Дверь была приоткрыта. В иных квартирах двери распахивают настежь, чтобы не чувствовать себя слишком изолированными, обособленными, в заточении.

Эта же квартира, до сих пор ревниво оберегаемая, раскрывает свои двери, позволяя в скорбные для себя часы каждому вторгнуться в свою интимную жизнь, теряя право собственности на мебель, портреты... Тиканье часов звучит фальшиво в доме, где для кого-то уже не существует времени.(Неуемное сердце бьется в такт качающемуся маятнику, отсчитывая минуты жизни. Она сдерживает биение сердца рукой, проходя мимо часов. "Почему не остановили эти часы?" Разве кто-нибудь способен остановить биение своего сердца только из деликатности? Часы взрываются, громко отбивая время. И нам стыдно друг перед другом.)

Каждый, кто приходит, сразу замечает, насколько обезличенными, заброшенными стали вещи. Какая стремительная, враждебная сила! Близкие люди, жившие рядом с тем, кто уже покинул этот мир, подавлены горем, бесцельно бродят по квартире, без устали повторяют, как все произошло... Громко отдают распоряжения, не обращая внимания на посторонних — свидетелей разрушения самого сокровенного, — а кто-то уже протягивает ключи, связки ключей, которыми до вчерашнего дня запирали то, что хотели скрыть или уберечь от постороннего взора.

— Посмотри у него в ящике...

В таких квартирах царят полумрак, спертый воздух, запах увядших цветов и едкий дым горящих или только что погашенных свечей, зажатых в пальцах тех, кто еще способен зажигать...

Кто-то идет по коридору, протягивая руку для пожатия или подставляя щеку для поцелуя тем, кто приходит. Жизнь, жизнь! Она бурлит в жилах множества людей: они говорят, двигаются...

Откройте двери! Пусть входят живые, пусть окружают нас, пусть согреют своим теплым дыханием холод этого визита... Пусть вокруг нас звучит их говор, а кто-то даже засмеется. Этот смех режет слух, но приносит облегчение. Пусть смеется, чтобы с негодованием заглушить этот вопль, в который превратилась наша душа, вопль, который пронзает нас насквозь и рвется наружу.

Ретивая подруга скажет:

— Давай помолимся...

Но мы еще не смирились со смертью, еще не готовы произносить молитв, положенных в таких случаях; наша душа только один сплошной вопль, ни к кому не обращенный, но вполне определенный, — а кто-то уже вкладывает нам в руки четки, и мы повторяем слова, которые звучат то тише, то громче, то воспламеняются, то угасают. Реагирует лишь плоть. Разум отказывается понимать, испепеляет любые доводы, доискивается, требует. А душа вопиет. Уже потом она застонет, будет казнить себя, просить передышки... Еще пять минут. . Всего пять минут. . Эти лишние пять минут, о которых мы молим — последнее желание обреченного, — необходимы нам, чтобы успеть сказать или сделать то, чего не успели сказать или сделать тем, кто теперь покинул нас.

У живых людей — и тех, кто приходит, и тех, кто уже пришел, — находятся для нас слова неожиданные, искренние, невразумительные. Никто не посмеет солгать перед лицом столь неприкрытой, очевидной правды. А если кто-нибудь и пытается украдкой протащить ложь, то тут же со страхом опустит взгляд на окоченевшее тело покойника, словно в нем еще сохранилась сила, способная опровергнуть эту клевету и дать ей отпор.

Откройте двери, ради всего святого... (Кто находился рядом в минуту его смерти, боязливо отводят взгляд в сторону, чтобы не видеть покойника, который лежит среди них безучастный ко всему.)

Откройте двери! Пусть я уйду, пусть придут другие, тяжело дыша, но с живым дыханием, живым лицом, живыми глазами, руками.

Дверь квартиры Вентуры была приоткрыта. Дверь темного полированного дерева, ставшая матовой от постоянного мытья. Какой-то величайший покой, безмолвие, почти смирение исходили из этой слегка приоткрытой двери.

Кто-то осторожно наблюдал за ними в глазок. Эсперанса почувствовала странную слабость.

"Мне следовало бы позавтракать. Недостает еще, чтобы у меня закружилась голова. Нет!"

Фройлан толкнул дверь и вошел первым, догадавшись о минутной слабости Эсперансы.

Служанка, подсматривавшая в глазок, отпрянула назад и оказалась прямо перед ними. Она едва пролепетала:

— Извините.

Видно было, что она сильно напугана. Зрачки ее глаз округлились почти во всю ширь радужной оболочки. Эсперанса заметила, что та обута в альпаргаты на босу ногу, и невольно подумала: "Одна служанка на все случаи жизни".

Это наблюдение придало ей силы. Вентура... глупый! Вот, оказывается, как он жил.

— Проходите внутрь.

Служанка кивнула в сторону коридора, прижав руки к переднику. Она явно ждала их по чьему-то поручению, чтобы встретить и проводить в комнату. Фройлан подумал: "Она боится покойников".

Очевидно, служанка дожидалась их, подсматривая в дверной глазок в надежде, что они вот-вот придут. Или же это занятие успокаивало ее, поскольку на лестничной площадке и на самой лестнице господствовал обычный покой, не имевший ничего общего со смертью, и служанка как бы находилась в квартире, но вместе с тем и нет.

После уличного света в маленькой полутемной прихожей сначала ничего нельзя было разобрать. От женщины пахло жавелем. Какая-то неведомая сила подгоняла их в глубь коридора...

Оттуда лился холодный утренний свет. Пахло влажной древесиной, цветущим деревом. Чем дальше проходили они по коридору, тем настойчивее становился аромат цветущего дерева, полностью подавляя собой все остальные запахи. Пахло полевым кустарником, весенним деревом... Вздор! Изумление Эсперансы было столь велико, что она забыла о своем плохом самочувствии.

Двери комнаты и окно напротив нее были распахнуты настежь. Там стоял девственно-чистый воздух...

Эсперанса шла вслед за Фройланом. Она уже миновала большую часть коридора, как вдруг увидела, вытянув вперед шею, нечто такое, что заставило ее отпрянуть назад прежде, чем войти в комнату.

Она почувствовала острую боль, от которой у нее перехватило дыхание, и закрыла глаза.

"Печень", — подумала она.

Потому что никогда не призналась бы себе в том, что эта резкая боль исходила из самых глубин ее души.

Только бы не видеть. Только бы не видеть. Она крепко сжала зубы: "Я его законная жена".

В комнате никого не было. Все чисто, опрятно, окно открыто. Приятно пахло необыкновенной свежестью. Она увидела огромные охапки акации, покоившиеся на чем-то белом, на чем-то черном... Густые ветви с едва распустившимися гроздьями цветов свешивались из кадки на открытый гроб, обтянутый зеленым войлоком.

"Не здесь".

Но он был там. Фройлан уже стоял на коленях перед гробом. Эсперансу охватило негодование, сковал ледяной ужас перед таким, как ей казалось, богохульством, варварской издевкой, дикостью.

Гроб стоял прямо на ковре, и покойник лежал головой к двери, лицом к окну, словно его нарочно положили так, чтобы он мог любоваться открывавшимся перед ним видом. Фройлан, казалось, тоже был несколько обескуражен. Но терпим. Цветущие ветви акации, усеянные мелкими белоснежными цветами, проникая сквозь окно, обвивали тело покойника.

Страх и печаль Эсперансы сменились возмущением.

— Ты видел?

И тут же, пораженная какой-то внезапной вспышкой недоверия в его глазах, она невольно сделала то, чего клялась себе не делать: посмотрела на гроб.

Какой жестокий удар! Ей почудилось, будто все услышали этот невидимый удар, от которого у нее подкосились ноги. Теперь уже Эсперанса не смогла закрыть глаза. Фройлан поддержал ее под руку, и она механически поблагодарила его:

— Ничего, ничего. Спасибо.

Сокрушительные удары, наносимые ей изнутри, безжалостно топтали ей сердце, все ее существо, словно по ним скакал конь в своем необузданном галопе.

( — ...Я никогда не видел, чтобы ты плакала.

— Ты сам хорошо знаешь, что это неправда. Тысячу раз...

— То были не настоящие слезы, не настоящие... Ты даже в этом сдержанна, половинчата...

Я имею в виду настоящий плач, от которого надрывается душа, рвется на части сердце. Поверь мне, Эсперанса, даже если мы с тобой больше никогда не увидимся, мне приятно было бы знать, что ты когда-то плакала от всей души.

— Уж не из-за тебя ли?

— Я не такой эгоист. Ради тебя самой.)

Вентура как бы насмехался над ней со своего смертного одра. Она не могла видеть лица покойника из-под капюшона монастырского савана, в который его облачили, потому что лицо было накрыто льняным носовым платком. "Несчастный случай. Он умер в результате несчастного случая..."

Тихий, размеренный голос, должно быть, принадлежал ей. Льняной платок. Платок Вентуры... С мережкой по краям и прямой, угловатой латинской буквой "V" — начальной буквой его имени. У изголовья гроба не было ни распятия, ни свечей. Эсперанса уже собиралась встать: "Какое богохульство!" — но увидела, что пальцы покойного перевиты четками с маленьким серебряным крестиком, аккуратно уложенным на саване.

Руки положили одну поверх другой, чтобы силой не скрещивать закостеневшие пальцы. Но они не покоились умиротворенно, потому что были разбиты. Эсперанса увидела ободранные пальцы, синяки на суставах, подчерненных смертью, ушибленные ногти... Да, это был Вентура.

Вопреки всему она узнала бы эти искалеченные руки из тысячи других.

При жизни его пальцы были лихорадочными, длинными, с явно очерченными суставами и чуть загнутыми книзу ногтями.

( — Ты уверен, что у тебя нет жара?

— Да.)

Она почувствовала их горячее, одухотворенное прикосновение; именно горячее и одухотворенное — оба эти качества были присущи и самому Вентуре.

— Мне хотелось бы, чтобы наши супружеские отношения вылились в настоящую дружбу.

Эсперанса не знала, как ей реагировать на его слова, ибо считала их неравнозначными. Она понимала, что красива, желанна, и слово "дружба" задело ее.

Ей пришлось теперь напрячь всю свою забывчивую женскую память, чтобы в этих несчастных, разбитых пальцах узнать те выразительные, одухотворенные...

Ее успокаивало то, что лицо его было закрыто и повернуто слегка вправо: так он обычно спал. Но вдруг эта, столь хорошо знакомая ей интимная поза, набожно сложенные руки, утопающие в цветах нижняя часть тела и ноги внушили ей мысль: "Это сделала та женщина".

Из любви к нему? Или просто понимала, что должна прийти его законная жена?..

Интересно, какая она?

Дядя Фермин мог бы ответить ей на этот вопрос в тот день, когда они заговорили о ней.

Дядя Фермин знал обо всех. И обладал удивительной способностью вникать в чужие дела.

— Окрутила его одна. Он доверчив как ребенок, а ведет себя... — завела разговор Эсперанса, подтачивая пилкой сломанный ноготь и украдкой поглядывая на дядю. Дядя Фермин заметил, что за ним наблюдают, и, окинув ее насмешливым взглядом из-под своих густых, нависавших над глазами бровей, сказал:

— Я их видел...

— Пощади меня... Ничего не говори о нем. Я его простила.

Дядя Фермин знал, что это была неправда.

— И хорошо сделала.

— Я переживаю из-за дочери. Знай я наперед, что он может выкинуть нечто подобное, не разошлась бы с ним. Изображать из себя верх порядочности, столько разглагольствовать... И потом поступить как все...

Дядя Фермин возразил ей, хлопнув себя по бедрам:

— Но это не так.

— А как же? Вступить в гражданский брак, зная, что церковь не признает его...

Она клокотала от бешенства, и ей пришлось замолчать, чтобы успокоиться. Наконец она овладела собой и продолжала:

— Я переживаю из-за девочки. — И, заглушая душившую ее злобу, добавила: — Такие мужчины, как он, хорошо не кончают. — И, не давая дяде вставить слово, спросила: — Так ты их видел? Надеюсь, ты с ним не поздоровался?

Дядя Фермин смутился:

— Но ведь он со мной поздоровался. А как бы ты хотела, чтобы я поступил?

Эсперанса закусила губу, боясь закричать на него.

— Из всех зол... Она еще не худшее... Эсперанса вскочила, точно ужаленная.

— Уходи!

— Но послушай... Я хочу сказать, что она не какая-то там дешевка. Насколько я понял, она его студентка. За ней не водится ничего плохого.

Эсперанса пулей вылетела из комнаты и тут же вернулась, держа в руке его шляпу.

— Уходи.

— Но, Эсперанса...

И так как в его голосе прозвучали нотки сочувствия, прервала его, вспылив:

— Все вы, мужчины, одним миром мазаны... Для вас нет ничего святого. Ты на его стороне... Ты, мой кровный дядя, не отвернулся от него и еще посмел заговорить о ней... Забыв о том, что моя дочь, дочь этого человека — твоя племянница.

— Эсперанса...

— ...Лучше бы ты дал мне пощечину. Теперь я нисколько не сомневаюсь, что ты его оправдываешь.

— Нет!

Держа шляпу в руке, багровый от негодования, дядя Фермин взорвался:

— Я не оправдываю его. Я его осуждаю. Но ты сама хотела все узнать, сама тянула меня за язык, а теперь тебе неприятно... Во всяком случае, она вовсе не дешевка и не хищница... Она еще совсем юная. Даже немного забавная. Самая обыкновенная девушка... Если хочешь знать мое мнение, то у него даже нет оправдания, потому что она далеко не красавица.

И он ушел, громко хлопнув дверью.

Теперь эта женщина, должно быть, нервничает у себя в комнате, зная, что Эсперанса находится здесь. А может быть, ей пришлось провести бессонную ночь, и она прилегла или же охвачена страхом, как и ее служанка. Да, наверняка она испытывает страх от того, что так живет. .

Эсперансу бросило в дрожь. Тот, кто умирает во грехе... "Боже, пошли мне благостную смерть.

Будь милостив ко мне..."

Очертания ног были невидимы под покровом белых цветов, таких же нежных, как цветы апельсинового дерева... Безумная! Безумная женщина!

Вентура сказал в суде:

— Было бы лучше, если бы мы с тобой никогда больше не встретились.

Знал ли он уже тогда другую женщину?.. Фактически можно сказать, они больше не встречались. Однажды только она увидела его в толпе пешеходов, переходивших улицу, пока дожидалась у светофора зеленого света, сидя в своей машине. Она была настолько ошеломлена и взволнована, что даже не повернула головы в его сторону, а упрямо смотрела на светофор. И только когда машина тронулась с места, быстро оглянулась и поискала взглядом его высокую, нескладную фигуру. Он был в непромокаемом плаще.

"Ненавижу его. Почему он не уедет отсюда? Куда-нибудь за тридевять земель. Если он меня увидит. ."

Она инстинктивно взглянула на себя в зеркало обратного вида. Улыбнулась: ей почти захотелось этого после того, как он прошел.

Если бы Вентура увидел ее, он бы вежливо поздоровался. Она в этом нисколько не сомневалась. Он был противником радикальных мер и изменил своим принципам лишь в тот раз, когда решил окончательно порвать с ней. Вентура бесконечно уважал чужое достоинство и становился непримиримым, когда кто-нибудь задевал его самолюбие. В таких случаях он замыкался в своей скорлупе и не замечал тебя, даже если ты находился рядом. С женщинами он всегда был любезным — в полном смысле этого слова: человек, достойный их любви. И эта его любезность трогала до глубины души. Эсперанса тоже не устояла перед ней.

Она знала, что, увидев ее за рулем машины, он повел бы себя, как и подобает настоящему мужчине: снял бы шляпу, улыбаясь слегка смущенно и натянуто. (А спустя годы, наверное, снимал бы уже шляпу, быстро проходя мимо, задумчивый.)

— Было бы лучше, если бы мы с тобой никогда больше не встретились...

Так сказал ей Вентура ледяным голосом, когда они стояли в коридоре суда. Он испытывал неловкость от того, что находится там. Веки его были воспалены от бессонных ночей, воротничок рубашки помят, глаза устремлены куда-то в сторону, чтобы не смотреть на нее и не смягчиться.

Казалось, ему донельзя все опротивело. И тем не менее он предложил ей:

— Тебя проводить куда-нибудь?

Ему не хотелось оставлять ее там одну, подвергая возможным насмешкам со стороны писаря и приставов.

Эсперанса не удостоила его ответом. Гордо прошла мимо: красивая, с алыми, как кровь, губами на бледном лице и горящими, точно угли, огромными глазами. Загадочная. Желанная.

Казалось, будто она таила в себе нечто большее, чем секс. Но она заблуждалась на свой счет. Ей не следовало больше обольщаться.

Доставая из сумочки ключи от машины, она почувствовала, что он вышел из здания суда. И догадалась, о чем он думал, пристально глядя на нее: "Настоящая Эсперанса та, что уходит от меня молча, жестокая, равнодушная, черствая". Она захлопнула дверцу машины. А он по-прежнему стоял у двери суда, но уже не смотрел на нее. "Женщина должна быть как вода. Женщина..."

Теперь он уже далеко от Эсперансы.

Запах акации был почти непристойным. Эта весна в комнате... Глупая женщина! Она знала Вентуру лучше других — она, его жена, единственная законная, — и все из ряда вон выходящее раздражало ее. Вентура осудил бы этот покой, царивший в комнате, как будто бы жизнь в доме продолжалась. И она, хотя бы из уважения к нему, должна была бы дать понять, что жизнь по меньшей мере омрачилась. Покойника надлежало положить головой к окну, с распятием у изголовья и большими свечами по бокам. А это неразумно распахнутое настежь окно...

Послышались чьи-то голоса. "Кто-то идет".

Эсперанса внутренне насторожилась. Щелкнул замок входной двери. Донесся тихий, размеренный голос. Но никто не вошел.

Фройлан склонился к ней:

— Присядь. Ты устанешь.

Она вдруг поняла, что действительно устала и совсем обессилела. Должно быть, Фройлан заметил это по лицу. Она оглянулась по сторонам, но не захотела садиться в эти мягкие зеленые кресла... кресла той женщины... Она оперлась на заднюю часть своих ступней и прислонилась головой к деревянным ставням. Ее душили слезы — слезы усталости, бессилия, унижения.

Особенно унижения. Она ощущала его не разумом, а сердцем. Из ее груди рвался беззвучный вопль души: "Моя дочь! Пусть придет сюда моя дочь!"

Но в ней тут же заговорило материнское чувство — самое благородное из всех ее чувств...

"Нет, нет! Ни в коем случае!"

В коридоре разговаривали всего лишь мгновение. Кто бы это мог быть? Та женщина? Но та женщина вряд ли вошла бы сюда, зная, что тут она, Эсперанса. Та, другая, положила покойника — покойника, принадлежавшего им обеим, — на коврик, лицом к окну, и ушла, закрыв ему лицо носовым платком. Почему?..

Острая боль, которая пронзила ее раньше, вновь поднималась в ней откуда-то из самых глубин души, чудовищно разрастаясь, обретая форму, подступая к горлу. "Почему?.." Вопрос все настойчивее требовал ответа. "Почему?"

— Произошел несчастный случай.

Но что именно произошло? Недобрая мысль свербила ей мозг, всецело овладевая сознанием. Эсперанса посмотрела на Фройлана, даже не подозревая, каким постаревшим и осунувшимся выглядело ее лицо.

— Я не хочу думать, что...

Фройлан приложил палец к губам. Он догадывался, о чем она думала. Но отвергал это предположение с самого начала, с того момента, как вошел сюда. Его терзала мысль, что если это действительно так, то он зря оставил записку Агате... Хотя все равно от нее не утаишь.

— А не мог ли он?..

Она посмотрела Фройлану в глаза и читала в них тот же вопрос, который всеми силами отвергала. Но едва произнесла вслух:

— ...покончить с собой?

...как тут же осознала всю фальшь своего вопроса. Она слишком хорошо знала Вентуру. .

Слова ее растворились в спокойном пространстве комнаты.

Нет, Вентура был не из тех людей, которые подвергают что-то уничтожению. Скорее его могли уничтожить. Несчастного человека уничтожили две женщины... Но и тут она ошибалась: Вентуру никак нельзя было бы причислить к числу "несчастных". Для того они и разошлись, чтобы не уничтожать. И вот он создал новую жизнь в другом месте, потому что был слишком мужествен и должен был что-нибудь создавать: жизнь, будущее, законы, утопии... Вентура мог составить кому-то счастье из обломков своего, но Эсперансе это не пришло в голову.