Месяц в Артеке

Киселев В. М.

VIII

 

 

Экскурсия по Южному берегу дала основание для нового раздумья. В Алупке ей следовало несколько сдержаться.

Воронцовское великолепие, весь изощренный убор дворца (стиль Тюдор, она про такой и не слыхала!), а главное, фамильные портреты, работа Доу, мраморные бюсты настроили ее на лекционный лад. И она увлеклась.

В бильярдной ее поразили слова экскурсовода о картине в углу, за оградительной шнуровкой: «…купец Тибсон». Небольшое полотно, портретное, она издали не сразу узнала его и подумала, что работа кисти Рембрандта. Имелось нечто схожее с манерой письма: затемненный фон, а лицо выхвачено из полутьмы огнем. Мужчина, через лорнет читающий газету, не замечает, как горящая на столе свеча подожгла его широкополую шляпу. А на табличке внизу: «У. Хоггарт. „Политик“». Не сдержавшись, она воскликнула: — Вот он, Хоггарт! Надо же!

— Что Хоггарт — надо же? — тут же переспросила Анюта и подняла на нее лучистые глаза. Кнопочка жаждала узнавания, рассказа.

— Нигде нет Хоггарта, даже в Эрмитаже (сама на себя тут же хмыкнула: прозвучало в рифму, не хуже, чем у Маяковского: «Нигде кроме, как в Моссельпроме»). Девчонки, это живописец восемнадцатого века, в Англии он прославленный, современник Свифта. Его картин в наших музеях нет, одна эта. Я ее репродукцию, только слепую, черно-белую, видела у знакомых и представила себе совсем другое. Там не было видно, что свеча подожгла шляпу, и не было сказано, что это купец. Я решила, что изображен действительно политик и придумала целую историю. Вот он вбежал к себе в кабинет и набросился на документ, которого давно добивался, всякими путями. Получил донос на своих противников и уже прочит им Тауэр, топор и прочее. Нарисовала себе такую детективную картинку. А на деле смешно: какой-то купец мнит себя политиком, мусолит, как всегда, свежую газету и не чувствует даже, что загорелся. Не драма, а сатира, Хоггарг был сатириком.

Анечка и Рита, Лёська да и Ольга рассмотрели «Политика» повнимательней, с усмешками. Все отстали от основной группы, пристроились поближе, и она стала рассуждать о том, как трудно открываются порой простые истины. Как можно было бы, например, оживить понимание того же Пушкина, его стихов, посвященных Воронцовой, хозяйке этого дворца. Первое знакомство, читаешь просто так, посвящений часто нет, а примечания упрятаны в концы томов. За стихами ничего особого, жизненного, и не видно. А вот если порыться в комментариях, в указателях имен, а затем взять еще воспоминания и письма, вот тогда-то и открывается зримая картина. Да еще какая, — живая, за всех переживаешь.

— Не знаю, как у вас, девочки, но в школах, по-моему, нигде и не пытаются вести такие чтения, чтоб стихи и тут же примечания, письма, мемуары, а затем — снова стихи. Тогда они в сердце отзовутся. А то ведь иногда самое интересное и важное — мимо ушей! Скорей всего и самих педагогов такому чтению не учат, — она принялась пояснять, как узнавала своим способом все, связанное с Воронцовой. Упомянула «полумилорда», Раевского, но тут же перехватила взгляд Ольги, явно укоризненный. Поняла его так: «Достаточно, не подавляй!» — и мгновенно спохватилась.

Быстренько перевела внимание подруг на недавний рассказ Васильева об одном отчаянном разведчике, благо возле услышался разговор о катере на Мисхор. Советский воин, спасаясь от фашистов, взбежал на «Ласточкино гнездо» и прыгнул вниз, с высоты сорок метров! Фашисты остолбенели, решили, что разбился. А он остался жив и вынырнул за скалой на камни — и ушел, не замеченный врагами. Вот это подвиг!

Ночью, после поездки, она с полчаса ворочалась с боку на бок, вспоминала Ольгин взгляд и притихших остальных подруг. Да, все было в меру, пока она говорила о Хоггарте. А «полумилорд» и Раевский, примечания и письма — это пошло уже через край, пересол и перебор. Вольно или невольно, но пробилось наружу что-то вроде превосходства.

Наутро она встала молчаливее обычного и нашла для себя черновую работенку. Пошла мыть полы, помогать Кнопочке, — Анино звено дежурило. И Кнопочка спросила ее с какой-то доверчиво-благодарной интонацией, припомнила вчерашнее:

— Надя, так что же, надо и мне читать все так же, как ты про Пушкина? И этот неожиданный вопрос Кнопочки моментально снял с ее души мрачную подавленность.

Марк, Ольга, Алик и она, как представители первого отряда, пошли вместе в «Морской», на последнюю пресс-конференцию — с арабами. Марк решил, что Ольга при случае сумеет рассказать о целине (Ольга просияла), Алик — про Азербайджан; как-никак его республика, чья история связана с исламом, может оказаться полезной для бесед и в этом отношении.

— А ты, Надя, поделишься тем, как заслужила делегатскую путевку. За ними увязалась жаждущая рассказов Анечка, но все равно они шли как бы вчетвером. Только Алька никогда не был прежде таким сосредоточенным, а Ольга никогда не казалась такой красивой, как во время того памятного шествия. В своем воздушном платьице, насквозь просвеченном солнцем, подруга касалась сандалетками не камней, а облаков. Марк рассказывал о Мозжухине и Коваль-Самборском, обращаясь все больше к Ольге. Алик брел, понурив голову; странное дело, его не будоражили киношные истории. Зато Аннета прыгала вокруг, стараясь не упустить ни одного Маркова словечка.

На беседе ее ожидал сюрприз. За столиком ведущих оказался… Руди! Такой, каким она его и представляла: слегка косолобый, крупноскулый, в жестких завитушках, глаза застенчиво опущены. Только совсем тощий. Наверное, никогда в жизни он так и не отъестся… Она сидела вблизи, и видела, и слышала, как ее показали Руди: «Вот кто тебя нарисовал». (Постаралась Ольга).

А ей самой не пришлось беседовать, даже не удалось послушать выступления. Из-за этой встречи с Руди получилось так, что часа полтора она «работала на дружбу», как выразился после Алик. Едва ее показали Руди, как соседка, помнится, из Триполи, дала ей авторучку:

— Нарисой мина… — пришлось достать блокнот, вырвать листок и прочертить линию моря; выгнуть могучий контур Аю-Дага, произвести на свет горниста, написать: «Не забывай Артека!» Тут же десятки оливково-коричневых рук потянулись к ней за такими же листками. И она рождала то двух артековцев, смуглого и светлого, взявшихся за руки, то солнце в виде ромашки, то хороводы девчушек, то эмблему слета, писала: «Помни друзей!», «Пусть всегда будет мама!», «Береги мир!»

Встреча кончилась, нужно было идти на последний митинг, где должны были принять обращение к детям всей Земли, но ее оставили рисовать. Она едва успевала спрашивать: — Откуда ты? — Как тебя зовут? — Что тебе нарисовать? — вокруг теснилась очередь.

Сколько было в ее блокноте страниц? Сколько дали ей со стороны? И где они теперь, ее памятки? Хранят ли их ребята?

Бумага, и своя, и чужая, кончилась, и в поле ее зрения появился Алик. Она узрела его только тогда, когда возле поредело.

— Ты что делаешь? — ахнула она, удивляясь не столько его присутствию, сколько тому, что он расписывался на ее рисунках. Она вернула один листок и на обороте прочитала четкое: «Н. Рушева».

— Зачем ты это делаешь? — изумилась она еще более.

— Должны же они знать, кто рисовал для них в Артеке!

— Зачем?

Она как-то сразу и не осознала, что их оставили Ольга, Марк и Анечка, шла и возмущалась его нелепым своеволием.

— Глупейшие росчерки! Ты не должен был их делать!

— Все ставят на своих рисунках подпись…

— Кто это — все?..

— Ну, кто — все…

Она вышла из себя и ляпнула:

— Если б я не рисовала, ты бы со мной и не дружил!

Бесспорно — ляпнула. И весьма крепко. Тем самым она первая официально признала факт существования их дружбы. Во-вторых, Алика упреком дико огорошила. Он, загорелый, посерел. Они миновали развилку, где надо было бы свернуть на митинг. Картинка без слов: пошли, как автоматы, все дальше, в сторону Дворца.

Лимонная бабочка с лиловыми разводами привязалась к обоим и несколько шагов порхала между ними, натыкаясь то на нее, то на Алика и не поспевая прорваться в сторону. Она посторонилась и пропустила бабочку.

Подруга. Название условное. (13 лет.)

Так, в отвратительном молчании, они добрели до того участка, где ребята из разных стран оставляют в Артеке свои саженцы лавров и магнолий.

Привстали и начали перечитывать чудесные дощечки: «Дети Перу», «Дети Мали», «Дети Вьетнама» — симфония единства, признательности, мира. От Алика, наконец, послышалось:

— Когда я его догнал, то и не знал совсем, что ты художница…

Он опять назвал ее художницей! Несносно! Вопреки запрету! Следовало возмутиться всерьез и надолго, но ее озадачило начало фразы:

— Догнал? Кого ты догонял?

— Того идиота, который сбил тебя тогда на камни, там, У стадиона.

В памяти стало смутно проясняться нечто давнее.

— Постой, погоди… За тем (она едва не повторила «идиота») погнался, я вспомнила, Олег какой-то… — Так я же и Олег. Это ребята здесь и в школе зовут меня Аликом, а вообще-то я Олег.

Все верно, Алька совсем недавно называл себя Олегом! Когда рассказывал про доктора Мирзаги, она услышала его второе имя. Ну, не второе — первое. Сначала не сообразила, а после — ни к чему. И спорить стало не о чем. Гяль-дост-олаг! Да, да, гяль-дост-олаг!

Они подошли к Дворцу и на крутом спуске взяли друг друга за руки. Чтоб не оступиться. Она захотела сказать Альке, что назавтра ее вызывают сюда вот, во Дворец, будут снимать у Ленинского знамени. Такое решение принял штаб слета, и о нем объявила ей у Васильева Света Полозкова. Сама она никогда не ведала о подобной артековской традиции — отмечать лучших у главного стяга Ленинской дружины. А узнав, решила никому в отряде не говорить о предстоящем награждении. Абсолютно никому, даже Ольге; Алику тем более…

Когда пошли к «Фиалке», она проговорилась:

— Ты знаешь, меня завтра зачем-то вызывают во Дворец…

Проговорилась только для того, чтобы сменить тему назревающего разговора. Проговорилась потому, что ощутила окрыляющее чувство, которое невозможно выразить словами, разве лишь в рисунке. Нежно лихорадило от сознания того, что важна другому человеку, нравишься просто потому, что ты есть, и такая, какая есть. Нравишься даже тогда, когда о тебе толком ничего еще не знают. И бросаются при этом, недолго думая, за твоим обидчиком.

…Назавтра был прохладный холл, полуспираль мраморной лестницы, ослепляющая вспышка. Теплые складки бархата за спиною, шершавые завитки шнуров, — она прикоснулась к ним при съемке. Поздравления…

Как хорошо, что ее награждение прошло для отряда почти совершенно незамеченным!..

Почтовая бумага накануне кончилась, но отыскались две открытки, и она уместила на них письмо родителям, с «продолжением» и «окончанием»:

«Дорогие мои! Получила ваши посылки. Большое пионерское спасибо! Меня будут снимать у развернутого знамени. Это высокая награда. Ездили по Южному берегу Крыма. Были в Воронцовском музее. Там есть маленькая картина Хоггарта.

Выставку мне устраивают. Была пресс-конференция с арабами, а потом митинг. После ужина — концерт. Я выгладила платьице, которое вы мне прислали, и ношу его с браслетом, он очень оригинален и красив. Праздник „Нептуна“ прошел… Делаем последнюю газету. Репетируем закрытие слета. Загорела мало и плохо (от шорт следы остались). Целую. Ваша дочь Надя».

Нет, перед подписью было еще: «С пионерским приветом» , а потом уже «Ваша дочь» . Это письмо — как затаенный вздох. В нем отзвук набегающих разлук с друзьями, югом, Артеком. Все воспринималось остро, с неповторимой смесью чувств. И почетный итог собственной работы, и выставка, немного сиротливая, — все под знаком финиша. Но и грусть набегала радостно, наверное, потому, что до последнего дня не верилось в разлуку.

А тот спуск у Дворца, он был, в общем-то, не особенно крутой…