я в тебе уверена, Антоша. Ты волевой мальчик. Ты подтянешь Гришу, когда он распустится. Я рада, что вы подружились.
Григорий ядовито сморщился.
— Поедем к Тамарище, — предложила Иринка.
— Больно учена, — пожал плечами Григорий. — Антон, тебе нравятся дамы, доискивающиеся до смысла жизни?
— Я сам иногда подозреваю, что в жизни есть какой — то смысл, — уклонился Антон от прямого ответа. — Почему бы и не пообщаться с человеком, который специально до него доискивается.
— Вообще-то она специально занимается переводами с английского, — растолковал Григорий. — Поиски смысла жизни — это ее хобби. Так сказать, занятие для заполнения свободного от основной работы времени. Ну, поедем, оснастившись соответствующим угощением.
Они зашли в колоссальный магазин на площади и стали выбирать угощение. Неопытный в коммерции, Антон считал, что чем продукт дороже, тем он вкуснее. Григорий разбирался в этом деле немногим лучше, и Иринка отстранила их от совершения закупочных операций. Они только стояли в очереди.
Спустя полчаса они вылезли из машины в тихом переулке, возле двухэтажного дома с пузатыми колоннами. Весь второй этаж этого дряхлого особняка был одной коммунальной квартирой с длинным коридором, куда выходили резные, с медными ручками, крашенные облупившейся уже белой краской двери. В коридоре пахло пищей и тряпками. Воздух был густой, стоячий, слоеный. Григорий стукнул по одной из дверей носком ботинка, и они зашли в большую, разгороженную пополам дубовым буфетом комнату.
Из кресла у окна, неторопливо отложив книгу, поднялась девушка. Такого роста, что полковник Гриф без колебаний поставил бы ее в первую шеренгу полка. Антон даже вздрогнул. В изумлении он стянул бескозырку.
Девушка приблизилась и радостно, будто она три дня нетерпеливо ждала его визита, сказала:
— Здравствуйте, хорошие люди. Ой, какого красавца вы привели в гости!
— Это мой младший товарищ, — представил Григорий. — Со второго курса. Стихотворец, спортсмен, скоро будет йогом и называется Антон.
Глаза девушки были на уровне глаз Антона, а вихры Григория рыжели где-то внизу.
Она сказала:
— Я называюсь Тамара. Снимайте ваши шинели и объясните мне, по какому случаю вы принесли эти кульки.
— Я уже говорил, что Антон стихотворец, — напомнил Григорий и, не сняв шинели, продемонстрировал в лицах всю историю о получении первого гонорара.
— Случай достаточно замечательный, чтобы выпить по этому поводу токайского, — решила Тамара. — Я постелю скатерть.
— Иногда пьют просто за знакомство, — сказал Антон, не собиравшийся пить.
— Что вы, ничего нельзя делать «просто», — возразила Тамара. — Каждый поступок должен иметь прочное обоснование, в нем должна быть необходимость. Иначе в мире начнется такая путаница…
За столом Тамара спросила Григория:
— Почему ты сказал, что Антон младший товарищ, когда у него на погонах две нашивки, а у тебя пусто?
— Нашивки ему дали за то, что он длинный и ходит в первой шеренге, — беззастенчиво растолковал Григорий. — Все длинные автоматически становятся командирами отделений и получают по две нашивки на плечо. А будь ты хоть семи пядей во лбу, да маленького роста, тебя сунут в последнюю шеренгу, и эдакий Антон станет покрикивать: «Эй там, на шкентеле, верблюд, не тяни ногу!»
— Вот до чего доводит человека зависть, — улыбнулась Тамара и поощрительно прикоснулась к руке Антона. — Она еще простительна, когда человек стремится достигнуть того, чему он позавидовал…
— Не говори ерунды, — тихо рявкнул Григорий. — Это Антон нам завидует, что мы пьем токайское, а он дует клюквенный напиток.
— А вправду, Антоха, по какому принципу у вас назначают старшинами? — спросила Иринка.
И сейчас Антон не смог ответить серьезно.
— У кого громче голос, — сказал он. — Когда охрипнет, назначают другого.
— Береги голос, — сказала Иринка. — Тебе идут нашивки.
— Это точно, — вставил Григорий. — Кому идет морская душа, а кому идет морская форма.
— Когда человек ругает товарища по профессии, он ругает самого себя, — заметила Тамара.
— Товарищ, поведай нам, от кого ты узнала столько непреложных истин? — спросил Григорий.
— От бабушки, — сказала Тамара. — Она отличается от меня тем, что не только знает истины, но и поступает в соответствии с ними.
— Кстати, где сейчас старушка?
— Заболела подруга ее юности. Она живет у нее. Вообще, бабушка редко живет дома, все время за кем-то ухаживает, кого-то нянчит, за кого-то хлопочет. Совсем меня бросила.
— Одиночество вас не угнетает? — спросил Антон.
— В двадцать пять лет это еще не страшно.
— Но, наверное, скучно?
— Почему вы так думаете? Разве вы скучаете наедине с самим собой?
— Я никогда не бываю наедине с самим собой. Так что не знаю.
— Странно. Когда же вам удается думать?
— Я считал, что всегда думаю, — сказал Антон.
— Да, да, — кивнула Тамара с грустью.
Она сама наливала себе вино и пила его много.
— Ты думаешь о том, как бы побольше навредить подрастающему поколению, — заявил Григорий. — На это тебе нужно твое одиночество.
— Тамара добрая, — сказал Антон. — Она не может никому вредить.
Иринка напомнила:
— Парни, праздник уже виднеется. Завтра тридцать первое.
— Пора сколачивать коллектив, — поддержал Григорий. Тамара спросила:
— Большой коллектив ты собрался сколачивать?
— Специалист этого дела Евгений Боратынский говаривал, что коллектив на праздник должен быть не меньше числа граций и не больше числа муз. Тогда не будет ни скуки, ни лишнего гаму.
— Оба числа нечетные, — заметила Тамара. — Это повод для ссоры.
— О чем речь? — подал голос Антон. — Мы четные. Мы успели сплотиться за этим столом, а надоесть друг другу мы еще не успели. Что еще нам нужно для веселья в праздник?
— Нужно взять билеты в театр, — сказала Тамара.
— А после театра? — спросил Григорий.
Тамара объявила, как о давно продуманном и решенном:
— Приедем ко мне, заведем магнитофон, и каждый будет веселиться по своему вкусу. Антону, например, купим молока. Он поделится с кошкой, пусть и у зверя будет праздник.
— Не время цапаться, — остановила Иринка. — Поговорим всерьез.
«Всерьез» говорили долго, и когда обсудили все частности, Антону пора уже было двигаться восвояси. Москвича Григория снова уволили с ночевкой, а бедного ленинградца только до двадцати четырех.
— Сегодня я ревнив, — сказал Григорий Иринке. — Сегодня я не пущу тебя провожать чужого мужчину.
— Я тоже считаю, что пусть его проводит Тамарища, — молвила Иринка, невинно опустив ресницы.
— Это интересно, — сказала Тамара. — Двадцать пять лет живу на свете, а еще ни разу не провожала военного. Пойдем Антон.
Снова он подъехал к Лихопольской казарме на такси, и снова старшина роты, разглядев в машине невоенный платочек не сделал ему выговора за то, что он возвращается из увольнения за полминуты до срока.
Антон сдал увольнительную, и Дамир спросил миролюбиво:
— Охотин, у вас есть какой-нибудь родственник в Москве?
— Родственника нет, — сказал Антон. — А что?
— Я думал, что есть… Тогда бы я уволил вас на ночь.
— Товарищ мичман… — начал Антон, преодолевая отвращение от собственного просительного голоса. — Сделайте доброе дело. Увольте меня на ночь с седьмого на восьмое.
С минуту подумав, мичман решил сотворить благо:
— Это можно. Уволю.
13
Курсантов подняли среди ночи, накормили горячим и построили с оружием и в белых перчатках на казарменном плацу. Командиры ротредкими, отрывистыми командами выравнивали строй и базальтовым изваянием возвышался в стороне полковник Гриф.
Ленточки бескозырки щекотали Антону шею. На душе было торжественно, и строгие мысли неспешной чередой проходили в сознании. Он думал о том, что в сорок первом, ночью, так же строили полки для парада, только тогда была метель и снегом были покрыты шапки. Эти заснеженные шапки стояли у него перед глазами. Если бы их строили не сейчас, а тогда, они тоже надели бы шапки, и вместо легких карабинов трехлинейные винтовки образца дробь тридцатого года были бы у них в руках. Он завидовал тем, кто жил тогда, это было время героев, а ведь важно не только, каков ты есть, важно еще, в какую эпоху ты живешь на свете. Двадцать одна планка на орденской колодке полковника Грифа — не в кабинете же, не речами же он их заслужил, их не было бы, если бы ему не повезло быть офицером тогда…
После речи полковника, предельно краткой, курсантов посадили в автобусы, которые довезли их до Ленинградского шоссе, и там полк выстроился по-походному и медленно двинулся к улице Горького среди автомашин с солдатами, танков и ракетных тягачей. В девятом часу пришли на Красную площадь и заняли место по парадному расчету.
Сиреневато светало. Меркли прожекторы на ГУМе и в зубцах кремлевской стены. Было тихо на площади. Подходившие батальоны выстраивались в напряженном молчании, чуть слышно лязгая металлом оружия. Пробегали от батальона к батальону, фиксируя порядок, линейные офицеры. Предчувствие небывалого скоплялось в груди Антона. Он стоял в первой шеренге, по команде «вольно» ослабив одну ногу, и перед ним была пустая Красная площадь, низкие трибуны, Мавзолей без непременной очереди, мощная зубчатая стена и за ней купол с темным флагом. Он наполнился сознанием важности своего стояния здесь и собственным сердцем понял слова «сердце России».
На трибунах собирались люди. Они хотели увидеть, в чьи руки Россия вложила оружие, кому она вверила в этот неспокойный век свою судьбу, и один из тех, на кого смотрели люди, был он, Антон Охотин, рослый старшина второй статьи, в бескозырке набекрень, туго перетянутый черным ремнем с сияющей бляхой, глядящий вперед сурово и осмысленно, крепко сжимающий карабин рукой в белой перчатке. Люди на трибунах верили, что этот боец не струсит, не ослабеет в схватке. Они думали об Антоне и радовались, что стража крепка.
Нет, нет, он знал, что никто на него не смотрит, никто о нем не думает и люди на трибунах видят батальоны, а не лица, но он позволил себе помечтать, перенесся на трибуну и сам видел себя.
Почти внезапно грянула команда «парад, смирно», и командующий парадом отдал рапорт. Принимающий начал объезжать войска, и когда он поздравлял с праздником морской полк, Антон вместе со всеми кричал «ура!», во всю глотку, во всю грудь, прямо в лицо маршалу, и ему казалось, что маршал смотрит на него и запоминает его.
Маршал повернул голову влево, и машина двинулась дальше, а полк вместе с Антоном все кричал «ура!». Потом стали кричать батальоны, стоящие правее, «ура!» удалялось и звучало все глуше. Но Антону хотелось кричать вместе с другими батальонами, а кричать уже нельзя было.
Маршал неторопливо поднялся на трибуну Мавзолея и после красивого сигнала «слушайте все» сказал речь. И можно было снова кричать «ура!», и Антон кричал до хрипа, а оркестр играл гимн, и за кремлевской стеной взрывались залпы артиллерийского салюта.
Разбежались по местам линейные, сводный оркестр грянул марш. Один за другим проходили мимо Мавзолея батальоны академий и сухопутных училищ. Наконец, Антону скомандовали «направо», и он повернулся направо, прошел до Исторического музея, повернул к Кремлю и остановился, ему скомандовали «налево» и чуть погодя «шагом марш».
Он рванулся, вбивая каблуки в брусчатку, и грохот его шагов заглушал маршевую музыку громадного оркестра, а впереди его никого не было, только колыхалось бело-голубое знамя Военно-Морского Флота Советского Союза. Знакомые люди улыбались ему с трибуны Мавзолея, сдвигая и разводя поднятые ладони. Он вырос до огромных размеров, и он уже шел не сам, его несла фантастическая сила, зародившаяся нечаянно в глубине его существа, и только после команды «вольно», на узкой улице он очнулся и увидел, что он не один шел по Красной площади, что он всего лишь третий с краю в одной из шеренг одного из многих батальонов.
Антон ощутил тяжесть карабина, стукнул его затыльником об асфальт, снял бескозырку, вытер платком взмокшую голову и попросил у соседа закурить. Вдохнув дым, вспомнил, что давно уже не курит, но не бросил сигарету, а докурил до конца, с удовольствием глотая успокаивающую горечь.
Он стал прежним, и все вокруг стало странно прежним, знакомым и понятным. Антон улыбнулся и шлепнул соседа по спине:
— Эх, было!..
По запруженным народом улицам долго добирались до казармы. Там, во дворе, выслушав поздравления и слова благодарности, полк хором отказался от обеда и потребовал увольнения. Требование удовлетворили.
Выскочив за ворота, Антон стал искать в толпе Григория и неожиданно наткнулся на Тамару с Иринкой.
— Антон, вы орел! — сказала Тамара, сияя лицом. — Мы вас видели по телевизору.
Иринка, тоже излучая сияние, схватила его за руку:
— Антоха, это я тебя узнала, мы смотрели телевизор, пошли моряки, и я тебя узнала, ты был в первой шеренге третьим, да? А Гришку было не разобрать. Мы сразу все бросили и поехали сюда. Почему вы так долго?
— Толпы на улицах, — сказал Антон. — Трудно пробиваться. Гришка сейчас придет.
Отыскался Григорий. Он сказал, что длинным всегда везет, их по телевизору показывают, но насчет того, чтобы пробиться сейчас на какой-нибудь транспорт, это даже длинным не по плечу.
Дежурный по КПП распахнул ворота, и на улицу выплыл черный отдраенный ЗИЛ с белыми шинами. У открытого окна салона сидел и чуть улыбался полковник Гриф. Верно, ему уже наговорили комплиментов по телефону.
— Этого генерала тоже показывали по телевизору! — громко и радостно сообщила Иринка.
— Серость лыковая, это не генерал, а полковник, — тихо сказал Григорий. — Самый страшный: начальник строевого отдела.
ЗИЛ медленно проплывал мимо. Антон и Григорий вытянулись, отдали честь. Гриф прикоснулся пальцами к сияющему козырьку.
— И совсем не страшный! — громко изложила свое мнение Иринка.
Гриф дернул бровью и прикоснулся к плечу сидевшего за рулем сержанта. Машина остановилась, качнувшись.
— Н-ну, будет… — простонал Григорий. — Кто тебя за язык тянул!
Сержант выпрыгнул из машины и лихо распахнул дверцу салона. Полковник Гриф подался к раскрытой двери, и Антон с Григорием в тихом ужасе поднесли руки к бескозыркам.
— Вольно, — сказал полковник. — Кто тут наговаривал на меня, что я страшный?
Наступила тянущая душу пауза. Иринка хихикнула. Тамара побледнела. Набравшись духу, Григорий доложил:
— Наговаривал курсант Шевалдин!
На его бледно-рыжем лице отразились мысли о том, что праздник придется отмечать в расположении части.
Расправляя правой рукой левую перчатку, полковник спросил:
— Почему же это я страшный?
— Потому что мы вас боимся! — отчеканил Григорий, которому уже нечего было терять.
— Скажите, Охотин, и вы меня боитесь? — поинтересовался Гриф.
Антон уже привык смотреть начальству не на узел галстука, а в лицо. Уловив выражение лица полковника, он понял, что Гриф не сердится. По случаю праздника, отлично исполненного дела и мягкой погоды он мог себе такое позволить.
И Антон рискнул подыграть:
— Как прикажете, товарищ полковник! Прикажете бояться буду трепетать. Прикажете не бояться и сесть с вами в машину, сяду бесстрашно!
— Изрядно сказано. — Полковник засмеялся сдержанным, интеллигентным смехом. Антон, слегка все-таки трепеща, прикидывал, не переборщил ли. Гриф достал золотой портсигар и закурил длинную папиросу. — Что ж, курсант Охотин… Приказываю вам меня не бояться. Приглашайте Девушек и располагайтесь в салоне. Я перейду к шоферу.
Полковник перешел на переднее сиденье и положил недокуренную папиросу в пепельницу. Иринка первая впорхнула в машину. За ней села Тамара, приговаривая:
— Такие автомобили мне нравятся, они по мне. Спасибо товарищ полковник.
— Лавр Самсонович. — Гриф обернулся и приветливо кивнул.
Антон спросил, продолжая комедию:
— Курсанта Шевалдина прикажете взять, товарищ полковник?
Самолюбие Григория подверглось трехсекундному испытанию. Губы его стали тоньше лезвия штыка, а подбородок квадратным.
— Садитесь, Шевалдин, — Разрешил полковник. — Я не такой страшный, как вы пропагандируете… Скажите Охотин, какие напитки вы собираетесь пить сегодня?
— Только лимонад, — ответил Антон.
— Так ли?
— Истинно так, — уверил Антон. — У меня режим.
— Да, да, — припомнил полковник. — Я заметил, что с вами что-то происходит. Были вы средним курсантом, если не принимать к сведению вашу самодеятельность, которую я, кстати сказать, не совсем приветствую, а теперь у вас вырисовывается характерное лицо… Это хорошо. Каждый должен иметь свое лицо. В таком коллективе интереснее жить. К чему вы стремитесь?
— Попробую объяснить… — затруднился Антон. — Ну, конечно я стремлюсь стать чемпионом по боксу, но это не совсем точно. Это не цель… Я стремлюсь жить так, чтобы у меня не было ни одной свободной минуты, — сформулировал он, наконец, недостижимую мечту.
— Понимаю, — доброжелательно кивнул полковник и опять рассмеялся сдержанным интеллигентным смехом. — Широко замахнулись. Эдак вам военного поприща не хватит. И у нашего министра бывает свободная минута.
Машина медленно, рывками пробиралась сквозь толпу, забывшую про правила уличного движения. Люди смеялись и кричали, но слов в общем шуме не было слышно. Они размахивали руками, бросали в машину бумажные ленты, цветы и конфетти.
— По-моему, это не те слова, Лавр Самсонович, — сказала Тамара. Она совершенно не боялась полковника и разговаривала с ним на равных. — В нашем доме живет дамский сапожник Семеныч. Вот у кого нет свободной минуты. Он раб молотков и колодок. Он и сейчас, наверное, стучит молоточком. При чем тут министр? Давно сказано, что неважно — кем быть, важно — каким быть.
— Хороший дамский сапожник — это почетная судьба, — согласился полковник Гриф. — Но каждому свое дело. Пусть Охотин стремится к самому большому, к тому, что на грани недосягаемого. Незачем ему добиваться совершенства в… куплетах.
— Это тоже верно, — грустно сказала Тамара. — Сейчас все научились так убедительно высказываться, что и не найдешь неправого. Все друг друга оспаривают, и все правы. Сколько образованных голов, столько и непреложных истин. О, как мне хочется выплыть из этого моря уверенностей на какой ни на есть пустынный островок сомнений! Отдохнуть, подумать самостоятельно, понять, что к чему, найти зерно…
— Никто вам не поможет, Тамара, — мягко сказал полковник. — Поиски зерна — это дело индивидуальное.
— А вы в чем нашли зерно? — спросила Тамара.
Антон подумал, что полковник обидится на такой нахальный вопрос, но тот охотно ответил:
— В содействии соблюдению порядка. Это не от должности, это убеждение. Добиваться от людей сознательной дисциплины. Это участь раба — соблюдать порядок под страхом наказания. Конечно, вы сейчас скажете, что порядок не может быть целью. Согласен. Но он наверное и незаменимое средство. Пусть пороха мне не выдумать, но я найду себя в том, что сделаю ступку, в которой новый Бертольд Шварц будет толочь свои реактивы. Разве он выдумает порох без моей ступки? — полковник сдержанно улыбнулся. — И не надо расстраиваться, Тамара. Надо работать. Каждое деяние благо, а жизнь сама приведет человечество к великим рубежам.
Полковник высадил их у Арбатской площади, и черный ЗИЛ укатил на своих белых шинах в глубину Гоголевского бульвара.
Подошел, расхлестывая руки, длинный тип в расстегнутом пальто, с самым большим и красным бумажным цветком в петлице. Тип был слегка пьян. Он полез обниматься.
— Здорово, кореша! У меня тоже зад в ракушках, пятнадцать лет служил на крейсере «Петропавловск» имени Кирова!
От псевдоветерана решительно отвязались.
Поехали на Кривоколенный; Анну Палеологовну не застали, она уехала на концерт. На столе белела записка. Григорий прочитал:
— «Дорогие Иринка, Тамара, Антоша и Гриша! Поздравляю вас с праздником и крепко целую. На столе конфеты, это вам подарок от меня. Желаю вам много радости в праздничный вечер. Ваша…эт се тера..» Нашла мать, что дарить просоленным морским волкам! Дорогие Иринка и Тамара, лопайте подарок. А ты, маэстро, садись за фортепляс и сообрази что-нибудь зубодробительное. Кончилась служба, начинаем петь и веселиться.
Антон сел за фортепьяно и для начала изобразил глиссандо слева направо.
14
А тем временем у ограды Лихопольской казармы стоял сердитый мичман Сбоков и думал о несправедливом устройстве такой жизни при которой всякие Антоны Охотины ездят на ЗИЛах с белыми шинами, а ему, курсанту пятого курса в чине мичмана и в должности старшины роты, отличному службисту и добросовестному учащемуся, придется сейчас полчаса ногой махать до троллейбуса, долго и нудно ехать на этом неторопливом транспорте до станции метро «Сокол».
Людей на аллее не было, облупившиеся за лето лавочки пустовали, и в воздухе царила мирная тишь. Только пташки-воробышки перечирикивались друг с дружкой, путешествуя с веток наземь и обратно. Если бы мичман умел печалиться, ему стало бы печально, но мичман умел только сердиться.
Внезапно дорогу ему перебежала мышка. Что-то дрогнуло в бронированной душе мичмана Сбокова. Он хотел было, несмотря на свои чины, догнать мышку, но тут, взглянув вперед, увидел женщину, которая сидела на лавочке сгорбившись, положив лицо в ладони рук.
Вот и прекрасно, подумал мичман, сразу забыв про мышку но автор допускает, что именно мышка, задев в душе недовоспитанную струнку, и явилась причиной всех последовавших его мыслей.
Вот и прекрасно, подумал мичман. Судя по позе этой женщины, ей сегодня не повезло, жизнь обошла ее радостью. Почему бы не воспользоваться этим обстоятельством — в позитивном, конечно, смысле. Сейчас мы познакомимся, поделимся огорчениями, и, может быть, два минуса, помноженные друг на друга, дадут положительное произведение, как и полагается по законам математики. Может быть, эта женщина добра и не капризна. Может быть, она красива, и это будет очень кстати, потому что Нина отбилась от рук, много о себе понимает и вообще не годится в жены офицеру, которому суждено провести первые годы службы в какой-нибудь ягельной пустыне на берегу холодного моря, куда и в июле не окунешься без приказа непосредственного начальника.
Что такое любовь, думал мичман, и есть ли она в природе, и не выдумка ли это бездельников, которые, вместо того чтобы умножать материальное богатство общества или охранять его от жадных капиталистов, изводят на сопливые стишки дефицитный продукт бумагу?
Сказал же кто-то авторитетный, что нет незаменимых людей. Почему девушка, пусть даже Нина, должна обладать привилегией незаменимости? С философской точки зрения это абсурд, природа не столь расточительна, чтобы тратиться на создание уникальных экземпляров. Она все гонит валом: и звезды, и елки, и селедки, и девушек. Определить свое место в море можно не по той звезде, так по этой. И елку на Новый год можно нарядить любую, была бы помохнатее.
А жена? Разве у нее в природе особое положение? Добрая половина мужчин ходила бы в холостяках, если жениться можно было бы только на единственной девушке в мире…
Мичман поравнялся со скамейкой, где сидела, лицо в ладони, женщина. Она не услышала его шагов, и мичман громко сказал:
— Все советские люди празднуют и веселятся, а мы… вот так.
Женщина вздрогнула и подняла лицо.
Потрясенный, мичман Сбоков часто задышал раскрытым ртом.
Он не сразу поверил глазам.
— Ну, здравствуй, — сказала Нина. — Почему ты идешь последним?
— Я же увольнял народ, — разлепил, наконец, уста Дамир. — Пока доложил, пока что… И, вообще, я не торопился. Я не мог представить, что ты… Скажи мне, Ниночка, я не сплю?
— Ты спишь только в часы, отведенные для сна распорядком дня, — сказала Нина. — Так что не сомневайся. Это в самом деле я.
— Правда. — Дамир заулыбался, позабыл давешние предательские намерения и стал испытывать нечто близкое к блаженству. Рассудок затуманился этим чувством, и некоторые несообразности ситуации от него ускользнули. — Как это ты догадалась приехать? Я уже стал думать о тебе всякое, что я тебе надоел и так далее. Почему ты хоть телеграмму не прислала?
— Мне не оставили адреса, — сказала Нина.
— Ниночка, но ты так сердито разговаривала со мной по телефону перед отправкой!.. Почему ты ждешь на лавочке, а не подошла к воротам нашей казармы?
Нина поднялась с лавочки.
— Хватит «почему». Хорошо, что хоть лавочка нашлась поблизости. Пойдем, я хочу согреться и поесть.
— Тут недалеко ресторан Речного вокзала, — сказал Дамир. — Между прочим, нашего брата там кормят бесплатно.
— Мне надоели вокзалы, — сказала Нина. — И не беспокойся, у меня есть деньги.
Теперь ехать в тряском троллейбусе, а потом давиться в метро стало еще обиднее, и Дамир, по мере возможности оберегая сурово молчащую Нину от давки, вспоминал ушлого курсанта Охотина с удесятеренной ненавистью. Увез, злодей, своих девиц на ЗИЛе, а его начальник с невестой (раз приехала в Москву, какие же могут быть сомнения!), начальник с невестой — нате вам!..
На улице Горького мичман норовил юркнуть в столовку попроще или в ресторан «Якорь», тоже выглядящий недорого, но Нина морщилась, мотала красиво причесанной головой и довела его до «Арагви». Мичман всполошился, что после обеда в «Арагви» у него не останется денег даже на чистильщика. Он решил сказать, что пообедал на службе, и ограничиться легкой закуской. Но пока он мусолил меню, Нина оглядела себя в зеркало, привела, что надо, в порядок, потом отобрала у него волюм и быстро, не справляясь у мичмана о его вкусах, перечислила официанту заказ. После такого поступка мичман решил вообще пока не заикаться о своих средствах, но как-нибудь потом истратить их на девушку ловко и шикарно.
Скоро официант принес лобио, миноги и телиани. Нина откинулась на спинку стула, печально созерцая, как Дамир кушает фасоль и старается не выдать, что последний раз ел в четыре часа утра. Лицо ее порозовело, глаза оттаяли и затуманились теплым.
Она спросила:
— Дамир, как ты ко мне относишься?
— Лучше невозможно, — не раздумывая, отрапортовал мичман.
После двух рюмок водки ему стало легко. Аллах с ним, с курсантом Охотиным. Пусть ездит на ЗИЛах с белыми шинами, покоряет девочек, морочит головы своей самодеятельностью и прославляется стишками и боксом, в котором, будем надеяться, Коля Колодкин не даст ему очень уж прославиться. А Нина небось сидит в ресторане «Арагви» с мичманом Сбоковым, а через год будет встречать лейтенанта Сбокова из похода на деревянном причале под черными башнями базальтовых скал.
И будет у лейтенанта Сбокова уютный дом, и он пойдет туда с красивой женой, а другие офицеры, его сверстники, отправятся в какие-нибудь «Рваные паруса».
Может быть, Нина прочла эти мысли, потому что она спросила:
— А когда я буду далеко, у тебя появится желание поразвлекаться с другими женщинами?
Распаленный мечтаниями Дамир воскликнул:
— Никогда! Надо быть верным одной. Что это за военнослужащий, который кидается на всякую юбку?
— Я говорю не о всякой юбке, — поправила Нина. — Я имею в виду очень прелестную юбку.
— Будь она хоть какая угодно экстра! — поклялся Дамир. — Знаешь, как я заметил, женщины мешают службе. Из-за них много неприятностей. Чтобы успешно служить, надо иметь верную жену, уважать ее и не обращать внимания на прочих женщин.
— Это очень правильно, — сказала Нина с грустью в голосе. — Боже мой, как неаппетитны твои истины!.. Когда вы уезжаете?
— Завтра вечером, — сказал Дамир. — Но я вот что хочу пояснить. Разве только мои истины неаппетитны? Всякое слово «нельзя» звучит неаппетитно. Человек так уж устроен, что он все время хочет разлагаться. Надо пересилить стихийность натуры, воспитать себя и полюбить подчинение — правилам, приказам, начальникам. Курсанты говорят, что я люблю командовать. Ерунда и непонимание моей сущности. Люблю подчиняться! Командовать трудно, хлопотно и неинтересно. Но и командую я безупречно, потому что я знаю психический механизм подчинения. Я знаю, что нужно сказать человеку, чтобы он мне подчинился. Вот какая здесь математика, — молвил довольный Дамир.
Наверное, Нина не слушала его.
— Я поеду сегодня, — сказала она. — Надо купить билет… Что ты намерен делать вечером?
— Что хочешь, — сказал Дамир.
— Хорошо, — отозвалась Нина. — Тогда пойдем в театр. На что-нибудь страшно веселое. Будем веселиться, да?
— Достанем ли билеты? — усомнился Дамир.
— Да, да, билеты, — заторопилась Нина. — Доедай свое мороженое, и едем на вокзал.
Билет они купили довольно свободно. Мало кто уезжал из Москвы седьмого. С театральным билетом оказалось сложнее. Лишь около шести часов вечера Дамиру повезло в театральной кассе у Арбатской площади. Зашел длинный тип в распахнутом пальто с самым большим и красным бумажным цветком в петлице. Он везде растыкивал свои руки, и в одной руке белели билеты. К нему бросились двенадцать желающих, но длинный тип указал на Дамира:
— Кореш, приветик! Я пятнадцать лет служил на линкоре «Севастополь» имени Буденного.
— Очень приятно, — сказал Дамир, испытывая брезгливое отвращение трезвенника к выпивохе. — Куда билеты?
— На комедию! — провозгласил тип.
И Дамир обрадовался, потому что Нина хотела именно что — то веселое.
— Что за комедия? — все же спросил Дамир.
— Божественная! — тип зажмурился и потряс головой. — Сам бы сбегал, да ребята встретились, приглашают. А у меня характер мягкий, не могу отказать хорошим людям.
Дамир заплатил три шестьдесят, забрал билеты и на прощание разъяснил типу, что кораблей «имени» не бывает.
Дамир пошел на Арбат искать Нину, сомневаясь, не дал ли он маху. «Божественную комедию», судя по слухам, сочинил какой-то древний. Весело ли будет на этом спектакле современной девушке?
Но она обрадовалась и не обидно пояснила Дамиру, что эту «Божественную комедию» сочинил вполне современный автор, и сочинил очень неплохо. Дамир мысленно поблагодарил длинного типа.
Они пришли в театр, и Дамиру стало весело с самого начала спектакля. Пьеса захватила его, и он почти сразу понял, что боги и ангелы здесь ни при чем, а имеется в виду совсем другое. Когда на сцене появились почти голые Адам и Лилит, он опасливо глянул на Нину: не зажмурилась ли она от такого неприличия и не влетит ли ему потом за то, что привел на бесстыдное представление. Нина смотрела во все глаза и смеялась. Дамир успокоился и вскоре перестал обращать внимание на наготу. Пьеса была опять-таки не о том.
Объявили антракт, и они вышли в коридор, и Нина все еще улыбалась и была доброй к Дамиру. Она спросила его:
— Наверное, ты хочешь курить?
Дамир хотел курить, но он тоже стал добрым от пьесы и от близости Нины, и он сказал, что лучше пойти в буфет, понимая, как противно будет девушке дышать махровым' воздухом курилки. Они сели за столик, и Дамир собственным ножом открыл лимонад, потому что официантки метались как спасающие имущество погорельцы. Потом он сходил к буфетной стойке и доблестно, без очереди добыл коробку конфет.
— Спасибо, — сказала Нина и стала есть конфеты и пить лимонад.
Они сидели, кушали и пили, поглядывая друг на друга. Совсем как два голубка у кормушки.
— Ты милый, когда молчишь, — сказала Нина.
— Да, — отозвался Дамир смущенно. Он не привык к ее похвалам. — Мне бы еще роста чуть побольше. А то ты едва не выше меня. Тебе неудобно от этого?
— Это не главное, — сказала Нина. — Может быть, ты еще подрастешь. Посмотри, вон идет моряк в такой же форме, как у тебя, а с ним девушка на голову выше. И ничего неудобного.
— Это наш, — узнал Дамир. — Гришка Шевалдин с третьего курса. Разгильдяй и ядовитый болтун, но хитрый. С поличным не попадается. Ты его однажды видела на вечере.
— Не помню, — сказала Нина. — Ах, помню… В тот день когда…
Она увидела, как к хитрому разгильдяю Гришке Шевалдину подошел Антон с той девушкой, которая встречала его у старинной казармы, с поразительно красивой девушкой, из-за которой, наверное, она сейчас не с Антоном. Весь путь от Ленинграда она думала, как он изумится и обрадуется и как им хорошо будет вместе в праздник.
Что ж, добрый плод познания вырастает на корявом стволе опыта. Больше с ней в жизни такого не случится…
Антон увидел ее… и замер на месте, и побледнел еще больше, чем Нина, и хорошо, что Григорий вынул у него из пальцев мороженое.
Заметив, что Антон увидел ее, Нина крепко взяла Дамира подруку, придвинулась к нему и, касаясь волосами его лица, сказала:
— Не будем с ними встречаться. Пойдем в зал.
Антон не узнал только, что Нина проплакала всю ночь в поезде. Из-за того, что она, никогда ни в кого не влюблявшаяся, внезапно влюбилась в Антона так без памяти. Из-за того, что обманулись ее надежды. И еще из-за того, что Дамир, противный своей уверенностью, по-хозяйски поцеловал ее на вокзале перед отходом поезда.
«Никогда никого не буду любить, — думала она, плача, никогда ни за кого не выйду замуж, я их всех презираю…»
А скажите, что ей оставалось делать?