Наде 16 лет.
Деньги в семье Рушевых не водились. Совсем не потому, что родители Нади хозяйничали плохо. Наоборот, каждая копейка была «соленой» и на счету. Экономили на всем: двести пятьдесят эр на троих, совсем не густо. При переезде из шаболовской коммуналки в Царицыно — отдельная квартира! — все сбережения потратили на мебель. Тумбочки по двадцать два, книжные полки по четырнадцать, про гарнитур и говорить страшно. О летнем отдыхе в Судаке или Сухуми перестали и мечтать. О даче — тоже. О деревне — тоже. Каникулы предстояло провести чинно и мирно у себя на пятом этаже.
И все же первое царицынское лето в том памятном 1966 году оказалось, как у Федина, — необыкновенным. Парк возле казаковских руин (руины времен Екатерины!) был еще не исхожен, купанье оказалось под рукой, Коломенское — рядом, со всем его соборным великолепием; грибные дали приблизились. Можно было рисовать сколько хочешь, при том же — на балконе! Чудо! Само собой, приходилось помогать и маме. Да, в первое царицынское лето дома скучать не приходилось.
Но вот пронесся год, и почти все переменилось. Окружающий район, москворецкие пустыри и рушевский «персональный» бугор на них были освоены. Рассыпался песочным домиком восьмой «а», к которому за первый учебный год она едва-едва привыкла. Многие одноклассники пошли в училища, перевелись в другие школы. Новые строения заслонили чудесный вид из окон и с балкона, парковые дали. Изменилось многое, и только денег не хватало, как и прежде. В середине июня ученица четыреста семидесятой московской школы Надежда Рушева отправила на далекий Серпуховский вал своей давней шаболовской подружке Федоровой грустноватое письмо:
«Дорогая Зоечка! Экзамены я сдала! Алгебра — пять, геометрия — четыре, русский — четыре, литература — четыре. Напиши, какие ты получила оценки. Итоговые у меня все четверки.
Летом буду сидеть в Москве, как и в прошлом году. А ты куда-нибудь поедешь? Целую. Надя».
Думалось-подумалось: вот бы снова напечатали ее рисунки в каком-нибудь журнале! Хотелось, чтоб журнал был «взрослый», а не детский, — платили только «взрослые». Можно было бы поехать хотя бы в знакомую деревню Шкинь. Но папа уже давно и решительно перестал возить ее рисунки и в «Модели сезона», и в «Журнал мод», ему наставники сказали, что это все не творчество. И у самого папы подработки нигде не ожидалось.
О журналах повздыхалось и тут же позабылось: стала перечитывать Толстого, запоем рисовала, всех более Ростовых, бегала в магазины с думой о любимице Наташе, о Пьере… И вдруг…
И вдруг все перевернулось, но не так, как в романе, где война заслонила все счастливое, а как в сказке, где в трудный час появляются добрые волшебники, эльф и фея. Прошло всего девять дней, и она села за новое послание, черкала, торопясь, розовея от счастья и волнения:
«Дорогая Зоечка! У меня новость: ЦК ВЛКСМ посылает меня в Артек!..»
Ее нежданно и срочно вызвали в городской комитет комсомола, там собирали отъезжающих. Пятнадцатого июля в Крыму должен был открыться третий Всесоюзный слет пионеров! Посвященный полувековому юбилею Октября! И ее направляли туда делегатом от столичной пионерии!
Общий сбор в горкоме — и домашние сборы в путь, к Черному морю…
В ее жизни полтора года назад случилась такая же чудесная дальняя дорога. Только исполнилось четырнадцать лет, как ее направили с персональной выставкой в Варшаву, от общества советско-польской дружбы. Но тогда в поездку за рубеж отправлялось всего шесть ребят, и рядом с нею была опытная спутница, Ирочка Баранова.
А что обнаружилось на Курском? На вокзале скучились сорок делегатов! Ее окружили заводилы, активисты, вожаки дружин, отрядов, начальники штабов. Нетрудно было понять, что все они по общим сборам и походам давно друг друга знают. А она оказалась дочкой-одиночкой. Поневоле отдалилась, нахохлилась и приумолкла. Альбинос, белая ворона. Пришлось пережить неловкие минуты. Пухлый живчик с невиданным значком на форменке вздумал пообщаться, медленно приблизился и коротко спросил: — Из какого штаба?
— Я не из штаба, — призналась она сдавленно.
— Председатель отряда? — не унимался пухлячок, и голос у него возвысился до командирской ноты.
Она повертела головой, отвергла председателя. — Звеньевая? — продолжал осведомляться допросчик, теперь уже сочувственно.
— Не звеньевая, рядовая, — отрезала она в сердцах. — Просто делегат.
— А, собаковод, — неизвестно почему решил дотошный мальчишка. — Ну, давай! — милостиво разрешил он неизвестно что и удалился.
В вагоне стало легче. Людмила Ивановна, ответственная за доставку делегации, обратила внимание на ее сиротство (близкий человек, она и прежде встречала Людмилу Ивановну во Дворце на Ленинских горах: старший методист или инструктор…).
— Надя, ты чего тут жмешься в проходе казанской сиротой? Останешься без места. А ну, шагай за мной!
Людмила Ивановна увела ее из коридора, устроила к девчонкам.
…Ей везло на дорожных Ирин. В купе выделялась Макарова Ирина! Несомненный лидер. В дверях то и дело раздавалось: «Иришка, послушай!..» или: «Где Макарова?» Из-за малого росточка точеный носик и очки у Иришки оставались постоянно вздернутыми. Еще и не отъехали, а в их девичнике перебывал, наверное, весь делегатский цвет.
Макарова, когда разговорились, оказалась и впрямь именитою особой. Невеличка, хрупкая, а между тем отвечает за дружину во внуковской школе имени Тарана, где учатся дети авиаторов. Иришкины пионеры создали у себя музей гвардейской славы, стали шефами сельской школы (где-то в Передельцах), ходят на строительство Дворца культуры. Еще сто дел. Дружине трижды — трижды! — присуждали знамя ЦК комсомола, после этого его оставили внуковцам на вечное хранение. Такая невеличка…
У ребят выделялся Рафик Айсин, мускулистый десятиклассник; черная прядь косым зачесом через весь лоб, в голосе булат и брови саблями. Штабист и районный знаменосец. Его район, Куйбышевский, был в Москве, разумеется, одним из лучших, а вернее — «самый-самый»! По всем статьям: по трудовым десантам, по «Зарнице», по тимуровской работе, по «Эстафете поколений», по декаде «Зеленые друзья», по… по… по… Она слушала Айсина, Макарову, других ребят и тоскливо перебирала в уме свои комсомольско-пионерские заслуги. В сравнении с делами остальных ее стенгазеты прозвучали бы в общем хоре мышиным писком. Три ха-ха!..
На время отвлеклась. Поезд катил как раз мимо Царицына, и она засмотрелась, как плавно кружили по хохловским склонам панельные кварталы, как появилась, проплыла на взгорке и пропала за оконной рамой ее четыреста семидесятая. Она хотела показать Макаровой: «Вот где я живу», но не показала. И свой «персональный бугор» тоже позорно проворонила…
Перед отъездом она пренаивно полагала, что в Артек ездят главным образом загорать и купаться в море, ходить в походы, посещать музеи. Детский иллюзион, ничего подобного. Суть слета заключалась в том, что делегатов собирали для важных дел, для учебы, для обмена опытом. Это главное. В горкоме комсомола перед отъездом шел сугубо серьезный разговор: они, посланцы столицы, обязаны поведать сверстникам о своей массовой работе. Вот именно — о массовой! В Москве ее итоги весьма весомы, тут и сотни тонн собранного металлолома, тысячи книг, отосланных в колхозы и на новостройки, помощь строителям, десятки тысяч посаженных деревьев и всяческие начинания, методы и формы. Говорилось, конечно, и о самодеятельности, но больше об ансамблях, о танцорах и певцах; о художниках — ни слова! Возникал вопрос: какой же опыт будет передавать она сама? Определенно белая ворона, альбинос, если по-научному. В самом деле, не рассказывать же слету про свое монументальное панно, которое недавно укатило в Геную, на выставку детского рисунка! Это уж передачей опыта никак не назовешь…
Она ломала голову в общем-то напрасно. Проехали Подольск, и в купе вслед за Рафом протиснулся пухлячок (его тут звали кто Даней, а кто и Дантоном!) И тут же все ее сомнения весело отпали.
— Айда! — ее недавний допросчик нетерпеливо потянул из купе Рафа. — Уточним дежурства. Так ты художница? — обернулся Даня и в ее сторону. — Что ж ты говорила?.. (А что она говорила?) — Значит, будешь работать у нас по оформлению!
Пухлячок утащил Рафа, и она вздохнула с облегчением. Естественно разрешился вопрос о ее неясном назначении. Разумеется, и прежде думалось о том, что она будет занята на слете «оформлением». Но она и не предполагала, что такое сочтется за работу. За ра-бо-ту!
Очень просто открылся и второй ларчик. Даня не глупил, когда произвел ее в собаководы. Галя, третья девочка из их купе, везла на слет (где-то отдельно) ученую овчарку, должна была подарить своего Мухтара крымским пограничникам. И Галя все время проводила в соседнем купе, там ехали дрессировщики.
Как было бы хорошо, если б в жизни и дальше разрешались так просто все сложные вопросы!..
Людмила Ивановна предупредила: в Симферополе новая эвакобаза еще только строится, и принимать их будут на старой. Такое сообщение было пропущено мимо ушей: не все ли равно, какая там эвакобаза (что за холерное название?!).
Поезд застопорил, в окно втянулась людская толчея, цветочные вазы и длинная желтизна вокзала. Пока топали по раскаленной сковородке площади, она успела слизать два пломбира. Вышли на умилительную улочку: дома как у Ван Гога, с кровлями из черепицы! И еще — водоразборные колонки! Такие же, как и в старом Царицыне: фасонное литье и тугие ручки, с лязгом открывающие воду; струя бьет как из пушки и до ломоты леденит зубы. На колонки активисты накинулись скопом и все пообливались.
Конец улочки запружала ребятня, оттуда несся гомон, фыркали автобусы. Москвичи пришли к эвакобазе.
Здравницы Крыма в оправе парков хорошо помнились, поэтому об Артеке ей думалось в стихах. На даче у папиной родни она однажды отыскала сборник Веры Инбер и запомнила мажорную строчку о городе грядущих лет: «Там будут розы на стеклянных крышах!»
Розы на стеклянных крышах… таким виделся он, ее Артек.
Эвакобаза была его частицей. Задрипанный особнячок, всего шесть окошек. Посередине фасада вход, крыльцо с претензией на пышность, в округлых балюстрадках, над ним помятый железный козырек и фонарь, поржавелый и разбитый. «Руины времен Екатерины». Их делегация влилась в разноплеменную толкучку юнцов, митингующих у балюстрадок. Голова кругом, — всеобщая возбужденность и сумятица. Людмила Ивановна исчезла в облупленной эвакобазе.
Время от времени с крыльца разносились приглашения-команды: — Чувашия, температуру мерить!
— Кто в «Лазурный», — на обед! За угол, построиться!
— Душанбе, на поверку, во двор через ворота!
— Группа Сафьяновой, к автобусам!
Эвакобаза находилась возле перекрестка, где теснилась автотехника. На «Икарусах» пылали эмблемные костры, волнистые полосы на их боках голубели морем, а надписи гласили — Артек. Группа Сафьяновой вырвалась из толчеи и кинулась на штурм ближайшего «Икаруса».
Градусники заверили, что москвичи здоровы. Они собрались в углу двора, и Людмила Ивановна разъяснила дальнейший распорядок. Делегация распадалась: всех развели «по интересам». Активистов, основную группу, направляли в лагерь «Горный», «зарубежники» должны были ехать в «Морской», «друзья пограничников» — в «Лазурный», спортсмены — в дружину «Озерную».
— Я сейчас уеду с ребятами в «Алмазную», — сказала Людмила Ивановна, — а ты, Надюша, пока останешься здесь. Тебя записали в дружину «Лесная — Полевая». К сожалению, одну. Туда берут тех, кто увлекается искусством. Но ты не горюй. Из этой дружины сюда приехала вожатая, ее зовут Наташей. Она берет тебя в свой отряд. Я тебя с ней сведу, вы вместе и уедете. Она тебе понравится.
Легко сказать — не горюй! Только что стала привыкать к Иришке, Гале, Рафу и Дантону — и вот, пожалуйста…
Как только она увидела вожатую — свою! — так и просияла: не нужно никакой другой. Наташа оказалась необычайно привлекательной. Не взгляд, а солнечный душ, обдает сплошными блестками. Самое неказистое у человека, уши, не замечались у Наташи; они исчезали в завитках волос еще искуснее, чем на всех безухих рисунках. В добавление ко всему идеальное сложение, персиковый загар и артековская форма: пилотка и юбка — густо-голубые, блузка — ярко-желтая, алые значок и галстук. Море, солнце и костер. Не вожатая, а дива из ансамбля Моисеева.
— Жди меня! — сказала Наташа, совсем как Симонов. — Я здесь по управленческим делам, но меня просят увезти отсюда спортсменов, целую сборную готовят. Сейчас их оформят, и мы поедем.
Сборную оформляли часа два, если не больше. Удивляясь тому, что не томится ожиданием, она просидела эти часы в тени вековой акации на перекрестке, откуда хорошо смотрелись обе улочки, имени Хацко и генерала Крейзера. Времени было достаточно, чтобы навек запомнить звучные имена на уличных табличках. Но кто такой Хацко и чем прославлен генерал?
Было занятно наблюдать сотни детских типов и типажей, горячечные лица, глаза юркие и осовелые, всякого рода коноплюшки и косицы, мимический театр. Из всех москвичей с ней попрощалась одна лишь Иришка, да и то на бегу: догоняла своих, ушедших на посадку, махнула рукой, крикнула вразбивку: — Встретим-ся в Арте-ке! — и нырнула за угол.
Единственный момент, когда одинокой стало вдруг не по себе. Пришлось переключить внимание не только на ребят, еще и на обитателей вангоговских домишек. На улочках, написанных сарьяновскими красками и выжженных неподвижною жарою, жизнь почти замерла. Лишь изредка в калитках появлялись женщины и старики, чаще дети, и все — с ведрами. У колонок иногда возникали разговоры, обитатели вели их медленно. И расходились медленно. Полный контраст с пионерской суетой сует.
Густо-фиолетовая тень акации незаметно переползала с одной улочки на другую. Разморило, и она сама вздремнула, пока около не пристроились мальчишки в тюбетейках. Тюбетейки напомнили про Восток, про Туву, про землю мамы.
Соседи, к ее удивлению, затараторили про Крейзера. Она услышала, что дивизия генерала первой вошла в освобожденный Симферополь. Было неясно, где же успели заполучить мальчишки историческую справку. Знатоки рассуждали о том, что войска не могли ворваться в город по узкой улочке. Она прислушивалась, полузакрыв глаза, и жмурилась до тех пор, пока воображение не стало омрачать городской пейзаж. Двое прохожих постепенно запрудили тротуары и дорогу, потом они же повалили густыми толпами солдат и офицеров. На стоянке «Икарусов» загромыхали бронетранспортеры. Бабенка, семенившая с кошелкой, мигом похудела, стала старушкою и кинулась, уже без ноши, на шею ближайшему солдату, — с забинтованной головой. Контуры военных картин прочерчивались, правда, расплывчато и трудно, совсем не так, как четкие линии мирной жизни, — балетных сцен или приключений Маленького принца. Но все-таки прочерчивались. И на забинтованном виске солдата проступила кровь…
Дивизия генерала Крейзера врывалась в город около нее недолго. Опять засветились сарьяновские краски, опустел перекресток, с новой силой зазвенела птичья перекличка слетовцев-артековцев. Да, теперь уже артековцев!
Когда она дома торопливо собиралась на слет, папа то и дело повторял:
— Запомни: после Алушты будет Рабочий уголок, мы отдыхали там, когда тебе было всего пять лет. Это место твоего рисунка, который впервые нам запомнился: ты ведь начала тогда прямо с балеринок!
И через минуту снова:
— За Алуштой увидишь Рабочий уголок…
Папины справки-наставления вспоминались всю дорогу. Но когда Алушта осталась позади, море придвинулось к их «Икарусу» так близко, что все спортсмены — и она первая — с восторженными кликами поприлипали к окнам, забыв про все на свете, вбирая в себя лишь одно — блескучую голубизну. Рабочий уголок, где появились на свет ее памятные балеринки, бессовестно промелькнул поэтому где-то под горой и остался незамеченным. Про папины наказы она вспомнила снова только в сумерках, когда их автобус вдруг повернул на спуск, и Наташа с улыбкой — в ее голосе услышалась и улыбка — сказала с расстановкой: — Вот мы и доехали!