Катерина Алексеевна

Кирпищикова Анна Александровна

КИРПИЩИКОВА, Анна Александровна [2(14).II.1838, Полазненский з-д Соликамского у. Пермской губ., - 17.VI.1927, Пермь] — рус. писательница. Род. в семье крепостного, заводского служащего. Занималась самообразованием, изучала жизнь народа и сумела развить свое незаурядное дарование. Мировоззрение К. сложилось под влиянием обществ. движения 60-70-х гг. При поддержке Н. А. Некрасова и М. Е. Салтыкова-Щедрина она стала сотрудницей «Современника» и «Отечественных записок». Первые рассказы К. из нар. быта — «Антип Григорьич Мережин» и «Порченая» — были напечатаны в «Современнике» в 1865. Позднее К. изображала жизнь горнозаводских рабочих в крепостную и пореформ. эпоху: «Как жили в Куморе» (1867), «Петрушка Рудометов» (1878), «Из-за куска хлеба» (1888) и др. Вслед за Ф. М. Решетниковым К. с большим знанием жизни раскрывала социальные отношения в горнозаводской пром-сти, тяжелый быт, психологию рабочих, проявления стихийного, но решительного протеста рабочего класса на ранних стадиях его формирования. В автобиографич. трилогии К. «Прошлое» (1876), «Недавнее» (1877), «Двадцать пять лет назад» (1889) достоверно показаны эпизоды революц. борьбы во времена крепостничества (Чермозский заговор 1836, деятельность революц. демократов 60-х гг. в своеобразных условиях горнозаводского Урала). Лит. деятельность К. прекратилась в 90-х гг. В 1926 Сов. пр-вом писательнице была установлена персональная пенсия.

 

Из рассказов старых людей

Прежде чем начать предлагаемый читателям рассказ, мне хочется познакомить их, хотя отчасти, с своеобразной личностью старушки-няни, со слов которой он был записан. В то время, когда я узнала ее, Арина Алексеевна, так звали няню, была уже преклонного возраста, но еще очень бодра, жива и подвижна. Она доживала свой век у своих последних господ, где вынянчила троих детей, пользуясь любовью и уважением всех живущих в доме за свой хороший характер, всегда веселый и ровный, и за свою готовность на всякую услугу. Услуживала она без той приниженной, рабской угодливости, которую так неприятно видеть, часто даже с ворчаньем, но таким добродушным и ласковым, что сердиться на нее или не принять ее услуг не было никакой возможности. Любили ее все и за мастерство, с каким она рассказывала сказки и бывальщины, за то, как живо представляла выводимых в сказках лиц, иллюстрируя их собственными пояснениями, а нередко от себя присочиняя краткую, но верную и яркую характеристику того или другого действующего в сказке лица. Иногда она проводила параллель и делала остроумные и меткие сравнения сказочных лиц с теми или другими знакомыми своих слушателей, а иногда и с ними самими, что всегда вызывало взрывы веселого, искренного смеха.

В рассказах же разных событий из жизни, свидетельницей или участницей которых ей приходилось быть, она была проста и правдива. Необычайно ясная память, живая способность представления и замечательная наблюдательность, выказываемые ею в рассказах разных бывальщин, конечно, много способствовали их интересу. Переданные на бумаге, они отчасти теряют тот своеобразный характер, который имели, передаваемые устно; но все-таки интерес были и правдивости останется за ними, и, может быть, читатель не поскучает заглянуть в добрые старые годы, которые притом еще не слишком отдаленны и воспоминаниями о коих еще полно наше время.

 

I

Это давно уже было, лет сорок, а пожалуй, и с хвостиком прошло с той поры, а помню я все так хорошо, как будто вчера было. Было мне тогда всего пятнадцать годков и выглядела я еще совсем девчонкой, подростком малым. Тихо я росла, с истуги, мужчины меня тогда еще и во внимание не брали, ну, а я-то на них уж поглядывала. Страсть какая я была востроглазая да востроносая! Все, бывало, унюхаю, все усмотрю, за кем только заведется что, — уж я все узнаю. А для чего узнавала, — и бог весть! Так, из любопытства больше, — очень я любопытная была. Ну, а чтоб наябедничать на кого али доказать, ни — боже, избави! не было этого за мной; и мать меня на это не благословляла. «Если и узнаешь что-нибудь, говорила она, мотай себе на ус да молчи, а ябеды да ссоры в доме не заводи, тебе же худо будет от них». Так я и делала. Жила я в то время, не то чтоб в горничных, а так, на побегушках, у дочери главного управляющего всеми вотчинами графа NN, самого большого из всех помещиков нашей губернии. Сам барин в своих поместьях на моей памяти и не бывал; всем этот управляющий заведовал и правил. Всю полную власть имел от барина и жил в имении, в селе Воскресенском, где главное вотчинное управление находилось, как сам помещик, пышно да важно! У Катерины Алексеевны, так дочку его звали, старшая горничная из Москвы была вывезена. Она у ней заместо модистки была и заместо парикмахера: и платья шила, и головушку в локоны убирала, когда случай того требовал. Я же спервоначалу только так туда-сюда металась: то принести, то вынести, то в кухню с утюгами, то посуду вымыть, пыль вытереть, постели убрать; дела много, а дело пустяшное, как раз по моему возрасту. Услуживала я и барышне и тетеньке ихней, что жила у них заместо компаньонки али вместо матери. Родная мать у Катерины Алексеевны давно померла, и Алексей Игнатьич, папенька ее, на второй был женат, да и та тоже померла, и в то время вдовел он уж несколько лет. Вот второй-то его жены сестра, тоже вдовая и бездетная, и жила у него. Так, пустяшная это была особа, жила просто для виду только, что будто человек в доме есть, а пользы от нее никому ни на грош. Катерина Алексеевна вертела ею то в ту, то в другую сторону, как только ей надо, и ни чуточку не боялась. Самовластная была девица, а родителя своего все же побаивалась, и ежели, бывало, не смеет что сказать ему, то и настроит свою тетеньку, напоет ей в уши, — ну, та и трещит, как заведенная машина. Да что! Ведь и сама потом уверится, что это все она от себя, и барина уверять начнет. Барин ей, однако, не верил, — усмехнется, бывало, на эти речи да и скажет только;

— Это все твои выдумки, Катя.

Ну, а что только можно, все ей дозволит, очень ее любил, даже можно сказать, души в ней не чаял. Умнейший был он господин и всякого человека насквозь видел. Это чтоб обмануть его, ни — боже мой! Ни один служащий не решался. Глаза у него были, как два ножа вострые, так тебя насквозь и пронзят. Ежели кто и провинится в чем, так лучше кайся прямо, — скорей простит, а начнет кто лгать да вилять, как раз запутается, и потом уж всегда на худом счету будет. Строгий был барин, и все его боялись, а вот дочь родная не побоялась и обманула, да еще как, — только дивиться надо!

 

II

И ведь какая строгая и гордая была наша барышня, вся в отца характером; из себя красивая да видная и думала о себе очень высоко. Женихов в нашей округе по ней и не было, ждали их из губернии. Только женихи позамешкались что-то: уж двадцать третий годок шел нашей барышне, а сурьезных женихов не бывало. Жил Алексей Игнатьич широко, на барскую ногу, хлебосольством гремел на всю округу; и из губернского города гости почасту у нас гащивали, а также и сам он с дочерью в город езжал, ну, а все-таки дочка в девицах засиделась. Если взять по нонешнему времени, так что это за года, можно сказать, что самые молодые, а тогда барышни шестнадцати-семнадцати лет уж вчастую замуж выходили.

Катерина Алексеевна еще в столичном пансионе обучалась и, по выходе из него, с год в Москве жила у родной тетки, бариновой сестры, да померла тетенька, барин и привез дочку домой. Спервоначалу она у нас очень скучала, хотя и не показывала виду родителю, к нему она ласковая была, ну, а нам заметно было. Да и он примечал, конечно. Надо и то сказать, какое у нас ей могло быть веселье али удовольствие в нашем Воскресенске. Хоть, село это было и большое, и торговое, и домов хороших много было, и церковь богатая, для нас-то оно и нивесть каким богатством да хорошим казалось, ну, а ей после столицы и поглядеть, поди, было не на что.

Одно только удовольствие и пришлось ей по вкусу, — это театр. Он у нас сыздавна велся и в ту пору, как она приехала, постоянно был. Представляли в нем приказные из вотчинного управления, и очень хорошо, и занятно представляли. Были даже и совсем особенные актеры, за то только им и жалованье платили, что они в театре играли да кулисы расписывали. Актерок же настоящих спервоначалу не было, а ежели девицу или даму надо изобразить, так помоложе который служащий и изображал.

Катерина Алексеевна театр очень любила, сказывала, что и сама у тетеньки на домашней сцене игрывала и у нас бы, пожалуй, охотно поиграла, да компании ей подходящей не было. Со своими же служащими, а они ведь крепостные были, папенька ей играть не позволял. Учить же, как должны актеры и актерки ту или другую речь сказать, не запрещал, а даже очень доволен был, что она театром занялась. Он и сам театр любил и почасту в нем бывал.

Перед каждым представлением, бывало, и соберутся все актеры у нас внизу и все перед Катериной Алексеевной проговорят, что кому полагается. Она их поправляет, учит, как то или другое слово сказать, где стать, где сесть, о которой стороны войти и как поклониться.

Я, бывало, все время тут же верчусь, потому беспрестанно с свечей снимать требовалось, ламп в то время не водилось, и свечи жгли все сальные, то и дело они нагорали. У Алексея Игнатьича за свечами смотрел казачок, только он завсегда при нем и находился, в его покоях. Дом у нас был барский, очень обширный: внизу было восемь комнат да вверху десять, и комнаты были огромные. Сам Алексей Игнатьич жил постоянно вверху, только обедать сходил в нижнюю столовую, а барышня жила внизу, и тетенька с ней рядом.

Сказала я, что актерками у нас все молодые люди были, которые из себя покрасивее да поразвязнее, ну, вот и попал в их число один молодой вьюнош, так годов девятнадцати али двадцати. Звали его Василий Бобров, отчества не припомню. Выехал он с матерью из Петербурга; мать его любимая была у графини горничная, ну и выпросила она сына с собой, когда ее графиня по старости и по болезни на покой отпустила в вотчину и пенсию ей положила.

В Петербурге он состоял при конторе, и у нас, в Воскресенске, в правление определился. Как только приехал он, в первую же осень в актерки попал, потому из себя уж очень красив был. Лицо такое белое да чистое было у него, и носик пряменькой, небольшой, а руки и ноги так и вовсе маленькие. Обращение и манеры совсем господские имел: развязный да ловкий такой и в женском платье совсем барышней выглядел. Больше всего мне у него глаза понравились: такие хорошие да светлые — глядит на тебя, точно говорит ими, без слов у него все поймешь. Волосы были у него темные, волнистые, носил их длинными для того, чтоб ловчее было к длинным волосам косу приплетать и женскую прическу устраивать. А бывало, что и парик надевал, и парики у нас водились, и костюмы всякие.

 

III

Увидела его в первый раз Катерина Алексеевна и говорит:

— Вот это актерка будет хорошая, надо только его немножечко отполировать, а то он все как будто лакеем пахнет.

И с первого же вечера, как собрались к нам на репетицию, принялась его муштровать — как войти и как выйти и поклониться али раверанс сделать, али по-тогдашнему книксен, — все ему покажет. Бывало, даже раскраснеется вся, до того его вертит туда и сюда. Опять же и тому обучала, как какую речь говорить. Всему этому обучала она в компании с режиссером — чин такой был у одного из актеров. Звали этого актера Васильем Ивановичем, и всем он в театре заведовал и заправлял и о многом с Катериной Алексеевной советовался. Человек он был уж пожилой и семейный, и сам разных благородных стариков не раз игрывал. Охоту к театру большую имел, и хотя службу нес хорошую, а и театром улучал время заниматься.

С осени это дело пошло у нас, театры эти, и всю зиму шло очень хорошо. Главный актер, Гурасов по фамилии, очень у нас хорош был, только запивал сильно, а играл великолепно. Каждую неделю по два раза в театре играли, в воскресенье и в четверг, и народу всегда в театре много бывало, даже из соседних сел и заводов съезжались смотреть. Говорили про Гурасова, слыхала я, что если бы он не крепостной был, так и на городской бы сцене мог играть. Ну и Боброва одобряли очень, и Василья Ивановича тоже. Только раз, слышу я, говорит Катерина Алексеевна тетеньке про Боброва:

— Портиться стала наша актерка.

— Что так? — спрашивает та, — неужто запивает?

— Нет, не то. Борода расти начала, голос грубеет, да и платья все коротки и узки становятся.

А тетенька хохочет.

— Уж я заметила, — говорит, — одно слово скажет басом, а другое дишкантом, — очень забавно выходит,

К масленице уехал Алексей Игнатьич с дочерью в город, а великим постом театр прекратили, на пасхе еще поиграли немного, а потом роздых дали актерам на все лето. Летом Катерина Алексеевна на два месяца в гости уезжала, а меня домой к матери отпустила. Приехала она домой перед Ивановым днем, вот что двадцать девятого августа бывает, и тогда же за мной послала. Она когда веселая бывала, так всегда со мной разговаривала и почасту учила меня и поправляла, если я что неправильно скажу. Так и в этот раз стала расспрашивать, что я делала у матери, где бывала, да нет ли чего нового на селе. Ну, я, конечно, сперва все про себя выложила: и что делала, и как страдовали, и в лес по ягоды и грибы ходили, и про всех других, какие новости знала, все рассказала. Сказала, что было, да стала рассказывать и то, что и вперед будет: какой жених какую невесту сватать хочет. Катерина Алексеевна смеется.

— Ну, это еще неизвестно, кто за кого посватается, — говорит она.

Я-то уверяю, что верно знаю, что все люди говорят.

— Вот и про Боброва, — говорю ей, — верно знаю, что на Копровой Лизаньке хочет жениться; все с ней вместе гуляет и у них часто бывал, сказывают, что и на сцене с ней вместе играть будут. Вы его и не узнаете, барышня, такой он стал высокой да тонкой, как жердочка; из лица похудел немного, и усики черненькие появились. Красивый стал, с Лизанькой они парочка будут: она тоже хорошенькая.

А Лизанька Копрова была дочь того музыканта, что музыкой всей заправлял в театре. Ничего мне на это Катерина Алексеевна не сказала и расспрашивать больше ни о чем не стала.

В первое же воскресенье после этого Алексей Игнатьич и говорит за обедом дочери:

— А что, Катя, не поедем ли сегодня в театр, там тебе сюрприз подготовили. Труппа у нас новыми актерами пополнилась.

— Вероятно, на женские роли кто-нибудь поступил, папа, — отвечает Катерина Алексеевна. — Старая-то актриса у нас, сказывают, в усах щеголяет да и вытянулась не в меру. Я уж думала, что надо кого-нибудь приискивать из молодых людей на женские роли.

— Да, ты думала, а мы уже сделали, приискали, обучили и на сцену выпускаем сегодня. Василий Иванович все лето трудился, чтоб тебе угодить.

— Спасибо ему, он знает, чем мне угодить. Кого же это он нашел, папа?

— Да Копров дочь свою предложил, испробуйте, — говорит, — большую охоту и способность имеет моя Лиза к театру; дурного в этом я ничего не нахожу и сам всегда в театре бываю, — будет при моих глазах. Ну, я и согласился. И Василий Иванович хвалит, вот и поедем сегодня, посмотрим его выбор.

— Посмотрим, посмотрим, — повторила Катерина Алексеевна.

— А Бобров нынче будет у нас за первого актера, потому что Гурасов совсем спился, осип, обрюзг, ну, да и не молод уж стал. Пусть стариков играет.

— Это правда, — сказала Катерина Алексеевна, — только справится ли Бобров со всеми гурасовскими ролями? Тот ведь у нас был актер хороший. Ну да, посмотрим, что будет.

Вечером оделась Катерина Алексеевна, и уехали с папой и тетенькой в театр. Воротились домой веселые и довольные. Понравилось.

С той поры опять и пошло все по-старому: как играют что игранное, так к нам не собираются, а как новое что вздумают, то непременно у нас вечером репетиция бывала, а то и две. Иногда после репетиции чаем угощала Катерина Алексеевна актеров, а когда опять и так уходили. Алексей Игнагьич очень любил все сурьезное, то, что драмой называется, а водевили эти, так он и не смотрел: все, бывало, уедет. Ну, а Катерина Алексеевна завсегда оставалась до конца.

Я тоже все уж, бывало, выпрошусь, хоть на ногах где постою, да только уж все высмотрю и дома потом кухарке и Варварушке, так старшую горничную звали, все расскажу и в лицах представлю. Катерина Алексеевна, бывало, из-за двери и подслушает, как я представляю, хохочет потом надо мной. А бывало, ляжет рано спать, и не спится ей, она и заставит меня представлять, не то сказки сказывать; до слез иногда хохочет надо мной. Говорила я в ту пору очень смешно. Учить, бывало, примется меня, как то али другое слово сказать, а я не могу. Вот «всадник» слово — все, бывало, «свадник» говорю али «обыкновенно» — все «обнаковенно» скажу. А иное слово мудренее, так и не могла научиться говорить.

 

IV

Помню я, как сейчас вижу, сыгрывались раз актеры у нас в доме, вторая уж репетиция шла; Катерина Алексеевна сидела в кресле и молча слушала. Все шло хорошо и правильно. Только и пришлось Боброву свою любовь Лизе Копровой изъяснять, а она знатную даму разыгрывала, на колени он стал перед ней, руки у ней целует и так-то хорошо и складно говорит, что инда за сердце защемило. Взглянула я на Катерину Алексеевну, а она сидит насупившись, и даже не смотрит. Что, думаю, такое? Разве что неправильно вышло али, может, голова у ней разболелась, бывало и это: кататься тогда с тетенькой ездили а то и со мной али с Варварой. Кончилась репетиция, стали актеры раскланиваться и уходить. Василий Иванович и спрашивает, — хорошо ли, понравилось ли ей?

— Все хорошо, — говорит, — чего же лучше надо. — А сама такая пасмурная в кресле сидит, голову на руку опустила. Ну, верно, что голова разболелась. Стала я свечи гасить да взглянула на двери, а Бобров стоит у дверей да с Катерины Алексеевны глаз не сводит. Что, думаю, надо ему? Попросить разве чего хочет, может, в костюме что недостает у него? Костюм у него был мудреный, иностранный, с картинки взят, и сам-то он в нем точно картинка.

Встала, наконец, Катерина Алексеевна, хрустнула так руками и повернулась к двери. Увидала Боброва, вздрогнула вся и даже в лице изменилась и таково гордо говорит ему:

— Что вам нужно? Зачем вы остались?

А он ей отвечает:

— Желал бы я знать, довольны ли вы моей игрой?

— Да ведь я сказала Василью Ивановичу, что довольна, что все хорошо.

— Это вы про всех, а моя роль особенная, большая. Играю в первый раз и боюсь, что в иных местах у меня ненатурально выходит.

А она усмехнулась на это такой особенной усмешечкой да и говорит:

— Нет, это вы напрасно боитесь; в иных местах так даже уж чересчур натурально выходит. — И хочет сама из комнаты выйти. А Бобров ей дерзко так дорогу заступает, а сам говорит:

— Сделайте милость, одну только сцену прослушайте у меня еще раз, и если что нехорошо, скажите.

— Да ведь и суфлер ушел, — сказала Катерина Алексеевна и плечиками сама передернула, как будто недовольна.

А тот неотступно просит: наизусть, говорит, это место знаю. Вернулась Катерина Алексеевна, села и ждет. Подошел он, встал перед ней, сначала все только вздыхает, а потом и начал то самое место, где Лизе Копровой свою любовь изъяснял. И так это он хорошо сказал, что лучше нельзя. И хочет будто Катерину Алексеевну за руку взять и не смеет; смотрит на нее, словно на бога, точно молится. Она взяла да и подала ему свою руку. Схватил он ее руку, целует ее, к сердцу жмет, а сам ей в глаза так и заглядывает. И Катерина Алексеевна ему в лицо пристально смотрит, сама в лице разгорелась, как маков цвет. Да вдруг как вскочит с кресла, выдернет руку, и была такова. Так Бобров и остался на, коленях перед пустым креслом. Положил на него голову да как зарыдает, зарыдает… Мне инда страшно сделалось, — я, возьми, да и убежи. Прихожу к Катерине Алексеевне в комнату, а она у зеркала стоит да на свое разгоревшееся лицо платком машет. Стакан воды налила и выпила за один дух, на часы взглянула, знает, что в это время пора ей у папеньки быть, чай наливать, а сама все не может себя успокоить, все у зеркала стоит и на свое лицо смотрит. И точно, будто лицо у ней другое стало: и моложе и красивее. Пудрой, наконец, себе щеки присыпала, веер взяла, помахалась еще и хочет идти кверху.

— А я, — говорю, — там свечи-то не все погасила.

— Почему?

— Да Бобров там остался, положил голову на кресло да плачет, плачет…

— Молчи, — говорит, — сходи и погаси там свечи, — и пошла из комнаты. А сверху уж казачок летит сломя голову, папенька гневается, что долго Катя нейдет.

Катерина Алексеевна только взглянула на меня да чуть так бровями пошевелила, а я уж поняла, что не болтай, значит, а сама, словно птичка, кверху вспорхнула. Раньше того и не видала я, чтоб она когда бегом бегала. Заглянула я в залу: вижу, свечи там погашены, и никого нету, я к тетеньке в комнату, она завсегда в это время после обеда отдыхала, доложила ей, что чай готов, и сама в верхнюю столовую пошла, может, подать что потребуется. Алексей Игнатьич только что из кабинета вышел и совсем не гневный, а веселый, сел к столу и говорит:

— Ну, Катя, смотри — не ударь лицом в грязь со своим театром, к святкам у нас гости из города будут.

— Кто такие, папа? — а сама ему чай подает, лимон придвигает, ром ставит поближе.

— Женихи, — говорит, — будут, целых два жениха, выбирай любого, — а сам смеется и весело таково ее по спине похлопывает.

Усмехнулась и она и говорит:

— Надоела я, что ли, тебе, папа, что ты меня замуж выпроваживать хочешь. А мне, папочка милый, от тебя никуда уходить не хочется.

Придвинулась к нему со своим стулом и головушку к его плечу приклонила.

— Хорошо, хорошо, — говорит Алексей Игнатьич, — это я знаю; все девушки эту песню поют, а потом и променяют старика-отца на чужого молодца. Да время, уж время тебе, Катя, о женихах подумать. Я не хочу, чтоб ты у меня старой девой осталась.

— Да ты мне скажи, папа, что за женихи такие, кто они?

Тетенька в это время поднялась снизу, тучная она была, задохлась немножко, на лестнице села, а услыхала об женихах, тотчас уши навострила.

— Где женихи? Какие женихи? — спрашивает.

— А! Любопытно стало. Погодите, будет время, скажу, — смеется Алексей Игнатьич. Так в тот вечер и не сказал ничего. Тетенька было и того, и другого называла, однако отгадать не могла. И вечером еще к Катерине Алексеевне в комнату зашла, об женихах поговорить, а та и разговаривать не стала.

— Вот, очень нужно об них беспокоиться; сказали, — приедут, так увидим. Я ими не интересуюсь нисколько.

И точно, что об женихах она не думала, а театром с той поры еще больше интересоваться стала. Выпросила у папеньки позволение на репетиции в театр ездить. Сначала тетеньку с собой таскала, только той скоро это надоело, спать она привыкла в это время.

— Да поезжай одна, Катя, — скажет, бывало, — Аришу возьми с собой, а то Варвару.

А Катерине Алексеевне это и на руку.

— Аришу лучше, — говорит, — Варваре шить нужно.

И точно, что она у нас всегда за шитьем сидела, большая мастерица была, и все приданое Катерине Алексеевне ее руками изготовлено было. А все-таки барышня ее не любила и не доверяла ей.

 

V

Был у нас возочек этакий махонький, с дверцами и со стеклами в них, вдвоем только сидеть было можно в нем. Вот в этом-то возочке всегда, бывало, и едем на репетицию. Из дому едем, меня с собой посадит, а из театра едем, так уж все мне причиталось с кучером на козлах сидеть, а с собой Боброва посадит, и иногда больше часу катаемся; и катались не по улицам, а по тракту: гоним версты три али четыре, а потом назад повернем. Меня, бывало, своим пуховым платком укутает Катерина Алексеевна, чтоб не познобилась; и как Боброва высадит, то велит мне в возок пересесть и настрого закажет, чтоб ничего дома не сказывала, никому ни слова. Да если б и не заказывала, так я бы и сама пикнуть никому не смела, потому что хошь и молода была и глупа, а все ж понимала, что дело это неопроста делается.

Так-то и прошло у нас время до святок, а к святкам, и точно, гостей много понаехало: две барышни приехали из соседнего завода, тоже дочери управляющего, да из городу одна приехала и с маменькой. Ну, тут уж с Бобровым кататься нельзя стало, пришлось гостей занимать да веселить. В самые святки и кавалеры из городу понаехали. Трое их было, и молодые все люди. Остановились они в приезжем доме, — особый такой дом был, где наезжающие из городу чиновники останавливались: исправник и прочие там разные из губернского управления, которые нужные люди. Бывали в том числе такие, что жалованье им постоянное даже платилось от помещика нашего. У барышень, конечно, тотчас промеж себя разговоры пошли про молодых людей; принялись их разбирать по косточкам, — и нос, и глаза, и волосы, и как говорят, и как ходят. Один из них им всем особенно понравился. Из себя красивый и в танцах ловкий, а на речах бойкий да веселый; так одна беда, говорили, — чин на нем самый маленький, и звания, слышь, простого, канцелярского какого-то служителя сын. Правда, говорили, что у губернатора он в канцелярии служит и губернатор его любит и перед другими отличает, а все ж Катерина Алексеевна его забраковала. «Никакого еще он положения не имеет, — сказала она как-то про него в разговоре с барышнями, — и бог знает, когда еще он свою карьеру сделает». Барышни смеются: мы, говорят, замуж за него выходить не собираемся, а только бы нам потанцевать. И Катерина Алексеевна смеется: ну для этого-то он годится, — говорит. Другие же двое, хотя и чиновнее были, да зато из себя уж очень неприглядны. Даже нам, прислуге, не понравились, а барышни с первого вечера их на смех подняли и прозвища им смешные надавали. Одного Бабаем прозвали, другого Лукашкой; и так на смешках их держали, что те приметили это, обиделись и ходить к нам перестали. Папенька за столом Катерине Алексеевне даже выговор сделал за них.

— Эти «бабаи» да «лукашки» — нужные нам люди, — сказал, — и обходиться с ними надо повежливее; да и прозвища вы им придумали неумные. — О прозвищах, должно быть, тетенька ему пересказала. Катерина Алексеевна только рассмеялась на это, а барышни сконфузились. Зато уж и ублажали же чиновников этих там, в приезжем доме: и винами, и наливками, и закусками всякими! Особый человек был отряжен для услуг им, а угощение все из нашего дому шло.

На третий день рождества еще гость к нам пожаловал, и этот уж прямо у нас и остановился. Алексей Игнатьич его с большим почтением принял, и Катерина Алексеевна обошлась с ним очень любезно, любезнее, чем с молодыми. Гость этот был пожилой уже человек, на висках седина пробивалась, и, как видно, чиновный, потому держал себя сановито да важно. Ростом из себя не очень велик был, ну, да и не мал, и кругленькой такой животик вперед выдавался; из лица полный да губастенький, а ничего, недурен собой, непротивен.

Вечером в этот день бал у нас устроился; все служащие в правлении с семействами приглашены были. Званы были и из молодых людей, которые повиднее должности занимали, ну, а Боброва не было, не пригласили. Из чиновников, что раньше приехали, только красивый-то и пришел, а другие два не пришли. Человек сказывал, что упились очень. Катерина Алексеевна с молодежью мало занималась и танцевала, только все упрашивала их, чтобы они веселились, и танцы, и игры всякие устраивали, а сама все больше с этим пожилым гостем и сидела, и ходила, и разговаривала. На другой день после бала с ним и кататься ездила, и в театре рядом сидела. Театром нашим он очень доволен остался и актеров много хвалил. И точно на отличку, в эту зиму актеры наши хорошо играли, так что Алексей Игнатьич им даже награду к новому году выдать приказал.

Еще очень богатый бал был у члена правления, так там, сказывают, Катерина Алексеевна даже вовсе танцевать не стала, а села в карты играть с Валерьяном Николаевичем, так пожилого гостя звали. Барышни после шушукались промеж себя и Катерину Алексеевну осуждали. Из антересу-де это она все делает, и все притворно, а на самом деле он ей ни чуточку не нравится. Ну, а что она-то ему понравилась, так это было даже и очень видно. Все-то он около нее увивается, ножками так семенит, ручки целует и то и дело в глаза ей засматривает.

Встретили новый год у нас, и на другой день гости все поразъехались, а Валерьян Николаевич остался у нас еще дня три и в это время Катерине Алексеевне предложение сделал. И барышня наша приняла предложение это, и дали они с папенькой слово Валерьяну Николаевичу и по рукам ударили, а форменный сговор порешили весной сделать, а свадьбе быть под осень. Жених было просил, чтобы весной и свадьбу сделать, да Катерина Алексеевна не согласилась, — с приданым-де не управиться, ну и он потом рассудил, что так лучше будет, что к осени у него свой новый дом поспеет устроиться и отделаться, и порешили на том, что уж в новом доме свадьбу справят. Условились обо всем, и уехал жених, с Катерины Алексеевны слово взял не забывать его и приехать на сырную неделю в город.

 

VI

Только проводили жениха, на другой же день Катерина Алексеевна за Васильем Ивановичем посылает; захотелось ей что-то новое на сцену поставить. Сговорились с ним, и в назначенный день опять на репетицию поехали. Раньше того, бывало, катались мы с Бобровым, а тут стали к нему в квартиру заезжать из театра. Меня-то, бывало, посадят в возок и велят кучеру катать. Ну и возит он меня что ни на есть, по самым глухим и забвенным улицам либо к себе домой заедет, а я сижу у ворот, жду. Однова в сугроб меня завез, и возок опрокинулся, кое-как мы из снегу выкарабкались; долго тут провозились, и кучер испугался, думал, выговор будет от Катерины Алексеевны, а она и словечка не сказала, словно как и не заметила, что долго мы проездили. После узнала я, что в это время матери у Боброва дома не было, уезжала она в гости в другой завод на месяц али более, и Катерина Алексеевна времечко проводила с милым дружком, значит, с глазу на глаз. Ну, конечно, им в ту пору часы за минуты казались.

Пролетело времечко это у нас так-то быстро, что и оглянуться не успели. Смотрим, — уж сырная неделя подошла; папенька зовет барышню в город, а ей и не хочется. Отговаривалась было, однако к последним дням масленой уехала в город и больше недели там оставалась — наряды закупала и шила. Приехала домой и на другой же день меня за Бобровым посылает.

— Скажи, — говорит, — что Катерина Алексеевна вас звали часу в четвертом к себе и чтоб непременно пришел.

— Живо я слетала и ответ принесла, что непременно будет.

— Хорошо, — говорит мне, — ты его дождись на заднем крыльце, как время подходить будет, и проведи в ту залу, где репетиции бывали, пусть там меня подождет. А как проведешь, так приди и тотчас мне знать дай.

Только что пообедали, и разошлись Алексей Игнатьич с тетенькой по своим комнатам, чтоб отдохнуть после обеда, как я уж выскочила на крылечко и торчу там, дожидаюсь, с ножки на ножку попрыгиваю: время хотя и к весне близилось, а все-таки еще холода стояли. Немного подождала и вижу — идет он. Машу ему рукой, чтоб скорее, он живо на крылечко взбежал, а там и в сени, и коридором в залу пробрался. Я бегу барышне сказывать, а она уж навстречу идет; мне велела в коридоре посматривать, и если тетенька встанет али приедет кто, сейчас себе доложить, а сама Боброва увела в кабинетик, — маленькая такая комнатка от залы направо была, — и там с ним затворилась.

— Ты, — говорит, — мне только в двери пальцем постучи, если что случится.

Так-то я их и караулила. И неоднократно это дело бывало. Середи белого дня и при всей прислуге ходил Бобров, и все вид такой делали, что будто не замечают али будто так тому делу и быть надобно. Ходила в ту пору к нам женщина одна белье стирать, — матери моей она подружка была. Узнала она про это дело, отозвала меня этак в уголочек и говорит:

— Смотри, девка, не попади в беду. Ведь ты неладно делаешь. Сама попадешься да, пожалуй, и мать под ответ подведешь. Как, говорит, только не боитесь вы с барышней? А ну, как папенька узнает? — Сама головой качает, руками хлопает: — Вот, говорит, беда-то где, вот хлопотато с вами, с греховодницами! Уж ты на меня не погневайся, я матери твоей скажу.

— Что ж, — говорю, — скажи, — я ведь ни в чем не виновата. Мне что велят, я то и делаю. — И точно, матери сказала. На пасхе как-то мать и пришла ко мне, будто бы в гости, а на самом деле, чтоб Катерину Алексеевну увидать. Взошла следом за мной к ней в комнату, меня вон выслала, а я только за двери вывернулась да тут и остановилась — все в щелку и слышу, и вижу. Подошла она к Катерине Алексеевне и стала меня домой просить жить: очень-де нужна она дома мне по весеннему времю.

— На что вам ее? — спрашивает Катерина Алексеевна: — Какая такая у вас работа стала за ней? — А сама так строго на нее смотрит. Мать у меня робкая да смирная была женщина, опять же вдова, окромя меня, еще двое малолетков было у ней. Пенсион небольшой получала она и больше всего, конечно, боялась, как бы пенсиону ее не лишили. Оробела она и тихо так говорит:

— Да вот огород садить надо будет, да и кросна ткать хочу ее учить.

— Ну, это пустяки, — говорит ей Катерина Алексеевна, — огород посадить я вам пошлю женщину от себя, а кросна ткать еще научится. Я к Арише привыкла и пока замуж не выйду, до тех пор ее от себя не отпущу. Да и ты глупо делаешь, что теперь ее домой хочешь взять, через это она многого лишиться может.

— Да это понимаю я, — говорит мать, — только очень я боюсь, как бы с девкой какого худа не вышло.

— Какое же может худо выйти? — спросила Катерина Алексеевна, а сама даже с места встала и так строго матери моей в лицо смотрит.

Та и больше еще заробела.

— Да вот насчет прислуги я сомневаюсь очень, — говорит мать, — как бы не избаловалась девка. А больше всего боюсь, как бы барину не донеслось чего, — боже упаси! — сама подперла щеку рукой да так и улилась слезами.

Вся в лице вспыхнула Катерина Алексеевна и скоро так по комнате заходила. Потом подошла к матери и сказала ей:

— Не понимаю я, чего ты боишься и какого худа ждешь. Одно скажу, что ничего тебе худого не будет, а Аришу я теперь не отпущу. Иди домой и ничего не бойся. — Потом подошла к комоду, вынула и дала матери сколько-то денег, повернула ее этак легонечко за плечи да и выпроводила из комнаты. Так я и осталась тут. Мне, конечно, по молодости и глупости моей остаться и хотелось на это время, чтоб свадьбу прожить и подарки получить со свадьбы.

Как стала вечером Катерина Алексеевна спать ложиться и спрашивает у меня, что такое я матери насказала и как осмелилась. Я божиться принялась, что слова никакого не говаривала, всех святых собрала и крест из пазухи выдернула, целую да божусь, что ничего не говаривала и знать не знаю.

— Если ты не говорила, так кто же ей сказал?

— Не знаю, — говорю, — разве, может, кухарка аль прачка.

— Пошли ко мне кухарку сейчас же, — приказала мне.

Что она с ней говорила, я не знаю, потому что у дверей не слушала, а в кухне ужинала в то время.

 

VII

На эту весну вплоть до петровок у нас театр продолжался, только вместо двух раз в неделю по одному разу играли. Сговор у Катерины Алексеевны в начале весны был, гостей съезжалось много, а барышни некоторые так и остались гостить у нас на все лето. Катерина Алексеевна им и не очень-то была рада, да делать-то уж нечего было, папенька их сам пригласил. Был у нас при господском доме сад обширный, и беседка в нем нарядная. Вот и придумали в беседке этой танцы устраивать, музыку театральную играть туда определили по вечерам. Кавалерами в танцах служащие в правлении были и Бобров в том числе бывал. Народу собиралось на гулянья эти очень много, которые танцевали, которые только на танцы глядели. Очень весело и многолюдно было. Случалось опять, в поле ездили на длинных этаких дрогах большими компаниями, ну, словом, так веселились в это лето, как никогда прежде.

А все-таки примечала я, что скучает Катерина Алексеевна. Негде стало ей с Бобровым видеться. Только в саду, бывало, встретятся и походят по саду и поговорят между собой. Свадьбу у нас отложили до сентября, сказывали, что губернатор по губернии ездил и Валерьяна Николаевича с собой возил, да и дом его новый не поспел ко времю, так он и не бывал у нас все лето. Только письма от него с каждой почтой приходили. В конце июля и барышни разъехались по домам, — наряды себе к свадьбе готовить. Гулянье в саду прекратилось, потому что август месяц стоял дождливый да холодный. Тихо этот месяц прожили. Раньше этого завсегда я у Катерины Алексеевны в комнате спала на кушеточке у дверей, а тут она меня из своей комнаты выслала и велела мне спать в коридоре. По вечерам все себе в комнату закусить что-нибудь велит подать и бутылку вина али наливки поставить велит. И стала я примечать, что поставлю на поднос одну рюмку, а утром все две убираю, и из обеих пито. Что, думаю, за чудо такое, никто не бывал, и тетенька никогда не заходила. Она обыкновенно с барином вверху ужинала и потом уж прямо спать шла. Садилась с ними и Катерина Алексеевна, только кушала мало, что-то она в это время прихварывать стала. Старушка в это время к нам похаживать стала, кружевницей сказывалась, все в узелочке кружева носила, а на самом деле она лекарка была и повитушка. Ну да и кружевами торговала, это точно, только не своими, а чужими, и лекарства и снадобья разные давала от многих болезней. Чуть ли Катерина Алексеевна у нее не лечилась.

Раз как-то плохо мне ночью спалось и почудилось мне, что кто-то в коридоре ходит, взглянула я, а Варвара к барышниным дверям крадется, в одной юбке и босая. Подняла я голову, гляжу и вижу — из-под двери свет виден. А Варварушка — то ухо к двери приложит, то глаз, потом быстро так отпрыгнула и бросилась бежать по коридору бегом. Только она убежала, а Катерина Алексеевна дверь отворила да со свечой и вышла в коридор, осматривается. Увидала, что я не сплю, и спрашивает: кто тут был? Я вскочила с постели, подбежала к ней и шепотом говорю, что Варвара была, у двери слушала и подсматривала. Сказала это, да как-то и глянула к Катерине Алексеевне в комнату, а там Бобров стоит.

— Точно ты видела, что это она? — спрашивает Катерина Алексеевна, а сама в дверях со свечой стоит.

— Хоть побожиться — она, — говорю, — босиком и в одной юбке прибегала, — а сама дрожу вся стою, испугалась, что Боброва увидела. Думала я, что уж оставила его Катерина Алексеевна, так как время к свадьбе приближалось, а выходит, что нет, не оставила, и лазил к ней милый друг в окошечко, благо — ночки темные подошли.

Сколько времени прошло после этого, хорошо я не помню. Должно быть, так в начале октября случилось у нас происшествие. Убили члена вотчинного управления Хазарина, убили его дорогой, в то время как ездил он по селам собирать оброки да недоимки старые и вновь раскладку делать на крестьян. Человек он был жадный, несправедливый, большой лихоимец был, ну и порешили его крестьяне своим судом. Сказывали, что давно они до него добирались и даже записки ему не раз подбрасывали, только он, видно, не верил, не опасался их. Ездил один, только с ямщиком.

После ямщик и рассказывал, как дело было. Возвращался он уже домой из поездки, ну и порядочно с ним было добра нагружено: и медку, и индюшек в передке тарантаса наложено, да и в кармане было не пусто. На дорогах было спокойно да тихо в ту пору, ну и поехали поэтому безо всякой опаски. Не доезжая до Воскресенска пятнадцати верст, есть гора крутая и длинная да еще идет изгибом этак, и лес густой по обеим сторонам. Вот тут-то, в изгибе этом, когда усталая тройка шажком тащила по грязной дороге тяжелый экипаж, а Казарин дремал, ничего не подозревая, и наскочили на них трое мужиков. Один справа вскочил на подножку, другой слева, а третий лошадей под уздцы схватил. Ямщик и видел, как они из лесу на дорогу выбирались, да и внимания не обратил на них, — мало ли их по осени за охотой ходит. Как вскочили на подножку, Казарин очнулся от дремы и закричал: «Что за люди? Чего нужно?» — «Рассчитаться с тобой!» — сказал один из них да и выстрелил ему в висок чуть не в упор, а затем соскочили, да и были таковы. Ямщик и опомниться не успел, как это дело сделалось, перепугался до смерти, думал, грабить будут и его убьют, а они и синь пороха не тронули из того, что с Казариным было. Так он его и привез со всей поклажей в Воскресенск. А в ту пору, как убийцы в лес убежали, начал он кричать со страху: сначала Казарина звал, думал, что жив еще, потом «караул» кричал, а тут ни жилья близко не было, ни людей никаких не случилось, никто его и не услышал. Принялся потом лошадей нахлестывать, а дорога грязная, глинистая и в гору, — как их ни хлещи, они скорее шагу не идут. Погода стояла ненастная, с утра небо все заволокло тучами, и день-то был темный, как сумерки, вечером же и вовсе темно стало.

— Век не забуду, — говорил потом ямщик, — как я темной ночью с мертвым-то телом от угору этого до Воскресенска шагом тащился.

Христом богом заклинался он и неоднократно присягу принимал в том, что ничего об этом деле не знал и не знает и подозрений ни на кого не имеет. Рассмотреть убийц в лицо он не мог, только и видел, что мужики были в лохматых шапках, в полушубках и мужицких бахилах; двое с ружьями, а третий с топором. Рожи снизу платками замотаны, и были ли они бородатые али безбородые, сказать не умел. Начальство, однако, ему не поверило, и долго его, бедного, по острогам таскали, да и кроме его народу много перебрали, а настоящих убийц так и не отыскали.

 

VIII

У нас в этот вечер все в гости ездили и, уезжая, заказали, что ужинать домой будут. Ну и ждем их, на стол вверху накрыли, — в последнее время все там и обедали и ужинали. Приехали домой часов в одиннадцать, побежала я сказать, чтоб кушанье подавали, и тотчас вернулась. Катерина Алексеевна с тетенькой сидят за столом и обе зевают, спать захотели, а Алексей Игнатьич у себя в кабинете у письменного стола стоит и какую-то бумажку читает. Подали кушанье, а он все не идет, все читает. Катерина Алексеевна и пошла к нему в кабинет.

— Чем это ты зачитался, папа? — спрашивает у него; — что тебя так заняло, что и ужинать не идешь?

— Да вот эта бумажка заняла, — говорит ей и показывает бумажку, — так маленькая и бумажка-то, пол-листика всего. — Донос кто-то написал, да вот тут без меня и положил. Как ты думаешь, Катя, кто бы это мог быть? — Сам руки ей на плечо положил и смотрит в лицо. Катерина Алексеевна протянула руку к бумажке и просит:

— Покажи, папа, что за донос? На кого?

Только не успел он ответить, как вошел в кабинет полицмейстер, перепуганный, бледный, далее губы трясутся. Алексей Игнатьич, как взглянул на него, так и понял, что происшествие случилось.

— Что такое, — спрашивает, — с какими вестями так поздно?

— Ох, Алексей Игнатьич, с худыми вестями, и сказать страшно.

— Да ну, не томите, говорите скорее, что у вас там стряслось?

А сам бумажку, что в руках держал, сунул в стол да и запер ключиком.

— Убийство, Алексей Игнатьич, — Степана Николаича Казарина убили дорогой. Ямщик привез его в правление уж мертвого.

Алексей Игнатьич даже отшатнулся в ужасе.

— Как? Неужели ж совсем убили? Может быть, жив еще? Где он теперь?

— В больнице; домой везти не смели, не знаем, как супруге его сказать. Доктор говорит, что моментальная смерть была. — Тут полицмейстер и рассказал все, что от ямщика слышал. Выслушал Алексей Игнатьич, взял шапку со стола и пошел в переднюю. Катерина Алексеевна к нему:

— Папа, ты бы не ездил!

— Нельзя, Катя, нужно самому взглянуть и к жене Казарина тоже надо самому ехать.

И уехал тотчас на полицмейстерских лошадях, своих уж после ему подали.

Тетенька ахает, руки ломает, из-за стола выскочила, по комнате бегает, с Катериной Алексеевной говорит; а та отозвала меня в сторонку, да и шепчет мне:

— Сбегай вниз, принеси мне маленькие ключики на колечке, знаешь, где лежат?

— Знаю, — говорю, — а сама уж бегу. Мигом слетала, принесла и подаю. Она взяла, сама тетеньку успокаивает разговорами, за стол усаживает. Потом прошла в кабинет, прибрала ключик и отворила стол. Бумажка тут и лежала сверху. Взяла ее, прочитала, повертела в руках, положила обратно и стол заперла.

Долго мы в тот вечер спать не ложились, всем чего-то страшно сделалось, все про убийства разные толковали. Я и спать к барышне в комнату выпросилась, боюсь в коридоре лечь, да и только. Стали ложиться спать, барышня и спрашивает у меня:

— Кто без нас на стол накрывал?

— Варварушка, — говорю я, — и я помогала.

— А Васька где был? — это про казачка.

— Он в кухне спал.

— Не видала ты, — ходила Варвара к папе в кабинет али не ходила?

— Не видала. Она сперва одна кверху ушла.

— Ну, так в то время она и положила это письмо. Только кто бы мог его написать? Она ведь неграмотная. Смотри, Ариша, если папа тебя спрашивать будет насчет Боброва, говори, что ничего не знаешь.

Я так и затряслась вся. — Ну, думаю, беда моя приходит. Так вот какой донос, насчет Боброва! Господи! спаси и помилуй!

Утром боюсь и смотреть на барина; думаю, — вот спросит, а он ни слова — ни мне, ни дочери. Происшествие это очень его заняло в то время. Приехал исправник, чиновники съехались следствие производить; народу страсть сколько к допросам перетаскали, а ничего не открыли. Потом Казарина хоронили, наши все на похоронах были. Одно только распоряжение в это время Алексей Игнатьич по дому сделал: велел внизу зимние рамы все до одной вставить и каждый вечер, как все спать улягутся, стал сам обходить все комнаты со свечой в руке и смотреть, все ли двери на запоре. А раньше того вчастую двери запирать к ночи забывали, так и спали, ничего не опасаясь, — ни воровства, ни убийства. Еще сказывал казачок, что ящик с заряженными пистолетами около кровати стали к ночи ставить. Стал и Алексей Игнатьич злых людей опасаться. Да и как не опасаться было. Вся власть над многими тысячами народу в его руках была, угодить же каждому ведь и справедливый человек не может. Стали жить поосторожнее, и нельзя стало Катерине Алексеевне к себе Боброва принимать, и видалась ли она с ним в это время, не знаю. Выезжала она иногда в сумеречках к кружевнице этой, к Пахомовне старухе, и меня с собой не брала.

— Что тебе, — скажет, — под дождем мокнуть, сиди дома.

Ненастье тогда стояло чуть не целый месяц, — то дождь, то слякоть да с ветром холодным. Болезни даже пошли в народе, доктор приезжал Алексею Игнатьичу доложить, что тифозная горячка появилась. Велел меры принимать против нее.

Время стало к свадьбе близиться, стали гостей поджидать. Раз как-то, после обеда и говорит мне Катерина Алексеевна:

— Ариша, выдь на крыльцо и подожди Боброва: он скоро придет, ты и проведи его в кабинетик. Это уж в последний раз, завтра гости приедут. — Я накрылась платком, выскочила, а ветер такой холодный, — постояла немного, продрогла и назад повернулась уходить, а Бобров — в ворота.

— Ариша, стой! Куда мне пройти? — Я бегу вперед, ему показываю, он пальто свое мокрое мне на руки бросил, а сам живо в кабинет прошмыгнул по знакомой дорожке. Я пальто унесла в кухню сушить, вернулась и в коридоре похаживаю на карауле и слышу — Алексей Игнатьич вверху у лестницы откашливается и огня себе требует. Опрометью бросилась я к кабинету, стучу в дверь кулаком; отворили мне.

— Что такое?

— Папенька не спят, чуть ли не сюда идут.

Катерина Алексеевна выскочила из кабинета, а меня туда втолкнула и пошла из залы. И точно, он вниз шел, в коридоре с ним и встретилась.

— Что с тобой, папа? Что ты не спишь? Здоров ли?

— Так, не спится что-то. Посоветоваться с тобой иду, как и где мы гостей разместим, не надо ли перестановки какие-нибудь сделать, кроватей прибавить? — А сам обхватил ее за талию да и ходит с ней по зале мимо самых дверей, за которыми я стою ни жива ни мертва да в щелку выглядываю. Взглянула на Боброва, а и он не лучше меня, тоже у дверей стоит, норовит, ежели двери отворят, за ними спрятаться, — а сам весь трясется, рукой за грудь схватился, с трудом от кашля удерживается. Вот, думаю, беда-то, как закашляет.

Походили они по зале, Катерина Алексеевна и повела папеньку в другие комнаты.

— Пойдем, — говорит, — в те комнаты и посмотрим вместе, — какие там перемещения сделать нужно.

Как только они вышли из залы, так Бобров из кабинета выскочил да в коридор. И ведь надо же было так случиться, что выходит он из этих дверей, а из других, на другом конце коридора, тетенька выходит да со свечой в руке. Так бы лицом к лицу и столкнулись, да на этом конце-то была дверь в чулан холодный отворена, кухарка там что-то прибиралась. Бобров и заскочил туда. Кухарка как закричит сперепугу, потом узнала его, погрозила кулаком, вышла из чулана и дверь за собой на ключ заперла. Тетенька спрашивает, чего она кричала. А та говорит, что Аришка-дура ее испугала. И тетенька к барину с барышней прошла, и все вместе по комнатам ходят, рассуждают, как чему быть. Самовар потребовали в нижнюю столовую, — чего уж давно не бывало, — и чай тут пить расположились. После чаю, когда уже все наверх поднялись, тогда я у кухарки ключ выпросила да Боброва выпустила. Посинел даже весь от холоду, а кухарка еще смеется над ним: таковский был, говорит, не ходи, куда не следует.

 

IX

И что бы вы думали, захворал ведь после этого Бобров: тут ли простыл, раньше ли того что было, только сделалась у него горячка. Каждый день к Алексею Игнатьичу старший фельдшер с докладом являлся, — сколько больных в больнице, сколько по домам, кто умер, кто вновь заболел, все это рапортовал. Вот и о Боброве он доложил, что сильно болен. Василий Иванович приходил тоже об этом докладывать, что играть некому, — а как раз хотели представления в театре начинать. Решили отложить немного; барышни досадуют, в театр им хотелось, Боброва все жалеют.

Разговоров об нем много было, особенно потому, что Лиза Копрова совсем к Бобровым переселилась, чтоб помогать его матери за больным ухаживать. Одни ее осуждали за это, говорили, что неприлично девице, другие тем оправдывали, что актриса она, да и Бобров будто ей жених был. Катерина Алексеевна говорила папеньке, — нельзя ли Боброва в больницу взять, чтобы ходили там лучше за ним, да и матери облегченье сделать. Он ей ответил, что и сам хотел это сделать, да мать его не согласилась сына в больницу отпустить, сама за ним ходить пожелала. Меня Катерина Алексеевна частенько посылала узнавать об его здоровье, а тетенька раз даже банку варенья со мной послала к ним. Как самоё старуху встречу, так все кланяться прикажет господам и благодарить за внимание, а как Лизаньку увижу, так та с сердцем скажет, бывало:

— Ну, чего шатаешься каждый день? Что еще вам с барышней надо от него? И так уж чуть жив по ее милости. — Я пришла домой да так все и бухнула Катерине Алексеевне. Она только руками хрустнула, повернулась к окну и говорит про себя:

— Ненавижу эту дерзкую девку. Легче мне его мертвым видеть, нежели на ней женатым.

За Васильем Ивановичем послала в тот же день и просит его, чтоб хоть какой-нибудь спектакль устроили,

— Постараюсь, — отвечал он, — только вряд ли что хорошее выйдет, — еще один актер у нас заболел, да и Копрова наотрез отказалась играть, пока Бобров не выздоровеет.

— Ну, ее и принудить можно, — говорит барышня, — сказать ей, что вспоможения ей не выдадут, если играть не станет.

— Она этим не подорожит, и ничем ее не принудишь, ничего она не побоится: ни толков, ни сплетен. Говорит, что и на сцену только для Боброва поступила, — сказал Василий Иванович и сам руками развел.

— Ну, хоть «Филатку и Мирошку» поставили бы, — сказала Катерина Алексеевна, — хоть что-нибудь, только смерть мне барышень моих надоело занимать.

— Хорошо, — говорит Василий Иванович, — устроим. И точно устроил: на другой же день афишу принесли. Барышни в восторге, — в театр отправились, а мы с Катериной Алексеевной Боброва проведать поехали.

В сенях у них темно было, едва дверь нащупали. Входим, а мать его сидит у стола в первой комнате да плачет, плачет. Лизанька стоит возле нее, руку свою к ней на плечо положила, уговаривает ее, утешает, а у самой по щекам слезы так и катятся, капля за каплей. Поднялась старушка к нам навстречу, еле на ногах держится.

— Что, — спрашивает у нее барышня, — каково ему? — Плохо ему, милому, плохо, — отвечает старушка; — верно господь не услышал мои молитвы; приготовить доктор его посоветовал, ждем сейчас священника, отложить до утра боимся, вряд ли эту ночь переживет.

Выслушала Катерина Алексеевна и молча к нему в комнату вошла. Старушка за ней идет.

— Не ходили бы вы лучше, матушка моя, — советует Катерине Алексеевне. — Болезнь изменила его страшно, вам и не узнать его теперь.

А Копрова им вслед говорит:

— Ничего, пусть посмотрит, полюбуется, — это ведь ее рук дело.

От больного из комнаты вышла Катерина Алексеевна, как мертвец бледная. На Копрову и не взглянула, прошла мимо, да и та стоит, как столб, и не кланяется.

Приезжаем домой, а Алексей Игнатьич нас в нижнем коридоре и встретил.

— Где это ты была, Катя? В театр не поехала, больной сказалась, а сама рыщешь в такую дурную погоду. — А Катерина Алексеевна на это так и сказала прямо:

— Я у Боброва была, папа, он умирает.

Алексей Игнатьич схватил ее за руку, подвел к свету и говорит:

— Я верить не хочу, Катя, что у тебя с Бобровым было что-нибудь. Если было, говори прямо, я не хочу быть подлецом перед Валерьяном Николаевичем.

— Ничего у меня с Бобровым не было, а просто мне жаль его, — сказала она; — и с чего ты взял подозревать меня? Поди, выпей холодной воды и успокойся. — Выдернула у него руку, ушла к себе в комнату и заперлась. Постоял он тут, по коридору прошелся, в дверь к ней стукнул, не отворила, так и ушел к себе в кабинет.

На другой день поутру слышим — и точно, Бобров кончился. Алексей Игнатьич даже на литии был у него. Вечером перед чаем, как все собрались в столовой, подошел к Катерине Алексеевне и говорит ей:

— Ну, Катя, забудем все неприятности и печали; сейчас нарочный приехал с письмом, завтра к обеду жди жениха, а послезавтра и обрученье сделаем. Медлить нельзя, — время не позволяет.

— Хорошо, папа, — ответила она, подошла к отцу и поцеловала у него руку. Обхватил он ее рукой, увел в залу, и долго там ходили и разговаривали.

Утром другого дня, пока все спали, мы с Варварой бегали на мертвого Боброва смотреть. Какой он страшный стал, гораздо страшнее убитого Казарина, — исхудал, глаза ввалились, лицо пошло пятнами темными, куда вся красота девалась. Проснулась барышня, я ей и рассказываю, она молчит, только губки слегка покусывает. Плакала ли она об нем, не знаю, я слез не видала. Стала ей рассказывать о том, какой хорошенький Боброву гроб делают, как его Лизанька Копрова сама украшает, а Катерина Алексеевна как закричит на меня:

— Да замолчи ты, дурища! — я так и онемела.

В тот же день жених наш приехал и какие-то барин и барыня с ним. Остановились в особой квартире, — нарочно для них приготовлена была, — и только к обеду к нам пожаловали. Жених, конечно, радость свою изъявляет, руку у невесты целует; очень озаботился, что сильно в лице она похудела. Она усмехается, его успокаивает, ничего-де, все пройдет. Весь вечер с ним просидела, али по комнатам ходят, все разговаривают.

Пришла спать к себе в комнату и стала с себя наряды срывать и бросать.

— Господи, — говорит, — какая мука! Ариша, расшнуруй меня скорее. И сколько еще дней придется эту муку терпеть.

Расшнуровала я ее, раздела, улеглась она в постель и говорит мне:

— Завтра, как встанешь, тотчас сбегай за Пахомовной и приведи ее ко мне пораньше, пока все спят. Да, смотри, не проспи.

Как велела, я так и сделала. Ранехонько утром Пахомовна уж у нее была, и весь день она у нее за ширмами возле кровати просидела; я ей туда и обедать приносила. А барышня как из комнаты выйдет, так и дверь на ключ запрет, будто сторожится, чтоб не покрали что из комода из дорогих вещей. И точно, что баб в кухне, помогающих, много набралось, и беречься не мешало.

Утром в этот день Боброва похоронили, — а у нас приготовления к балу шли. С обеда с самого барышни одеваться стали, прически устраивать, пукли припекать, локоны завивать. Около десятка их гостило у нас, всем надо было помочь одеться, а кому еще и платья погладить. Обе с Варварой мы над ними хлопотали, а потом приспело время невесту одевать. Барышни было к ней в комнату набрались, да она их выпроводила вон, с одной Варварой одевалась. Она ей и голову убрала, и подбелила, и подрумянила; большая она на это искусница была.

Долго она одевалась, уж все гости собрались, музыканты и певчие приехали, священник с дьяконом, наконец, и жених со своими поезжанами явился, во фраке и при ордене, — а невеста все не выходит. Тетенька два раза стучалась к ней, барышни около двери шмыгают, перешептываются: недовольны, что невеста их из комнаты выгнала. Наконец, отворилась дверь, и вышла невеста совсем уж одетая. Барышни тотчас ее обступили, платье ее хвалят, прическу, а пуще всего ее самое.

— Интересная, — говорят, — ты какая сегодня, глаза горят и румянец в лице играет. Красавица ты!

Благословил ее Алексей Игнатьич иконой, и тетенька с ним заместо матери благословила. И повел ее за руку в залу к жениху и гостям. Как только помолились богу, тотчас шампанское подали, и певчие концерт загремели. После того музыка началась; спервоначалу все попарно, и старики и молодые, по всем комнатам прохаживались, а потом уж одна молодежь танцевать стала, а пожилые барыни в гостиной уселись и десертом занялись. Стояла я, стояла в передней, загляделась на танцы да и вспомнила, что надо идти постели приготовить. Ключ от барышниной комнаты у меня в кармане был. Вошла к ней, а Пахомовна лежит на диванчике, свою шубенку в головы подложила да похрапывает. Удивилась я, думала, она уже давно ушла, а она все тут.

Проснулась, пивца попросила.

— Так бы, — говорит, — я домой и ушла, да боюсь, барышня ночевать велела.

Приготовила я постель да и села за ширмы в креслице, — такое там низенькое стояло, на котором барышня всегда раздевалась, — и как только села, так и задремала. Очень уж я в тот день притомилась, хоть и молода была, и прытка, а все же устала. И не только задремала, а, надо быть, что и соснула порядочно. И слышу я сквозь сон, как будто кто-то стонет, будто бегает кто-то, суетится, хлопочет о чем-то, кто-то тихонько говорит. Слышу все, а очнуться не могу. Однако ж очнулась, выглянула из-за ширм да так и обмерла на месте.

Стоит Катерина Алексеевна у комода, обеими руками за него держится, а на полу у ее ног крохотный ребеночек лежит.

Пахомовна по комнате мечется, губы и руки трясутся; то схватит и бросит, другое схватит и бросит; перепугалась, не знает, что и делать. Видно, не ждала она такого случая. Только причитает шепотом:

— Что мы делать-то будем, матушка ты моя? Погибли мы, погубили свои головы!

— Полно причитать, старуха, убирать это надо скорее, — говорит ей Катерина Алексеевна, а у самой в лице мука страшная.

— Да куда убрать-то, куда? Научи ты меня глупую?

— Куда хочешь убери, — домой унеси, в реку брось, в землю зарой, только убери сегодня же ночью. Денег тебе надо, бери, я тебе показала, где они лежат. Только убирай скорее.

Наклонилась Пахомовна к ребеночку да и шепчет в ужасе:

— Господи, да он ведь жив! Хоть и недоносок он, а водиться с ним, так он бы ожил: дыхание в нем есть. Воля твоя, Катерина Алексеевна, — я душу губить не согласна.

Поглядела на нее Катерина Алексеевна так-то ли мрачно, только на один шаг подвинулась и наступила ребенку ногой на горлышко. Я, где стояла, так на том месте и присела, ноги подо мной со страху подогнулись. Опомнилась немного и подлезла под кровать тихонечко. Лежу там, боюсь и выглянуть. Что они делали, как Пахомовна барышню оправляла, ничего не видела я, слышала только, что в дверь к ней то та, то другая подружки стучатся и кверху зовут; что жених об ней соскучился, сказывают ей, и папенька ее требует, а она им крикнет:

— Сейчас приду, — а сама не выходит.

Долго мне это время показалось, страсть долго, а на самом-то деле время немного прошло. Тетенька, наконец, звать пришла:

— Катя, иди скорее, — и папа и Валерьян Николаевич беспокоятся, да и ужин сейчас подавать будут. — Тогда, слышу, зашуршало платье на ней, и двери хлопнули, — ушла, значит. Вылезла я из-под кровати, к Пахомовне бросилась:

— Что мы делать-то будем, бабушка, ведь засудят нас?!

— А ты, дурья голова, молчи, — матери родной слова пикнуть не смей, не то ли что кому другому. Помоги мне прибраться, воды неси. — Принесла я воды, помогаю, а у самой и руки и ноги дрожат, и зуб на зуб не попадает. Прибрались, — оделась Пахомовна в свою шубейку, взяла сверточек маленький, в старое платье завернутый, под полу, да и давай бог ноги. И я следом за ней выскочила и комнату запереть забыла. Как этот вечер кончился, плохо я помню. Помню только, что как бал кончился, так жених невесту до дверей ее комнаты провожал и барышни все около них шли. Варвару я послала ее раздевать, а сама и глядеть на нее боялась.

И на другой день весь день меня лихорадка трясла; нет-нет, да так вся и задрожу. Барышни даже заметили, думали, что простудилась я али от усталости это со мной. Конфет мне надавали, яблоков, печенья, а я и есть не могу. Кое-как этот день скоротала; Катерина Алексеевна его весь в постели пролежала, встала уж вечером, как к венцу одеваться. Папенька к ней два раза в комнату заходил проведать. Успокаивала его все, уверяла, что к вечеру поправится.

И точно, оправилась. Бодрая такая встала, одевалась в нижней зале при всех барышнях и при всех подбелилась и подрумянилась.

— Это, — говорит, — для вечернего освещения необходимо нужно.

После уж, много спустя, Пахомовна мне сказывала, что когда ее Варвара одевала к обрученью, так покаялась ей, что письмо это она подложила, а дала ей письмо Лиза Копрова. Очень прощенья просила, вперед верой и правдой служить обещалась и в город просила с собой взять. И точно, ее Катерина Алексеевна простила и в город с собой взяла.

 

X

Пышная свадьба у нас была, такой раньше ни у кого не бывало. Иллюминацию зажигали и у церкви, и у дому, и вензель в окне был выставлен. Как к венцу ехали, немного дождик шел, а потом разгулялась погода. Люди говорили, что к добру это.

После венчанья танцев не было, а только ужин богатый, да певчие пели вперемежку с музыкой весь вечер. Барышни только поздравили новобрачных, шампанского выпили и тотчас все разъехались, — кто домой, кто в гости к знакомым. Ужин рано подали, утром назначено было пораньше в город отправляться, чтоб засветло через реки переправиться, и к вечеру в городе быть. Что лошадей было заготовлено по дороге, что народу было согнано к перевозам, — по рекам, уж, сказывают, лед шел.

Тетенька с Варварой всю ночь укладывались, и я помогала. К утру только кончили и рады были до постелей добраться. Только уснули, и опять вставать надо. Еще не проснулась я как следует, — слышу, казачок бежит сверху, воды умываться велит нести к молодым в комнату. Варвара заспалась, и пришлось мне с кувшином кверху бежать. Вхожу, а Катерина Алексеевна сидит в кресле и что-то из склянки нюхает. Валерьян Николаевич в бархатном халате около нее суетится, хлопочет, платок в воде намочил, ей на лоб положил. Она его за руку взяла и посылает в залу.

— Поди, — говорит, — успокой папу, а я сейчас одеваться буду.

Варвара пришла, меня и выслали из комнаты. Вышла я, а в зале уж стол накрыт, самовар подан, и повар пришел спросить, не пора ли кушанье подавать, и Алексей Игнатьич, совсем одетый, всем сам распоряжается.

Вышел Валерьян Николаевич из спальни, обхватил его рукой и повел в кабинет, а сам в тревоге такой рассказывает, что Катерина Алексеевна всю ночь не спала, очень ей нездоровилось; только приляжет на постель, тотчас дурно сделается, так и просидела все время в кресле. И Алексей Игнатьич омрачился, ходят по кабинету, оба встревоженные. Тем временем молодая живо оделась подорожному и идет к ним.

Алексей Игнатьич к ней навстречу:

— Что ты, Катя? Что с тобой?

— Ничего, папа, — отвечает она, — теперь мне лучше, а поедем, так на воздухе и совсем моя дурнота пройдет. Это оттого со мной сделалось, что вчера я постилась весь день, а после венца много шампанского выпила: оно же всегда на меня дурно действует. Однако, что ж ты меня не поцелуешь, папа? Али муж на меня пожаловался? — А сама смеется и смотрит на Валерьяна Николаевича.

— Как же на тебя не жаловаться, — говорит ей Алексей Игнатьич, — разве прилично новобрачной хворать? Смотри, как ты своего мужа измучила.

Катерина Алексеевна выпустила отцовы руки, подошла к мужу и взяла его обеими руками за щеки.

— Стыдно, стыдно хмуриться на больную жену; иди одевайся скорее, уж завтрак подан, а ты в халате, — поцеловала его в губы и проводила до дверей. Потом подошла к столу и открывает ящик, где у Алексея Игнатьича пистолеты лежали.

— Не трогай, Катя, — кричит он ей, — пистолеты ведь заряжены!

— Заряжены? Ну, вот это хорошо; ты один дай мне с собой на дорогу, а то я бояться буду, если с нами никакой обороны не будет. — Взяла один и кладет его в особый такой маленький ящичек.

— Вам бояться нечего, — говорит ей Алексей Игнатьич, — на вас никто не нападет. Ты ведь с ним обращаться не умеешь, отдай по крайней мере его мужу, а то еще поранишь себя как-нибудь.

— А он его и в руки-то взять боится, — засмеялась Катерина Алексеевна, — я и не скажу ему, что с нами пистолет есть, а то еще бояться будет, как бы он не выстрелил. — Обернула ящичек платком и унесла к себе в комнату.

Как только позавтракали, тотчас прощаться стали. Алексея Игнатьевича и тетеньку к себе зовут. Обещанье дал он, что завтра же выедет, а тетеньку с Варварой и поваром следом за ними отправит. Валерьяну Николаевичу очень наш повар понравился и выпросил он его к себе на неделю.

Проводили молодых, а на другой день и Алексей Игнатьич за ними укатил. Прогостили в городе всего двое суток, дольше оставаться — распутицы забоялись и вернулись домой веселые и с подарками. Тетеньке зять материи на платье подарил, а Алексею Игнатьичу золотые часы с репетицией. Ну, да и стоило: тетенька сказывала, что он за Катериной Алексеевной двадцать тысяч денег дал, окромя приданого. Конечно, можно было почитать и уважать такого тестя.

Меня наградили и отпустили домой. Все ж таки я к ним в дом ходила, и про Катерину Алексеевну вести доходили до меня. Слыхать было, что хорошо жила она с мужем, уважал он ее и слушался. В одном только ей бог счастья не дал, детей у нее не было. Ни одного живого ребенка не родила она, все выкидывала. Знать бог ее наказывал за старый грех. Слышала я потом, уж через много лет, от Варвары, что сперва жизнь у нее с мужем не ладилась, что долго она у себя в комоде пистолет заряженный держала и все мужа стращала, что застрелится, если он хоть слово какое-нибудь скажет ее отцу.

— Ты сам наказывай меня, как хочешь, — будто бы говорила она мужу, — а отцу не говори ни слова, он ни в чем не виноват. — Так Алексей Игнатьич и не узнал историю эту. Да и никто не узнал; я-то говорить боялась, матери даже не сказывала долго, а с Пахомовной когда-то заговорила, так она отперлась даже от всего.

— Не мели пустяков, — сказала мне, — во сне это все тебе приснилося, и лучше про такие сны ничего не рассказывать. Вот как.

Меня мать той же зимой замуж выдала, да недолго я с мужем пожила, всего два года, — и овдовела. С той поры довелось мне мыкаться по чужим людям в прислугах. Живала и горничной, и кухаркой, и прачкой, а больше всего жила няней. Во всех должностях переслужила и насмотрелась на своем веку всяких людей. В мире, как в море, — всего много: и добра, и зла.

1892

 

ПРИМЕЧАНИЯ

Печатается по тексту, опубликованному в литературном отделе «Екатеринбургской недели». Екатеринбург. 1892.

В повести село Воскресенское — прозрачный псевдоним села Ильинского, центра громадных имений Строгановых на Каме. Здесь, действительно, в 30-50-х годах существовал театр, в котором играли крепостные служащие управления имением. Женские роли исполнялись мужчинами. О театре в селе Ильинском см. «Пермский краеведческий сборник», в. 2. Пермь. 1926.

Ссылки

[1] Кросна ткать — ткать домашний холст.

[2] «Филатку и Мирошку» поставили бы… — «Филатка и Мирошка — соперники, или Четыре жениха, одна невеста» — водевиль П. Григорьева. Напечатан в 1833 году.