– Голодов, Геннадий.
Хотя голос сверху раздаётся почти непрерывно, однако паузы, через которые это происходит, заставляет каждый раз вжимать голову в плечи.
Мой сосед по длинной скамье вдобавок хватается за сердце.
Негромко спрашиваю:
– Вы Голодов?
Он чуть заметно кивает.
Наверху что-то бубнят, как будто забыли выключить микрофон. Затем я отчётливо слышу шелест грифеля по бумаге. Я даже представляю себе её – эту длинную узкую полоску бумаги. На которой выводят число…
– Ну вот что – Голодов, – начинает рассуждать сверху тот же голос. – Жил вроде недавно. Начало двадцатого века. И написал много. Но… Даже при советах в школьные учебники не включили. Конъюнктурщик, словом.
Сотни тысяч глаз из темноты сочувственно смотрят на Голодова.
– Один экземпляр для благодарных потомков? – понимающе спрашивает наверху женский голос.
– Да зачем? Благодарные потомки, думаю, и без Пушкина обошлись бы. На переработку.
– Все пятьдесят экземпляров?
– Ну да. Поставьте чайник, Машенька. Пожалуйста. Я пока следующего гляну.
Наверху раздаётся тяжёлый звук. Наверное, брошенная книга шлёпнулась на пол. И раздаётся тяжёлый стук здесь. Голодов падает со скамьи на сырой цементный пол.
Появляются двое. Не знаю, кто они, но они всегда появляются.
Голодова уносят. Вернее, утягивают за ноги.
Наверху шуршание страниц.
– Иванов… Или кой там чёрт ИвАнов… Разбери их…
Не помню точно, как всё это началось.
Я жил на земле и писал честную прозу. Звёзд с неба не хватал, об этом мне часто говорили критики и другие писатели. А читатели меня читали. Да, наверное, если бы я был хорошим писателем, то сказал бы последнюю фразу как-нибудь по-другому. Но читатели, именно читатели, меня читали. Я был женат. Двое детей было у меня. Домик в деревне. Я восемь лет учился в университете. Жил это время в Вологде. Потом вернулся домой. Написал две книги рассказов. Потом ещё одну книгу, но издать не успел. Меня свалил туберкулёз на пятом десятке лет. Дальнейшее помню смутно. Сознание вспыхивало на страницах моей сирой прозы, которая знатокам казалось излишне простой, даже простенькой. Но люди читали эти страницы в домашних креслах, армейских казармах, лагерных бараках. В лаборантских НИИ. В школьных учительских. И везде я вспыхивал ненадолго. Помню все эти вспышки. Моменты радостного проживания жизни своих героев, а значит, и своей жизни.
Потом я снова как будто вспыхнул. Но в таких руках… Я даже не понял сразу. Чьи это руки, а когда понял, не вдруг догадался, почему именно они решают мою судьбу. Почему именно от них я здесь.
Нет, естественно, я бывал в Энске. Энск был город пропащий и захолустный ещё в моё время, а уж помер я лет шестьдесят тому как.
Гиблое место! У меня там был роман с женщиной-метеорологом, муж которой едва не зарубил меня топором. Не зарубил. Напомню, я умер от туберкулёза через пять лет. Здесь я не сразу понял, при чём тут Энск. Но всё-таки понял. Энск был самым не читающим местом в России. Там и читать было некому.
В Энске читали только дети, которые учились в школе. Школа была единственной в городе. Единственной и осталась. Других не предвиделось. В школе была библиотека, фонды которой не пополнялись с того времени, как туда попал мой последний сборник. И вот вышла какая-то чёртова бумага, по которой все ненужные книги – не ветхие, а ненужные, именно – НЕНУЖНЫЕ – нужно было списать.
Поручили это делать местному учителю русского языка и литературы. Он был некогда начитанным человеком, но, начав работать в Энске, читать перестал и оскотинился.
Ему-то и поручили рассортировать книги на те, которые оставить в ограниченном количестве экземпляров, и те, которые списать безвозвратно.
Мало кто знает, но если нас, писателей, списывают под чистую в мире живых, это незамедлительно отражается здесь.
И скоро, очень скоро, я узнаю, как именно отражается.
ИвАнова отстояли.
Классик.
– Иванович. Слушайте, Машенька. Вы когда-нибудь слышали про Ивановича?
Машенька никогда не слышала про Ивановича, потому что Иванович – это я. И если вы не понимаете связи между двумя этими положениями, то просто потому, что, сидя на длинной лавке, не ждали, пока вас не спишут в утиль.
Естественно, всё заканчивается тем, что я падаю на пол, а двое гавриков тянут меня за ноги. Сейчас мы узнаем, что же за дверью. Думаю, небытие. В его истинном, нефилософском смысле. Ан нет. Коридор. В конце коридора окно. В окне тёмно.
– Иди, – кивают мне в сторону окна, ставят на ноги, хотят, наверное, пнуть под зад, но не делают этого – не из милосердия, а в целях нецелесообразности: зачем тратить усилие на доходягу, который вот-вот…
Я пожимаю плечами, пытаясь быть мужиком, но меня штормит. Добираясь до окна, всё время держусь за стену. Добравшись, опираюсь на подоконник. И вдруг окно вспыхивает. Машенька едет в автобусе и читает меня, то есть мою повесть. Но как-то странно читает. Вспышка слабая. И длится недолго. Некоторое время стою в темноте. Недолго, месяца два. Потом опять вспышка. Совсем короткая. У меня отнимается левая нога. Стою на правой. Моя книга лежит в бане. Рядом с дровами. Из неё вырывают главы, растапливая ими печь. Вспышка – нет левой руки. Вспышка – я не владею рукою правой. Вспышка – и я лежу на полу без рук и без ног. Хорошо, что брякнулся с видом на окно. Вспышка – я не чувствую ничего ниже пояса. Не велика, прямо скажем, потеря. Видели бы вы местных красоток. Вспышка – нет брюха. Да и… Вспышка – меня стёрли уже до горла. Умирать не страшно. Уходить в небытие тоже. Вспышка – одна башка осталась. Успею ещё зафиксировать по старой доброй привычке? Вс…
– Мама! Мамуля! Смотри, что здесь написано!
– Сынок, дай сюда эту гадость. В плесени всё…
– Мамочка! Ну ты только почитай. Тут про одного бедного человека…
Разминаю затекшие руки и ноги. Что за хрень? Кто-то толкает меня в плечо. Не сильно, почти дружески. Поворачиваю голову. ИвАнов машет рукой.
– Соблаговолите пройти со мной, многоуважаемый господин Иванович!
– Куда?
– На следующую скамью.