Капитану Ратсхельму была оказана честь стать свидетелем одного знаменательного события: господин майор Фрей, начальник второго учебного курса, был озабочен.
— Должен признаться, — сказал майор доверительно, — что в последнее время в области моей деятельности происходит немало такого, что заставляет меня задуматься.
Капитан кивнул головой. Если ему приходилось видеть, что кто-то из его начальников бывал озабочен, это его всегда волновало.
Они сидели напротив друг друга в служебном кабинете майора. То, что капитан Ратсхельм мог находиться здесь и был тем более облечен доверием, наполняло его скромной гордостью. Он чувствовал себя в какой-то степени избранным, поскольку из троих вполне заслуженных начальников потоков майор предпочел его. Какая честь! И наверняка плюс в вопросе перспективы его выдвижения.
— Господин майор может на меня во всем положиться, — заверил капитан.
— Мой дорогой Ратсхельм, — сказал майор любезно и подчеркнуто доверительно, — вы видите меня озабоченным — и это не в последнюю очередь из-за вас.
Теперь капитан уже не кивал головой — он был крайне изумлен, что весьма отчетливо показало выражение его лица: ведь он был абсолютно уверен, что всегда правильно выполнял свой долг.
— Ваша работа, мой дорогой Ратсхельм, — пояснил сказанное майор, — является примерной, это я могу вам подтвердить весьма охотно в любое время. Но даже самая примерная работа может находиться под угрозой. И как раз это-то, как мне кажется, и имеет здесь место.
— Конечно, господин майор, — сказал капитан Ратсхельм несколько натянуто. — Но я тоже не могу сделать больше, чем вскрыть недостаток и просить об его устранении. Ибо назначение и замена офицеров-воспитателей, а тем более преподавателей тактики, не относится, к сожалению, к области моей деятельности.
— И к моей тоже, — заметил майор мягко. И при этом он улыбнулся как бы с сожалением и бросил короткий взгляд вперед, будто бы давая понять, что единственно компетентная в этих вопросах инстанция — сам генерал — витает в известной степени в облаках. — Поразмыслим-ка совместно, мой дорогой Ратсхельм, — предложил майор тоном вербовщика. — Дело обстоит таким образом: мне лично подчинены прямо, непосредственно три начальника учебных потоков, и я доволен всеми тремя, в особенности вами, мой дорогой. Но ваше несчастье заключается в том, что среди офицеров, непосредственно вам подчиняющихся, имеется один, если не два, которые ставят под угрозу вашу работу. И вот я спрашиваю вас: что же делать?
Этого Ратсхельм в данный момент не знал. Он считал, что соответствующий начальник, а в данном случае им являлся майор, должен взять на себя инициативу. Но поскольку здесь требовалось его сотрудничество, необходимо было высказать и свое соображение. И поэтому он сказал неопределенно:
— Может быть, нам следует еще раз попытаться просить господина генерала?..
Майор коротко рассмеялся, и смех его был горьким. Это был не вызывающий сомнений ответ на предложение капитана. В нем заключалась критика, если не упрек.
— Мой дорогой, уважаемый Ратсхельм, — сказал майор, — у нас с вами единое мнение, что ничто, абсолютно ничто не должно нам помешать выполнить свой долг. — Капитан в знак согласия энергично кивнул головой. — И поэтому мы не должны просто молча мириться с сомнительным самоуправством. Уже только одно полуофициальное посещение женщиной наших казарм вызывает у меня беспокойство.
— У меня также! — согласился капитан.
— Даже своей собственной жене, — сказал майор веско, — я никогда не позволял присутствовать на занятиях наших фенрихов. Ибо подобные явления нарушают не только четко спланированный ход любого учебного процесса, но также и установленный военный порядок. Это вместе с тем является нарушением наших основных положений. И против этого протестует мое чувство солдата.
И опять Ратсхельм не мог с ним не согласиться. Майор был теперь уверен в себе. Капитан Ратсхельм был заведен им наподобие граммофона, а нужная пластинка лежала в готовности к проигрыванию.
— Итак, мой дорогой Ратсхельм, то, что нам теперь необходимо, так это факты и еще раз факты! По возможности веские, неоспоримые факты! Поскольку только с теориями и предположениями мы не сделаем и шагу вперед. А вы как раз тот человек, который сидит у источников. Смотрите таким образом вокруг себя, прислушивайтесь ко всему внимательно и прикладывайте свою сильную руку, не размышляя, в тех случаях, как только представится подходящий момент. Вы понимаете меня?
— Во всех отношениях, господин майор, — заверил его капитан Ратсхельм.
— Я знал, что могу полностью на вас положиться, мой дорогой. И я также уверен, что не смог бы найти никого лучшего для решения подобной задачи.
— Моей жены нет дома? — спросил майор и посмотрел вокруг с надеждой.
— Она ушла к жене бургомистра, — ответила Барбара и взглянула заинтересованно на Фрея. То, что у него было особенно хорошее настроение, она определила сразу же. — Пройдет не менее двух часов, пока твоя жена вернется.
— Прекрасно, прекрасно, — сказал майор довольно. — Я от души приветствую это ее развлечение.
— Да, — ответила Барбара, — время от времени каждому необходимо немного развлечься.
Снимая шинель, майор посмотрел на племянницу своей жены как бы со стороны. При этом он подумал: «Смешная девушка — глаза как у коровы, и выглядит всегда немного неуклюжей и как будто усталой, но в то же время чувственной. Созрела для постели, так сказать. Да, вот была бы штука!»
— Тебе чего-нибудь надо? — спросила Барбара и посмотрела на него, слегка склонив голову.
— Что ты сказала? — переспросил Фрей смущенно.
— Не хочешь ли, например, кофе или рюмку коньяку?
— Нет, нет — ответил майор облегченно. — Может быть, попозже. Сначала я намерен немного поработать.
— Я должна тебя после этого разбудить?
— Да, — сказал майор, слегка рассерженный такой прямотой. — Разбудить меня незадолго до прихода жены.
Майор прошел в свой рабочий кабинет, чтобы оттуда проследовать сразу же в спальню. Он лег на кровать, зевнул и довольно прищурился, глядя в потолок.
Его радужное настроение казалось ему достаточно обоснованным. Во время разговора с Ратсхельмом ему удалось показать шедевр дипломатии. С одной стороны, он высказал приговор, не указывая конкретно на личность осужденного и в то же время не оставляя никакого сомнения, кого он имел в виду. С другой стороны, он поставил целый ряд требований, не облекая их в форму прямого приказа. Задание, которое Ратсхельм тем самым должен был выполнить, было важным и обязывающим; его же, майора, ответственность за это практически была равна нулю!
— А ты ботинки-то снял? — спросила Барбара, стоя у двери.
— Не мешай мне, — сказал майор несдержанно, — я размышляю.
— Но это можно делать и без ботинок, — заметила Барбара. — Помочь тебе их снять?
— А может быть, сразу и штаны, а? — крикнул майор возмущенно.
— Почему бы и нет? — невозмутимо заявила Барбара. — Меня тебе нечего стесняться. Я же ведь знаю, как ты выглядишь в подштанниках.
— Убирайся! — заорал майор. — Свои ботинки я сниму сам.
— Только обязательно сделай это, — напомнила Барбара. — Ты же знаешь, как рассердится твоя жена, если ты измажешь постельное белье.
Майор смотрел ей вслед, когда она уходила. «Смотри-ка, — подумал он при этом, — у малышки хорошо развитые плечи и неожиданно узкая талия. А зад — как у лошади». В его устах это звучало как комплимент, так как майор питал слабость к лошадям.
Но здесь он принудил себя не следовать далее за таким ходом мыслей. Какой-нибудь истории с племянницей своей жены он, естественно, не мог себе позволить.
Он попытался сосредоточиться на других вещах, в частности, продумать новый специальный приказ. У него будет номер «сто четырнадцать». И касаться он будет вопроса сбережения и хранения зимнего обмундирования, в особенности при высоких летних температурах с учетом отсутствия консервирующих средств.
— Тебе не холодно? — спросила Барбара. Она опять стояла у двери и смотрела на него своими коровьими глазами.
— Нет, — ответил он отсутствующе, — наоборот, жарко.
— Может быть, у тебя температура? — спросила она и подошла ближе.
— Нет, я чувствую себя нормально!
— В самом деле? — переспросила она почти с надеждой.
— Абсолютно! А теперь не мешай мне, пожалуйста, больше. Я хочу немного отдохнуть, черт побери! Или я не имею на это права?
— Нет, ты имеешь право абсолютно на все! — заверила Барбара и улыбнулась. — Я хотела принести тебе одеяло.
Майор, лежа на спине, посмотрел на Барбару. Все у нее было больших размеров и выглядело довольно-таки округлым. Майор тоже начал улыбаться.
Не то чтобы Фрей был неравнодушен к племяннице своей жены, но ему льстило, что к нему относятся с такой теплотой. Его притягательное воздействие на женщин было огромным. Впрочем, так оно было и всегда!
— Только между нами, Барбара, — сказал он и немного приподнялся, — как у тебя дела с мужчинами? Я имею в виду: ты уже кого-нибудь разглядела поближе?
— А что ты понимаешь под словом «поближе»?
— Ну, как тебе, например, нравится капитан Ратсхельм? Это была бы хорошая партия — не правда ли? И ты знаешь, твоя тетка приветствовала бы это.
— Но только не Ратсхельм! — воскликнула Барбара с ужасом.
— А почему, собственно, нет, Барбара? Что тебе в нем не нравится?
— Ну, — сказала Барбара открыто, — я не могу себе представить его в постели — я имею в виду в постели с женщиной.
Майор немного испугался. Он ожидал откровенности — но не такой же! Удивительная девушка! И он прожил с нею несколько месяцев под одной крышей и не разглядел ее!
— Обер-лейтенант Крафт был бы для меня более подходящим, — заверила его Барбара чистосердечно. — Но он уже занят. Он использует, как говорится, внутренние возможности.
— Что ты такое говоришь? — спросил майор немного испуганно, но в то же время заинтересованно. — Что он использует?
— Он крутит с этой Эльфридой Радемахер — и как! Говорят, даже в кино!
— Верится с трудом, — сказал майор. Тем самым он имел в виду, с одной стороны, то, что делал Крафт — а знание этого было ему очень на руку, — с другой же стороны, ему казалось непонятным то обстоятельство, что именно Барбара, которую он всегда считал телкой, была настолько осведомлена в этих вопросах. — Скажи-ка, откуда ты все это, собственно, знаешь?
— Да об этом все говорят.
— Где об этом говорят? Кто рассказывает тебе подобные вещи? С кем, собственно, ты беседуешь на подобные темы?
— Да с тобой, например, как вот теперь.
— Барбара, я должен рассказать об этом твоей тетке.
— Зачем? Ты хочешь вызвать в ней подозрительность?
— Оставь меня в покое! — крикнул он ей раздраженно. — С меня достаточно!
— А чего же ты хочешь, — сказала Барбара доверчиво. — Ты спросил, я ответила. И еще я сказала тебе, что считаю обер-лейтенанта Крафта мужчиной. Так в этом же ничего нет особенного. Тебя я тоже считаю мужчиной — разве это действительно так дурно?
— Убирайся, Барбара! Или я не ручаюсь за себя!
— Действительно? — спросила она.
— Уходи немедленно! Я устал, я хочу спать.
— Это другое дело, — сказала Барбара и вышла.
— Прошу чувствовать себя непринужденно, господа! — крикнул капитан Ратсхельм трем своим офицерам-воспитателям. — Не обращайте на меня, пожалуйста, никакого внимания. Я здесь не как начальник потока, я пришел лишь немного позаниматься спортом.
Капитан Ратсхельм в плотно сидевших брюках и рубашке без рукавов смешался со своими фенрихами.
— Если я не нарушу ваши планы, господа, я предложил бы сейчас сыграть в мяч.
— Само собой разумеется, господин капитан, — сказал обер-лейтенант Веберман, являвшийся старшим среди трех офицеров-воспитателей шестого потока. Он пронзительно свистнул и крикнул: — Игра в мяч.
Фенрихи образовали немедленно противоположные группы и команды. Народный мяч, ручной мяч и итальянская лапта.
Капитан как бы совершенно случайно присоединился к фенрихам подразделения «Хайнрих». Посвященные ожидали этого. Но на этот раз он предпринял, как он сам считал, умный и удавшийся ему шахматный ход. Он стал играть против команды, в которой находился его явный любимец, «коллега» по спорту Хохбауэр.
Тем самым Ратсхельм получил возможность смотреть прямо в глаза Хохбауэру, игравшему против него. К тому же он мог любоваться точной и элегантной реакцией этого замечательного молодого человека.
Конечно, капитан выиграл уже первую игру. Хохбауэр воспринял свое поражение и поражение своей команды с достоинством. Он даже дал понять, что ему доставляет удовольствие проигрыш такому великолепному противнику. Столь примерным, думал Ратсхельм, был спортивный дух этого фенриха.
Обер-лейтенант Крафт невозмутимо смотрел на эту оживленную возню. Считая, что его подразделение находится в надежных руках, он отошел к лейтенанту Дитриху, чтобы немного поболтать с ним. Это им удалось без особых трудностей, так как подразделение Дитриха играло против подразделения обер-лейтенанта Вебермана. А у Вебермана хватало выдумки и выдержки, чтобы держать в постоянном движении обе команды играющих.
— Мой дорогой Крафт, — сказал лейтенант Дитрих, когда оба без помех бродили по спортплощадке, — задумывались ли вы когда-нибудь о том, почему наш начальник потока проявляет такую любовь к спортивным мероприятиям?
— А вы об этом думали, Дитрих? — спросил Крафт заинтересованно.
— Разумеется, — ответил тот весело. — И я, по-видимому, пришел к тому же результату, что и вы. Но, как и вы, я считаю целесообразным об этом молчать. Или, может быть, у вас другое мнение по этому вопросу?
— В данное время — нет, мой дорогой Дитрих, — ответил обер-лейтенант задумчиво и задал совершенно открыто вопрос: — Почему вы хотите меня предупредить?
— Может быть, из чисто товарищеских побуждений, — сказал Дитрих не менее открыто, и ироническая усмешка появилась на его интеллигентном лице. — А может быть, чтобы напомнить вам, что вы здесь всего-навсего один из нескольких десятков офицеров и что в действительности существует нечто вроде духа офицерского корпуса школы.
— Не надо так, дорогой Дитрих, — возразил Крафт. — Вы же ведь не имеете в виду собственное гнездо, которое не следует пачкать? В таком случае вы обратились не по адресу. Может быть, вам лучше обратиться к капитану Ратсхельму?
Всегда несколько замкнутый, лейтенант Дитрих был одним из самых тихих среди громкоголосых и суетливых инженеров войны, человеком умным и образованным. И поэтому он сказал спокойно:
— Я имею в виду только то, что все мы имеем слабости. Решающим же является не то, что эти слабости вообще имеются, а то, в состоянии ли мы их побороть.
Офицеры вынуждены были прервать разговор, ибо капитан Ратсхельм закончил свои занятия — на десять минут раньше обычного. Партия в итальянскую лапту завершилась с прекрасным круглым результатом — лучшего окончания предобеденных спортивных занятий трудно было себе представить.
— Все под душ! — крикнул капитан фенрихам.
То, что капитан Ратсхельм мылся со всеми под душем, было обычным явлением. Фенрихи воспринимали это не без удовольствия из чисто практических соображений, поскольку даже принятие душа осуществлялось на основе тщательно разработанной инструкции: горячую воду предписывалось экономить, — начальник же потока мог допустить исключения. В большинстве случаев Ратсхельм именно так и делал и был поэтому желанным гостем у фенрихов.
Порядок принятия душа был изложен в специальном приказе номер пятьдесят три и предусматривал следующие положения: пользователи становились под душ, в течение двух минут им подавалась горячая вода для намыливания головы и тела, после этого, также в течение двух минут, вода подавалась сначала теплая, а затем все более холодная и достигала восемнадцати градусов, ниже этого она не опускалась.
Если капитан Ратсхельм находился лично в одной из групп моющихся, то установленное время беззаботно превышалось. Тогда он подавал команды: пустить воду — открыть краны — поднять температуру воды — поддерживать температуру. И то, что обычно совершалось за пять — семь минут, в таких случаях продлевалось до полной четверти часа.
— Пустить воду! — крикнул Ратсхельм. — Открыть полностью кран горячей воды!
Ратсхельм был человеком, который любил чистоту. Для него кипенно-белый платок был верным признаком культуры. Белый цвет был его любимым цветом — кипенно-белый, белый как снег, молочно-белый.
Здесь, среди своих дорогих фенрихов, он вдыхал чистую, приближающую к природе свежесть. Сено на лугу, стакан парного молока, озерная вода в камышах — обычные явления для простого человека, ему же было дано воспринимать все это с первобытной радостью.
— Держать напор воды! — крикнул он. — Температура — тридцать градусов!
Хохбауэр стоял рядом с ним. Они улыбнулись друг другу сквозь завесу из брызжущих капель воды. И эта улыбка свидетельствовала о мужской радости, вызываемой совместными действиями. Юношеские фигуры фенрихов — как стена из тел вокруг слегка располневшей фигуры своего капитана! Фыркая, смеясь, отпуская веселые словечки, предназначенные лишь для мужского уха, — так они резвились в общей массе. Сколь прекрасен вид такой товарищеской обнаженности!
— Перекрыть воду! — крикнул Ратсхельм. — Намылиться!
И пока они намыливали и массировали мокрые тела, Хохбауэр сказал своему обожаемому начальнику:
— Удар, принесший господину капитану пятое очко, не смог бы удержать никто. Никто!
— Да, он был не из плохой серии, — ответил Ратсхельм. И протянул фенриху свой кусок мыла, лучшего качества и сильнее парфюмированный. — Берите, пожалуйста, Хохбауэр, и передайте дальше другим.
Фенрихам очень пришелся по душе этот жест, тем более что мыло капитана, по всей очевидности, было из французских трофейных запасов. Их же мыло почти совсем не мылилось и распространяло резкий запах дезинфекции — по-видимому, оно было изготовлено из падали, и хорошо, если только из трупов животных! Во всяком случае, мыло капитана Ратсхельма было гвоздем программы стоявшей под душем группы фенрихов — оно таяло, как снег на плите очага.
Капитан радовался тому, что смог доставить удовольствие своим дорогим подопечным. Сам вид как бы оттаявших под воздействием горячих водяных масс фигур вызывал в его душе теплоту.
— Может быть, нам следовало бы создать в нашем потоке собственную сборную команду, господин капитан, — продолжил фенрих Хохбауэр, намыливая себе под мышками. — Во главе с господином капитаном, естественно. Я уверен, что подобная команда была бы непобедимой во всей военной школе.
— Неплохая идея, Хохбауэр, — ответил капитан Ратсхельм одобрительно. — Об этом нам следует поговорить — лучше всего сегодня же вечером. Приходите ко мне, а предварительно составьте список команды. У меня такое чувство, что дело может стоить того.
— У меня такое же чувство, господин капитан, — преданно поддакнул Хохбауэр.
— Пустить воду полностью! — крикнул Ратсхельм. — Дать максимальную температуру!
— Вы выглядите в последнее время немного усталой, — сказал капитан Катер Эльфриде Радемахер.
— А это, по вашему мнению, мешает работе?
— Ни в коем случае, дорогая фрейлейн Радемахер. Пожалуйста, поймите меня правильно. Это не упрек, а просто констатация факта — следствие, так сказать, дружеской озабоченности.
— В этом нет никакой необходимости, господин капитан, — заверила его Эльфрида. — Есть ли у вас еще вопросы ко мне — я имею в виду по службе?
Эльфрида стояла напротив капитана, командира административно-хозяйственной роты. Катер сидел глубоко в кресле за письменным столом. Он смотрел на свою секретаршу, доверительно щурясь.
— Фрейлейн Радемахер, — сказал он затем, — присядьте, пожалуйста. Нам необходимо обговорить еще некоторые мелочи.
— Пожалуйста, — ответила Эльфрида. Она села опять на свой стул, на котором обычно сидела, когда капитан пытался ей что-либо диктовать. В большинстве случаев, однако, он исчерпывал свою мысль несколькими тезисами. Но этого вполне хватало. Обычно в ходу было не более двух десятков стандартных писем, и Эльфрида знала их все.
— Как я уже сказал, — продолжал Катер, потирая руки, — у меня в последнее время такое чувство, что вы мало щадите себя. Вы слишком много работаете! Вы могли бы здесь, на работе, делать и поменьше. Может быть, вам следует ввести перерыв, чтобы выпить немного кофе, поговорить по телефону или даже сделать то, на что имеется настроение. Более спокойная рабочая обстановка — что вы на это скажете? Это могло бы благотворно сказаться и на вашей личной жизни, не правда ли?
— Что это должно означать, господин капитан? Не хотите ли вы сократить объем работы или же увеличить штаты?
— У вас светлая головка, фрейлейн Радемахер. Я это всегда чувствовал.
— Таким образом, вы собираетесь увеличить штаты вашего подразделения, господин капитан?
— Чтобы немного разгрузить вас, фрейлейн Радемахер. А может быть, чтобы сделать приятное моему дорогому другу Крафту.
— Ага, — сказала Эльфрида. — А я даже знаю, кого вы хотите взять. Ирену Яблонски, не так ли?
— Вы великолепны, — рассмеялся звонко Катер, чтобы скрыть свое удивление. — Но в том-то и штука, что мы знаем довольно много друг о друге. Таким образом, вы догадались! Мы возьмем эту Ирену Яблонски к нам. Согласны?
— А что вы ожидаете от этого, господин капитан?
— Довольно много, — ответил он с подъемом. — Прежде всего я буду способствовать росту подрастающего поколения и дам возможность молодым силам проявить себя. Принцип оценки работы по ее результатам, фрейлейн Радемахер. Это — требование нашего времени.
— Боюсь, однако, что Ирена не сможет делать что-либо другое, кроме работы на кухне. Она ведь не машинистка и не секретарь.
— Ну да, но она очень хочет учиться. Я уверен, что ее можно научить очень многому.
— Она еще очень молода, господин капитан Катер.
— Но это ведь не недостаток. Или?..
— Ирена Яблонски, по сути, еще ребенок.
— Но это может быть и преимуществом. Кроме того, малышке уже восемнадцать лет. Чего же вы хотите, фрейлейн Радемахер? Вместо того чтобы быть мне благодарной за то, что я хочу разгрузить вас по работе, вы выдумываете проблемы, которых на самом деле нет.
— Для вас, по-видимому, нет, господин капитан.
— Что это значит? — спросил Катер уже раздраженно. — Вы что, возражаете против того, чтобы эта Ирена Яблонски поступила на работу в наше подразделение?
— О, совершенно напротив, господин капитан, я приветствую это!
— А что это снова означает?
— Это означает, что вы сделаете мне любезность, если возьмете сюда Ирену Яблонски.
— И этим я сделаю вам любезность?
— Конечно же! Ибо, видите ли, господин капитан, я чувствую себя ответственной за Ирену. Ей нужен кто-то, кому она могла бы довериться и кто присматривал бы за ней. А это я смогу сделать особенно хорошо, если она будет работать здесь, со мною. Такую возможность вы даете — и поэтому я вам благодарна. И вы убедитесь, господин капитан, что я буду следить за Иреной, как львица за своим львенком.
— Фенрих Хохбауэр прибыл по вашему приказанию, господин капитан!
— Прошу вас, мой дорогой, — сказал Ратсхельм, — не будьте столь формальны! Рассматривайте ваше пребывание здесь как, скажем, дружеский визит.
— Охотно, господин капитан. Очень благодарен.
— Присаживайтесь, мой дорогой. Истинное товарищество не знает разницы в званиях — и в то же время уважает их всегда. Это вопрос такта — а им вы обладаете. Итак, ближе, Хохбауэр, еще ближе!
Капитан Ратсхельм принял курсанта в своем кабинете: скудная обстановка, как, впрочем, и во всех других помещениях, но значительно украшенная умелой рукой. На столе лежала цветная крестьянская скатерть с Балкан. Подушка сине-бело-красного цвета была, по-видимому, вывезена из Франции. Россия добавила к обстановке самовар, на дне которого теперь горели угли — капитан готовил себе и своему посетителю чай.
Когда они выпили по чашке, Хохбауэр позволил себе сказать, что напиток был очень вкусным.
— Это, без сомнения, зависит от приготовления! — добавил он.
Ратсхельм с улыбкой принял комплимент, а затем рассказал, что этот чай из Индии, он был конфискован в Голландии и продан в Бельгии торговцами черного рынка в военный магазин, оттуда — обратно спекулянтам, а уж они перепродали его неким девушкам, одна из которых являлась постоянной приятельницей одного из его друзей.
— Неряшливое и неопрятное существо, до которой мне не хотелось дотрагиваться даже каминными щипцами. Но поскольку она постоянно говорила мне, что подарит все, что я обожаю, я взял в конце концов ее чай.
Фенрих Хохбауэр засмеялся, хотя и негромко, и сказал:
— Женская лабильность еще не полностью соответствует великим этическим требованиям нашего времени, которое можно поистине назвать героическим.
— Точно, — подтвердил Ратсхельм, — мы живем в эпоху всего абсолютно мужского.
— И поэтому стоит жить на свете! — произнес Хохбауэр торжественно.
Капитан кивнул головой и тяжелым движением положил руку на плечо своего посетителя в знак молчаливого согласия. Скупая, грубая нежность охватила его. И Хаген фон Тронье, думал он, так же однажды положил свою тяжелую руку на плечи соратников и притянул их к себе, чтобы они были ближе к его сердцу, которое билось для них и борьбы.
Они помолчали некоторое время. Капитану казалось, что он чувствует волны чистой гармонии. Но от его внимания не ускользнула тяжелая, почти мрачная серьезность, которая, казалось, лежала темной тенью на его дорогом госте. И после нескольких ничего не значащих слов о сборной команде и плане тренировок для сыгранности Ратсхельм спросил с явно выраженным участием:
— Что вас, собственно, угнетает, дорогой Хохбауэр?
— Господин капитан хороший психолог, — сказал фенрих, смущенный и удивленный в одно и то же время.
— Да, — ответил Ратсхельм, — я обладаю способностью восприятия чувств доверенных мне солдат. Я знаю обычно больше, чем я говорю. А в вашем особом случае, мой дорогой Хохбауэр, от меня не ускользнуло, что вы в последнее время, в особенности в последние дни, производите впечатление не слишком счастливого человека.
Хохбауэр слегка наклонил свою красивую голову и ответил как бы после глубокого раздумья:
— Смерть лейтенанта Баркова касается меня в большей степени, чем это кажется на первый взгляд, то есть не смерть сама по себе, поскольку для каждого солдата она должна являться почти само собой разумеющимся явлением. Меня беспокоит то, что ныне предпринимаются усилия, не оставляющие мертвых в покое. И поскольку я знаю, что господин капитан любит искренность и прямоту, — в этом месте Ратсхельм кивнул головой в знак согласия, — я вынужден, к сожалению, сказать, что обер-лейтенант Крафт, мне кажется, предпринимает все необходимые меры, чтобы выяснить обстоятельства смерти лейтенанта Баркова.
— Ага, — сказал капитан Ратсхельм и отчетливо дал понять, насколько его заинтересовал этот вопрос. Вместе с тем он добавил: — А что же, собственно, там еще выяснять? Ведь расследование уже закончено — в том числе и военно-судебного характера, которое я, впрочем, всегда считал излишним, но которое по положению дел было, очевидно, неизбежным.
— Господин обер-лейтенант Крафт, по-видимому, сомневается в представленных официально результатах расследования.
— Что? Он сомневается в результатах военно-судебного расследования? Но это же невозможно! Он это сказал?
— Нет, господин капитан, отчетливо об этом никогда не говорилось. Но я абсолютно уверен, что господин обер-лейтенант Крафт занимается всеми подробностями, приведшими к смерти лейтенанта Баркова.
— Невероятно, — заметил Ратсхельм, качая головой. — Просто абсурдно! Что это значит? Какую цель он преследует?
— Господин обер-лейтенант Крафт ищет, по-видимому, виновного, господин капитан. И я никак не могу отделаться от мысли, что это я — то лицо, которое он ищет.
— Это просто невероятно! — выкрикнул Ратсхельм. — Ведь нет ни малейшего факта, который говорил бы о том, что эта смерть не является результатом обычного несчастного случая.
— К сожалению, господин капитан, — ответил фенрих приглушенным голосом, — при определенных условиях подобный факт может быть сконструирован.
— Но не против же вас, мой дорогой Хохбауэр!
Фенрих ответил таким тоном, в котором, казалось, звучало искреннее сожаление:
— Между лейтенантом Барковом и мною были, к сожалению, довольно-таки натянутые отношения уже с самого начала, этого я отрицать не могу. И господин обер-лейтенант Крафт установит это рано или поздно — если уже не знает об этом.
— Мой дорогой Хохбауэр, напряженность, как известно, может привести к улучшению результатов и даже достижению наилучших показателей. Только противоречия приводят к появлению больших гармоний. — Капитан Ратсхельм вслушивался в свои собственные слова не без приподнятого чувства и удовлетворения тем, что в состоянии дать такой отличный ход мыслям.
— Однако имеются противоречия, господин капитан, которые являются непреодолимыми — наподобие тех, из-за которых мы взялись вести эту войну. Не правда ли, господин капитан, для немца не должно быть никаких противоречий с Германией?
— Конечно же нет! — воскликнул Ратсхельм убежденно. — Тот, кто не за Германию, не может быть немцем!
— А наш фюрер — это Германия, не так ли?
Капитан Ратсхельм подтвердил это с большой готовностью. Такой образ мышления был привит ему, и он в это верил, как и миллионы других. Ничто не казалось ему более само собой разумеющимся, чем это: фюрер, рейхсканцлер, верховный главнокомандующий вермахта — он олицетворял Германию! Так же как кайзер — империю, Фридрих Второй — Пруссию. В этом нечего было изменять. Все остальное было государственной изменой. А измена должна, совершенно ясно, караться смертью.
На этом месте Ратсхельм споткнулся. Здесь полет его фантазии остановился: он сам дал ей такую команду. Вид Хохбауэра облегчил ему принятие этого решения: такой был способен лишь на благородные поступки! По-другому и быть не могло.
— Я не мог этому поверить, — сказал фенрих с трогательным, почти беспомощным выражением — поистине Эгмонт, полный печали о несовершенстве мироздания, — но лейтенант Барков осмеливался говорить о нашем фюрере с неуважением, не говоря уже о почитании или любви. И хуже того: он высказывал сомнения в способностях нашего фюрера, критиковал его и, в конце концов, даже стал поносить его.
— Это ужасно, — сказал Ратсхельм. И попытался представить себе Хохбауэра в этой страшной обстановке: благородный юноша, наполненный чисто шиллеровскими идеалами — «Соединись с отечеством, самым дорогим, что есть на свете!» — воодушевленный огненным дыханием Кернера — «Ты, мой меч с левого бока, что означает твое ясное мерцание?» — закаленный бодрым мировоззрением Фихте, Арндта, Штейна — «Не стоит никакого уважения нация, которая не отдает с радостью всего во имя своей чести!» — это дух, которым была наполнена немецкая молодежь. С ним она спешила под знамена и устремлялась к высоким и высочайшим поступкам и делам; юноши хотели стать офицерами фюрера и принять деятельное участие в решении проблем, выдвигаемых благородным величием времени, решающим часом истории, возвышенным моментом, в который решалась судьба всего мира. И при этом они натолкнулись на какого-то лейтенанта Баркова.
— Да, это действительно ужасно, — повторил Ратсхельм. Ему было необходимо время, чтобы немного успокоиться. Затем он спросил: — Но почему, мой дорогой Хохбауэр, вы не пришли с этим ко мне раньше?
И Хохбауэр, который теперь понял совершенно отчетливо, куда ему нужно клонить, сделал с ходу второе прямое попадание. Он объяснил, склоняя свою белокурую голову:
— Мне было стыдно за все это.
Это заявление наполнило душу капитана Ратсхельма восторгом. Его сердце немецкого солдата забилось сильнее и чаще, его грудь, полная возвышенного чувства товарищества, вздымалась, и скупая слеза показалась на его добрых голубых глазах.
Капитан встал, торжественно подошел к Хохбауэру, положил ему — родственной душе, брату по духу, соратнику по борьбе за истинную Германию — с любовью руку на юношеские плечи и сказал с мужской простотой:
— Мой дорогой юный друг, я стыжусь всего этого вместе с вами. И не только это — вы можете быть вполне уверены, что я понимаю вас и ценю ваше поведение, а также разделяю ваши чувства. И не бойтесь: пока я у вас, вы можете всецело рассчитывать на меня. В этом вопросе, если возникнет необходимость, мы будем бороться вместе, плечом к плечу, — до окончательной победы!
ВЫПИСКА ИЗ СУДЕБНОГО ПРОТОКОЛА № VI
БИОГРАФИЯ ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА ЭРНСТА ЭГОНА МОДЕРЗОНА, ИЛИ ДУША СОЛДАТА
«Фамилия и имя: Модерзон Эрнст Эгон. Время и место рождения: 10 ноября 1898 года, Планкен, район Штум. Родители: отец — Модерзон Максимилиан, управляющий имением Планкен; мать — Цецилия Модерзон, урожденная фон Кнобельсдорф-Бендерслебен. Детство и первые школьные годы провел в Планкене, район Штум».
Большие, белые, как полотно, — так выглядят стены моей комнаты. Обстановка ограничена самым необходимым: стол, стул, табуретка, шкаф, комод, кровать, рукомойник. Все из грубого, неотесанного дерева, тяжелое и массивное, неклееное, без единого гвоздя, только на шпунтах. На стенах ни одной картины. Через узкое окно виден маленький хозяйственный двор, прилегающий непосредственно к помещичьему дому. Оттуда в мою комнату доносятся шумы рабочего дня: бряцанье ведер и бидонов, ржание лошадей, голос кучера, кричащего на животных.
«Каждый, — говорит мой отец, — имеет собственную задачу, которая должна выполняться». Он говорит это не тоном требования, увещевания или приказа, а как о само собой разумеющемся деле. Первая моя задача, о которой я могу вспомнить, касается Хассо — охотничьей собаки. Мне пять лет, и я должен один раз в день чистить, расчесывать и приводить в порядок Хассо — в течение примерно десяти минут. После этого мне надлежит показать Хассо отцу, а в его отсутствие — матери; если же нет и ее, то батраку Глубалке, который следит за лошадьми отца. «Эрнст, — говорит Глубалке мне, — каждое животное должно чувствовать, что за ним кто-то ухаживает и заботится о нем — это главное. Если этого не будет, то оно становится запущенным и дичает. И с людьми дело обстоит так же».
«Сегодня прибывает племенной бык из Зарница», — сообщает отец за обедом и бросает взгляд на мать. Та хочет что-то сказать, но не говорит. После этого отец обращается ко мне: «Ты будешь помогать мне держать коричневую корову». «А он для этого не слишком мал?» — спрашивает мать. «Ты имеешь в виду, — отвечает отец, — что Эрнст еще недостаточно силен, чтобы держать корову, которую будет покрывать бык? Так я же буду ему помогать». Так происходит это, как и все остальное, что говорит отец, которого люди в поместье называют не иначе как «господин майор». А племенной бык из Зарница оказался сильным и диким и взбирался на корову так тяжело, что потребовались все мои усилия, чтобы держать ее. И моя куртка была вся забрызгана пеной, которая капала с морды коровы.
В круг моих обязанностей входит также поддержание чистоты и порядка в моей комнате. Каждое утро я проветриваю постель. Каждый вечер наливаю свежую воду в два кувшина. Отец указывает, насколько широко должно быть открыто окно ночью. Мытье полов является, однако, делом Эммы, одной из наших служанок. Летом я встаю в шесть часов, а зимой — в семь и ложусь спать в восемь или соответственно в девять часов вечера. Иногда отец поднимает меня среди ночи, когда, например, жеребится кобыла, или благородные олени забираются в наш огород, или как тогда, в 1906 году, когда горел каретный сарай. Утром следующего дня мне разрешается поспать подольше, ровно столько, сколько времени заняло ночное происшествие.
Отец говорит мало, а мать — еще меньше в присутствии отца. Если она остается одна, то иногда поет, и голос у нее прекрасный. Но истории она мне не рассказывает — это делает Глубалке, если поблизости нет отца и матери и работа уже закончена. Глубалке рассказывает о войне и кайзере и о своем брате, который зарубил свою жену. «Он ударил ее в висок, — рассказывает он, — и не чем иным, как топором. Ибо она его обманула, а когда один человек обманывает другого, его нужно ударить топором по черепу. Это и есть справедливость».
«И это действительно справедливость?» — спрашиваю я отца. А он отвечает: «Это — справедливость батраков и слуг!»
У учителя Франзена голос как у старой бабы. При этом ему не более двадцати пяти лет, и у него светло-голубые глаза и розовая, как у поросенка, кожа. Руки его находятся в постоянном движении, и иногда кажется, что они летают одна вокруг другой, как птицы. Он не ходит — кажется, что он ползает. «Он боится меня», — говорю я отцу. «Чепуха, — отвечает он, — с чего ты это взял?» «Он боится меня, — говорю я, — потому что я твой сын — сын управляющего поместьем».
На следующий день отец приходит в школу с хлыстом в руке. Голос Франзена повизгивает, как у собаки, когда отец разговаривает с ним. Его спина согнута, как лук, а руки дрожат, как листва тополя. «Господин Франзен, — говорит ему отец, когда мы остаемся втроем в пустом классе, — вот это — ваш ученик. А то, что он к тому же является моим сыном, не должно вас беспокоить. Он должен учиться! И он должен учиться еще и послушанию тем, кто является для него авторитетом и властью. Вы можете быть тряпкой, господин Франзен, но для него вы являетесь авторитетом, представителем вашего ведомства. Действуйте, исходя из этого. А ты, Эрнст, должен с этим считаться».
Я сижу на тех же скамьях, что и ребятишки из деревни. Мой кусок хлеба, который я съедаю во время перерыва, не больше, чем у них. Я и одет не лучше, чем они. К тому же я не только учусь вместе с ними, но и выполняю совместно с ними домашние задания. Отец выражает желание, чтобы я принимал участие в их играх. Мы выпускаем в озеро рыб, пробираемся ползком по трубам, проложенным под железнодорожным переездом, запруживаем ручей и затопляем в результате этого луг. «Эрнст, — говорит мне отец, — вы причинили значительный ущерб. Ты присутствовал при этом?» «Да, отец», — отвечаю я. «Ты мне назовешь имена мальчишек, принимавших участие в этом деле, если я тебя об этом попрошу?» — «Я назову их имена, отец, если ты будешь на этом настаивать, — но я прошу тебя: не настаивай на этом». «Хорошо, мой сын, — говорит отец, — вопрос исчерпан, ты можешь идти».
«Народная школа в Планкене, район Штум, — в возрасте от 6 до 10 лет (1904—1908 годы). Гимназия имени кайзера Вильгельма в Штуме — с 10 до 18 лет (1908—1916 годы). Там же — сдача экзамена на аттестат зрелости. В 1916 году — запись добровольцем в армию».
Из лета в лето происходит, рассматривая чисто внешне, все то же самое. В 5:00 подъем. В 5:45 завтрак. В 6:10 выход из дома и трехкилометровый марш до железнодорожной станции Ромайкен. С 6:52 до 7:36 поездка в пассажирском поезде, в вагоне IV класса, из Ромайкена до Штума. С 8:00 до 1:00 пополудни занятия в гимназии имени кайзера Вильгельма в Штуме. С 1:00 до 3:00 пополудни выполнение домашних заданий первой срочности в зале ожидания III и IV классов на железнодорожной станции Штум. С 3:07 до 3:51 пополудни возвращение из Штума в Ромайкен поездом, далее пешком в Планкен. Прибытие туда около 4:30 пополудни. Здесь завершение школьных заданий, инструктаж отца, связанный по большей части с обходом конюшен и хлевов, ужин, отход ко сну. И так изо дня в день в течение всего лета.
В зимние месяцы — каждый раз с начала ноября до конца февраля — я нахожусь в школьном пансионате «Виктория» в Штуме по Шиллерштрассе, 32. Владелицей этого пансионата является фрау Ханнелоре Рормайстер, вдова офицера. Жизнь, текущая строго по регламенту, — с утра в понедельник до обеда в субботу — в точном соответствии с планом, включая присмотр за выполнением домашних заданий. С обеда в субботу до раннего утра в понедельник — нахождение в Планкене, в родительском доме.
Кроме меня в той же самой комнате находятся еще трое. Кровати — в два яруса. Курение запрещено. Употребление алкоголя грозит исключением из пансионата. В десять часов свет тушится. Прием пищи осуществляется совместно. У каждого свое собственное рабочее место, размером в два квадратных метра, точно вымеренных, границы обозначены белой полосой, нанесенной в свое время на деревянную поверхность общего стола. Каждые четыре недели фрау Рормайстер, владелица пансионата и вдова офицера, пишет нам свидетельства о поведении, которые должны быть показаны дома и подписаны родителями.
«Эрнст Модерзон, — говорит мне фрау Рормайстер, когда однажды я являюсь по ее вызову к ней в комнату, — ты порядочный и надежный парень, и я ценю это». Я ничего не отвечаю. «Я считаю, — продолжает она, — что тебе можно доверять». Я опять молчу. «И поэтому, — говорит она дальше, — принимая это во внимание, я намерена назначить тебя своим доверенным лицом в вашей комнате». «А каковы обязанности этого доверенного лица?» — спрашиваю я. «Ну, — отвечает она, — он пользуется моим доверием. Он помогает мне следить за порядком. Он следит за тем, что другие делают и говорят, и докладывает мне затем об этом». «Сожалею, — говорю я, — но эта задача мне не подходит».
«Все в жизни имеет собственную цену, — говорит доктор Энгельгардт. — За каждое слово, которого вы не будете знать, полагается удар по заду. Посмотрим, кто будет держать рекорд». Рекорд остается за Фусманом. Не проходит ни одного урока латинского языка, на котором он не получил бы по меньшей мере пяти ударов по заднему месту. «Я никогда не позволю себя ударить», — заявляю я. «Тебе хорошо говорить, — замечает Фусман, — ты и так все знаешь».
Кисть левой руки отца представляет собой кровавую кашеобразную массу. Его лицо белое как снег. Он поскользнулся и попал рукой в работающую соломорезку. «Разрежьте мне рукав, — говорит он. — И рубашку тоже. Принесите чистую простыню. Завяжите руку! И немедленно запрягайте лошадей: мне нужно к врачу». Это все, что он говорит. Он держится еще более подтянуто, чем обычно. Неделю спустя он уже опять стоит посредине двора. О том, что его левая рука навсегда изувечена, он никогда не упоминает — и никто другой также об этом не говорит.
«Модерзон, — говорит доктор Энгельгардт, обращаясь ко мне, — встань! Я убежден, что ты мужественный парень». Энгельгардт только что вошел в классную комнату. Он подходит ко мне вплотную и говорит: «Как я только что вычитал в последнем списке потерь, твой отец, майор Модерзон, храбро сражался в битве на Мазурских болотах и навечно остался на поле брани. Ты можешь гордиться им. Господин директор разрешил тебе три дня отпуска».
«Мама, — сказал я, — как только это будет возможным, я тоже запишусь добровольцем в армию». «Зачем?» — только и спросила она. «Этого я не могу тебе сказать. Но я должен так сделать. Отец ведь сделал так».
«1916 год — начальная подготовка в 779-м пехотном запасном батальоне. Назначение в 18-й пехотный полк в Грольман. Первое участие в боевых действиях на Западном фронте, в районе Дюмона, осенью 1916 года. 18.1.1918 года присвоено звание лейтенант. После окончания войны — возвращение в Планкен, район Штум. Работа в качестве полевого инспектора».
«Модерзон?» — спрашивает полковник Тресков задумчиво. Я стою перед ним весь забрызганный грязью, в рабочем обмундировании, мокрый от пота. Полковник Тресков, у которого одна нога на деревяшке, инспектирует рекрутов. «Модерзон? — спрашивает он еще раз. — У меня был камерад, которого звали так же. Майор Модерзон из Планкена». «Это был мой отец, господин полковник», — отвечаю я, «Он был хорошим товарищем, — говорит полковник Тресков. — Старайтесь быть достойным его». И ковыляет на своей деревяшке прочь.
Трактир называется «Под прусским орлом». Хозяин его — дядя одного из моих друзей. Мы отмечаем наше отправление на фронт. Среди нас несколько девушек; на некоторых, тех, что пришли из лазарета, платья сестер милосердия. Мы пьем вино. Освещение тусклое. Голоса звучат громко. Рядом со мною девушка, она прижимается ко мне. «Пошли, — говорит она, — выйдем на улицу». «Я останусь со своими коллегами», — отвечаю я. «Я тебе не нравлюсь?» — спрашивает она. «Нет», — говорю я. И это правда. Но она не переносит правды. И она говорит: «Кто только теперь не становится солдатом!» Ей бесполезно объяснять, что солдатом, собственно, стать невозможно — им можно быть или не быть. Больше по этому вопросу ничего не скажешь.
Бледный лунный свет. Кратерный ландшафт. Коварная тишина. Осветительные ракеты, взлетающие, шипя, в высоту и тухнущие, мерцая. Сладковатое зловоние трупов. Передо мной в застывших руках — холодный пулемет. Рядом со мною товарищ, положивший голову на руки, — он спит или убит. У меня постепенно появляется ощущение, что за мной молча, неподвижно и призывно стоит человек — мой отец.
Полковник Тресков находится рядом со мной с часами в руках. «Еще семь минут, — говорит он, — тогда будет пора». Он уже дна дня на фронте, принял полк и намерен вести его в наступление на высоту 304. Он карабкается на прислоненную к стенке окопа лестницу. «Еще одна минута». Затем рывком поднимается, выпрямляется и ковыляет в сторону противника два-три шага — и тут он вздрагивает, шатается и падает. Я бросаюсь к нему и падаю рядом. Он хрипит: «Никогда не признавать себя побежденным, мой боевой камерад Модерзон, никогда не сдаваться!» И умирает.
Шампанское! Последние бутылки, появившиеся из самых укромных уголков. В мою честь. Поношенный, изрядно потрепанный, пропитанный кровью китель, тщательно вычищенный, с погонами лейтенанта. Вокруг меня офицеры, серьезные, торжественные. «Камерад!» — обращаются они ко мне. Звенят стаканы. Кайзер, империя, отечество! Конец, стоящий уже у двери, кажется еще далеким, далеким. Никакой печали. Сознание вечности истинных ценностей.
«А теперь, — говорит мне несколько часов спустя знакомый ротмистр, — вы, боевой друг, можете отправиться в офицерский бордель, если хотите. Вы хотите?» «Нет», — отвечаю я.
Возвращение в Планкен. Место отца занял другой управляющий. Мать живет в доме садовника, там есть комната и для меня. «То, что ты жив, мой мальчик, — говорит мать, — это — главное». Все вокруг меня тесное и чужое, родина уже не такая, как была прежде.
Все, кажется, стало другим. Но не то, что есть в нас.
«1919—1921 годы — полевой инспектор в Планкене, район Штум. 1921 год — поступление на службу в одно из тех подразделений, из которых возник рейхсвер. Позднее — назначение в 3-й пехотный полк в качестве лейтенанта. В 1926 году присвоено звание обер-лейтенанта, в 1930-м — капитана, в 1934-м — майора, в 1937-м — подполковника, в 1939-м — полковника, в 1940 году — генерал-майора».
Народ, живущий в несчастье, становится больным. Напряжения большой войны оказались слишком большими. Люди захирели — жадные до наживы, малокровные, слабые. Жить только сегодняшним днем кажется им единственно достойной целью. Города разлагаются, страна истекает кровью. Мать молчит еще больше, чем раньше. Алчность видна на лицах обывателей, их глаза дерзко горят от бесстыдства. «Почему ты не хочешь спать со мной?» — спрашивает меня жена управляющею, который занимает пост моего отца. «Потому, что ты вызываешь у меня отвращение», — отвечаю я ей. И думаю: «Потому, что ты являешься частицей великой бессмыслицы в стране, за которую пали миллионы людей».
Четыре события произошли в то незабываемое лето. Умирает мать — тихо, с улыбкой, как жила, однажды утром просто не проснувшись. Затем новый управляющий, преемник моего отца, бьет меня по лицу посреди господского двора перед собравшимися людьми и утверждает, что я пытался приставать к его жене. Я не говорю ни слова. Я ухожу. Третье: я вновь надеваю форму. И наконец, вскоре я встречаю Сюзанну. И все это в одно, то самое лето: смерть, оскорбление, гордость и любовь.
Остаток жизни — работа, одиночество и поиски смысла солдатского бытия.
Больше о себе сообщить ничего не могу.