Ты лежишь здесь, передо мной, в этом белом саване... ты, мой отец... Как ты мог? Я любил тебя. Любил больше всего на свете. Я гордился тобой. Лгал ради тебя... "Знайте, мой отец..." Я много рассказывал о том, что было в тебе хорошего и достойного подражания, но иногда я преувеличивал твои достоинства и меня не мучила совесть. "Он просто еще не проявил себя до конца, потому что слишком простодушен".
Да, ты был простодушен. В детстве, совсем маленьким, я боялся тебя, потому что ты был строгим. Я испытывал страх и восторг. Ты никогда не обманывал меня, как это делают другие, разговаривая с детьми. Ты говорил со мной, как с мужчиной, которого хотел бы видеть в своем сыне. Да, отец, ты разговаривал со мной, как с другом.
Твои слова приводили меня в восторг и повергали в уныние. Если ты отдалялся от меня, я испытывал такое же чувство, как в цирке после выступления отчаянного воздушного гимнаста или клоуна в белом атласе, который пронзает собой огненное кольцо.
Ты тоже пронзал, словно огненное кольцо, мое сердце, мою жизнь, мой мир — все, что полыхало вокруг меня.
Как ты мог так поступить со мной? С тем, для кого ты всегда являлся идеалом справедливости, путеводной звездой!
Да, ты был путеводной звездой для своего сына, отец... Мать закрыла глаза, когда, войдя в комнату, я сорвал с твоего лица покров. Я бросился к тебе, хотел увидеть тебя, хоть как-то ощутить твое присутствие, прочесть что-то на твоем, знакомом мне лице... Но ты был не ты. Но разве ты раскрывал передо мной свое лицо при жизни? Разве я не знаю теперь, что не всегда был откровенен со мной до конца?
Я знал, что мой приятель, которого я считал своим другом, не врал и отнял у меня моего отца. "Прости. Я думал, ты знаешь. Я никак не предполагал, что ты так близко примешь это к сердцу. ." А как же я должен был это принять? Тебя отнимали у меня, похищали... не возводили на пьедестал, возвеличивая — я всегда смотрел снизу вверх, когда разговаривал с тобой, — а низвергали куда-то вниз, гораздо ниже меня. Мне хотелось закричать: "Мой отец! Он тонет!.." И вот теперь я впервые в жизни должен склонить голову, чтобы увидеть тебя. Должен шевельнуть рукой, чтобы открыть твое лицо и найти тебя. Но не нахожу. Это не ты.
Неужели это мой отец? Неужели это его разбитое, мертвенно бледное лицо, вызывающее не отвращение, нет, а сострадание и боль? Неужели это его расплющенные губы, его фиолетовый лоб?
У тебя был рот. Ты любил ту женщину — твою жену — и любил мою мать. Родился я. Твоя голова была полна мыслей. (А может быть, твои мысли почернели со смертью. Они были такими возвышенными...) В твоих словах заключалось столько света! Боже, почему ты лгал?.. Мне, твоему сыну, лгал.
Ты носил меня на руках по площади. И мне, полусонному, твои руки казались сильными, неспособными меня выронить. Сквозь прикрытые глаза мне виделось вытянутое, как язычок, пламя фонаря. "Спокойной ночи, фонарь". Я был уже дома. Иногда ты ходил со мной к мессе. Ты сопровождал меня туда... Я стоял рядом с тобой на коленях и считал, что ты молишься с благоговением, складывал ладони, как ты, и смотрел, как смотришь ты. Как же ты мог? Почему не сказал мне: "Сын, я не..." Но разве я незаконный? А я сложил бы руки в мольбе, обратил бы свой взор к всевышнему, думая:"Вот мой отец, и он ждет. ."
Теперь я понимаю, почему в твоем взгляде было столько печали. Иногда я ходил тебя встречать. Как же я был горд! "Асис, зайдешь за мной к семи часам..." И для меня уже не существовали ни друзья, ни кино, ничего. Ровно в семь я уже ходил у подъезда, а швейцар говорил мне: "Входи, входи..." (Мой отец читает здесь лекции. Это часть его жизни. Я не хотел посягать на нее.)
Я готов был идти с тобой по длинному коридору вечно... Я становился взрослее, когда шел по этому коридору. Моя тень казалась мне маленькой, но потом я замечал, как наши шаги сравниваются, звучат в унисон, и мы шли нога в ногу. Твоя серьезная, гордая улыбка подбадривала меня. "Это мой сын. За мной зашел сын". Они говорили:
— Уже взрослый мужчина...
Но, может быть, они произносили это как-то странно? Может, им было известно, что я?..
Но тогда я ничего не подозревал, и сердце мое готово было выпрыгнуть из груди от счастья. На улице ветер дул нам в лицо.
Однажды мы вдвоем возвращались домой, подставив ветру лица, заложив руки в карманы.
Ты взглянул на меня, рассмеялся и сказал — то был твой голос, родной для меня голос: "Пойдем пешком?" И не стал ждать ответа, потому что увидел, как радостно встрепенулись мои глаза. Мы шли — ты и я — навстречу ветру, а в спину нам дул ветер с гор, пробирая до костей, и поглядывали друг на друга, таинственно улыбаясь.
По-моему, я с самого своего рождения знал, какова жизнь. Родился, уже зная ее. А может быть, все рождаются, зная ее, только подбирают нужные слова, чтобы приспособится к ней. Два года назад я читал в твоем взгляде спокойный вопрос: ты всматривался в меня изучающе. Я это чувствовал. И очень смутился, когда ты задал мне тот вопрос. Не из простого любопытства.
"Мальчик почему-то мало спит, быстро растет. ." Ты смотрел на меня, сидя вот в этом мягком, зеленом кресле, повернутом к лампе. Мать сказала это без всякого умысла. И мы сразу же, молча, подумали об одном и том же.
Я раскрыл тебе свое сердце — оно было твоим, я доверчиво вверил его тебе, чтобы ты... О, это случилось в тот самый вечер, поздней весной, когда мы сидели с тобой на каменной городской стене, выходившей на улицу Десампарадос. Ты любил сидеть там с матерью и смотреть вдаль, в глубь ночи. С самого детства я видел вас там с балкона столовой. Я хватался за железные брусья и просовывал сквозь них ноги в пустоту. Тогда он не падал... (Ах, балкон! Ему нет названия!) Позже, когда я возвращался из коллежа, мама уходила в дом, и ты всецело принадлежал мне. Мы сидели с тобой на каменной стене до самых сумерек.
В тот вечер мы сели рядом, я что-то сказал... Мой голос вспугнул какую-то влюбленную парочку внизу под стеной, и, потревоженная, она удалилась. Я, между прочим, заметил тебе это, и мы заговорили о жизни. Ты ни о чем не расспрашивал, а очень деликатно управлял моим любопытством. Теперь-то я понимаю, как умело ты вел разговор. Твои слова были чисты, спокойны... Я знал, что другие мальчишки изводят себя вопросами, хотят все знать — и не только из любопытства, — читают об этом и потом украдкой грешат. Но ты рассказал мне всю правду так естественно и возвышенно, что во мне не пробуждались дурные склонности и порочные желания.
Твой жизненный опыт развеял мои сомнения, и никому из нас не казалось, что свершается нечто значительное, важное. Ты оправдал жизнь, доказал мне, что она имеет смысл, и поддержал меня в самых моих возвышенных устремлениях. Сумел убедить прежде всего словами, а не фактами.
Вот каким ты был. Нет, таким ты не был. Ими был? Или ты всегда прятал свое истинное лицо, когда разговаривал со мной?
Лучше умереть, тысячу раз умереть и быть погребенным глубоко под землей, чем слышать чудовищную правду!.. Умереть подле тебя, глядя на тебя, чувствовать легкое прикосновение материнских рук... Мать? Да, это мать! Ты сделал ее моей матерью. Не имея на то права. Я говорю тебе эти горькие слова, потому что они причиняют мне боль. Вы произвели меня на свет, не имея на то права.
Но я целую тебя. Ведь я не додал тебе столько мелких поцелуев, потому что твоя любовь выражалась в мужских объятиях, легких прикосновениях губами к моему лбу и моих губ к твоим вискам... Теперь я целую тебя, как поцеловал бы брата, товарища, несчастного, кого-то, кто упал и может причинить мне страдания. Мне больно от того, что я должен тебя прощать.
Она вложила тебе в руки четки, одела в саван и украсила цветами. Распахнула настежь окно, потому что ты любил светлый, ясный горизонт и аромат цветов... Она тоже страдала, но если бы она не... Если бы она отказалась... И вместе с тем я не хотел бы не жить. А тем более не быть твоим сыном, отец... Я не хочу верить тому, что ты такой и что тебя такого уже не будет. Если бы я тебе сказал...
Теперь я понимаю, почему ты поместил меня в коллеж подальше отсюда. Какое завидное упорство! "Отец, в Мадриде я буду ближе к вам". А ты, не глядя на меня ответил: "Нет, сын". Ты боялся, как бы кто-нибудь не рассказал мне об этом.
Но мне рассказали, потому что всегда находятся люди, готовые причинить тебе боль — хотя эту боль мне причинили невольно, — принести ее с собой за многие километры, пока она не коснется своей жертвы. Одним словом, рассказали. Сначала у меня было такое чувство, будто меня изничтожили, но потом я пришел в ярость и с кулаками набросился на мальчика, который это рассказал. Он даже не защищался, только заплакал. Должно быть, его охватил ужас при мысли, что он стал апостолом зла. Если верить его словам, то он любил меня сильнее всех и просто хотел немного отдалить от моего отца. Я рассказывал ему о тебе с таким жаром, с таким неистовым восторгом. Все то, о чем я никогда не сказал бы тебе, я говорил о тебе другим. И даже присочинял иногда, чтобы сделать тебя еще лучше. Потому что в тебе таилось много такого, о чем можно было лишь догадываться, не имея на то оснований. И я их придумывал.
Он отнял у меня веру и дружбу. Когда я устал бить и увидел кровь, стекавшую по его губе или из зубов, я упал на кровать в нашей каморке, и он мог бы уйти. Но он не ушел. Он по-прежнему смотрел на меня, кровь стекала по губам, а слезы размазались по лицу. Я не попросил у него прощения, не смыл кровь с лица, хотя там стояли умывальник и кувшин с водой, и мне не стало легче от его слез.
Я почувствовал себя опустошенным, как голая степь, лишенным жизненных соков, нежности добрых или злых намерений. Пустым, совершенно пустым... Таким я стал. Вот что ты сделал со мной. Все ложь! Все твои слова — ложь, потому что ты сам был лжив. Я потерял также веру в бога, которого почитал. И стал думать, как бы сбежать из коллежа, от тебя, от той жизни, о которой мы с тобой мечтали.
И вот ты снова вселил в меня боль. Это раздвоение... Я понял, что любил тебя, как не любил никогда, понял, что другого отца мне не надо, что я отдал бы за тебя свою жизнь, отрекся бы от своего отступничества, от своей утраченной веры, только бы сохранить тебя. Неумолимый.
— Произошел несчастный случай. С твоим отцом. Очень тяжелый.
Все тот же мальчик стоял там, словно покусанный пес. "Кто вам разбил нос? Кто побил вас?" — "Я ударился об дверь". И оттого, что он был таким расстроенным, я обнял его и сказал:
— С моим отцом... несчастный случай... Молись, чтобы все обошлось, а я поеду.
Лицо его преобразилось, и тут же, сложив в мольбе руки и устремив глаза вверх, он спросил: "Святой отец, можно я буду молиться целый час?" Пусть он узнает — а может, он уже знал, — что мой отец умер. Пусть преклонит колени, как преклоняю их здесь я. Во имя моего отца, которого у меня отняли он и смерть.
Я не поцеловал свою мать. Прости меня. Не могу. С тобой я могу говорить, а с ней — нет.
И мне очень жаль. Но она не пробудила во мне эту жалость. Да и разве можно любить мать с сожалением?
Она здесь, рядом со мной. Я чувствую, как она дрожит, пока я, облокотясь о край гроба, смотрю на тебя и не могу отвести глаз, целую твой белый саван, от которого исходит странный, резкий запах, бьющий в нос, или до боли прижимаюсь лбом к изгибу твоего локтя.
О чем она думает? Ведь думает же о чем-то, потому что я не поцеловал ее, ничего не сказал ей. Прости, отец, если ты ее любишь... Я хочу быть твоим — твоим сыном во что бы то ни стало.
Тогда почему ты утаил от меня это? Я знаю, ты сумел бы найти для меня подходящие слова, чтобы все объяснить, как умел только ты, серьезно и вместе с тем доверительно. Как бы мне ни было трудно, я бы поверил тебе. Наверное, именно об этом ты думал, когда я ловил на себе твой взгляд.
Чего ты ждал? Именно ты должен был рассказать мне об этом, и никто другой. Тогда я не переживал бы так жестоко... вернее, переживал бы... но уже не думал бы, что ты меня обманывал...
Нет, нет! Ты никогда не лгал. Ты никогда не лгал мне. Всего лишь одно слово!
Я внебрачный сын, над которым смеялись, когда разговаривали между собой, вслед которому качали головами старухи. Вот чем ты меня наградил. В коллеже учился сын одной... не хочу называть ее плохим словом: она ведь мать. Но она была дурной женщиной. Его мать... Однако она платила за обучение сына в коллеже, навещала его по воскресеньям. А мы глазели на нее с подозрением, разинув рты от любопытства. От нее пахло дешевыми духами, которые потом еще долго носились по коридорам. И мы, мальчишки, переглядывались, а наши уши горели. Какое бесстыдство!.. Потом каждый из нас норовил наградить его каким-нибудь ярлычком... Он подбирал мячи, когда мы играли, был для нас козлом отпущения... Должен был просить у нас пощады. Но за что? В чем он был виноват?
Теперь мне придется идти рядом с ним в одной тесной шеренге, смотреть прямо в глаза, если посыплются смешки, появятся рисуночки, а если начнется потасовка, никогда не отступать, иначе они разъярятся и правда прорвется наружу. А я убью первого, кто посмеет назвать имя моей матери...
Тот мальчик теперь тоже знает. Сейчас, наверное, все уже знают и говорят себе: "А он-то рассказывал нам о своем отце..." И сын той женщины, дурной женщины, почувствует себя не таким одиноким.
Мать Рафаэля сказала ему однажды:
— Не водись с ним, потому что его мать...
Потом не будешь знать, как от него отделаться.
И все мы считали это справедливым. Теперь это относится и ко мне.
Отец, если все это надо будет терпеть, если это мое наследие... (Твои дорогие разбитые руки... Сколько они сделали для меня! Ты меня ими брал, поднимал высоко-высоко, к самой лампе, и говорил: "Какой высокий мальчик!" Твои длинные, как флагштоки, руки фальсифицировали мой рост трехлетнего ребенка. Если это мое наследие, отец, я принимаю его. Про меня уже не скажут: "Мальчик мало спит. Почему-то быстро растет". Теперь у меня есть все основания не спать при закрытых шторах, впитывая в себя ночь, и я уже перестал расти внутренне. Потому что тот, кто помогал этому росту, умер. Еще несколько дней назад он жил, и кто-то пришел от его имени, положил мне руку на голову и сказал: "Хватит расти. А то упрешься головой в небо."