На следующее утро за мной зашел Шурка, и мы вместе отправились в театр. Буров — старший встретил нас на проходной. Я впервые так близко видел этого человека. Он оказался не таким молодым, каким был на сцене.

— Я наслышан о тебе, Сергей, — обратился он ко мне, — и хочу вместе с Шурой попробовать занять тебя в спектакле, который буду ставить сам. Работа сложная и очень ответственная. Она потребует много времени, нервов. Поэтому твои и Шурины дни должны быть расписаны по минутам. Репетиции будут начинаться в 11 утра. К двум вам в школу. Иногда буду вызывать вас по вечерам. Сумеешь ли ты заниматься этим не в ущерб своей учебе?

Говорить я не мог. Настолько сильным было волнение, охватившее меня. Я буду играть в спектакле с самим Буровым. Но, поскольку ответа он ожидал именно от меня, я кое-как выдавил:

— Сумею… Я уже знаю: искусство требует жертв.

Шура тихонечко хрюкнул. Буров укоризненно посмотрел на него.

— В общем-то, Серёжа прав. То, что я скажу вам сейчас, ребята, — это банальная история, известная любому актеру. Но от того, насколько со временем эта истина впитается в вашу кровь, станет вашей жизненной программой, будет зависеть, получатся ли из вас настоящие артисты, артисты-художники, артисты-творцы (а этого сейчас вам очень хочется), или на всю жизнь останетесь околотеатральными прилипалами, паразитирующими на возможности бывать за кулисами и этим якобы возвышаться над окружающими вас людьми, которым вход за запретную черту воспрещен.

Я слушал Бурова, боясь неосторожным движением помешать всему тому, что он нам говорил. Еще никто никогда в жизни не говорил со мной таким образом.

— Представление, — продолжал он, — что жизнь актера — это сплошное удовольствие, мягко говоря, очень наивно. И даже если вы сумеете сберечь свою мечту и после школы поступить в театральный институт, то мысли о том, что вся дальнейшая жизнь будет сплошным развлечением — очень опасное заблуждение. И столкновение вашей мечты с жизненной реальностью может привести к невеселым последствиям. Перефразируя известное изречение поэта, можно сказать: «Я актер, и интересен этим». Какой же интерес можете представить для сегодняшнего зрителя вы, если ваш пятилетний багаж знаний, судя по тому, что мне известно от вашей классной руководительницы, очень средний?

— Мы подтянемся, — самоуверенно сказал Шурка, — было бы желание.

— Подтянитесь! — загремел Буров. — Ты думаешь, для того, чтобы со сцены вести разговор о счастье, добре и зле, о чужой боли, о справедливости, о несгибаемой силе человеческого разума, о любви, наконец, достаточно одного желания, призвания, таланта? Пусть даже в вас, ребятки, тлеют искорки божьи, но бойтесь их погасить невежеством, ленью. Чтобы с помощью магической силы искусства учить других, как жить, нужно заслужить это право. А право на это дают знания. Настоящие, глубокие знания любого предмета, который вы сейчас изучаете или который вам предстоит изучить. Иначе что же получится? Привычка в школе выезжать на средних отметках абы да кабы может в том же институте послужить вам не лучшим образом. Проучитесь в институте четыре года любимому делу и научитесь всего лишь навсего средне играть, средне фехтовать, средне петь. И в результате на подмостках сцены станет двумя средними актерами больше. И тогда хрустальная мечта детства, столкнувшись с жестокой необходимостью театра быть всегда первым, лучшим, интересным, разлетится на мелкие осколки и осколочки, и каждый очень больно будет ранить душу и самолюбие всю жизнь. И начнете вы относиться к разряду непонятых, непризнанных, а попросту ненужных театру актеров.

Но и этого мало. Работа в театре — это не только часы, проведенные на репетициях, на спектаклях. Нужно уметь сохранить постоянную творческую форму, к полученным знаниям, навыкам нужно постоянно прибавлять новые. Актер должен быть современен и интересен каждый день, ведь каждый вечер, выходя на сцену, актер-творец по сути дела играет новый спектакль. Сколько лет я работаю в театре? Много… И все эти годы в городах, поселках, на полевых станах, в армейских частях, каждый раз выходя на сцену, старался оставлять людям лучшую часть своей души, а они мне взамен дарили тепло своих сердец. Вот это вот, а не аплодисменты, цветы, поклонники, известность осталось в памяти на всю жизнь, — Буров махнул рукой и тяжело замолчал.

Шурка посмотрел на меня и выразительно кивнул головой, мол, прощаемся и айда.

Но я, к его неудовольствию, сделал вид, что не понял этого жеста и несмело поднял руку Буров посмотрел на меня откуда-то издалека, но все же поощрительно кивнул головой.

— Бабушка говорила, что у вас работа такая, все время играть, но ведь игра — это все-таки удовольствие?

— Твоя бабушка — добрейший человек. Она очень любит театр и тех, кто ему служит. В старину говаривали: «Служу на театре». Слышишь, служу. Тебе бабушка сказала лишь то, что тебе положено знать. Что касается удовольствий, — грустно улыбнулся Буров, — кого же минет чаша сия в молодые годы? Но когда вы научитесь приносить их в жертву строжайшей дисциплине, тогда вы действительно поймете, что искусство требует жертв.

Буров отпустил нас, и мы помчались в школу Непостижимым образом 5 «А» знал уже все. Мы вошли в класс, и я почувствовал, как это, что там ни говори, приятно, когда на тебя смотрят во все глаза.

Но, по правде говоря, над тем, что говорил нам Александр Христофорович, я долго не задумывался. Первые дни после получения роли Вани Солнцева в спектакле «Сын полка» я ходил как во сне. Правда, у меня хватало ума учиться и не получать двоек — это было главным условием, поставленным мамой. Зато все остальное время по сто раз на дню я представлял себе день премьеры спектакля: аплодисменты, восторженно-завистливые взгляды 5 «А» из первого ряда, мое неторопливое шествие по фойе с огромным букетом в руках после спектакля и, конечно, автографы, которые я небрежно оставляю на робко протянутых программках. Впереди была райская, безоблачная жизнь.

Пока мы с Шуркой читали роли пастушка, Буров изредка кивал нам головой в знак одобрения, а остальные взрослые артисты умильно улыбались, глядя на нас. Но когда мы вышли впервые на сцену, точнее, когда на сцену вышел Шурка, — первый удар достался ему.

Как он репетировал сцену встречи с капитаном Енакиевым, мне лично понравилось. Шурка лихо тараторил текст, размахивал руками и почему-то страшно таращил глаза.

Позже он объяснил, что таким образом хотел изобразить «лукавую искорку», мелькавшую во взгляде Вани. Буров потом очень долго смеялся по этому поводу, но это было позже, а тогда…

Буров посмотрел на Шурку таким сердитым взглядом, что у меня мурашки по спине побежали. Очевидно, так неуютно себя почувствовали все, потому что вокруг стало необычайно тихо. Только до Шурки пока еще ничего не дошло, и он себе выдавал текст на всю катушку. Но вот и он, почуяв неладное, остановился.

— Мда! — среди звенящей тишины обычно бархатный баритон Александра Христофоровича прозвучал громовым раскатом. — Игрунчик вы, Александр Александрович, — он произнес это «вы» так уничтожающе, что у Шурки от такого неожиданного обращения подозрительно заблестели глаза.

— Ты кого мне изображаешь? Пионера, останавливающего поезд? А мне нужен деревенский мальчишка, родители которого убиты фашистами, мальчишка, уже хлебнувший фашистского плена.

Три года кромешного ада и три дня райской жизни среди своих. Он только-только сердцем отходить начал, а его в тыл. В тыл, а не домой с уроков за папой и мамой. Есть разница?

Я сидел ни жив ни мертв, а память услужливо напоминала, что Буров уже не раз и не два говорил все это, подробно разбирал с нами пьесу, объяснял, что мы должны лепить образ искалеченного, но не сломленного войной одного с нами возраста мальчишки.

Я сидел и, совсем как на уроке, молил про себя Бурова, чтобы он меня не вызывал. Но Шурка уже спускался в зал, а я шел между рядами кресел и думал: сбежать сейчас у меня не получится, но если я выберусь живым, в театр меня больше калачом не заманить. Раз уж у Шурки не получилось, что про меня говорить.

Я поднялся на сцену, робко посмотрел на Александра Христофоровича и уже приготовился затарабанить текст, как увидел его глаза, вернее глаза капитана Енакиева. И столько в них было любви, тепла, участия к Ване-пастушку, столько горечи и боли за искалеченную Ванину жизнь, что я просто оторопел. Сколько же чувств сразу может выразить всего один взгляд! И так мне стало хорошо под этим взглядом, так мне захотелось не расставаться с Енакиевым, что я просто понял, как должен вести себя Ваня сейчас, чтобы его не отрывали от самых дорогих и близких ему людей.

Александр Христофорович заметил мое потрясение и негромко сказал:

— Попробуй…

— Брось ты переживать, — утешал я Шурку, когда мы возвращались домой, — тебе просто не повезло. Первопроходцам всегда достается больше всех. И еще я сегодня одну штуку понял. Александр Христофорович твой папа, ты к нему привык и совсем не обращаешь внимания, как он смотрит, как говорит. Поэтому, как Енакиев, он тебе еще не показался.

— Как пастушок заговорил, — поддел меня Шурка, — только дело, я думаю, не в этом. Я тебе сейчас случай расскажу. Работала в театре актерская пара. Так, когда они Ромео и Джульетту играли, никто не верил, что это муж и жена. И подходили к ним после спектакля с цветами по отдельности. К нему — поклонницы, к ней — поклонники. Это что такое, по-твоему? — Шурка вздохнул и неожиданно закончил: — Бездельничал я все это время. А ты над ролью трудился, а отец у меня бездельников ох как не любит. Вот ты ему сегодня и показался.

— Ну, если ты словами Вани заговорил, значит, трудился не меньше меня, — серьезно сказал я, но довольной улыбки сдержать не мог. Приятно слушать похвалу самому себе, пусть даже не очень заслуженную.

Перед самой премьерой случилась беда: Шурку положили в больницу с двухсторонним воспалением легких. Перед генеральной репетицией Буров подошел ко мне и, неожиданно погладив по голове, сказал:

— Нельзя так, Серёженька. Ты вчера так участливо, так заботливо провел все свои сцены со мной, что мне плакать хотелось, тогда как по своему характеру Енакиев вовсе не нытик, а боевой офицер.

— Я просто подумал — вы устали, ну и там…

— Не надо меня жалеть, — перебил Буров, — зрителя наши с тобой личные переживания абсолютно не интересуют. Ему, в конечном счете, наплевать на наши болячки. Он купил билет и хочет видеть то, что указано в программе. Запомни это. В этом смысле наша профессия — штука очень жестокая.

После репетиции он одобрительно взъерошил мой затылок.

— Другое дело. Пусть сердце кровью обливается, а ты весели публику, коль взялся. Сейчас отдохни хорошенько. Завтра премьера.

А назавтра мы получили телеграмму о смерти бабушки.

— Я знаю, — выслушав меня, глухо сказал в трубку Буров, — Иван Михайлович Щеглов известил. Умерла прямо на вечернем спектакле. Огромной душевной щедрости была твоя бабушка. Театр без нее осиротеет. А о спектакле ты не беспокойся, отменим… Такое горе.

— Как ты долго ходил звонить, — встретила меня мама с упреком у порога. — О чем ты думаешь? — прижала она платок к губам. — Такое горе, голова кругом, через час поезд, а ты, судя по твоему взгляду, где-то витаешь. Интересно, где?

То, о чем я думал, о чем собирался сказать маме, могло показаться диким и нелепым. Но думать так заставляли меня те, кто сегодня вечером должны были прийти на премьеру спектакля. Ведь среди них должно быть очень много фронтовиков. Сегодня их праздник. Что, если бы они покидали передовую, узнав о смерти своих родных и близких? Как же я могу покинуть свою передовую? Из-за меня одного не состоится спектакль, который мы готовили целых два месяца…

Я говорил все это маме сбивчиво, взахлеб, боясь, что она меня остановит, перебьет, не станет слушать, расплачется, а я не выдержу слез, и спектакль сегодня не состоится.

Но мама разрешила мне еще раз позвонить Бурову.

— Я знал, Серёжа, что ты не сможешь поступить иначе, — выслушав меня, мягко сказал Буров. — А в Светлогорск мы вылетим с тобой сразу после спектакля на самолете командующего округом. Сейчас за тобой заедет машина. Загримирую я тебя сам.

А через месяц Шурка поправился и сыграл свой спектакль. Здорово сыграл. Когда я поздравлял его, он как-то странно посмотрел на меня и сказал:

— Хорошо бы сейчас прошло лет десять, мы выучились бы на артистов и работали в одном театре… А?