Увидев, что глазок откинулся, Тёмка поднял палец, и вскоре дверь отворилась.

— Тебе чего? — спросил надзиратель.

— Прикурить бы! — сказал юный зек, вскочив с кровати.

— Прикуривай.

Старшина встряхнул коробок, как бы проверяя, много ли в нём спичек, вынул одну и приготовился зажечь. Увидев это, Артём, как опытный курильщик, постучал о коробку мундштуком «Норда», и следующим движением, вроде как привычно, размял папиросу, но ожидаемый эффект не наступил — почти весь табак высыпался на пол.

— Вымахал пердак — под метр восемьдесят, а по-человечески держать папиросу не научился, — беззлобно усмехнулся вертухай.

— Да она так набита, — обиделся Хмельницкий.

— Правильно, но пора уже знать, что «Норд» нельзя мять — ты, кажись, уже больше недели куревом балуешься.

— Я хотел сделать, как Борис.

— Так он же «Беломор» садит, — надзиратель поискал взглядом поддержки у Тёмкиного соседа и, увидев, что тот согласно кивнул, закончил. — «Норд» и «Беломор» — это две большие разницы.

Артём изготовился прикурить вторую папиросу, уже не прибегая к манерам бывалого курильщика, и вертухай зажёг огонь. Затянувшись и выпустив дым, Хмель присел и старательно сгрёб ладонью табак с пола, аккуратно ссыпав его на тумбочку. Удовольствие от курения наполовину смазалось.

— Всё смолишь, Рафаилыч?

— Борис, а почему меня так редко вызывают на допросы?

— Как редко? Ты сколько сидишь?

— Почти две недели.

— Правильно. А сколько допросов перенёс?

— Один — и то какой-то недоделанный. Про оружие спросили, про убийство спросили, а потом говорят, не хочешь ли сам во всём сознаться?… Я спрашиваю: «В чём?» А следователь отвечает: «Рассказывай про вашу антисоветскую деятельность». А мне чего рассказывать, когда никакой такой деятельности не было?… Я ему: «Гражданин генерал, мы только играли, безо всякой деятельности». Ну, мы так попрепирались минут тридцать, я ему честно на все вопросы ответил, а потом меня в камеру отправили.

— Тём Тёмыч, думаешь, ты у генерала один такой? Считаешь — он дни и ночи не спит и всё кумекает, как бы ему с Хмельницким побыстрее разобраться, да на волю выпустить?… Обычно в тюрьме одно из двух: либо с допросов не вылазишь, либо забываешь, как следователь выглядит.

— Да я не думаю, что он только обо мне вспоминает, но могли бы почаще вызывать. Ещё раз все объясню — и разобрались бы. Мы же не можем быть антисоветской организацией, ведь наши родители — это советская власть. Что же мы, против них попрёмся?

— Они смотрят не на родителей, а на вас. И запомни, когда раз в месяц дёргают — уже хорошо.

— Это что же, мне ещё целый месяц здесь торчать?!

— До конца следствия, может, и год протянется, а потом — приговор. После него уж в лагерь пойдёшь.

— Да мы же ни в чём не виноваты!

— Это бабушке расскажешь. Раз сюда попал, считай, срок обеспечен, но ты молодой совсем — больше пятерика не сунут.

— А ты откуда знаешь?

— Я девять месяцев под следствием и своей десятки со дня на день жду, а тюремную науку тут быстро постигаешь.

— И что? Никого не выпускают?

— Из тюрьмы выходит только тот, кто в неё не попадает. Чекисты же не просто так восемь человек арестовали — у них материал собран, приказ получен, но… я тут думал, и сдаётся, что выход есть.

— Какой?!

— Вы сопливые — органы не интересуете. Им нужно знать, кто вас агитировал, а вы его покрываете. Вот пока об этом человеке не расскажете, ничего хорошего не жди.

— Борис! Но ведь такого человека нет!

— Да, наверное, и не было такого, вот так, напрямую, говорившего: «Вам надо организовать тайное общество». Скорее всего, вашего Бабурина кто-то обучил!

— Не Бабурина, а Шахурина.

— Ну, Шахурина — какая разница.

— А если я такого не знаю?

— Знаешь, не знаешь — ты вспомни, с кем Шахурин общался, ты его генералу назови, а уж его дело разобраться: он, не он. Зато с вас подозрения в запирательстве снимут. Вот в этом случае могут и выпустить, но уж всяко — накажут не сильно. Учтут несовершеннолетие.

Какое-то время Артём обдумывал слова сокамерника, потом снова попросил у надзирателя спички и, наученный предыдущим опытом, аккуратно прикурил папиросу. Когда дверь за вертухаем закрылась, Борис сказал:

— Так часто будешь смолить — скоро на подсос сядешь.

— Борь, а почему тебя тогда держат? Ты бы тоже сказал, что подучили, назвал кого-нибудь, и тебе не десять лет дадут, а меньше… Или вообще отпустят.

Эти слова на мгновение смутили наседку — недоучившегося студента театрального вуза Федина, но он был одним из лучших подсадных, и сразу же нашёлся, что ответить на коварный, но всё же бесхитростный вопрос:

— Видишь ли, Тёмка, у меня совсем другая ситуация. Во-первых, я взрослый, а с взрослых — и спрос другой. А, во-вторых, у меня эта… авария произошла, и комиссия из десяти человек работала, и причину нашла, и в деле причина эта фигурирует в качестве вещдока. Там диверсию при всём желании под меня не подведёшь — там и слепому видно, что трос от усталости оборвало. Поэтому меня обвиняют в халатности… Только от этого не легче — один хрен — десятерик маячит.

— А я так и не понял толком, что у тебя произошло?

— Да я в подробностях не рассказывал, потому что глупо всё случилось и обидно.

— ?…

— Я на вечернем учился и работал в институте лекарственных растений — механиком по оборудованию. Короче, старый пердун — академик — вполз в лифт на четвёртом этаже и нажал, видать, на первый… а лифт — хряк! — вместо того, чтобы спокойно поехать, навернулся со всего маху вниз: трос лопнул. Академика — прямиком на кладбище. У него и так не пойми, в чём душа держалась, а тут — прыжок из-под купола цирка без парашюта.

Борис остановился, увидев, что Артём, повалился на койку и беззвучно сотрясается от смеха.

— Чего ржёшь?

— Погоди, — у Тёмки даже появились слёзы на глазах. — Уморил ты меня академиком. Дальше-то что?

— Как что? Меня за жопу — и на Лубянку. Следователь — майор — орёт: «Чем смотрел, мудило?!» А мне чего отвечать? Понятно, чем. Потом комиссия собралась. Кусок троса вырезали — и на исследование. Мне уж теперь не отвертеться от обвинения в служебном недосмотре. Хорошо, после комиссии хоть вредительство перестали шить — она дала заключение, что трос не подпиливали. Сидеть мне теперь за халатность.

— И ничего не сделать?

— Известное дело, коли б мог дедку руки-ноги назад пришпандорить, тогда, глядишь, и отпустили бы. Короче, Тёмка, шуток здесь шутить не любят. Я очень советую подумать над взрослыми. Больше скажу — тебе, наверное, и не надо никого вспоминать. Они там сами окружение Шахурина прошерстят, потом на кого нужно укажут… твоё дело — признать этого человека. Поверь, так и будет: признаешь — домой уйдёшь.

— Верно-то верно, только, если и найдут учителя Шаха, мы-то его не знали.

— А если знали? Только не догадывались о его роли!

— Что ж мне тогда говорить? «…Мол, подучил "он", но я не знал, что это "он"?»

— Софистикой не занимайся — за тебя подумают и всё тебе разжуют.

— «Софистика», это что?

— Ну вроде говоришь одно и то же, а смысл — разный.

— Ладно. Я понял. Когда будут подговаривать, тогда и посмотрим.

* * *

Уже через пять минут общения с соседом Петя Бакулев понял, что тот — ненастоящий заключённый. И потому, что глазки у этого никчемного человечка бегали из стороны в сторону, ни разу не остановившись против глаз юноши, и потому, что тот сразу же набросился на «генерал-полковника» с расспросами, проявив подозрительную осведомлённость, Бакуль сразу же почувствовал выпиравшую наружу фальшь. Он ещё не знал, что такое «наседка», но после ареста ожидал опасности со всех сторон. Именно это ощущение руководило парнем в разговорах с мелким, невзрачным и совершенно не запоминающимся Василием Сергеевичем Сурковым — так мужчина отрекомендовался Пете при встрече.

Совсем не поддерживать разговор мальчишка не мог, но всё попытки Сергеевича втянуть его в дискуссию о причине ареста Петя мягко сводил на нет. Получалось, что большую часть времени, в камере стояла тишина. Петя читал сутками напролёт, лежал лицом к стене, вспоминая свободу, и размышлял после первого, довольно мягкого допроса о предстоящей встрече со следователем. А Василий Сергеевич сходил с ума от безделья, периодически пытаясь вытянуть Бакулева на разговор. Но было видно, что он и сам не верит в удачу. Чекиста часто вызывали ночью. Уже после второго такого вызова Петя догадался, что «допросы» происходят, должно быть, в мягкой постели, под боком у жены — уж больно посвежевшим с них возвращался Василий. Отсиживая рабочий день в тюрьме, «сокамерник» мучился — читать он не любил.

Бакулев довольно быстро втянулся в тюремный уклад. До обеда ему вполне хватало утренней пайки, к рыбному супу из селёдки он тоже привык, а уж когда давали манную или ячневую кашу — и вовсе пировал. И ежедневная прогулка, и вынос параши, совмещенный с умыванием, и баня, и библиотечный день — всё это очень скоро стало естественным для организованного Пети.

* * *

— …Обвиняемый Бакулев, расскажи подробнее о своих взаимоотношениях с Владимиром Шахуриным и его семьей. Не спеши и не упускай деталей — нам очень важно знать всё.

— Когда мы с Володей оказались в одном классе, моя мама стала дружить с Софьей Мироновной Шахуриной. Перед Новым годом меня пригласили пожить во время зимних каникул у них на даче, на Николиной горе. Родители согласились, а я обрадовался — там очень хорошо отдыхать — можно кататься на лыжах, на коньках… в бильярд играть, а по вечерам — кино. Вот.

— И как ты там отдыхал? — Не дал Пете остановиться Влодзимирский.

— Ну, я же сказал — с утра лыжи, каток. Потом вкусно обедали, в «американку» играли, книжки читали.

— Какие книжки?

— Я прочёл «Всадник без головы».

— А Володя?

— Он изучал только две: «Майн кампф» и что-то Ницше.

— А ты с ними знакомился?

— Начал, но там такая чушь… мне не интересно. Я так и не осилил больше нескольких страниц.

— А Шахурину они нравились?

— По-моему — очень. Я во время каникул понял, что мы с ним разные. Володя погиб и, наверное, нехорошо сейчас обсуждать его поведение…

— Петя, мы не миндальничать расселись. Ты и твои друзья обвиняетесь в серьёзнейшем государственном преступлении, можно сказать — в доказанном преступлении.

— Почему доказанном?

— Здесь вопросы задаю я. Твоё дело отвечать, но помни, что отвечать ты должен искренне, иначе мы поссоримся, а от этого станет хуже только тебе. Продолжай.

— Вы понимаете, Володю страшно баловали. Я смотрел, как он разговаривает с обслугой и даже с мамой… Я этого не мог понять. Он вёл себя с ними, как рабовладелец. Мне это казалось диким — у нас дома совсем не так.

— В чём это выражалось?

— Да в чём угодно: мог наорать на любого, даже вовсе без причины. Говорил: «Я хочу» — и это становилось для всех законом.

— А как Алексей Иванович к этому относился?

— Мы его почти не видели. Он приезжал только два раза… У нас дома тоже так: как война началась, я папу очень редко встречаю.

— Дальше, Петя, дальше. Не останавливайся.

— Но Володя не такой плохой, как с моих слов можно подумать. Он только очень уж распущенный и самолюбивый… был. А если с ним соглашаться, он становился дружелюбным.

— Его мама знала, что он читает Гитлера?

— Конечно, ведь эта книга у нас издана для руководителей.

— А как Софья Мироновна себя вела?

— Обычно.

— С другими мужчинами, например, с адъютантом товарища Шахурина, какие у неё отношения?

— Я на это не обращал внимания, и ничего об этом сказать не могу.

— Странно, мне показалось, что ты очень наблюдательный и всё подмечаешь.

— Только то, что меня касается или интересует.

— Так что, это не интересовало?

— Абсолютно.

— Уж больно ты категоричен.

— Нет, мне, правда, не нравится обсуждать чужие дела.

— Зато нас — касается всё! И, давай-ка, уж обсуждать — рассказывай про адъютанта.

— Гражданин следователь, мне нечего дополнить. Он редко появлялся на даче и бывал не подолгу. Я ничего необычного не заметил.

— А с Володей он беседовал? Рассказывал что-нибудь, связанное с гитлеровским рейхом?

— Я ничего такого не помню.

— Ну, хорошо. Какие фильмы вы смотрели?

— Разные. В основном — трофейные. Много кинохроники — и нашей, и немецкой, и американской… Там присылали список, как меню в столовой, и Софья Мироновна выбирала, что посмотреть… или Володя.

— А кинозал где?

— Вместе с бильярдной. В одном помещении.

— А кто кино крутил?

— Дядя Саша. Киномеханик.

— Расскажи мне про него в деталях.

— А что рассказывать?

— Всё… Молодой или старый, простой или начитанный, о чём говорил?

Петя понял, что следователя интересовало окружение Шахурина, но киномеханик не оставил в памяти сколько-нибудь характерного воспоминания.

— …Обычный мужчина, лет, наверное, тридцати пяти.

— Он комментировал во время показа?

— Может, и комментировал, только я не обращал на это внимания.

— А Софья Мироновна как с ним разговаривала?

— Как с обслугой — она на даче хозяйка.

— Ты видел в кинохронике «Гитлерюгенд»?

— Да.

— Ну и как тебе?

— Обыкновенно. Мне, правда, нравилось, что у них форма военная, и Володе тоже.

— А как киномеханик на такие кадры реагировал?

— Я не помню.

— Петя, с тобой очень легко говорить. Ты рассудителен и наблюдателен. Ты можешь нам помочь, и это сразу изменит отношение и к тебе, и к твоим друзьям. Ты, наверное, один из всех общался с человеком, которого мы подозреваем. Вот видишь, как я откровенен?… У нас есть серьёзные основания думать, что именно киномеханик оказывал воздействие на Володю. Такое допускает и Софья Мироновна. Подтвердишь это мнение?

— Гражданин следователь. Я с радостью вам помогу — расскажу, что помню, но, Лев Емельянович, я же не должен наговаривать на человека. Он при мне ничего такого не говорил, чтобы можно было подумать о его антисоветских настроениях.

— А нам ты доверяешь?

— …

— Почему молчишь?

— А что мне надо ответить?

— Я, кажется, задал тебе очень конкретный вопрос?

— …Доверяю.

— Ладно, Петя, иди в камеру и поразмышляй. Мне будет очень неприятно, если придётся в тебе разочароваться, особенно потому, что нам вскоре предстоит крайне важный разговор, в котором ты заинтересован больше нас. Ну что, согласишься помочь советским органам государственной безопасности?

— …Постараюсь.

* * *

Версию о киномеханике следствие проверяло в рамках работы по линии семьи Шахурина. Информацию о ней собрали обширную, но крайне скудную с точки зрения вопросов, интересовавших Влодзимирского. Чекисты теперь знали всё о наркоме авиационной промышленности и его близких. Им стало известно, как часто супруги исполняют семейный долг, какими болезнями болеют и какими эпитетами награждают друг друга при ссорах. Не было тайной, как каждый из них любит проводить время на унитазе или в ванной, сколько нарядов шьёт Софья Мироновна ежемесячно, каковы взаимоотношения Шахуриных с многочисленными родственниками, предана ли Алексею Ивановичу жена… К счастью для наркома, среди огромного количества разнообразных свидетельств, не нашлось одного, главного, о нелояльности.

Правда, возле Шахуриных оказался один человек, киномеханик Александр Корнелюк, в чьей биографии имелись не то что какие-то криминальные моменты, типа непролетарского происхождения или родственников из кулаков, но наличествовали некие размытости — его родители проживали в Сумах, на территории, занятой немцами. Этого, конечно, не было, когда Корнелюка принимали работать на госдачу, естественно, проведя перед этим тотальную проверку в первом отделе, вплоть до анализа кала, но… надо же было его предкам думать двести лет назад, прежде чем селиться в таком ненадёжном, не застрахованном от гитлеровской оккупации месте.

Поэтому и прокачивали несчастного киномеханика на тот маловероятный случай, если сверху затребуют чью-то взрослую голову из простых. Одновременно хотели увидеть реакцию Пети Бакулева на предложение оговорить невинного человека.

* * *

Лёнька Реденс воспринял арест философски. Оказавшись на Лубянке, он с огромным интересом изучал техническое устройство тюрьмы и, как прирожденный технарь, проникся уважением к её устроителям, создавшим превентивную систему изоляции, откуда невозможно сбежать, даже подкупив стражника.

Тщедушный сосед по камере с невыразительным лицом носил чем-то созвучную с Лёниной фамилию — Редько, и страдал расстройством мочеиспускания. Всякий раз, когда писал, он подолгу стоял над парашей, тужился и морщился, по капелькам выдавливая из себя почти бесцветную жидкость.

Со слов Редько, работал он киномехаником в правительственном доме отдыха «Морозовка». Лёня не знал, что этот человек имеет вредную профессию. По крайней мере с точки зрения НКГБ, если судить по пристальному вниманию органов к киномеханику Шахуриных.

У наседки-киномеханика что-то там загорелось во время показа фильма большим шишкам, и начался пожар, который еле потушили. Были и жертвы — замнаркома финансов подтравился угарным газом и попал в больницу. За такой неудачный показ сосед и «сидел» под следствием. Из-за поведения сокамерника эта история не вызвала у Лёньки большого доверия. Глядя на то, как Редько исчезал на ночные допросы и, возвратившись, даже для вида не имитировал дневной сон, Реденс сделал вывод, что сосед находился в камере на работе.

На втором допросе он непроизвольно «расшифровал» наседку. Когда Влодзимирский уже начал разговор, дверь из кабинета в приёмную неожиданно открылась, Лёнька повернулся и увидел на пороге Сазыкина, но сзади него в проёме мелькнул «киномеханик», болтавший о чём-то с начследовским секретарём.

К беседам со следователем Реденс отнёсся без особого пиетета. Он, конечно, не был совсем уж беззаботен, но воспринимал происходившие события как игру, но не в «империю», а как игру чекистов в поиск преступников, где их и быть не могло. Он до такой степени считал обвинения органов «бредом сивой кобылы», что убеждённо ожидал конца спектакля.

Однажды, в середине допроса, Лев Емельянович проявил чувство юмора и с усмешкой спросил:

— Ты в Парк культуры и отдыха пришёл? Я тебе что — массовик-затейник?

— Почему? — удивился Реденс.

— Сначала на стуле качался, как на качелях, а когда я приказал тебе оставить стул в покое, — ногами начал болтать. Не сомневайся, мы тебя от этого отучим.