Оба и в мать и в отца зародились бессмертные боги,
Только несходны во всём между собой близнецы…
А. Фет
– Кто она? Убери свой настой, мне он не нужен! Я не желаю успокаиваться, я хочу знать: кто она! Он завел другую? Почему ты все время молчишь?
– Молчат обычно, когда нечего говорить.
– А тебе нечего мне сказать? Ты чаровница, Геката! Так используй свои чары и назови мне ее имя! Кто она?!
– …или когда боятся произнести что-либо вслух.
– Ты что, болтала с этим детищем Тифона и Ехидны, что бродит в Среднем Мире – со Сфинксом? Мне не нужны загадки – мне нужен ответ: кто с ним?
– Ты не услышишь ответа, Персефона. Может быть, потому что задаешь неверный вопрос… я бы спросила: что с ним?
– Мне все равно, какой вопрос задавать! Мне все равно, что это или кто это – я…
– Ты? Что – ты? Минту ты превратила в травку – ты ведь понимаешь, что такое проходит не со всеми?
– Так это богиня? Клянусь, я найду способ… даже если она и бессмертна…
– Уймись. У него никого нет.
– Ты сказала не все. Или не то, о чем догадываешься. Трехтелая, посмотри мне в глаза: что с моим мужем?!
– Оставь, Персефона. У тебя соперник, с которым ничего не поделаешь. Жребий… нет, я все-таки промолчу.
– Потому что тебе нечего говорить?
–- По другой причине. Ты знаешь, что он теперь даже приказов не отдает? И не судит: смотрит, а души отправляются – кто куда, словно решение изречено. Иногда мне кажется: пожелай он, чтобы Стикс покатил воды вспять – и река не осмелится… А история с Ламией, когда она пришла подавать ему прошение? Правду говорят, что…
– Да. Он не смотрел. Не слушал. Сказал: «Мне известно». Кивнул. Никто не понял, откуда известно…
– Ламия только мне рассказала, что собирается родить. Наедине, и я могу поклясться, что никто не подслушивал. Или он может теперь слышать всё, что говорится в пределах мира…
Молчание. Двое молчат по одной причине. Не потому, что нечего сказать. По другой.
– А ты… пыталась разговаривать с… мужем?
– С кем? Геката, опомнись – это не мой муж! Это Тартар, принявший его облик! Пустоши Ахерона во плоти. Ты видела его глаза – это не мой муж!!
– А ты не спрашивала… ну, знаешь…
– Да, я спрашивала! Не смотри на меня, Геката. Я пошла к Танату Жестокосердному и спросила: что творится с моим мужем. Сказала, что рядом с этим… с этим… мне страшно.
– Что ответил Убийца?
– «Мне тоже». Что ты теперь скажешь, Геката?!
– Мне тоже, о, мне тоже…
Персефона перестала плакать. Заглядывать в глаза перестала немного раньше. В первый год все пыталась поймать взгляд – сперва с непониманием, потом с мольбой, потом с тоскливым отчаянием.
И целовала престарелого муженька, словно молодого любовника, к которому прониклась страстью только вчера.
Будто утонувшему пыталась вдохнуть жизнь в холодные губы.
Два или три раза я просыпался с мокрыми от ее слез щеками. Почему – Тартар знает, мне знать не нужно.
Вскоре после ее ухода сон я потерял. Лето было в разгаре, Гиганты на Флеграх не шевелились, а души валили к трону толпами – Арес развлекался то во Фракии, то опять же в Афинах. Спать расхотелось как-то сразу и основательно, и поначалу я принял это за обычную бессонницу, подумал еще – битва скоро…
К Гипносу явился через месяц, когда понял, что сна и не будет. Бог сна посмотрел с ужасом – в последнее время никак иначе не смотрел.
– Что прикажешь, Влады…
– Чашу, – я протянул руку.
И осушил маковый настой залпом. Подождал, сглатывая до противного приторный вкус – медом он его, что ли, разводит? Вернул чашу Гипносу.
Даже веки не потяжелели.
«Еще один шаг», – промурлыкала Ананка.
Это не удивило: мир не спит, значит, и мне не положено. Странным было то, что разбавило ужас на лице у Гипноса.
Наверняка мне привиделись светлые капли под потемневшими глазами бога сна – что он все-таки мешает в этот свой настой?
В тот второй год Персефона перестала заглядывать в глаза. Зато попыталась закатить сцену – то ли ревности, то ли просто так, от скуки.
Не помню даже, с чего она начала. Кажется, так: «Ты снова будешь молчать и отворачиваться? Что? Для жены, которую ты видишь раз в четыре месяца, у тебя нет времени? Моя мать верно говорит…»
А может, с чего-то другого, долго слушать я не стал.
Рука поднялась точным, механическим движением – как у тех игрушек, что делает Гефест для малышни Олимпа. Закономерным и ожидаемым. На Владыку подняла голос женщина, и Владыка ответил. Хорошо еще – только десницей, мог бы двузубцем или плетью…
Взявшись за щеку, она сидела на ложе и смотрела с тихим недоумением. Потом оглянулась, будто искала кого-то.
Невидимку, который должен был остановить мою руку.
Потом на меня опять навалилась божественная скука, и я вышел, а потом жена перестала плакать.
Наверное, стоит вспомнить что-то еще.
Выудить крючьями из мутного варева воспоминаний – нити-рассказы. О второстепенном: пирах, судах. Сшить разодранные в клочья куски своей памяти, притянуть один к другому, вспомнить: какая тогда была весна, какое – лето, какие вести о Геракле приносил Гермес, что-то, случившиеся в мире…
Чтобы хоть отдаленно было похоже на полотно: заплатанное, прохудившееся – но все же…
Нитей нет под пальцами. Мне не везет с нитями. Или с ремеслом. Слишком хорошо умею распарывать – где тут сшить.
Память тянет камнем на дно черного озера – к тому, кто смотрит оттуда, из вод, к моей законченной битве.
Не помнятся даже суды.
Помнится однородная, как осенний туман, скука.
Может, еще возникающее время от времени неприятное ощущение: как будто что-то непременно нужно сделать, а что – забыл.
Да еще раздражали противники: они слишком быстро заканчивались.
* * *
– Вставай, – сказал я.
Поля Мук, вздыхая, творили противное их натуре: исцеляли – не калечили. Грифы в отдалении возмущенно хлопали крыльями, тянули голые серые шеи.
Обижались.
– Пшел в Тартар, Кронид, – прохрипел Менетий и вытянулся на камнях, звякнув цепями. Цепи задрожали, повинуясь моему жесту – и покорными змеями убрались прочь, оставляя брата Атланта на свободе.
– Неспособен даже на брань. Жаль. Знаешь, не так давно я видел Прометея. Он отказался от своей мудрости. Доверился надежде, как сказал сам.
Слабоумной твари, которая умеет только пожирать. Которая год за годом мучительно умирает и не может умереть на здешних Полях – видно, корни крепки.
Крепче, чем у саженцев Геи.
Я смотрел на сына Япета сверху вниз: когда Поля Мук успели вырастить под ногами услужливый холмик? Не заметил.
Может, потому, что смотрел на другое: узлы мышц, каменные бугры мускулов, медленно зарастающие раны…
– Твой брат остался дураком, но не разучился иногда говорить верные вещи. На этот раз сказал: вас больше нет. Вас в действительности нет больше. Ни вас, ни опасности от вас. Медузы, выброшенные на берег. Падаль. Все до единого.
– Так почему… не откроешь Тартар?
– Чтобы мир надышался трупного смрада от других твоих братьев? Мне хватает и того, что есть. Даже слишком хватает.
Она слишком живучая, эта сестрица Ананки. Вон, проснулась в зрачках у титана, выглянула осторожно, будто из нового сосуда Пандоры, где схоронилась на дне. Подкорми ее нужным словом – вылезет, развернется, властно ухватит сына Япета за плечи, толкнет навстречу любым безумствам.
Не пришлось даже выдумывать приманку – сама легла на ладонь. Давняя, простая.
– Сумеешь опрокинуть меня в бою – освобожу. Стикс, услышь мою клятву.
Пустоголовая надежда вытянула шею. Поползла титану в руки, в ноги, в полыхнувшие безумием глаза. Так недавно прозревший котенок рыси ползет на свет: медленно, потом всё увереннее…
– В чем дело? Смущает отсутствие оружия? Просто пожелай. Поля Мук щедры, разве ты сам не знаешь об этом?
Под жарким взглядом титана воздух полей загустел, брякнул на камни увесистый топор. За топором, пораздумав, меч. Потом расплевался тремя-четырьмя копьями.
Потом застенчиво выбросил несколько пик, кинжалов, даже какие-то доспехи – являя собой дополнение к невероятной щедрости Владыки.
Озадаченный Менетий чуть успел уклониться от палицы, которой Поля Мук вздумали порадовать его напоследок – палица просвистела у виска. С недоумением зарылся пальцами в груду дерева, бронзы и адамантия. Искоса поглядывал на меня: ждал насмешки. Старинной издевки: мол, куда титану столько оружия? Плохому бойцу оно только мешает. И еще кое-что – впридачу.
– Не знаешь, что выбрать? – с пониманием спросил я. – У тебя есть время. Бей, чем хочешь. Я не буду мешать.
Повернулся к титану спиной, сделал два шага, оставаясь наедине с миром.
Как ты, мир? Тысячеглазый, тысячеухий пес, жадно вперился в зрелище: оставил жалобы теней, сонный плеск Леты и мертвую суровость Стикса. Подобрался, затаил дыхание…
Что видишь, мир?!
Владыку.
Владыка стоит, отвернувшись и в задумчивости опершись на двузубец. Склонив голову на грудь, не глядя по сторонам: зачем оглядываться – в своем царстве?
И в позе чувствуется что-то знакомое – обманчивая расслабленность, виденная миром давным-давно, только однажды, над озером Мнемозины…
Что видишь, мир? Палицу, взлетающую над головой Владыки? Вырастающую позади беспечного тень? Она вырастает основательно, без излишней торопливости, Менетий вспоминает движения бойца прямо на ходу, открывает рот, оскаливает зубы в безмолвном боевом кличе, выпрямляется во весь рост грозным призраком Титаномахии…
Он велик. Он могуч, этот призрак с оскаленными в отчаянии зубами и повыклеванной за века мучений печенью. Он нависает тяжким бременем над фигурой, укрытой в багряное, и фигура кажется неприметной и ничтожной.
Только нетерпеливым гадючьим жалом трепещут черные лезвия двузубца.
Вместилище мощи мира, лежащее в ладони.
Близко. Очень близко. Палица летит хвостатой кометой, рвет воздух, как разоритель толосов – ветхую ткань погребальных пелен с тела. Воздух мира, идущий впереди оружия титана, осторожно трогает волосы Владыки – эй, ты как, не заболел?!
И за миг до того, как палица опустится на его голову, Владыка поворачивает к противнику лицо.
Убийственный, тонкий серп ухмылки. Кажется: вот-вот в бороде скользнут два опасных ручейка седины, проедят себе дорогу в черноте…
Вместо этого скользит сам Владыка. Неспешно сделав шаг в сторону, обтекает палицу, одновременно отводя удар в сторону свободной рукой.
Вторая рука ласково стискивает двузубец: давай? давай…
Титан даже не понимает, откуда приходит удар. Великий призрак Титаномахии валится на колени с жалким, недоумевающим: «Да какого Тартара?!» Ползает там, хватается за какое-то оружие, не решаясь поднять глаза и посмотреть вновь.
Кажется, Менетий только что испугался. Это он правильно. Призракам суждено бояться – пусть даже призракам великих войн.
Призраки нынче бессильны. Даже те, которых так старательно пестует мать-Гея. Жаль, она не видит, на что обрекла своего Алкионея.
Мир наливается торжеством, как яблоки по осени – спелым соком. Мир старается не пропустить ни одного стона… падения…
Попытки титана подняться, скольжение по грязи, в которую он взбил почву Полей Мук, новые падения, рывки навстречу Владыке с оружием – мир жадно глотает все. Чтобы потом запомнить – и повторить вместе со своим Владыкой.
Уходить от копья, от меча, от любого оружия, которое возьмет недальновидный противник, подчиняясь надобности.
Владыку-чудовище ранить нельзя. Никаким оружием. Потому что нет того, что может причинить ему боль. Владыки смеются над теми, кто сражается телом, они приказывают тем, кто бьет как бог, они не слышат приказы тех, кто пытается повелевать, как Владыка…
Чем будешь бить, Менетий, еще одна веха перед моим настоящим боем?
Правильно, ничем. То есть, нечем.
Потому пора заканчивать.
Титан грохнулся о берег Коцита в последний раз – мешком овечьих костей, собранных на кормежку псам. Хрипло взвыл, попытался подняться, обдирая ладони. Засипел проломленной, сдавленной грудью какие-то проклятия.
– Прометей был прав, – с досадой сказал я. – Вас нет больше. Проваливай на Поля Мук, грифы заждались.
Махнул рукой, не удосуживаясь взглянуть в сторону калеки-Менетия. Не проверяя: как его – дотащило до Полей Мук? Сковало ли его цепями? А грифы вернулись в достаточном количестве?
К чему Владыкам утруждать себя мелочами. Мир услышал. Мир сделает.
Коцитские волны стонали странно. Не как обычно – выплескивая в воздух густые, смешанные жалобы смертных на свою злую долю. Не насыщая окрестности бессильными проклятиями, вскриками боли.
Звук был однородный, надрывный и безнадежный, перемежающийся всхлипами. Воды звучали поминальной песней, последним плачем. Полынным прощанием с кем-то, кого не хочется отпускать: сыном? братом? мужем?
– Коцит мудрее многих рек, – тихо проговорили слева. – Он умеет слышать то, что не дано никому больше.
Воды реки уловили потаенное: гнев Владыки на мир, который не предупредил о приближении подданного. Воды скорбно охнули.
Потом продолжили тихо плакать о ком-то, кто ушел навсегда.
– Радуйся, Танат Жестокосердный.
– Радуйся, Владыка подземного мира.
Интересно: его можно какими-нибудь силами заставить сказать «мой Владыка»? Нужно будет попробовать.
Железнокрылый стоял безо всякого вызова, но и без тени почтения: на берегу Коцита, сложив руки на груди и глядя на воды спокойным, лишенным обычной остроты взглядом. Мертвым, – спел бы аэд об этом взгляде, забывая, что говорит о том, кто и должен быть мертвым. Короткий хитон вместо длинных серых одежд, меч на поясе: в бой ли готовишься, Убийца?
Что-то долго собирался, я ждал тебя в первые дни. Думал – примчишься со всех крыльев, вытаскивать утопленника из озера Мнемозины. Возвращать прежнего невидимку, неважно какими способами (меч, например, – чем не способ?). Даже думал: может, призвать тебя самому? Мне все-таки не хватает здесь хороших противников. И есть еще кое-что, неубитое…
Наверное, я недооценил твое чувство самосохранения. Или твою сообразительность. В любом случае – хорошо, что ты явился.
– Ты наблюдал, – да, со скалы. Да, в отдалении. Но мир видел. – Пришел сказать, что я бездарно дрался?
– Нет. Потому что ты не дрался: ты приказывал.
Река заходилась в плаче. Захлебывалась от горя, омывая корявые корни ив, как жена омывает тело умершего мужа перед тем, как умастить его к погребению.
Царь смотрел на подданного – на своего вестника. Пристальным, равнодушным, изучающим взглядом.
Вестник свой взгляд без остатка топил в водах Коцита.
Плач реки угодливо подстраивался под слова Убийцы: наверное, хотел послушать.
– У этого мироздания свои законы, с которыми приходится считаться. Есть мелкие: например, тот, по которому воины иногда становятся царями. Есть непреложные. Например, тот, по которому рано или поздно все умирают. Смертные от моего клинка. Бессмертные – перерождаясь в нечто иное. Можешь быть уверен, я знаю о смерти все.
Законы иногда бывают забавными, словно у того, кто устанавливал их – моя фантазия палача. Чего стоит хотя бы этот, о котором так настойчиво шепчет мир: бог смерти не имеет права на привязанность. Ибо тот, кто привязался, рано или поздно ощутит боль потери, а палач не должен чувствовать то же, что жертва.
Чудовища не должны понимать тех, в ком состоит их предназначение.
Ты нарушил этот закон настолько основательно, Убийца, что мне впору приковывать тебя рядом с Менетием.
– Говорят, что Деметра помнит каждый, выращенный ею цветок. Гера – каждый заключенный брак. Я помню всех их. Слышу всех их. Тех, кто умер за все эти века. Смертных и бессмертных.
Наверное, Мом-насмешник откалывает шуточки даже там: подкидывает, небось, каверзные шепоточки брату в момент работы. Или укоряет: а почему ты не взял прядь моих волос, когда я лопнул?!
– Передай поклон Гестии, – сказал я, усмехаясь.
– О тех, кто еще не умер, мне тоже приходится знать, – продолжил он ровно, – потому что их я не слышу.
Ты нарушил свой закон так основательно, Убийца, что предал самого себя. Я-то ждал, что ты бунт поднимешь. Присоединишься к матушке и батюшке (вот уж кто спит и видит, как от меня избавиться).
Вместо этого ты решил оставаться верен тому, который отныне – достояние памяти-Мнемозины. Не удивляюсь. Прежний невидимка хорошо умел связывать две нити: вязал прочные, нерушимые узлы.
Берегись, Железнокрылый. Этот узел может и тебя утянуть на дно, где уже скопилось немало таких вот воспоминаний.
– Надежда опасный советник, Танат, – тон милостивого государя дался без усилий. Скользнул наружу, ударил адамантовым копьем: – Она заставляет слышать то, чего нет. И не слышать то, что есть. Тебе лучше отказаться от того, что не входит под своды этого мира.
– Надежда – для тех, кто отчаялся, – воды Коцита покорно впитали тайное: отзвук удара копья о щит. – Сильные верят. Ты ведь знаешь, что в действительности убивает бессмертных.
От ворот на изукрашенных бриллиантами столбах томно вздохнула бездонной глубиной Лета, похлопала ресничками чахлых травинок по берегам: а меня кто-то звал?
Подарила легкий отзвук усмешки – покривившиеся губы.
– Разве вера – для воинов? Мне казалось: ее слишком легко убить. Надежда слаба, но держится всеми корнями, проникает сквозь любые щели. Ее сложно удушить. Теперь вот она даже в кострах у смертных. А вера издыхает с одного сильного удара. Ты скажешь мне – я не прав?
– Разве может вестник сказать такое о Владыке?
Жаль – я не читаю по глазам. Наверное, там, во взгляде, который он с таким тщанием скрывает в Коците, что-то важное. Наверное, я мог бы даже приказать ему – смотреть мне в глаза, а лучше – говорить вслух. К чему? Скажет очевидное. О том, что вера, как воины, бывает разной. О том, что иногда сложно нанести достаточно сильный удар.
Воды реки отпели похоронную песнь, оплакали любезного. Отскорбели и примолкли, тоненько всхлипывая девчачьими голосками.
– Мы можем проверить крепость твоей веры. Или силу моего удара. Ты наблюдал за моим боем: его не получилось. Что ты скажешь об одной схватке?
– Что не буду драться.
Мир подпрыгнул под ногами – пес, внезапно поймавший осу. А может, пошатнулись стены – всегда что-нибудь шатается, когда уходит незыблемое.
Мир искал, шарил в себе, в бесконечных днях – и не мог найти в них Таната Жестокосердного. Такого, как сейчас. С ясным взглядом, поднятым подбородком, глядящего почти насмешливо.
Бог? Чудовище? Смертный юноша с мечом на поясе?!
Дерзкий вестник перед Владыкой, слегка сузившим глаза.
– Не знал, что ты теперь уходишь от битв.
– От битв – нет. Я уклоняюсь от приказов.
Звон столкнувшихся клинков – отбитого удара – канул на дно Коцита вслед за всем остальным.
– Я могу покарать тебя. Как нарушившего приказ Владыки.
Мир выходил из повиновения. Рвался – зажмурить глаза, закрыться лапами.
Миру казались всякие глупости: будто вечно сжатые губы тронула улыбка.
– Я приму твою кару, как любой из твоих подданных. Только сначала найди того, кто возьмет мое предназначение.
Сын Нюкты плавно, не спеша, свел крылья, истаял в воздухе.
Если, конечно, это вообще тот самый сын Нюкты.
В любом случае, я не стал мешать.
Пусть себе уходит. Пусть думает даже – что ему удастся отсидеться. Закрыться от противостояния крыльями, ложью – подолом сестрицы-Аты – своим предназначением…
Я могу подождать.
Случай представится, рано или поздно. Скорее – рано. Черные крылья поодиночке не являются. Танату хватит ума покуражиться и отсидеться, а вот его недальновидному братику – едва ли.
Всё последнее время тот взглядывал на меня с недоумением. Шуточки какие-то мелкие бросал. Даже вывести из себя старался – странно, что Танат не прислал его впереди себя. Ах да, они же не ладят.
В любом случае – этой схватки ждать осталось недолко: день, может, два…
…полдня. Бывает ведь – густо, а не пусто. Наверное, весть о Менетии так взбудоражила мир: нахальный оклик «Эй, Кронид!» догнал меня во время привычной прогулки по берегу Ахерона.
– Эй, Кронид, кому говорю! Забыл, кто ты там по папе или теперь только на титулы отзываешься?!
Я остановился.
Странно, что Танат не остерег близнеца. Забыл, а может, не подумал.
Или верил, что Гипносу с его шуточками удастся то, что не удалось ему.
Во всяком случае, бог сна очень старался. Болтал ногами в воздухе и во всю глотку рассуждал что-то крамольное, что должно вызвать у меня гнев. О Менетии, о том, что можно подобрать себе и других противников на Полях Мук – например, Сизифа или Тантала, о том, что я зря избегаю его чаши… о разном.
Я молчал, прикрыв глаза. Слушал, не пугая своим гневом, не предостерегая, вообще ничего не говоря, и отчаянная, последняя попытка бога сна пропадала втуне.
Заглушенная предвкушением еще одной схватки. Поднимающимся изнутри голодом – предвидением новой кары.
И привычным ощущением, что все-таки что-то забыл.
Или там, на памятном обрыве, где ломал своё прошлое, убирая одно препятствие за другим, чего-то недоломал.
Летучую белую помеху.
Помеха назойливо мельтешила в воздухе. В одной руке – пестик, во второй – каменная ступка. Помеха улыбалась, нагло и открыто, улыбкой, как крюком, шарила в памяти, всё пыталась подцепить что-то несуществующее.
– Что, Кронид? Может, поучишь меня почтению к царям? Кулаком мне врежешь, как в старые времена? Или нет, лучше к Танталу. В компанию. На Поля Мук, а?
– Зачем? У тебя ведь нет ничего дороже крыльев.
Ответная улыбка выступила на лице медленно, приливной Стиксовой волной. Холодная, змеиная улыбка Владыки Подземого мира – и танец бога сна в воздухе сломался, стал угловатым и нервным.
– Снова запретишь мне летать? Ну, знаешь ли, Кронид, это уже как-то даже и не но…
Я сжал пальцы – и Гипнос захрипел, пытаясь разомкнуть плотный кокон мира, стиснувший ему грудь. Пестик праздничной колотушкой стукнул о камни. Чашу с маковым настоем я опустил следом – медленно, чтобы не пролить.
Кто там знает, может, ему захочется глотнуть собственного настоя после того, что случится.
На чёрный базальт медленно упало белое перо. Одно, потом другое. Мир, послушный руке Владыки, накинулся на помеху, стискивал, выкручивал, выжимал до хруста костей, до скрипа крыльев, жадно впитывал свистящие вдохи – и подносил к посиневшим губам бога сна горсти воздуха, и тут же отдёргивал.
Холодная, сухая скука отступила на миг – значит, скоро вернётся обратно. Она всегда возвращается, потому что скука Владык – не чета скуке остальных богов. Вечная спутница, которую Зевс пытается заглушить ласками любовниц, а Посейдон – пирами.
Мне, как видно, придётся заглушать казнями.
Повернул запястье туда-сюда, встряхнул, разжимая пальцы.
От удара о землю Гипнос потерял еще больше перьев – рассыпались преждевременно опавшими листьями. Белое на сером – болезненно красиво. Снег на вершинах гор. Или растерзанный Пегас в ущелье. Нет, на Пегаса перьев всё-таки маловато, фреска получается неполной.
Искусство палача – тоже искусство. Почти как скульптура или роспись по глине.
Скука кружила вокруг, неслышно ступала мягкими лапами, скалила зубы, глядя на распластанного на камнях Гипноса, на задравшийся короткий хитон, упавшие на лицо волосы, закушенные губы без привычной улыбочки. Скука постанывала в нетерпении, жадно взглядывала на двузубец в моей руке. Один удар, – шептала скука. Воон о ту скалу. Или об эту – хорошую, острую. Знаешь, как он брякнется? А потом можно ещё удар, и ещё, и ещё…
Скука, ты ничего не смыслишь в искусстве палача. Ты оставила меня, когда на камень упали первые белые перья – так вот, теперь молчи и не мешай. У меня большая практика, знаешь ли.
Он ведь ещё может летать. Я стискивал пальцы с таким расчётом, чтобы у него даже быстроты не сильно поубавилось. И мои руки опущены, и двузубец невинно выглядывает остриями какие-то другие цели под сводом мира, а сам свод поглядывает на бога сна заговорщицки. Шепчет темной, невидимой отсюда каменной громадой: давай! взлетай! к выходу, в Средний Мир, а потом уж как-нибудь…
Встопорщенные перья мелькнули ожившим сугробом. Мгновенно напрягшиеся крылья вспороли воздух, но воздух-предатель услышал зов Владыки и вывернулся из-под удара крыльев. Гипнос упал опять, подстреленным лебедем, забил крыльями по камням, разбрасывая перья, не понимая, почему давит сверху, слева… справа… отовсюду…
Жалок всё-таки. После третьей попытки пришлось вздёрнуть его на ноги силой приказа. Второй приказ развернул во всю ширь слегка потрёпанные крылья.
Гипнос скосил глаза вправо-влево – и забыл моргать. Говорить тоже забыл: уставился молча, смешным, неверящим взглядом. Не на моё лицо – на острия двузубца неспешно, раздумчиво опускающиеся в его сторону.
Нет-нет, скука, просто бить – удел воинов. Богов. Швырнуть его на скалы мог бы титан, великан – да кто угодно мог бы. Это будет другое. Один только удар – но зато какой удар! – после которого серый базальт окажется в изобилии припорошённым белыми перьями, а сон к смертным еще долгое время будет приходить с большим запозданием.
Один короткий удар, идущий сразу отовсюду – справа, слева, сверху – который не выдержать никаким крыльям. Движение двузубца – и черная молния мира, и никаких глупых падений, он упадёт там, где стоял, глядя, как камни вокруг заснеживаются памятью о его полётах, и об этой боли он будет помнить вечно и никогда больше не осмелится противоречить Владыке, чтобы не ощутить такое по второму разу.
Не знаю, что у него там было в глазах – губы шептали бесконечное «нет». Не мне – даже этому сыну Нюкты хватало ума не просить у меня милости. А когда он увидел, как легко и небрежно сжимаются мои пальцы на двузубце, то он зажмурился, словно стараясь сбежать от удара хотя бы в мыслях.
Глупец. Этот удар был быстрее мысли. Быстрее мысли, ветра, броска змеи, молнии, любых крыльев, кроме, разве что, крыльев смерти…
Удар был мгновенным, тяжким и чёрным, безжалостным, как рука, которая его наносила. Удар достался стоявшему передо мной без остатка – чашей, выпитой до дна.
Скука молитвенно сложила ладошки, услышав глухой вскрик Гипноса.
Короткий. Удивлённый, не болезненный.
Скука отскочила вприскочку: ей было, чем полюбоваться. Смесью белых и черных перьев на сером фоне. Чуть оплавленное с краёв железо вперемешку с лёгкой белизной. Тяжёлое с лёгким. Свет и тьма сплелись по-братски и усеяли камни – произведение искусства палача. Следствие великого удара, который был быстрее молнии, быстрее ветра…
Медленнее только крыльев смерти.
Он простоял довольно долго. Вдох, два вдоха, два с половиной. Потом, потеряв прежнюю незыблемость, опустился на колени. Длинно, с присвистом выдохнул и уже потом позволил себе упасть.
Укоризненно звякнул о камни верный клинок на поясе. И глухим, болезненным шелестом откликнулись крылья.
Железные крылья, опередившие мой удар. Закрывшие от него бога сна.
Гипнос стоял столбом-гермой, правда, у герм не бывает белого оперения. Бог сна недоуменно пялился на свои крылья – взъерошенные, потрепанные, но целые, расправленные по-прежнему. На другие крылья – почти такие же, только черные, разметавшиеся по земле. Морщил лоб, как будто старался догадаться: кому это они принадлежат – другие? У кого бы он такие мог видеть?
– Б-брат? – выговорил потом медленно, с запинкой. Будто искал другое слово, привычное, а тут вылезло непонятно откуда – и из горла просится. – Брат?!
Подошёл, волоча ноги, протянул руку, с опаской коснулся чёрных перьев, отдернул палец. Укололся, наверное.
Бог сна смотрел не на то. Смерть, лежащая на серых камнях, – такое не ново. Такое уже было в толосе одной смертной царицы. Рядом была картина позанимательнее.
Белые перья перемешались с чёрным, рассыпались по равнодушному базальту. Фреска далёкой памяти. Отрывок сна, ведущего в верном направлении – к единству с миром, к концу Гигантомахии…
Вернулась скука. Горьким льдом отдалась на губах. Скука знала: здесь уже всё завершилось. Как бы ни было сделано, но сделано хорошо. Можно развернуться, неспешно вернуться к судам, или на Поля Мук, или куда там ещё долг может призывать Владыку.
Мир был прозрачным, ясным и звонким. Прикинулся сундуком, до краёв полным драгоценностей: заройся пальцами, найди себе по нраву, а уж я тебе каждую грань, каждую чёрточку…
– Брат? Ты что? Эй, Чернокрыл… Брат, брат, ты слышишь?
Плотно стиснутые губы смерти дрогнули, обрисовали: «Бездарно дерё…»
Сжались опять.
– Кто бездарно? – испуганно спросил Гипнос. Он сидел рядом с Танатом на базальтовой плите и тормошил близнеца за плечо.
– Никто.
Танат перевернулся на бок, опёрся рукой о камень, попытался встать, но крылья ношей потянули назад, к плите. Они не желали складываться, валялись мёртвые и чужие. Мрачно громыхали перьями при каждом движении.
Бог сна смотрел на крылья-покойники с ужасом.
– Ты… что сделал? – прошептал с опозданием. – Зачем?! Почему…
– Дурак.
Лицо Железносердного прорезала почти болезненная гримаса, она всегда там появлялась, когда приходилось невовремя подбирать слова.
– Железо лучше держит удар. Твои пуховки после такого…
Медленно, опасливо перетёк в полусидячее положение. Крылья чёрным неживым грузом тянулись за хозяином по камням.
Теперь Гипнос не мог на них смотреть: так бы выглядели его собственные.
Если бы вдруг обуглились.
– Ты теперь…
– Я не ты. Буду летать. Скоро, – Танат смотрел в недосягаемый теперь свод. Лицо – отрешённое, будто ноша за спиной его волнует меньше всего. – Мойрам не придётся ждать долго, для них это лишь очередная задержка…
Он взглянул мимо непохожего близнеца и тихо прибавил:
– А для тебя это урок. Не навлекай на себя гнев Владык.
– Вла…
Гипнос смешно морщил нос, наклонял голову. Будто ожидал, что Танат Железнокрылый вдруг крикнет: «Шутка!» – и засмеется смехом давно лопнувшего пузыря-Мома. Встанет, расправит целые крылья, взмахнет: гляди – ничего не случилось, и не было удара Владыки, и самого Владыки тоже не было…
Покой укрыл плечи тяжелым, прохладным покрывалом. Отпугнул скуку: та зыркнула было обиженно – отступила до времени, ненужная. Мир ткал прямую дорогу – предвидение, которому ничего не могло помешать.
Больше не нужно противников, – шептал мир. Всё, теперь уже всё. Побед тоже не нужно: зачем они тому, кто побеждает всегда? Путь пройден до конца, все помехи убраны. Ты доказал: любые саженцы могут быть убиты.
Даже такие живучие.
Надежда – залезла в сосуд титана Эпиметея, растаяла в пламени, где сгорела Гестия. Ушла в людские очаги.
Любовь – утонула в черных водах, умерла на распотрошенном ложе, среди рыданий жены.
Вера скончалась только что. Пережила надежду – даже как-то странно (наверное, потому, что она – для сильных). Но и эта не выжила – убита в вихре перемешавшихся белых и черных перьев, распластана по камням, разодрана на куски.
Смог. Убил. Аид, Убийца Саженцев – теперь только осталось прийти к своему предназначению.
Быть лекарством от лекарства. Снадобьем от собственной Погибели.
Помехи умерли – породив уверенность и терпкое ожидание.
* * *
Перед войнами стороны обычно обмениваются послами. Помню это откуда-то: наверное, нахватался в глазах у смертных. В Титаномахию никто ни с кем ничем особенно не обменивался.
Правда, один сын Крона как-то съездил к отцу, поторговался… но это было давно и, наверное, неправда.
Спросите у аэдов: как один скажут – неправда.
А что не обменивались послами – так это потому что боги не умели воевать. Сходились, тупоумные, на полях битв, и гвоздили друг друга божественным оружием. Или в кратких стычках. В общем, так, как будто у них и сказать-то друг другу нечего.
У смертных всегда есть, что друг другу сказать. Вот они и шлют вестников. К своим союзникам. Даже от врага к врагу. С пышными славословиями, с дарами в знак должного почтения, с поклонами и заверениями во взаимном уважении (голову снесу – но уважать буду!). Торгуются: вдруг разойдемся миром.
Новая война богов намечалась – прежней. Без вестников, без послов, без торговли. Друг другу в глотку – как в старые добрые времена. Просто умирает один век и рождается другой. Безыскусно, без стеснения – открыто, напоказ, как встарь.
Потому вестников я не ждал. Кроме Гермеса, но он – дело другое, должен же кто-то сообщить, что запылал Олимп.
Но подступающая война – эхо той, другой, далекой – вдруг расщедрилась. Пустилась во все тяжкие, как мореход, ступивший на долгожданную сушу. А может, завистливо покосилась на обычаи смертных – и нашла, что подворовать.
Обзавелась своим вестником. Правда, не от Гигантов, но тоже, вполне…
«Герой», – опасливо сообщил Гелло. Успешно избежал моего взгляда, юркнул за трон: там было спокойнее.
Мялись Эринии: Тизифона путано объясняла, что они просто пролетали… увидели это возле переправы. Подумали: почему живой? Подумали: вдруг Владыка захочет увидеть… или владычица…
Владычица хранила мертвое молчание по мою правую руку. Равнодушно рассматривала принесенный мстительницами трофей: кривоногий, кряжистый, морщинистый и с мозолями на руках – застарелыми, такие от тетивы остаются.
Гнусного вида старикашка. Так ведь никто и не говорил, что посланцы, которых посылают вперед себя великие битвы, должны быть прекрасны.
Алекто робко попыталась дополнить сестру: что они, конечно, не по воле Владыки… но мало ли… не гневайся, великий… голос ее смолк, придавленный общим ожиданием. Меж колонн бродило взволнованное дыхание подземных жителей, сами колонны надвинулись, любопытные: что скажет Владыка?
Старик-лучник равнодушно чесал подмышку – блохи одолели. Клочковатая бороденка пристала к подбородку грязными комками тополиного пуха. Поверх немыслимо обтрепанной хлены болтался колчан – кожаный и вытертый – но лука нигде видно не было.
Глаз нищего героя тоже не было видно из-за маквиса бровей.
«Куснуть?» – с надеждой осведомился Гелло.
Я качнул головой – нет. И вслух:
– Оставьте нас. Оставьте нас все.
Факелы чуть не задуло сквозняком возмущения. Свиту выдворять! Из-за какого-то нищего! Из-за живого! не подземного!
Персефона, впрочем, ушла сразу, не обронив ни единого звука. Потом, помня о недавнем уроке, исчез Гипнос. Прочих пришлось поторапливать взглядом.
Помедливших у двери Кер я выкинул за дверь ударом двузубца. Захлопнул, загородил все входы приказом Запирающего Двери…
Встал с трона навстречу старику, который перестал чесаться и поглаживал узловатыми пальцами прохудившийся колчан.
– Мне нужно кланяться? – спросил я.
– Не настаиваю. Можешь даже задрать подбородок – Посейдон, когда прибывает в гости, всегда делает так…
– Тогда предлагать тебе мой трон в знак почтения?
– И этого не нужно. За все богатства миров я не сяду на твой трон: к нему прилагается слишком многое.
Образ старика ссыпался дорожной пылью, стоило мне раз прикрыть ресницы. Зря, я предпочел бы – как раньше. Так для меня слишком много чести – смотреть прямо в лицо Эгидодержцу. Эк ты изменился, брат, заматерел, жесткости в лице набрался. Был ослепительно синим небом – стал грозовым. Возле рта – две складки, как два осадных рва. А в глазах убавилось величия, зато усталости приросло… что это, возраст?
– Давно не виделись, брат.
– Виделись. Недавно.
– Тогда, на Олимпе, когда ты с той стрелой…? Это не считается. Мы даже в глаза друг другу не посмотрели.
Да уж куда там было – смотреть. Громовержец учиняет разнос Аресу и Гере за покушение на любимого сына, я сижу и корчусь напоказ, в плече – рана от стрелы; остальные из Дюжины дружно бьются в экстазе – давненько такого зрелища не видали…
– Тогда да. Давно.
Шаги Зевса – грузные, наполненные мощью, – отдавались от стен зала густым эхом. Он всегда расхаживал, когда думал, и всем всегда хотелось уйти и не мешать. Вот и мне теперь, в моем же собственном зале…
– Хорошая игра. С Сизифом. С Мелиноей и этими слухами тогда… мастерски. Я даже почти поверил… пока Ата не расставила все по местам.
– Ата?
– Да, когда я решил сбросить ее с Олимпа… она и еще много чего рассказала бы, если бы успела.
– И?
– Хорошая игра, я же говорю. Я простил ее тебе… в конце концов, ты тогда был прав.
Я молчал, не делая шага навстречу или назад. Веком раньше, когда я решил выйти из тени, мы вот так же стояли друг напротив друга. И тоже смотрели – как пес на решившую его ужалить гадюку.
Правда, гадюкой тогда был я.
– Что смотришь, брат? Не ожидал, что тиран Громовержец способен признавать правоту? Прощать стремление начистить ему морду, как сатиру, подглядывавшему за чужой женой? Хочешь – я тебя еще больше удивлю?
– Не нужно.
– Почему не нужно?
– Мы говорим нынче откровенно, верно, брат? Твои признания тревожат меня куда больше, чем явные угрозы.
Потому что Крониды плохо умеют прощать. Прощать лучше всего тех, кому ты уже отомстил. А я не знаю, когда и как ты успел… И теперь мне придется думать еще и об этом.
Зевс улыбнулся без тени веселья – криво, устало. Запустил пальцы в блестящие, витые кольца бороды.
– Почему? Разве ты не знаешь, что сын мой Геракл освободил Прометея и помирил его со мной? Я знаю теперь, что это не ты угрожаешь моему трону. И не только это.
– Не только? – вопросом отразили стены.
– Не только. Ты помнишь Прометея? Его трудно заставить говорить о деле, но если уж он заговорит – еще труднее его остановить. Я знаю, кто помог мне во время заговора Аполлона и Посейдона. Я знаю, что ты никогда бы не открыл врата Тартара, чтобы свергнуть меня – ради жены или нет, неважно, – короткое молчание. – Я знаю, зачем ты взял жребий.
Наверное, это нужно отпраздновать скупыми владычьими объятиями. Мне бы пройти пять шагов, которые гулко отдадутся в пустом зале – и поприветствовать новообретенного брата. А потом можно пир устроить. Ибо – радуйся, Щедрый и Ужасный! – твоему миру больше не угрожает гнев Олимпа. Громовержец расположен к тебе как никогда, ибо знает, что ты не собирался покушаться на его престол, а собирался мирно подпирать врата Тартара спиной. Вот, прибыл самолично – доложиться о том, что возвращает тебе свою братнюю привязанность…
– У вас там что – так плохо? – спросил я. Успел поймать короткую, ленивую молнию из прищура: попытаться еще раз? нет?
Зевс махнул рукой.
– Хуже, чем плохо. У тебя тут есть, где присесть? Глупо вот так, стоя…
Еще глупее говорить вдвоем в огромном пустом зале – мрамор, медь и золотые прожилки пола и стен, чаши с драконами ковки Гефеста баюкают рыжее пламя…
Я покосился на свой трон. Молча призвал серебряную скамью, на которой обычно сидел Эак. Для себя выдернул из угла кресло – в углах чего только не было стараниями Эвклея, на всякий случай… вот и пригодилось.
Зевс уселся с готовностью, закутываясь в темно-синий, со скромной серебряной каймой гиматий. Хитон под гиматием тоже был темный, только пояс секундно сверкнул драгоценными бляхами. Долго наряд под подземный мир подбирал, брат?
– Ты слышал о Флеграх? Впрочем, кого я спрашиваю. Гермес наверняка говорил тебе… Успел ли он рассказать о нашей последней вылазке? Я, Афина и Гермес, воспользовавшись невидимостью твоего шлема, проникли на Флегрейские поля. Мы попытались застать Гигантов врасплох…
А не после этой ли вылазки у тебя такой потрепанный вид? В память, как на заказ попросилось ржание Хирона – того самого, который безмятежно пьянствует где-то в Стигийских болотах в компании Эмпусы (они еще соревнования устраивают, кто громче копытами стучит). Который недавно перепил Эвклея и который утверждает, что «в жизни все было гораздо скучнее, знал бы – давно б уже себе… ядовитую стрелу… ик! в одно место».
Но надо же хоть для виду изобразить интерес.
– И что же вы узнали?
– Что они неуязвимы там, где рождены. Даже для… – Громовержец, скривившись, потер свой колчан. – Нам пришлось отступать… хотя что я… – он нагнулся вперед и произнес раздельно: – Нам пришлось уносить ноги. Доволен?
– Тем, что Гея-Мать родила новую беду для мира? Нет.
– Гермес назвал тебе прозвище старшего… Алкионея?
– Да.
Вышло равнодушно, тускло. Вышло – никак. Зевс уставился орлиным взором – что-то братец мало волнуется по поводу того, что на Флеграх его Погибель подрастает!
– Значит, их нельзя одолеть, пока они в своей колыбели. А вне ее?
– Не знаю, – отозвался Зевс, так и не избавившийся от подозрительности. – Нам не удалось заставить хоть одного покинуть Флегры. Боюсь, они для нас вне досягаемости до урочного часа – когда они возмужают окончательно и…
Двинутся на Олимп – царей-Кронидов как яблочки осенние околачивать. Мать-Гея растит на своих полях зубастые саженцы.
– И скоро?
– Осенью, думаю, – Зевс опять заухмылялся криво. – Самое время собирать урожай…
Значит, о том же подумал.
– И зачем ты пришел ко мне, брат? Предупредить, чтобы я ненароком не присоединился к Гигантам? Или не вздумал надеть мой шлем и запереться в моем подземелье, избежав битвы и участи остальной Семьи?
«Участь» он не снес – дернулся, но не к колчану, а будто от струйки воды, пролившейся за шиворот. Но взгляд мой встретил твердо.
– Отнюдь. Я лучше других знаю, как плохо ты умеешь стоять в стороне. Теперь знаю. А что пойдешь за ними… ты ведь знаешь, для чего их родила мать-Гея?
Мы были одни – в трех шагах друг от друга, но померещилось, что между нами на секунду оскалилась черная пасть Великой Бездны.
– И потому я пришел просить тебя, Аид… именно: не приказывать, а просить. Я пришел просить тебя не вмешиваться в эту битву. Мы на Олимпе… справимся сами. Но если Тартар вдруг будет открыт – не знаю, выдержим ли мы натиск титанов и Гигантов разом.
Ах, вот оно что. А я-то, скудоумный, все не мог понять, откуда такая внезапная доброта к брату, сидящему задницей на самой страшной темнице во всех трех мирах. Громовержец великий стратег и неповторимый военачальник. Ему позарез надо, чтобы, пока на Олимпе кипит бой с Гигантами, подземный брат и дальше сидел на заднице – сторожевым псом. И гавкал и на узников, и на всех, кто посмеет сунуться.
Такая просьба хуже приказа – ну, как ты отвергнешь такое великодушие! Да и искус ничего не делать велик: сиди уж, братик, мы как-нибудь там… без тебя!
Вы как-нибудь сумеете биться с Гигантами, напрочь не зная о том, что один – неуязвимый – останется на Флеграх. Один, который может открыть Тартар, не сунется на Олимп, потому что Мать-Гея готовит его для другого…
А мне совсем не хочется встретить Алкионея у врат его отца.
– Брат?
Я поднял глаза – осунувшееся лицо Зевса было мрачным и бледным. Кажется, мы наконец-то похожи с ним…
Ответ пришел играючи.
– Хорошо. Открытый Тартар мне тоже ни к чему. Мне – больше, чем остальным. Я не вмешаюсь. И чтобы ты был спокоен – я поклянусь.
Ананка серебристо смеялась за плечами. Почему-то казалось – показывает острые зубы. Интересно, почему она все-таки никогда не улыбается, а только вот как я – скалится?
– Я не вмешаюсь в битву с Гигантами у Олимпа ни будучи видимым, ни будучи невидимым. Я сделаю все, чтобы врата Тартара не были открыты. Стикс, услышь меня!
Где-то из рук Ириды пролилась черная вода – и вместе с ней с лица Громовержца сбежало напряжение. Он встал – стройный, осанистый… Владыка.
Я остался сидеть, глядя на него снизу вверх.
– Хорошо, брат, хорошо… ну, а дальше – наше дело. Сам знаешь – нам не впервой. Мы готовимся… И Гея-мать прольет над своими сыновьями не одно ведро слез.
– Уверен, – отозвался я честно.
И впрямь прольет – над теми, кто будут убиты Гераклом. Если дойдет черед до Геракла. Если олимпийцы сумеют перебороть гордыню, воззвать к Ананке и прибегнуть к помощи смертного героя.
Я только не знаю: чем кончится эта битва. И не прольют ли еще больше слез по Кронидам, безвозвратно ушедшим в прошлое, уступившим свое правление…
– Нам не впервой, – тихо повторил Зевс, и я понял, что он тоже не уверен в победе. Верит – ведь не должно же быть иначе! – но не уверен до конца…
Радуйся, брат, это пришла мудрость. В отличие от глупой юности и самоуверенной зрелости, она-то во всем сомневается.
Он отвернулся, чтобы уходить, и уныло сверкнула молния в самом славном в мире колчане.
– Знаешь, брат… Иногда мне кажется, что Ананка-Судьба – все же против нас.
Может, он и не ждал ответа, но я отозвался ему в спину:
– Мне тоже.
Хотелось бы только верить, что она при этом все-таки – за меня.