У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.
А. Ахматова
Мнемозина – Немезида…
Я верен клятве. Я сижу и вытаскиваю из памяти кусок за куском, насильно выдираю их из божественности, лишаю ненужной песенности, чтобы вновь увидеть – как было на самом деле.
Прилежен, как ученик, впервые пришедший в гимназию.
Напрягаю мышцы памяти, стараясь ничего не пропустить, тороплюсь – выплеснуть, провести незримую черту от «началось» к «все уже закончилось», потому что мне совсем не хочется захлебнуться в черных ледяных водах Стикса, мне не хочется сна, больше похожего на смерть, мне хочется… чего?
Пока не знаю, знаю только, что это связано с памятью.
Наверное, пойму, когда вспомню.
Мы встретились, как было обещано, Память-Немезис, только ты, кажется, не рада встрече. Прикрываешь глаза рукой – не адамантовый ли серп из прошлого выжигает их тебе своим блеском? Или их колют стрелы, рассыпанные по полю нашего первого поражения? В них брызжет гранатовый сок?
– Замолчи, – шепчешь ты из пустоты, не решаясь приблизиться. – Замолчи, я поняла, хватит…
И лицо у тебя – точь-в-точь как у Диониса, когда он предложил мне поговорить по душам.
Эй, Мнемозина! Не хочешь водички из Леты?
– Замолчи…
Не могу. Клятва слетела с губ, выплеснулась из чаши Ириды вода Стикса, да и я сам, кажется, уже не в силах ос mановиться: разошедшаяся память, которая сперва стекала по пальцам каплями, теперь хлынула широким потоком, словно отворили вену…
Что, Мнемозина? Чего ты ждала от меня, когда называла свою цену? Что я займу кифару у Аполлона и начну воспевать собственный жребий? Что разукрашу свою память розовым, как Эос-заря – небеса перед закатом? Сложу что-нибудь вроде аэдских песен о мире, о свите и о себе?
Я безжалостен, – шепчешь ты. Это заезженная истина, ее даже смертные знают.
Потому умолкни, Мнемозина, и слушай.
Он стоял передо мной – герой из героев. Тот, которого Харон перевез, несмотря на то, что у него не было обола, – видно, по старой памяти. Тот, при приближении которого Цербер отплюнул очередную медовую лепешку и постарался зашиться поглубже в свою конуру у врат на алмазных столпах. Наверное, пес еще и уши лапами прикрыл – чтобы не терзала слух сладкая тоска кифары.
Герой, равного которому не было до сей поры в моей коллекции теней.
Бледное подобие самого себя – все с тем же некрасивым, но выразительным лицом, с глазами, в которых теперь ни тоски, ни безумного вдохновения – горькая пустота и покорность.
– Владыка…
Ну и что мне с тобой делать, кифаред Орфей, явившийся сюда после своей естественной, или, вернее сказать, неестественной кончины? Или вернее – что будешь делать ты? Схватишься со смертью еще раз, после того, как твоя нить уже была перерезана?
– Играть явился? Опять?
– Я не могу больше играть, Владыка. Я потерял кифару…
Знаю. Знаю, что твою кифару бросили в ручей вакханки, которые тебя растерзали – Гермес говорил, за то, что ты сторонился женщин? Гипнос излагал более пошлый вариант: за то что ты научил мужчин Фракии любви к юношам.
У Белой Скалы мы были в одиночестве: ни тени, ни тем более еще кто-либо не осмеливался отвлекать Владыку от его дел. Мир лежал смирно – сжатый моими пальцами в виде двузубца, мир жил, как ему приказано, почти единый со своим Владыкой…
Почти. Последнее усилие, последний рывок от себя к нему – и…
Жест прощания напоследок не в счет.
– Ты хотел просить о чем-то?
Нечасто тени слышат такие вопросы от Аида Безжалостного.
Впрочем, нечасто Владыка встречает новоявленного покойника самолично у ворот, произносит: «Иди за мной» – и ведет к Белой Скале.
– Нет, Владыка. Я уже злоупотребил возможностью просить у тебя. Поступай со мной как знаешь.
Слова – шелуха… шелуха ли? В последнее время все хуже получается читать по глазам, все проще – приказать, чтобы тебе сказали правду.
Этого приказа все равно не смеют ослушаться – слишком боятся.
– Тебя ждет Элизиум.
Глаза тени остались пустыми. «Элизиум, – мелькнуло в них, – Поля Мук… какая разница-то?»
– Ты не станешь благодарить?
– Воля Владыки – закон для меня. За закон не благодарят. Его выполняют. Я выполню все, что ты скажешь мне, что бы ты ни сказал.
– И не воскликнешь при этом: «А если бы у тебя отняли…»?
Тень потерла ладонью губы, стирая с них дерзость давних слов.
– Тогда я был юн и глуп. Сейчас повзрослел.
Не только повзрослел – поистрепался. Надо лбом – ранние залысины, изгиб губ болезненный, брезгливый, в движениях вместо порывистости – томность…
– Я понял урок и никогда больше не решусь равнять богов и людей. Приказывай – я отправлюсь, куда скажешь, и сделаю, что скажешь.
Я смотрел ему в глаза – мертвое поле, выжженное добела, пепел, прах без конца и края, отгорело все, и нет углей, в которые можно было бы подбросить соломы. Певец Орфей был мертв задолго до того, как его коснулось острие Убийцы: наверное, умер незаметно, когда рвался обратно, за переправу, к исчезающей тени, которая только что была так близко; когда срывал горло возле входа, пытаясь разжалобить то ли небеса, то ли кого-то из богов моего мира…
Может, он тогда просто пел напоследок – по-настоящему.
– Мужеложец, – процедил я негромко. – Аргонавт, павший от рук женщин… герой. Что, если я прикажу тебе выбирать?
С тихим плеском бились волны беспамятства о грудь Белой Скалы – столпа забвения, и легкий звук шагов другой тени был неслышен из-за них, но Орфей вдруг вздрогнул, недоуменно завертел головой, будто просыпаясь…
Словно вдруг решил ожить в царстве мертвых.
Когда тень веснушчатой нимфы вышла из-за скалы и остановилась перед ним, он замер еще на несколько мгновений – и я успел договорить:
– Выбирай – Элизиум без нее или…
Дальше кифаред Орфей, юноша и герой, не побоявшийся смерти, уже не слушал: его швырнуло на колени перед льноволосой тенью; задыхаясь, хотя тени не задыхаются, он обхватил ее ноги, потом, простонав что-то невнятное, нашел бесплотными губами такие же бесплотные руки…
Из груди у героя звуком расстроенной кифары рвалось одно:
– Ты… помнишь? Ты… меня… помнишь?!
– Орфей, – ответил шепот второй тени. – Разве может это быть… так скоро?!
– Века… о, века! Если бы я раньше понял… знал этот путь…
– Мне снились звуки твоей кифары… там, в тумане асфоделей. Снился ты… мне снился ты, живой, и что ты пришел за мной…
– Это ты… это правда ты… а я тогда шел, шел… я… знал, что нельзя оборачиваться… не мог… тебя не увидеть… но я пришел, я…
Что-то призрачное, прозрачнее слезы Леты упало на землю. Вздор – тени не плачут, плачут живые. Вообще все здесь вздор: мертвец обнимает мертвеца, признаваясь ему в вечной любви на берегу вечного беспамятства… разве могут тени – рыдать, целовать, любить… выбирать?
Быть такими вызывающе счастливыми – после жизни, в этом мире?!
– Ты споешь мне? Я соскучилась по твоему голосу. В дурмане асфоделя, за забвением… мне снились твои песни, но только снились, и я соскучилась. Помнишь ту – о белом дереве на берегу черного озера? Печальную?
– Нет. Забыл. Я другую тебе спою. Не эту. Не печальную. Придумаю новую. Веселую. Я глупец, знаешь, я написал мало веселого. Ничего. Исправлю… Только вот кифары нет.
– Я буду петь вместе с тобой. Вместо нее…
Говорили они это все? Или так – просто несли немую чушь взглядами, взявшись за руки и глупо смеясь (смеющиеся тени… Белая Скала – и та чуть от удивления в Лете не потопла). Я не торопил и не прерывал. Я мог бы даже вообще уйти – все равно его уже не нужно было спрашивать об ответе, и без того ясно было, что он выберет между разумным и безумием.
Но я стоял и ждал, пока они вспомнят, что у их разговора – свидетель. Царь… нет, не царь: судья, ожидающий, пока преступник сам произнесет себе приговор. Палач, ждущий, что осужденный сам же приведет казнь в исполнение.
Смотрящий на нежности двух теней с молчаливым, холодным пренебрежением.
Вспомнили, прервали счастливый лепет. Нимфа охнула, попыталась спрятаться за призрачным плечом своего героя. Герой-тень умоляюще протянул руку.
– Владыка…
– Ты выбрал?
– Я выбрал, Владыка. Я выбрал её.
Без тебя я не догадался бы. Слушай свой приговор, кифаред, не стенай потом у моего трона, что ты оглох от внезапного счастья.
– Пусть будет так. До скончания века ты не получишь забвения. Не увидишь Элизиума. Поля асфодели и память – твоя участь.
Орфей успокоено улыбнулся: «Поля асфоделя – и она!» Взглянул с ожиданием – я кивнул, разрешая идти. Пальцы двух теней переплелись, вспорхнул влюблённый шепоток – и единственный герой, не получивший бессмертия или блаженства Элизиума, бесстрашно двинулся на асфоделевые поля. Под руку с ненаглядной Эвридикой.
Вот теперь мы в расчете за твое пение, кифаред. За твое кощунственное «А если бы у тебя отняли…» – ты хоть представил, каково это: века мотаться по полям мертвых цветов в компании беспамятных теней и твоей умершей жены? Сколько выдержит ваше чувство, прежде чем превратится в пытку? Земной год? Земное десятилетие? Потом кто-нибудь из любопытствующих, которые захотят на тебя посмотреть, ляпнет Эвридике о том, как и за что тебя убили вакханки. Или её нынешнее счастье просто погаснет, потому что впереди нет уже ничего – ни надежды, ни детей, ни перемен, вечный, утлый покой, в котором вы даже забвение не сможете обрести.
Какими песнями будешь её утешать, кифаред?!
А потом вас начнёт мучить память. Тоска по утраченному. Бесконечное «А вот помнишь?» и «О, если бы…» Затем на смену безжалостной Мнемозине придёт столь же безжалостная скука, монотонность…
С удовольствием послушаю твои мольбы пустить тебя в Элизиум. Через десять-пятнадцать земных лет. Если, конечно, к тому времени мне не придётся внимать тебе из Тартара.
«Ещё одна отсрочка, невидимка?» – устало спросила Судьба.
Знаю: бездарно дерусь. Мир готов, обнимает за плечи, и двузубец всё чаще подрагивает от предвкушения полного единства – а я кормлю себя пустыми обещаниями… сколько?
Скоро будет восемь месяцев.
Я стал суровее судить. Меньше навещать подземных в их дворцах. Ловчее сидеть на троне. Но отражения в водах всех моих рек норовят посмотреть глазами прежнего невидимки, и пальцы нет-нет – а дёрнутся: перебирать бусины, восемь-четыре-восемь, и это руки колесничего, а не Владыки правят лошадьми, когда нужно в очередной раз объехать мир…
«Отсрочек больше не будет».
А, отмахивается Судьба. Кто тебе поверит. Кто поверит ученику Аты, Черному Лавагету и вору? Сам-то себе веришь, невидимка?
– Нет.
– Не веришь?
– Не ученик Аты. Не Черный Лавагет.
Тяжелое дыхание Судьбы обжигает затылок.
– Не невидимка.
Не невидимка сражал безмолвным приказом: умрите! Не Черного Лавагета душила холодная скука при виде умирающих смертных. И уж ученик Аты точно не стал бы вот так – напролом, на поверхности, напрямик…
Ананка провозглашает гордое и безмолвное: «Не верю!» Словно драматург незадачливому актеру. Владыкой, говоришь, хочешь стать? Говоришь: ты – не Черный Лавагет? Не невидимка, не вор, не колесничий, не ученик Аты и Таната, уж точно не дурак…
А куда ты их денешь? Невидимку, вора и остальных? Стряхнешь с плеч под ноги – пускай не путаются? В заплечный мешок забросишь, засунешь в пифос и понадеешься, что не найдется новой Пандоры? Или потащишь за собой вместе с Тартаром? Только ты уж не забудь бормотать бесконечное «Я удержу»…
– Ничего.
Девать можно что-то, что есть. Меч – в ножны, врага – за глотку, любовницу – на ложе… куда деть то, чего нет?
Ты смотрела в чашу Хирона вместе со мной, судьба моя. Скажи мне – что такое нынче Аид-колесничий, Аид-вор, Аид-невидимка?
Эхо.
Давний, полузабытый отзвук песни аэдов.
Прошлое.
Память.
* * *
Юный крепыш с черными кудрями тащит из кустов овцу: «Сейча-а-а-а… ой, хвост оторвался…» Оскорбленная овца запрокидывает голову и безмолвно честит весь род юнца. По матушке, потому что по батюшке – оно как-то страшно. Алкид все-таки.
Алкид, угадывая приближение наставника, разворачивается. Разводит руками с невиннейшим выражением на широком лице: а что, она сама…
Диоскур Кастор носится за ласточками, Полидевк на земле деловито чистит крылья. Бросает взгляд исподлобья… «Низко летит, к дождю, наверное», – обозначают пухлые губы.
Малыш лет трех-четырех дуется на что-то. Быстро-быстро втыкает в жесткую землю сосновые иголки: вот и острия копий проклюнулись, сейчас воины покажутся! А их можно камешком сшибать: раз, два…
Маленькому Ясону, сыну басилевса – точно можно.
Пухлый юноша, волосы отливают неотцовской рыжиной, сортирует травы. Сидит на корточках у костра, растирает в ладонях душистые листья, сыплет в котелок. Поднимает голову, приветливо кивает, подмигивает, наверное, новый отвар целебный изобрел.
Я вышел из-за стройных стволов белых тополей, и фигура молодого Асклепия, сына Аполлона, пока еще не аргонавта, не мужа и не отца, дрогнула. Провалилась в воду, по которой прошла легкая серебристая рябь.
Вода сочувственно вздохнула, лизнула мелкий, медового цвета песок. Отступила от копыт кентавра.
Хирон зачарованно наблюдал, как пляшут в воде тополиные листья. Резвятся буйными вакханками, кружатся хороводом веселых дев… в этой круговерти никогда не поймешь – где вода, а где все-таки – листья.
В озере Мнемозины все неоднозначно. Наклонишь голову, глянешь под другим углом…
– Оград нет, - глухо проговорил кентавр. – Думал раньше – стена… засовы. Ворота медные. Гидра на страже. Нет – тополя.
Тополя шелестят голосами прошлого. Не каждый дойдет до дворца Мнемозины, который скрывается за белыми стволами. То есть, каждый-то, может, и дойдет. А уши закрывают многие.
– Почему сюда не стремятся тени?
Они вставали в пляске беззаботных листьев: упражняющийся с мечом Алкид, спрашивающий совета Асклепий. Проблеск голубизны – Диоскуры гоняются друг за другом в небе. Легкий росчерк палево-серого – Актеон свистит собаке, треплет за ухом, собирается на охоту.
Юные. Здоровые. Живые.
– Потому что боятся пригубить больше, чем положено. Глоток из этого озера возвращает память выпившим из Леты. Два глотка – и ты будешь помнить вечно. Не все хотят помнить вечно, учитель героев.
Я тяжело шагнул по песку и встал рядом с ним.
Поверхность озера зарябила, поросла ошметками полыни. Посреди притоптанных трав раскинулись люди, нимфы, великаны и кентавры. Падальщики битвы медленно переползали с одного тела на другое.
– Смертным легче не помнить вовсе.
– Как и бессмертным?
– Спроси у Мнемозины.
Только приготовься идти к Гекате за ее варевом с настойкой лотоса. Или к Лете – за противоядием от разглагольствований Мнемозины. «Вы! Вы забываете столь многое! Да вас скоро просто не станет, потому что память…»
Озеро памяти коварно. Сверкнет бронзой в глаза – не поймешь: первый бой? Учение у Таната? Лавагетство? Прорастет искрами, полыхнет языками пламени – то ли Флегетон, то ли костер с Офиотавром, а может, первое сожженное селение, а может, прощание с Гестией…
– Но ты здесь, любимчик. Значит, ты хочешь вспомнить?
Любопытному кентавру что-то там оторвали, говаривал Посейдон. Судя по взрывам хохота, отрывали каждый раз что-то серьезное. Шел бы ты, кентавр, к Мнемозине в гости. Да, вот прямо сейчас. Всеми четырьмя копытами по медовому песочку.
К вину не всегда обращаются, чтобы напиться. Шлюхе не всегда платят, чтобы насладиться. Таната не всегда зовут, чтобы умереть.
Можно ли стоять на берегу памяти, потому что хочешь забыть?
Наверное, можно.
Кентавр дернул плечом, прислушавшись. Нахмурился, уловив долетевшую с полей асфоделя звонкую песню – и махнул мне хвостом на прощание. Поцокал навстречу кифареду, который получил в наказание свою Эвридику и свою память.
Память сонно плескалась у ног. Шептала: «Глотни», – как Лета, только тоньше и заманчивее. Пей, пока не зальешься с головой, тут ее много – чаша-озеро, в котором пока никто не искал дна. Только пей – а уж я тебе…
Не расцветай серебром, озеро. Что – за ним морские бризы и сладкий шепот: «Какой ты, ах, какой ты…»? Конечно. Только ты же потом подсунешь мне серебро в неравной битве с сединой, морщинистые пальцы, затихающий шепот: «Здесь… под солнцем… рядом с тобой…»
Не дари мне гранатовые отблески – за ними не только похищение, поцелуй и озорное подмигивание жены над пиршественным столом. Там – Коркира. Кровавые слезы земли.
Вода обиженно сворачивается медным упругим локоном: ну, хоть это-то… Тряхнул головой, согнал наваждение, нет, спасибо. Что ты мне покажешь, озеро? «Не хочу от тебя детей»? Ненавидящую покорность в глазах в нашу первую ночь? Последние наши осени, сплетшиеся на черном базальте языки пламени – это еще хуже.
Умолкни, память. Помоги мне забыть.
Я не сбросил фароса. Шагнул в водоворот листьев прямо в царских одеждах. Четверть шага – до колен, половина – до пояса.
Один шаг в глубь озера Мнемозины – и ты по самое горло в памяти, только мне это не нужно.
Вот он, противник, встает из воды, и волосы стекают на плечи мраком Эреба. Мальчишка, вокруг бедер – повязка с одинокой когтистой лапой, в руках – черный клинок, и темнота в глазах.
Меч дразнится, жалит, вьется. Мальчишка отскакивает, уворачивается, парирует, скользит. Ученик старается не посрамить учителя, выжидает момент – достать до горла…
Мальчишка против Владыки. Вот-вот из глубин озера прибежит сердобольный Прометей. И начнет бубнить по старой памяти: «Ты что – думаешь, что детей нужно убивать, пока они не выросли?!»
Мечник увертлив, но острия двузубца быстрее. Удар отдаётся в груди приятным холодком. В ладони – рукоять трофейного оружия. Чем-то знакомая на ощупь.
Владыкам ни к чему мечи. Я ломаю его о колено – легко, как прутик. Бронза поддается с сухим, недоуменным звоном, напоследок пытается куснуть ладонь.
Но ладонь Владыки тверже бронзы.
Бронза – мягкая, ненадежная, изломанная – летит в глубины озера и пропадает навеки.
А противник еще стоит. Его не учили сдаваться – вот и не падает.
Из озера взвиваются черные гривы лошадей. Отливаются лошадиные морды: одна… две… Квадрига скалит зубы, колесница мчится, колесничий удерживает вожжи одной рукой.
Сейчас валом накатит. Свистнет взятое из связки копье – и лечи второе плечо, Владыка. Или, может, то, что отрывают любопытному кентавру. Или вообще – все. Потому что на тебя летит, развевая волосы и обтрепанный хламис, эпоха…
Удар двузубца подрубает ноги лошадям. Кони раскрывают рты, скалят зубы в страдальческом ржании: не-е-е-ет! не-е-е-е-ет!! Колесница заваливается набок, разбрызгивает воду памяти, но противник делает шаг в воздух и сжимает пламя в горсти.
Взрослеет, холодеет взглядом, заостряются и без того острые скулы – ученик Аты, Черный Лавагет, Источник Страха…
Страх не для Владык. Владыкам нипочем ни лавагеты, ни войска. Ни даже боги. Черный пес мира взвивается из-под ног, впивается в запястье, радостно трясет башкой: попался! удеррррррржу! А острия двузубца уже обрушивают молот чистой силы, в сто раз тяжелее молота Гефеста.
Но его не учили сдаваться. Лгать, убивать, драться – да. Изображать слабость – да. Держать – да…
Сдаваться – не надоумили.
Поэтому он встает.
Упрямо ползет вверх из воды, или с колен – не разглядеть.
Из вод памяти – с обветренным лицом, на котором не зажили следы теплой встречи то ли с отцом, то ли с какой другой памятью. Поднимает двумя руками черный шлем – разбитые губы шепчут: «Хочешь – исчезну?»
Мои – искривляются в странном изгибе, когда я киваю: «Да, хочу».
Давай только быстрее и чтобы навсегда. Надевай шлем – и хоть в Тартар. Какое Владыкам дело до невидимок?!
Пропадает. Не просто так – чтобы ударить из-за спины, но спина Владыки прикрыта щитом мира, ибо он и мир – одно, и ладонь мира властно отшвыривает того, невидимого, мир рычит – убирайся!
Вода памяти брызжет на лицо, когда тот – невидимый – падает в нее. Лениво расходятся круги, морщат и без того неспокойную воду. Канул, – говорят круги. Камнем на дно. Кончено.
Но я так и стою по пояс в памяти, потому что знаю: отвернись, шагни на берег – и он встанет из вечно беспокойной воды, вылезет, цепляясь скрюченными пальцами за воздух, и от него тогда уже не отделаешься.
Такие воспоминания нужно убивать надежно. Лучше – если несколько раз.
Черный шлем медленно плавает по поверхности. Сиротливо поблескивает влажным боком, и по краям обольстительно открываются умоляющие глаза: давай же! Шагни! Подними…
Шлем погружается медленно, будто пробует стылую воду воспоминаний на ощупь и ждет, пока она станет потеплее. Ныряет, словно неумелый купальщик, выныривает опять… Потом воспоминания захлестывают, затягивают.
Призрачный хтоний уходит в память, а тот, кто его лишился, опять встает из воды.
Муж. Вор. Дурак. Царь в драном плаще. Все, что осталось от того, что было. Загнанный в угол, измышляющий: чем бить?! Куда бежать?! О чем договариваться?!
Знает, что я сделаю сейчас – и я вижу в глазах тень страха, отвратительной слабости, которая – не для Владык.
– Страх не для Владык.
Его сбивает с ног. Не двузубцем – истиной из-под свода. Пытаясь встать, он проваливается в воды озера памяти – и они начинают затягивать его, присоединяя к себе. Но противник упрям, он рвется и рвется из ласковых вод, шепчет: «Бездарно дерё…»
– У Владык не бывает друзей.
Острая истина подрубает ему колени. Наши лица теперь на одном уровне. Он пока еще не ищет, за что бы ухватиться – шарит взглядом, отыскивает оружие. Вот-вот хватанет из сердца золотую стрелу – и с ней бросится…
– У Владык не бывает любви.
Рассыпаются с тихим звоном белые и черные жемчужины вперемешку, весело скачут по воде, и она поглощает призраки бесконечных ожиданий. Волна окрашивается гранатовым соком, а может, смертной кровью, удар, тяжелее молота, валится на плечи противнику – и его захлестывает с головой. Укутывает вечным покровом-саваном, из-под которого уже не встать.
Но он встает.
Там, в воде, отталкиваясь только от своего упрямства. Скалится мне в лицо: нет! Войны не умеют заканчиваться просто так, мы еще воюем, я сейчас…
Пытается выгребать из-за накатывающих на него волн забвения, шарит руками, ищет опору… в себе? В воздухе? В памяти?!
Памяти у Владык тоже нет.
Воздух предает его: выворачивается из пальцев скользкой гадиной. Мир, насмешливо рыча, подается в сторонку, к тому, с кем отныне будет един, тьма-колыбель не тянет рук – помочь давнему выкормышу.
Ананка-судьба за плечами нема и безразлична к тому, кому суждено опуститься на дно озера Памяти.
А тот, там, в толще вод, не оставляет попыток. Кричит что-то захлебывающимся ртом, рвется к берегу сквозь шторм, который вдруг поднимается в тихих водах. Отвечает полным ненависти взглядом на мой – полный скуки.
Да, киваю я, поигрывая двузубцем. Войны продолжаются. А вот битвы заканчиваются.
Эту ты проиграл.
Озеро прорастает коркой льда, о которую бьются его пальцы. В последний раз. Дальше вступают воды памяти: душат, тянут, уносят в бесконечную глубь.
Глубже Тартара.
Взгляд из толщи вод памяти начал потухать. Размывалось лицо: искажались черты, будто неумелый скульптор мял комок глины в раздумьях: Аид-невидимка? Какой это невидимка? Был разве такой?! Да нет же, вот если Владыка – тогда да…
Только посиневшие губы утонувшего вдруг сложились в косую усмешку. Разомкнулись, сомкнулись:
– Рано или позд…
Двузубец, верный мир, ярость Владыки ударили вместе. Задавили, затушили последнее, подняли невиданный шторм, взбаламутили воды озера Мнемозины, заставляя раствориться в них лицо того, чья нить только что побледнела и выцвела в сером доме на Олимпе.
Потом муть осела, и в прозрачной воде проступило другое лицо.
Моё.