Утром на другой день, несмотря на то, что падал мокрый снег и тотчас же таял на земле, бабы уже собрались у конторы и ждали там часа два появления начальства. Крапивина приводили для допроса в дом к Нагибину, и он принес с собой образцы муки и хлеба. Григорий Павлович допрашивал его в зале только в присутствии доктора. Крапивин просил произвести вскрытие последнему умершему мальчику, сыну Озеркова, похороненному всего дня два тому назад. Ему хотелось это сделать для того, чтобы были вполне несомненные доказательства отравления.

— Но можно и так поверить, — сказал на это доктор, сидевший за столом и рассматривавший муку и хлеб. — Скверный хлеб, нельзя таким людей кормить. Николай Модестович сделал грубую ошибку, что не досмотрел сам и слишком положился на своих подчиненных. А вырывать похороненных и производить им вскрытие, я думаю, нет надобности. Это только еще больше неудовольствия вызовет в народе, он ведь подобных вещей не любит.

— Да, это правда, я и сам думаю, что вскрытие излишне, — согласился Григорий Павлович, прохаживавшийся по зале.

— Мертвых не воскресишь, — рассуждал доктор, откинувшись на спинку стула, — а от живых вред этот устранен теперь будет. Кроме того, ведь не все же и умирали. Погибли только слабейшие организмы, имевшие предрасположение к заболеваниям, как это и всегда бывает и при эпидемиях и при всяких других неблагоприятных условиях жизни. Самое лучшее, Григорий Павлович, оставить мертвых в покое, а то подумайте, сколько хлопот и лишних расходов. Да и его сиятельству эта история будет крайне неприятна.

— Все это так, милейший доктор, и вполне я с вами согласен, — заговорил Григорий Павлович, останавливаясь против доктора, — но тогда Крапивину, как вызвавшему волнение и беспорядки в среде рабочих без особенно уважительных причин, придется понести почти одному всю тяжесть княжеского гнева. Не довести же этого дела до его сведения я не могу.

— Совершенно верно-с, но в своем донесении вы можете смягчить всю эту историю, представив ее не в слишком мрачных красках, и дело, может быть, как-нибудь и обойдется: особенно сурового наказания, вроде отдачи в солдаты, теперь ведь уж быть не может, а небольшое послужит наукой молодому человеку, заставит его более умело обращаться с людьми, — говорил доктор, постукивая по столу концами пальцев.

— Крутенек наш князь, крутенек и не слишком-то поддается посторонним влияниям, — сказал Григорий Павлович, останавливаясь перед Крапивиным. — Я просто не могу себе представить, чем это может кончиться. Вы должны быть ко всему готовы.

— Я и готов ко всему, — спокойно сказал Василий Иванович, глядя в глаза управляющему своими чистыми серыми глазами. — Я перенесу все безропотно, но молчать и ждать я не мог, не имел права. — Григорий Павлович молча отвернулся и опять стал ходить по комнате.

— Ну да, я понимаю все это, хорошо понимаю. Всему причиной эта проклятая дорога, эта дальность расстояния. Если б можно было своевременно снестись с главным управлением, то оно, конечно, устранило бы поводы к этой истории.

— Я так и думал, и как только дело выяснилось для меня, написал и в главное управление и господину доктору, но Николай Модестович не захотел отправлять с нарочным моих донесений, а почта ходит отсюда только раз в неделю. Письма мои и пролежали дней пять в конторе. А тут как раз наступила выдача хлеба, и рабочие не захотели брать его.

— Да, Николай Модестович бывает через меру экономен, чересчур, — проговорил недовольным тоном Григорий Павлович, опускаясь в кресло.

— И вот в результате произошло столкновение двух служебных усердий, — рассмеялся доктор, разведя руками. — А нам вот тут в чужом пиру похмелье.

Крапивин хотел было возразить на это шутливое замечание доктора, но только поглядел на его широкое, лоснящееся от жиру лицо и промолчал.

— Идите, и будем ждать распоряжений князя. Я постараюсь сделать для вас, что могу, — сказал Григорий Павлович Крапивину.

— Я готов всему подчиниться, — отвечал Крапивин, — но я покорнейше прошу вас, Григорий Павлович, сколь возможно снисходительно отнестись к Озеркову. Ведь у него сын умер, отравившись хлебом. Да и ко всем другим я прошу вашего снисхождения. Собственно, они ведь не виноваты, я причиной всему.

— Хорошо, хорошо, идите. Там уж наше дело разобрать, кто насколько виноват, — несколько суховато ответил Григорий Павлович.

Василий Иванович откланялся и вышел.

— Теперь, милейший доктор, я отправляюсь в контору, а вы…

— А я в больницу, надо же по пути обревизовать, как там и что, а затем, — добавил доктор, обращаясь к входившему Нагибину, — зайду к супруге вашей выпить ее прекрасного кофе, который она так мастерски варит, ну и побеседую с почтеннейшей Серафимой Борисовной, пока вы будете в конторе и, вероятно, оттуда пройдете и на фабрики. — Григорий Павлович утвердительно кивнул головой и пошел в переднюю одеваться.

Толпа баб, ожидавшая у конторы, упала на колени прямо в грязь, как только подъехал управляющий с Нагибиным к крыльцу, выходившему на улицу.

— Не надо, не надо, встаньте, — закричал им управляющий, с недовольным видом махая рукой, и поспешно прошел в контору. Тут были допрошены Озерков и Шитов и все те, на кого показывал Архипов, как на главных виновников совершенного над ним насилия. Был допрошен и сам Архипов, и некоторые из баб, и Гвоздев, заставленный насильно записывать выдачу, и, наконец, все дело выяснилось как нельзя лучше перед молчаливо выслушивавшим показания Григорием Павловичем.

Оставив решение дела до завтра, он встал и, пригласив с собой Нагибина, проехал с ним на фабрики. И там он был встречен земными поклонами, просьбами о прощении, обещаниями усердно работать и хорошим поведением загладить свою вину. Там же, на пороге пудлинговой фабрики, Григорий Павлович был встречен механиком и, дружелюбно поздоровавшись с ним, заговорил о делах, касающихся его специальности. Вместе обошли они все фабрики, разговаривая о делах, и затем управляющий простился, пригласив механика обедать с собой, и уехал. Прощаясь с рабочими, он обещал им испросить прощение у князя ввиду их раскаяния и исправного исполнения работ.

— Будем стараться, рады стараться, — кричали рабочие, окружая управляющего, опять кланяясь до земли.

— Хороший народ, послушный, покорный и всегда был на хорошем счету. Удивляюсь, как вы на этот раз не умели с ним поладить. Следовало удовлетворить их просьбу о хлебе и не затевать всей этой истории. — Нагибин заговорил было что-то в свое оправдание, но управляющий остановил его с нахмуренным и недовольным лицом.

— Да уж молчите, завтра поговорим об этом. — В уме он решил распечь его как можно жестче, но откладывал это дело до завтра, так как очень проголодался и не хотел портить своего аппетита. Вообще завтрашний день назначался днем экзекуций, и уже вечером этого дня в гостях у механика, пригласившего всех к себе в гости после обеда, он поговорил с Анатолием Николаевичем о мерах возмездия.

— Невозможно оставить их без наказания, хотя, как я вижу теперь, всю эту историю могло устранить здешнее начальство, да толку не хватило, — говорил Григорий Павлович, с досадой разводя руками.

Они прохаживались с исправником по зале, пока в кабинете механика устраивался карточный стол. Карты устраивались исключительно для доктора, который начинал жестоко скучать и хандрить всякий раз, когда долго не видел зеленого поля.

— Никак невозможно, острастка должна быть дана, — с готовностью ответил исправник.

В то время исправники получали определенный оклад от заводовладельцев, а иногда еще и сверх оклада перепадало что-нибудь за особо важные услуги, и к управляющим больших имений относились весьма почтительно, чтоб не сказать подобострастно. Выпороть кого угодно, даже и без вины, каждый исправник считал своей обязанностью. А тут и вина была, и притом вина громадная. Готовность исправника, конечно, нисколько не удивила Григория Павловича, но заставила его несколько озабоченно нахмурить брови. — Только знаете что, Анатолий Николаевич, времена теперь мы переживаем трудные, так сказать, накануне освобождения, — заговорил он, понижая голос, — а поэтому нужно все-таки сообразоваться с требованиями времени и-и… — тянул управляющий подыскивая выражения.

— Я понимаю вас, Григорий Павлович, вполне понимаю, все будет сделано в надлежащем размере, — успокоил Анатолий Николаевич затрудняющегося управляющего. — Вы можете вполне положиться на меня, я, знаете, и сам не люблю переступать границы.

— Да, пожалуйста! Я на вас надеюсь более, чем на Нагибина, который завтра будет вместе с вами в полиции и, может быть, по злобе на того или другого (тут ведь у него не обойдется без личных счетов) будет настаивать на более строгом взыскании, так вы уж, пожалуйста, не слишком доверяйте ему, решайте сами. И женщины тут будут, надо и попугать их и все-таки отнестись к ним помягче. Можно бы и совсем баб не трогать, если б не это насилие над Архиповым, который, правду сказать, больше всех заслуживает розог.

— Помилуйте, без наказания оставить нельзя-с. Там еще когда что будет относительно воли, а страх и почтение к начальству они должны иметь. Нет, надо и им сделать внушение, а то они и снова какое-нибудь самоуправство проявят. На баб ведь только зыкнуть хорошенько, так у них и душа в пятки уйдет, а для примера прочим дать одной или двум лозанов по пяти, и довольно. Сами вы, конечно, не будете присутствовать.

— Нет, пожалуйста, увольте, — сказал Григорий Павлович с брезгливой гримасой. — Вполне достаточно одного Нагибина. Мне завтра надо будет позаняться кое-чем с Густавом Карловичем.

В это время Густав Карлович подошел с картами веером; Григорий Павлович и Анатолий Николаевич взяли по карте и пошли к карточному столу, у которого уже дожидался их доктор.

На другой день производилась экзекуция. Выдрали Озеркова и Шитова и еще человек трех из рабочих, на которых указал Архипов накануне, как на помогавших тащить его в пруд. Только число ударов оказалось настолько невелико, что виновные, ожидавшие жесточайшей порки, после сами удивлялись слабости наказания. Они приписали это заступничеству Василия Ивановича, весть о котором как-то достигла до них.

Во время порки стон и рев как в самой полиции, так и около нее стояли невообразимые. Бабы, на этот раз согнанные десятниками, ревели так отчаянно громко, что почти заглушали гремевший, как труба, голос исправника. Из них только одна получила пять лозанов; другая, указанная Нагибиным, оказалась беременной и была отпущена. Часам к двенадцати все было кончено, и отпущенные домой мужики и бабы бегом разбегались по домам с чувством облегчения, что ожидаемая гроза, наконец, разразилась и все их дело кончено. Никто не роптал на наказание, все считали его заслуженным, одна только Ефремова, как женщина уже пожилая, никогда раньше не подвергавшаяся телесному наказанию, считала себя глубоко обиженной и горько проплакала весь вечер.

Все начальство опять вместе обедало у Нагибина, а вечером управляющий потребовал к себе Архипова и жестоко распек его за испорченный хлеб. Когда тот попробовал было оправдываться тем, что хлеб и доставлен был дурной, то это только ухудшило дело.

— Так зачем ты, собачий сын, принимал его, когда видел, что он испорчен? Ты, значит, взятку взял с поставщика? Как смел ты это делать? — кричал на него Григорий Павлович. — Я знаю, как вы свои карманы набиваете, разбойники, грабители! Сам ты, однако, не ел этого хлеба, а других заставлял его есть! Ведь знаешь ли ты, что тебя под суд упечь за это можно? Благодари бога, что тебя покупали в пруду, ты это вполне заслужил, и если б не это, я отнесся бы к тебе еще строже. Старик ты, шестьдесят лет тебе, а ты не боишься бога, не имеешь совести. Через месяц ты будешь сменен с должности, а теперь ступай вон!

Архипов, дрожащий, готовый упасть на колени, поспешил выпятиться в переднюю. Он страшно струсил, несмотря на то, что имел чем жить, если бы и остался без службы.

— А теперь, Николай Модестович, надо поговорить и с вами, — обратился Григорий Павлович к Нагибину, молча присутствовавшему при этой сцене. — Как могли вы допустить все это безобразие и почему не отнеслись с большим доверием к заявлению фельдшера Крапивина? Почему, наконец, мне не донесли немедленно? Я успел бы сделать распоряжение, а вам только задержать выдачу хлеба дня на два, — и всей этой скверной истории не было бы. Столько лет вы служите, пользовались до сих пор доверием как моим, так и князя и поступили так глупо и даже недобросовестно. Сами едят себе хороший хлеб и знать ничего не хотят о нуждах рабочего. А между тем это ваша прямая обязанность, как ближайшего к рабочему начальства. А вы сами даже не посмотрели хлеб и других сведущих людей не заставили посмотреть, вполне на свою родню положились, а вот он, ваш милейший шурин, и подвел вас, поставил в глупейшее положение. Да и все хороши теперь будем перед князем. Эх, Николай Модестович!

Махнув рукой, Григорий Павлович несколько времени молча ходил по комнате, потом подошел к столу, на котором стоял графин с домашним квасом, налил и выпил полный стакан. Потом он повернулся к Нагибину, молча сконфуженно переминавшемуся с ноги на ногу, и снова принялся пилить его.

— Ведь вам небезызвестно, Николай Модестович, что скоро наступит освобождение и надо всячески избегать всяких поводов к неудовольствиям. Боже упаси, если вспыхнет открытый бунт и придется остановить заводы. Какие будут громадные потери и какая ответственность упадет на нас, если только мы уцелеем. Нет, милейший, теперь не время гнуть рабочего в бараний рог, надо с ним помягче, потактичнее обходиться. Этому заводу предстоит будущность, может быть, закроются другие, но этот будет расти и развиваться, так хочет князь. Итак, помните, что во что бы то ни стало надо ладить с рабочими, не мирволить им, но о нуждах их заботиться добросовестно.

И долго еще читал Нагибину нотацию Григорий Павлович, и когда, наконец, Нагибин был отпущен, то был красен, как рак, и рубашка на нем была совершенно мокрая. Он упал в своей спальне на постель и, уткнувшись головой в подушку, заплакал. За все тридцать лет его службы он не помнил, чтоб его когда-нибудь кто-нибудь так долго, так гневно и язвительно распекал и упрекал потворством к заведомо берущей взятки родне жены. И всю эту кутерьму поднял Крапивин, смутивший всех. Да, наступали какие-то новые, непонятные для узкого и тяжелого ума Нагибина времена. В первый раз еще Григорий Павлович заговорил об освобождении крепостных, как о деле решенном, и все еще не веривший в это Нагибин теперь сразу поверил и испугался надвигающегося переворота.

«Уходить тогда надо, уходить», — думал он и тоскливо метался на постели. Серафима Борисовна подошла к нему, помогла снять сюртук и старалась его утешить и успокоить.

В последнюю ночь пребывания управляющего в Новом Заводе выпало много снегу, и, к великой радости доктора, запрягли лошадей в зимний экипаж, но повар и секретарь управляющего должны были ехать в летнем на случай, если б он понадобился. Несколько рабочих было выслано вперед на все трудные и опасные места, чтоб могли подхватить экипаж, поддержать, а в случае надобности и перевезти его на себе. Исправник со своими казаками уехал вперед рано утром, а в десять часов и главноуправляющий имением князя выехал из Нового Завода. Его провожали только механик, Сергей Максимович, явившийся по обыкновению с больничной рапортичкой, и Серафима Борисовна, растерянно извиняющаяся за супруга, что он заболел и не может встать и выйти проводить дорогих гостей. Она приложила платок к глазам и всхлипнула.

— Э, не беспокойтесь, это пройдет у него, — сухо сказал Григорий Павлович и, поблагодарив ее за хлеб-соль, простился со всеми и уехал.