Серафима Борисовна напрасно боялась, что богатый жених, не получивший сразу определенного ответа, обидится и не приедет больше. Дня через три после бунта он снова был в Новом Заводе только с зятем, но без сестры и отца; оба были у Серафимы Борисовны и до некоторой степени были обнадежены ею, но к Архипову она их не повезла и просила их обождать еще несколько дней, чтоб дать Архипову поправиться, да и самой ей хотелось прежде проводить ожидаемого на днях главноуправляющего.

Сваты приехали опять вскоре после отъезда Григория Павловича, на этот раз втроем: Новожилов-жених, его сестра и ее муж. За отца они извинились, что он не может быть по этой ужасной дороге. Правда, они приехали уже в кошеве, но местами снегу было так мало, что приходилось, тащиться по голой земле, и сорок верст расстояния, отделяющего Сосьву от Нового Завода, плелись около шести часов.

— Если б не крайность, — говорила Варвара Степановна (так звали сестру Новожилова), здороваясь с Серафимой Борисовной, — то ни за что бы не поехала по такой дороге. А то, вижу, брат скучает, ходит сам не свой, ну, думаю; надо как ни то добиваться окончания дела.

Серафима Борисовна еще утром побывала у Архипова и сказала ему и Лизе, что сваты приехали и надо дать решительный ответ, то есть прямо сделать просватанье и назначить день свадьбы.

Лиза, похудевшая и побледневшая за эти тяжелые для нее дни, только плакала и хотя твердила все свое: «нет, не пойду», но на это никто не обращал внимания. О Крапивине и своей любви к нему она не смела и заикнуться.

Когда Архипова приволокли домой и с помощью своей старухи-кухарки Лиза переодела отца и уложила его на печь под шубу, подав ему, по его требованию, стакан водки, — кто-то тихонько постучал в окно комнаты, выходившее на улицу. Лиза подошла к окну и увидала стоявшего там Крапивина, знаками просившего Лизу отворить ему калитку. Зимние рамы были уже вставлены, отворить окно было нельзя, и Лиза только махнула ему рукой, чтоб уходил. Выйти к воротам, запертым тяжелым засовом, тотчас как втащили Архипова, она не смела: кухарка увидала бы и сказала отцу.

На третий уж день, когда зубы у Архипова перестали стучать и самого его перестало трясти, он разразился страшной руганью по адресу Крапивина. Во всем винил он его одного: и в том, что его, старика, пользовавшегося уважением рабочих, чуть не утопили в пруду, и в том, что он произвел бунт в народе без всякой иной причины, кроме желания всем наделать как можно более неприятностей. Он так кричал, так топал ногами и скверно ругался, что перепуганная Лиза, никогда не видавшая отца в таком раздраженном состоянии, не только не смела сказать слово в защиту Крапивина, но готова была провалиться сквозь землю. Ей строго запрещено было не только видеться и говорить с «этим душегубом, с этим каторжным», но и кланяться ему и даже глядеть на него.

— Если увижу, что ты еще с ним переглядываешься, прямо схвачу полено и убью тебя, — заключил Архипов свои гневные речи.

Последнее запрещение было совсем излишне, потому что на другой же день после бунта Крапивин был арестован, и у дверей свободной больничной палаты, обращенной в место заключения, постоянно сидел сторож, вначале не позволявший ему даже в коридор выходить. В день бунта, услыхав, что Архипова топили в пруду, Василий Иванович бросился к его дому, думая оказать помощь, но уже застал запертые ворота. Тщетно ходил он около, поджидая, не выйдет ли к нему Лиза и не скажет ли что-нибудь о своем отце, и, не дождавшись, ушел в больницу, где его попечений требовал больной сынишка Озеркова.

Эта история с Архиповым была для Василия Ивановича совсем неожиданной. Правда, он ожидал, что у Архипова отберут ключи насильно, если он сам добровольно не отворит амбара, что, может быть, не обойдется при этом без нескольких толчков, но не ожидал, что Архипов будет так долго упорствовать, а народ, такой забитый и кроткий, так рассвирепеет.

Он думал сам пойти с народом к амбарам и употребить все свое влияние, чтоб удержать рабочих от насилий, но свалившийся ему на руки опасно заболевший сын Озеркова, к которому он так настойчиво просил идти, помешал ему быть там. Все сложилось так скверно, что Василий Иванович сильно приуныл, сознавая и опасаясь, что эта история может навсегда разлучить его с Лизой. Когда Назаров приходил к нему и, видя его уныние, начинал утешать и ободрять его, Крапивин сердился.

— Все пустяки, — говорил он, вскакивая с койки и бегая по палате, — всякое наказание я перенесу и уверен, что все в конце концов перемелется, и опять я буду тем же, что и был, что я есть. Но Лизу, Лизу я потерял. И этот только что начавший распускаться цветок погиб, погиб!

Назаров слушал, плохо понимая. Он ничего не слыхал от сдержанного и молчаливого Крапивина о том, что между ним и Лизой было, и дивился тоске приятеля и приступам страшного горя. Он никак не ожидал, что его приятель так глубоко полюбил и больше всего тоскует о своих разбитых надеждах. Ему казалось, что Крапивину есть о чем горевать и кроме любви, и угрюмо молчал, сознавая, что не следует утешать человека обманчивыми надеждами. Еще более затосковал Василий Иванович, когда услыхал, что Лизу помолвили, что на помолвке был священник, молились богу, пили вино, поздравляли сговоренных.

— Хотя бы увезли меня скорее куда-нибудь, — говорил Василий Иванович, — легче бы было мне ничего не видеть и не слышать.

И в то же время ему мучительно хотелось если не видеть, то слышать. Он вскоре услышал, что Лиза вовсе не выглядит счастливой невестой, что она почти не осушает глаз, побледнела и похудела страшно. Маша, случайно встретившаяся с Назаровым, передала ему это. Лизу отдают силой, отец угрожает проклятием, а Серафима Борисовна, на доброту и жалостливость которой рассчитывала Лиза, держит сторону отца, и бедная Лиза против воли покорилась.

Теперь к личной тоске Василия Ивановича присоединилась забота и горе о любимой девушке. В нем проснулось прирожденное ему чувство врача: «Не перенесет она, не выдержать ей этой жизни в неволе, рядом с нелюбимым мужем, — думал он грустно: — не такая она, как все тут, слабенькая, тоненькая такая, хрупкая… Беречь бы ее надо».

Он написал ей горячее и нежное письмо, умоляя заботиться о своем здоровье, беречь себя и стараться помириться со своей участью, стараться забыть его, Крапивина, если воспоминание о нем мешает ее счастью. «Видеть тебя счастливой и здоровой — для меня высшее благо», — заключил он свое письмо и передал его Назарову, прося передать Маше, для того чтобы она передала его Лизе. Но Маша наотрез отказалась взять письмо. Ей только на том условии и позволили гостить у подруги, что она не будет передавать писем ни от Лизы к Крапивину, ни от него к Лизе.

— Серафима Борисовна заставила меня побожиться перед иконой, и я не буду нарушать обещание, я не могу этого сделать, — сказала Маша серьезно и печально, и Назаров не стал настаивать.

Ночью, ложась спать с Лизой, Маша все-таки не утерпела и сказала ей, что Василий Иванович писал ей письмо, но она не смела взять его, побоялась и греха да и того, как бы не проведала Серафима Борисовна. А проведать было легко: кроме Маши, гостили у невесты еще другие девушки и в числе их была приглашена Серафимой Борисовной кривая Анисьюшка, старая дева, видевшая одним глазом так зорко, как другие не доглядели бы и двумя. Да и слух у ней был до крайности изощренный, так что девушкам только ночью и только на ушко можно было пошептаться между собой. За всеми девушками неусыпно следил этот одноглазый аргус и все передавал, что услышит, Серафиме Борисовне. Но Маша была осторожна, и только Лиза услышала про письмо. Эта весть сильно подлила масла в огонь. «Что он писал? Как узнать это? Через кого получить письмо?» — думала Лиза целые дни, напрасно стараясь что-нибудь придумать. Марья Ивановна звала было Лизу к себе с работой и подругами, но отец не отпустил, сказав, что и так Лизе осталось недолго дома сидеть. Марья Ивановна приезжала к ней помогать кроить и шить подвенечное платье, но их ни на минуту не оставляли одних. Невозможно было даже поговорить ни о чем. Времени до свадьбы оставалось уж немного. Ввиду надвигающегося филиппова поста свадьба была назначена на двенадцатое ноября, и до свадьбы оставалась одна неделя. Серафима Борисовна хлопотала изо всех сил с шитьем приданого и очень сердилась на Лизу, видя ее равнодушие и безучастное отношение ко всем нарядам. Никакого удовольствия не выразила она даже тогда, когда привезли от жениха сундук с дорогим лисьим салопом, украшенным еще более дорогим собольим воротником. Все восхищались этой шубой, как верхом роскоши, только Лиза почти не взглянула на нее.

— Будет время, еще нагляжусь, — сказала она, отстраняя ее рукой и отворачиваясь.

— Ну и бесчувственная же ты, — сказала, с неудовольствием и удивлением глядя на Лизу, Серафима Борисовна. — Ничем тебе угодить не можно. Как ты и жить будешь?

— Как-нибудь, а лучше бы всего умереть, — угрюмо ответила Лиза и погрузилась опять в свою неотвязную думу о том, как бы получить писанное ей Василием Ивановичем письмо. Ей все казалось, что в нем ее спасение.

А время летело так быстро, и незаметно подкрался день свадьбы. Накануне, то есть одиннадцатого ноября, получилось и решение участи Крапивина, и решение довольно суровое. Старый крепостник-князь не уважил ходатайства своего главноуправляющего и постановил сослать Крапивина в Троицкий рудник в работы впредь до распоряжения. С ним приказано было сослать Озеркова и Шитова. Князь находил, что одной порки для таких буянов недостаточно. Для большей острастки при отправке рекомендовалось заковать всех в кандалы.

Нагибин остался доволен решением, потому что все еще не улеглась его злость на Крапивина, но Шитова и Озеркова ему было жаль, хотя жалел он их всего более потому, что это были хорошие работники, уже второй год работавшие у пудлинговых печей мастерами. «Одну из печей придется погасить, и надо просить, чтобы выслали мастеров из Благодатска», — думал Нагибин, отдавая распоряжение взять рабочих под арест и объявить полученное от князя решение. Мужики были поражены, как громом: они думали, что вполне отбыли свое наказание и преспокойно работали, отпущенные на другой же день после порки. Их бабы взвыли и бросились умолять об отмене наказания. Тщетно Нагибин объяснял им, что это предписано князем и что не только он, но и управляющий отменить этого не может; они ничего не слушали, валялись в ногах и ревели. Нагибин прибег к обычному приему: выпроводил баб в шею, наказав, чтоб в эту же ночь собрали мужей в дорогу, что завтра же утром они будут непременно отправлены. Уходя из конторы, Нагибин бросил перед Назаровым на стол полученное им предписание князя и сказал:

— Сообщите приятелю да скажите, чтоб к утру готов был в путь.

Назаров, взяв бумажку, пробежал ее глазами и, передав ее для прочтения другим служащим, быстро вышел из конторы. Все конторские служащие, прочитав бумажку, почувствовали себя как будто придавленными, как бы сжатыми в тисках, и некоторое время только молча переглядывались.

— Что говорить, тяжелое наказание, тяжелое, — заговорил, наконец, Лопатин, покачивая головой, — только не первый Василий Иванович подвергается ему: бывало это, не раз бывало, ссылали в рудники, и получше его ссылали, а потом прощали и возвращали к старым должностям. Для примеру это приказано сделать, а потом возвратят.

— Когда еще простят, может, через год, а он все это время страдать должен, а за что? — возразил кто-то из конторских служащих. Но ему никто не ответил, и все служащие, понурые, точно пришибленные, разошлись по домам.

А Назаров, идя в больницу, то и дело смигивал набегающие слезы. Страшно жаль ему было товарища, и все-таки это было лучше, чем отдача в рекруты, как бывало прежде. Здесь все-таки оставалась надежда на улучшение участи в недалеком будущем. Сообщив Василию Ивановичу о решении князя, Назаров стал ободрять и утешать его надеждой на перемену к лучшему в недалеком будущем.

— Ну и слава богу, я рад и такому решению! — воскликнул Крапивин почти весело. — Смерть надоело мне сидеть взаперти. Еще слава богу, что Григорий Павлович разрешил тебе и Густаву Карловичу навещать меня, а то бы я тут с ума сошел, пожалуй. Ничего, поработаем в руднике, добывали руду и князья и графы, а мне и подавно можно. Да и рудник не за тридевять земель. Сколько тут до него?

— Всего семьдесят верст, — ответил Назаров и сам повеселевший, увидев, что Крапивин не унывает.

— Смотри, на святках ты приезжай меня проведать.

— Да уж приеду, не без того, а ты и укладываться начинаешь?

— Что ж, надо готовиться, — говорил Василий Иванович, начиная отбирать и укладывать те из своих вещей, которые могли ему понадобиться в ссылке. Остальные он просил Назарова взять к себе на хранение. Его сборы были прерваны поданным ему обедом. Садясь за стол, Василий Иванович спросил Назарова:

— Ты, вероятно, пойдешь сегодня на обручение?

— Ни за что, и не проси, не пойду. Это чтоб глядеть на торжествующую рожу Новожилова да в заплаканные глаза Лизаветы Петровны? Нет, не пойду, — сердито сказал Назаров.

— Хоть бы на словах ей кто-нибудь передал, что от всей души я желаю ей счастья, что люблю ее больше прежнего и страшно жалею, — вскричал Василий Иванович, переставая есть, и, выскочив из-за стола, забегал по комнате, судорожным движением рук сжимая виски.

— Если встречусь я когда-нибудь с ней да сама она спросит про тебя, так тогда я ей все расскажу, как ты страдал и терзался здесь и все твои слова передам. А не спросит она, так и я не буду говорить. У девок, брат, память короткая, — сказал Назаров, уходя. На пороге он добавил, что придет вечером.

А вечером не только он, а и Густав Карлович пришел, и оба просидели у Крапивина до поздней ночи.

Той же ночью, когда утомленная Лиза, проводив последних гостей со своего обрученья, ложилась спать, она услыхала печальную новость.

— В каторгу, в каторгу, — беззвучно шептала Лиза, вся похолодев or ужаса и широко раскрытыми глазами глядя в ночную тьму. — Его в каторгу, а меня под венец с немилым. Господи, господи! Какие мы несчастные! — Она в тяжелой тоске заметалась и застонала в постели.

— Что с вами, Лизанька, что вы? Не принести ли вам воды? Не болит ли голова? — говорила вскочившая Анисьюшка. — Не намочить ли голову одеколоном али полотенце сырое к ней приложить?

— Ах, да оставьте вы меня, пожалуйста! — взмолилась Лиза. — Слышать мне вас противно. Хоть бы на минуту одну оставили.

— Не могу, матушка, ни на одну минуту вас оставить, не приказано, — ответила Анисьюшка и, отойдя к дверям, села на стул, надувшись.

Кое-как Маше поцелуями и ласками удалось успокоить подругу. Но более всего успокоила она ее тем, что передала ей все, что слышала от отца, когда ходила домой переодеваться к вечеру.

— Это ведь совсем не то, что ссылка в Сибирь, — говорила Маша, — оттуда уж нет возврата, а Троицкий рудник ведь недалеко, и князь, наверное, скоро смилуется и простит Василия Ивановича. Все так думают.

Тоскливое и особенно тревожное состояние Лизы в эти последние дни было замечено Серафимой Борисовной, и она сама тревожилась в душе, с нетерпением ожидая дня свадьбы. Но, несмотря на всю свою тревогу, она была вполне убеждена, что Лиза скоро забудет свою «глупость». Жизнь в богатом доме в полном довольстве непременно образумит ее. Только бы скорее отпировать свадьбу, а там все пойдет, как по маслу.

То, что день свадьбы совпал с днем отправки бунтовщиков, Серафиме Борисовне не понравилось, но изменять этого она все-таки не стала. Отправка бунтовщиков назначена была утром, а венчание должно было произойти в двенадцать часов. Назначено оно было так рано потому, что новобрачным нужно было тотчас после венца отправиться в Сосьву и еще засветло доехать до дому жениха. Зимний путь хотя и установился, но лед на реках был еще тонок и ненадежен, и поезжане, все опытный и бывалый народ, торопились. Ложась спать, Серафима Борисовна выразила сожаление, что свадьба будет при дневном свете.

— Вечером, при полном освещении храма, было бы торжественнее, — сказала она.

— И певчие будут не в полном составе, Назаров отказался петь, — проворчал Нагибин, закутываясь одеялом.

— Вишь, какой! Он, однако, очень смело себя держит, не мешает ему и замечание сделать, — сказала Серафима Борисовна.

Нагибин только что-то промычал в ответ; он изрядно выпил на обрученьи, и его одолевал сон.

Утром ему было доложено, что у одного из ямщиков захромала лошадь, а другой пирует на свадьбе в деревне и ни его, ни лошадей нет дома. Нагибин распорядился, чтоб бунтовщиков отправили на господских лошадях. Почтового сообщения между рудником и Новым Заводом не было, и приходилось сделать все семьдесят верст на одних лошадях по узкой дорожке, пролегающей долиной речки Кырьи, по которой в зимнее время подвозили руду с Троицкого рудника к новозаводской домне.

Распорядившись на этот счет и назначив в ямщики самых бывалых конюхов, он еще раз наказал Вахрушеву, чтоб к десяти часам ссылаемые были непременно отправлены, и ушел в спальню, где снова лег. Его что-то особенно сильно ломало с похмелья, а между тем к одиннадцати часам надо было быть у невесты.

Выходя от Нагибина, Вахрушев сердито чесал свою голову и ворчал себе под нос:

— Теперь скоро восемь, а ты вот изволь и подводы исправить, и ссыльных собрать. Бежать надо сперва на конюшню и, дай бог, хоть к обеду собрать и отправить.