Отмыл я в Стиксе руки добела,

И часто я об этом вспоминаю.

Л. Мартынов

– Тащи!

– Тяни!

– Помогайте, пяткорылые!

– Зевсовым перуном вас во все места!

Воины рвали медные глотки. Это было только справедливо, потому что сами воины были порождениями меди – воинственные произведения Зевса.

Кто-то волок ко рву мешки с песком. Залитые потом, обожженные солнцем спины мелькали на дне постепенно растущего рва, среди мягкой красноватой глины.

Затесавшийся в стан людей сатир, сопя, таскал из недалекой рощи колья – укреплять на дне рва.

Рабы из захваченных лапифов, хватаясь за перетруженные поясницы, сооружали насыпь.

Все делалось торопливо, в послебитвенной горячке. Отдыха после боя не было. Войска лапифов, служащих Крону, откатились, но недалеко, и быстро дождались подкрепления.

–Тысяча! – надсаживался сотник, не слыша, как визгливо звучит его голос. – Тысяча с востока! Двадцать колесниц!! Навались, навались, ехиднины дети!

Тысяча в подкреплении – это значит, у противника троекратное преимущество. Это значит, придется умирать, потому что подкрепления от других войск нет. И Кронидов, за которых как раз умирать и придется, не дождешься, потому что – где Олимп, а где Крит. Да и Крониды в последние годы не ввязываются, у них же с Кроном перемирие заключено…

Нужно было поступить как мужчина: плюнуть на землю, подняться, обогнуть раненых, заорать во все горло, глуша страх: «Давайте мешки, чтоб вас дракон сожрал!» Наподдать под зад пленнику-лапифу, вымещая злобу.

Но Кефей не мог. Он сидел, обнимая копье, как возлюбленную, за своим шатром, и вцеплялся зубами в собственное запястье. На запястье был наруч: хороший, медный, и во рту поэтому был вкус меди.

Иногда приходилось сжимать зубы, чтобы заглушить вой.

«Брошусь на меч, – подумал он тупо, раскачиваясь взад-вперед. – И все, потом уже только Танат. Говорят, под землей – асфодели, забвение…»

Пусть бы даже – асфодели и забвение, только не опять: искаженные лица, жала копий, товарищ, с бессмысленным видом хватающийся за стрелу, торчащую из горла, циничные шуточки опытных вояк: «Не ешь перед боем! Копье в пузо поймаешь – дважды обидно» – вопли раненых, отползающих от гущи схватки…

Люди медного века рождены для войны. Потому почти не знали страха, и в бой шли как на свидание с любимой – и все это Кефей знал, но сейчас, перед своим вторым и последним боем, он сидел на корточках за шатром, грыз медный наруч, вспоминал вкусный, молочно-медовый запах волос матери. И малодушно проклинал Кронидов и их войну.

– Страшно?

Загорелый воин в пропыленном плаще взялся не пойми откуда. «Не из наших, – безразлично подумал Кефей, отнимая руку от лица. – Из наемников, наверное». Он перестал скрести зубами медь и бросил на воина снизу вверх ненавидящий взгляд.

Дрожь почему-то унялась, и появилась злость.

– А тебе – нет? Тебе – нет?! Там – тысяча! Тысяча!! И двадцать колесниц! Они… они…

– Колесниц тридцать две, – поправил наемник. – Хорошие колесницы. Лошади только дрянь. Не обучены. Боятся.

Он подбросил и поймал черный шлем, который до этого зажимал под мышкой. Видно было, что бросать и ловить шлем воину приходилось сотни раз.

Кефей уже не раскачивался. Он тупо смотрел на шлем, и ему казалось, что по бронзе несутся колесницы с взбесившимися от ужаса лошадьми.

Из груди рвалась на свободу дикая помесь смешка и стона.

– И что?! Они боятся… и я боюсь! – от хриплого, вызывающего крика дрогнул полог шатра. – Да, боюсь! Только боги ничего не боятся – они ж убивают и смеются, они ж бессмертные! А я боюсь! Я не хочу! А они все врут, что им не страшно!

Хотелось еще затопать ногами – и пусть бы этот вояка дал ему оплеуху, пусть бы заорал, что он щенок и трус, что обделался перед боем… Пусть бы даже растрепал всему войску.

Воин хмыкнул и вдруг уселся рядом, но не на корточки, а на ствол одинокого кипариса, упавшего в незапамятные времена.

– Ну, и хорошо, что боишься, - припечатал неторопливо. – Знаешь, смертный: я боялся идти в Тартар. Может, потому, что знал, что он такое. Потом вообразил себе, что будет, если не пойду, и еще больше испугался. Так туда рванул, что даже попрощаться забыл.

Он косо усмехнулся давнему воспоминанию, и Кефей, до которого не сразу дошли слова «боялся идти в Тартар», вздрогнул и выпрямился с невнятным звуком, глядя на собеседника.

Взгляд искал и не находил следы жутких легенд о могуществе, безжалостности, величии. Взгляд цеплялся за лишнее и ненужное: кожаный, с бронзовыми пластинами пояс, обтрепанный край хитона, чуть прикрывающий колени, перетершаяся крепида на левой сандалии…

–Страх – не хуже меча, смертный, – задумчиво продолжил рассевшийся на поваленном кипарисе воин. – Когда нужно – он может убивать. Когда нужно – защищать. Научись только правильно им владеть.

Он раз подбросил свой шлем, пробормотал: «А кони у них – дрянь все-таки», поднялся и не спеша зашагал между шатров.

Кефей закрыл глаза. Он не хотел видеть, как его противник растворится в воздухе.

Видеть, что спустя ничтожные минуты начнет твориться в лагере лапифов, он тоже не хотел, хотя и знал, что придется – потому что внезапно обезумевших от ужаса служителей Крона придется кому-то добивать.

Добивать, видеть белые от страха и ненависти глаза, слышать хриплые вопли товарищей, хвататься за свой бок, пробитый копьем…

Все еще было страшно, но страх был уже другой: мелкий, жалкий, шевелился внизу живота. Нашептывал, что хуже этой встречи и этого разговора быть уже и не может.

Десять лет спустя Кефея назовут Бесстрашным, а бывшие опытные вояки будут при встрече шарахаться и прятать глаза.

С сотником Аида Ужасного шутки плохи.

В покое было тепло.

Вдоль стен струились холодные, вязкие воды. Бесшумно и отвесно скользили по древним камням, так что непонятно было – где камень, где вода. Здесь, у себя дома, воды не желали быть однородно-черными: вбирали блики светильников, дробили тысячами драгоценных искр. Нагло подделывались под покрывало Нюкты: а что? и мы не хуже струимся. Притворялись смирными, домашними. Так и норовили одарить кусачей лаской.

Только мне ведь Цербера с Гелло хватает, поэтому в лоснящиеся льдом воды я руку не совал. Так, смотрел, считал цвета – оттенки тьмы. Тусклый рубин, суровый изумруд, робкий кармин, вот недозрелый гранат, а вот перезрелый, а вот черное в серебре…

Волны звучали зловредным шепотом. Шелестом. На берегах Стикс безмолвный, а дома – разговаривает, если вслушаться. Болтает о своих снах – темных, вязких и ледяных.

Паллант исполнил долг гостеприимства: посмотрел грустными глазами, поклонился Владыке. Потом что-то прогмыкал слугам, не особенно повелительное. Распушил вислые усы и ушел. Не приказал даже за очагом присмотреть – он совсем прогорел этот очаг, тлел недовольно-багряным, как одинокий глаз невыспавшегося циклопа.

Но в покое все равно было тепло. Среди базальтовых стен – костей земли. Среди ледяных вод, обнимающих стены.

Слова морозили страшнее любых вод.

– Клятву Стиксом отменить нельзя.

Воды смотрели на меня. Она – не смотрела. Дзынь-дзынь – пересыпала из ладони в ладонь медные монеты. Харон где-то возле реки хранит свои накопления, а река склонна пошалить, вот и притаскивает хозяйке.

– Все вы… рано или поздно приходите с одним и тем же. Подкупаете. Молите. Обещаете. Угрожаете…

– Были дураки? – спросил я. Она пожала плечами: были, невидимка, только не спрашивай, что с ними случилось.

Взмахом руки отправила за дверь служанку – бледную наяду, явившуюся сообщить о том, что готов стол.

– Пусть Паллант поднимает кратеры за нас троих. Если бы ты явился как Владыка, я устроила бы тебе пышную встречу. Но ты пришел как лавагет. Ничего не выйдет, лавагет. Ты знаешь, чем отличается чудовище от бога или смертного?

– У чудовищ нет судьбы. Предназначение.

– Да. В тот день твой брат одарил меня предназначением. И я взяла. Отречься от него даже на раз… спроси Железнокрылого, легко ли ему будет отказаться от меча.

Монеты звонко забарабанили по серебряной столешнице. Здесь все серебряное, в этом чертоге: и под ногами, и над головой, только волны так и пестрят другими оттенками.

– Я понимаю.

– Может быть. Ты всегда понимал подземных. Скажи, а понимаешь ли ты, что мои дети… мои дети – на Олимпе? Что моя Ника – на Олимпе?! Что если Гиганты ниспровергнут Олимп, потому что я не смогла изменить своему предназначению…

– Потому я и пришел к тебе. Иначе сходил бы к Хирону.

Еще с Титаномахии помню: у нее точеный подбородок, а форма губ такая, что Афродита от зависти плакала. Вот только стиснуты они всегда были слишком крепко.

Сегодня вот дрогнули в насмешливом изгибе.

– Что ж не пошел?

– Он не выдаст тайны. Кентавр – тоже сын Крона. И не дурак, раз обучал столько героев. Он знает, чем грозит победа Гигантов. Если он еще не пошел на Олимп…

– Он не выдаст тайны. Думаешь – боится?

– Может быть.

Усмешка у нее тоже теплая. По сравнению со сказанными словами. И водами ее же реки. Немного даже мечтательная, с легким отзвуком воспоминания.

Хирону есть, чего бояться, правда, Ужасная? Наверное, я запихнул Оркуса в твои воды не в последнюю очередь из любопытства. Мальчишки так ящериц в костер кидают: а какая она будет, если выскочит?

Я видел глубины Тартара, трясущееся от ярости Гекатонхейров небо, изнанку Элизиума и ласковый Флегетон. Я вообще много чего навидался, даже на гулянке у Крона раз побывал. А вот нарушителей клятвы Стиксом не видел.

Хорошо, что не видел, спокойнее бы было.

…когда воды брезгливо вышвырнули его к моим ногам – на то самое место, с которого и утащили девять лет назад, – он даже не испугался. Он вообще не был способен больше бояться – синий старик с обвисшей, пупырчатой кожей и трясущейся головой. В глазах жил густой пепел девятилетнего черного, раздирающего ужаса, после которого пугай – не пугай…

Вряд ли он даже понял, кто перед ним. Только бессмысленно тянул вперед руки, с всхлипами хватал воздух и тонко, почти неслышно сипел: «Хо-о… хо-о-олодно…»

Клятвопреступнику было холодно от всего. Это мне с удовольствием доложила Геката, которая тоже не могла мимо такого пройти: уволокла Оркуса в свой дворец, начала чем-то пичкать. «Ему еще девять лет смертной жизни», – напомнил я. Геката только хихикнула.

А потом сказала, что его трясет от вина, от согревающих настоек, от любых одеял. «Вчера он сунул руки в очаг, Владыка. Кричал, видя, как обугливается плоть. И все равно выл, что холодно. Жаль, ты не видел, тебе бы понравилось».

Девяти лет смертности Оркус не вынес: после трех месяцев явился обожженной тенью. Сгорел в попытках утолить невыносимый холод. Перед троном стоял – бессмысленно стучал бесплотными зубами, с полным осознанием того, что здесь не поможет Лета.

Для него даже не понадобилось измышлять кару. Только приковать на Полях Мук – и оставить наедине с вечным, выжигающим нутро холодом, для которого не преграда даже и смерть.

– За эти столетия многие бессмертные клялись твоими водами. Сколько нарушили клятву? Десятки?

– Оркус был девятым.

Не думаю, что Хирон проболтается мне о разговоре с Геей, чтобы округлить это число. Даже если он не боится, а у него другие соображения. В войну с титанами он все-таки не лез, не выбрал ничью из сторон, так что кто знает, что там у него на уме…

– Клятва водами Стикса, – медные монетки ложились одна за другой на блестящее серебро. Становились водами реки – медь зеленела под пальцами титаниды, и воды получались темными, заплесневелыми. – Клятва клятв, которую не может отменить даже хозяйка реки. Ты знал об этом, лавагет. Не мог не знать. Зачем же пришел?

– Я не прошу тебя ее отменять, – дзынь! – упрямый обол выкатился из рук Стикс, смешно переваливаясь, приковылял к моим пальцам. – Расскажи мне, как ее обойти.

– С чего ты взял…

– Однажды Танат отбросил свой меч.

– Дурак, – равнодушно сказала Стикс, но впервые метнула на меня короткий взгляд исподлобья.

– Ехидна начала рожать.

– Ей нужно было родить от Таната. Дурак и дура были бы хорошей парой. Зачем ты рассказываешь мне это, лавагет?

– Потому что я не верю, чтобы остальные тоже не пытались. Преодолеть предназначение. А если не пытались – то наверняка думали об этом. Может быть, один раз за все тысячелетия. Но…

Показалось – это ожила и запрыгала медь, стукаясь в танце о серебро. Нет, это засмеялась та самая. Которую боятся на Олимпе. Которую призывают в клятвах. Сначала подавилась воздухом, а потом разошлась – низким, шелестящим смехом, который мгновенно потонул в струях воды, ползущих по стенам.

В чуть приоткрывшуюся дверь замигал круглый и удивленный глаз Палланта. Тот явно не видел женушку смеющейся.

– Лавагет, а ты точно от Крона родился?! Поклясться могу – Рея погуляла с кем-то из наших. Что-то уж слишком хорошо ты понимаешь подземных, лавагет!

Глаз в двери вытаращился, подрастерял голубизну. Я пожал плечами, достраивая реку из меди. Только блестящую, огненную.

Наверное, все-таки от Крона, раз уж на морду – вылитый Повелитель Времени. А по характеру – кто меня знает.

Она встала, порывисто разметав ладонью оболы со стола. Легко, прямо сделала шаг. Погрузила руки в воды своей реки.

– Сидит ответ – и спрашивает, – пробормотала под нос. – Чем ты слушал после Титаномахии? Жребия ждал? Или после пирушки голова трещала?

Левая ладонь чуть дернулась – пальцы изогнулись полосками металла в кузнице. В тот день мне жег ладонь дар моей судьбы – шанс, возможность решать за себя. Я не прислушивался к тому, что там вещал Зевс, которого осенила новая блистательная идея. Кажется – как обычно. Что с этого часа воды этой реки становятся залогом верности клятв любого бессмертного…

– …бога ли, чудовища ли, нимфы, титана или иного народа… - в такт насмешливому шелесту вод своей реки. – Я поняла почти сразу. Мне просто показалось это неважным…

Хорошо, что Паллант убрался. Вместе со своим глазом. Он, конечно, вздыхает и пыхтит в коридоре, ковыряет там стену. Но вид истерически хохочущего Владыки ему вряд ли сейчас к месту.

Хаос, Хаос, Хаос, почему я сам не вспомнил…

Все-таки не расхохотался, наружу выпустил кривую усмешку. Ядовитую, как супы Гекаты (по словам Гермеса).

– Смертные. Ты не взыскуешь клятв со смертных.

– Ни со смертных, ни с теней, лавагет. Этого нет в моем предназначении. Клятва давалась бессмертным, Кронидом Хироном. Но если бы вдруг… случилось чудо…

Да уж, каких чудес только не бывает. Всего и дел: убить бессмертного Кронида Хирона. Не как отца – на куски. А так, как обычно: чтобы с Танатом и Гермесом. И с тенью, и с судом.

Только вот загвоздка: Кронид Хирон основательно и бесповоротно неубиваем со своего рождения. Как Зевс. Как Посейдон. Как я.

Как Судьба.

Какое чудо может убить бессмертного?!

А взорвать бессмертного на куски? Так, чтобы требуха остальных бессмертных забрызгала? Чтобы тень – не пойми куда, а скорее – и вовсе без тени?!

– Мом Правдивый Ложью…

– Мом, Правдивый Ложью пошел по этой стезе вслед за братьями. Ты говорил о Танате? Значит, они пытались все втроём…

Мом, Гипнос, Убийца. Сыновья Эребы и Нюкты, чудовища с предназначением вместо судьбы. Навечно привязанные к подземному миру, прикованные, один – к клинку, второй, к чаше, третий – к роли вечного насмешника и шута…

– Чего он хотел?

– Быть богом.

Стикс поблескивала глазами насмешливо. Искры мельтешили в ледяных черных омутах – случайные затянутые монеты.

– Ты открыл рот, лавагет. Хочешь сказать что-то?

– Я дурак, – получилось сипло, устало. – Говори ты, потому что я дурак…

– Дурак – твой железнокрылый друг, который попытался вышвырнуть свое предназначение в угол. Сколько он продержался? День? Больше? Мом-насмешник гостил у меня во дворце – меня развлекала его болтовня… и он все время повторял, что его брат – дурак. Теперь понимаю…

Воды, ползущие по стенам, охотно рисовали оболами профиль Мома. Получалось похоже: вся физиономия – в наглой рыжине, глаз сошелся в торжествующую щель: Владыка, а я тебя и тут уделал. Вот лопнул, а уделал!

– Мом-насмешник смотрел глубже брата. Он не пытался избавиться от своего предназначения. Он искал способ преобразить его. Сделать судьбой. Он настойчиво старался стать богом…

И смотрит-подначивает исподтишка: давай же, лавагет! Еще раз рот раскрой! Задай вопрос: а разве чудовище может стать богом?!

Стикс, я, конечно, дурак. Но не окончательный же!

Смертный может стать богом – доказательство шатается вокруг пиршественных столов на Олимпе, вино разливает. Как его… Гиацинт? Нет, Ганнимед. Зевс раздает своим любовникам бессмертие направо-налево.

Обычный бог может стать одним из Дюжины – вон, доказательство, Дионис… тоже с вином, даже как-то странно.

Так почему Мом, подземное чудовище, не может стараться стать богом?!

– … очень настойчиво. Он покинул подземный мир, жил наверху, с олимпийцами…

…участвовал в их пирах, смотрел им в рот, придумывал для них шуточки. А под конец лопнул – и с концами.

Может, Мом как-то не так старался. Или просто посчитал это наилучшей шуткой.

Оболы на стене теперь складывали не профиль, а фигуру. Знакомую такую, крылатую, в руках чаша. Даже сонным ароматом повеяло.

– Мому не удалось. Неизвестно почему, но ему не удалось. Пожалуй, Гипносу повезло из братьев больше всех – может, потому что он рвался к этому настойчивее всех…

Да помню я, как он рвался. Белокрылый и с этой дурацкой улыбочкой, и каждый день: «Эй! Кронид! Встречай друга!» Потому что у чудовищ не может быть друзей, и чудовища не могут быть прекрасными, улыбающимися и с десятком тысяч детей, а раз так – то посмотрите на меня! Посмотрите на меня все, я разве не вылитый олимпиец?!

Вылитый…

До того, что на поверхности кое-кто твердо убежден, что близнец смерти – это бог. Правда, послушаешь его пять минут – нет, чудовище все-таки.

– Преображения, – она взмахнула рукой пренебрежительно, – чудо… из бессмертного – в смертного… Зевс становился птицей, быком, муравьем, чтобы подобраться к любовнице. Посейдон превращался в коня. Я слышала об одном лавагете, который однажды стал Гневом Зевса. И если ты думаешь, что вы все сразу рождаетесь богами…

Посмотрела, наклонив голову – как кузнец, стоящий с занесенным молотом над заготовкой нового меча. Еще раз со всего маху садануть или хватит уже, можно в воду совать?

…Тьма обняла, закружила, услужливо толкнула в руку что-то острое, источенное соками времени.

Мрак поддержал неокрепшую детскую руку, вцепившуюся в горло первой твари. Смешок Ананки сверкнул – направил лезвие в ладони. Брызнуло – горьким, едким, багрянец с жилками прочерни…

Потом содрогнулась твердь под ногами, и закричал отец.

Смешно, он орал так, будто рожать собрался, или будто собрался поприветствовать чьё-то рождение.

Рождение не просто наследника и сына титанов, но бога.

Мы все прошли этот путь. Все выбрали источники своей мощи. И трое из нас встали на ступень, следующую за бытием богом – преобразились во Владык…

Двое из нас, поправил я себя. Третий ногу на ступеньку поставил, да так и застыл – и там и здесь.

– Мы все здесь оборотни, – тихо сказала та, которая когда-то была океанидой, сестрой Амфитриты и прочих водных, безмятежно поющих на волнах. – Когда приходит время, мы становимся… мне продолжать, лавагет?

Я покачал головой. Подбросил монету, задержавшуюся в кулаке. Обол деловито заскакал по серебряной поверхности, разбудил своим звоном братьев, те зазвенели призывно: «Пора! Пора!»

Не продолжай, Ужасная. Я выбирал однажды – кем быть. Я знаю продолжение.

Мне пора.

– Ты преподнесла мне сегодня щедрый дар, Стикс. Лучший из даров: знание. Чем я могу тебя отблагодарить?

Она поднялась вслед за мной – и воды черной реки, напитавшись серебром потолка и колонн, прочертили по ее лицу причудливые, зловещие тени.

– Лучший из даров - знание. Я хочу знать, что моей дочери ничего не грозит. Что мои сыновья, стоящие рядом с троном Зевса, не будут взяты в плен или брошены в темницу. Я хочу знать, что ты остановишь…

– Гигантов?

– Гигантов. Алкионея. Гею. Всех, кто угрожает разрушить мироздание. Поклянись мне, что совершишь чудо, лавагет.

– Ты хочешь клятву клятв?

Наверное, это будет странно: взывать к Стикс при Стикс. Что она скажет в ответ на «услышь мою клятву»? «Слышала, не глухая»?

– Нет.

Её губы казались черными – как слова, которые она выплевывала. Коротко, резко.

– Просить у тебя клятву моими водами? Чтобы спрятать тебя в себе в случае твоего поражения? От того, что ты увидишь? Шествие титанов по земле. Руины мира. Твоя жена – рабыня на ложе другого. Если ты проиграешь, Кронид, эта клятва станет для тебя облегчением, потому что твоя участь будет страшнее Стикса. Я не подарю тебе этого облегчения. Клянись иначе.

– Справедливо, – сказал я. – Даю слово лавагета. Я совершу все, что потребуется. Сделаю бессмертного смертным. Смертного – вечным. Если будет нужно, я совершу сколько угодно чудес.

Титанида кивнула и отвернулась – решила, видно, не провожать, на это и муж имеется.

Чёрные воды из стен смотрели одобрительно.

Капели во дворце стучали с нескрываемым облегчением.

Есть все же случаи, когда паскудно, что в тебя верят.

* * *

Поле боя выглядело обычно.

Что для человеческих глаз, что для смертных, что для глаз воронья, которое в изобилии кружилось над побоищем.

Побоище было глупое, нелепое, но, на вороний вкус, сытное: два слабеньких войска басилевсиков столкнулись посреди зеленых холмов – и оба едва ли не нацело лежали под серым небом: люди вперемешку с лошадьми. Вкусных мертвых, красиво раскинувшихся в небогатых доспехах (это хорошо, панцирь проклевать сложно), было больше, чем живых. Полумертвые со стонами кончались на руках товарищей, на носилках и телегах, в лужах крови на земле – и груды заманчивой падали всё увеличивались. Живые нескоро опомнятся, да и мало их совсем, да и многие подтекают кровью. Направят в селения и города гонцов с просьбами о помощи: столько мертвецов оставшимся живым не закопать, не сжечь. А пока помощь придет – и закапывать нечего будет. Глупые люди сошлись далеко от своих городов, спасибочки им за сытый вороний желудок.

Кто помоложе, давно несмышленым птенцом из гнезда грохнулся вниз, к еде, начал рвать трупы. Старый вожак медлил, неспешно взмахивал крыльями, озирал окрестности. Ночные хищники еще не вышли – хорошо. Коршуны слетятся скоро – ничего, здесь и коршунам, и лисам хватит, только вот живые пусть отойдут подальше, а то они еще есть на поле, эти живые…

Живых на поле боя было немного. Чумазый юнец бродил, кликал по имени товарища. Здоровяк в кожаном панцире метался с мечом во все стороны: врагов искал. Вот увидел на трупах пирующий молодняк – кинулся рубить, да куда ж за воронами успеешь, с мечом-то! Только ведь у людей есть луки, стрелы. Вот пропела одна – и брызнули черные перья. Лучник недавно опустил на землю тело другого лучника, теперь медленно, бессмысленно щурясь, отстреливает ворон, гад такой. Что тебе – пищи крылатым жалко?!

Да ведь он не в ворон старается попасть, этот лучник. В этих других – черных, когтистых, припадающих жадными ртами к ранам. Старый вожак навидался их на других полях сражений. Знал: нужно ждать, пока сами унесутся по воздуху, упившиеся кровью, радостно хохочущие. А то ведь попадешься под лапу – и свернут башку беззащитной птичке. Эти, черные, они из-под земли, они не церемонятся. Мечник – этот вообще быстрее молнии движется. Голову сворачивать не будет, зато может пнуть, жестокосердный – и все, потом свои же, из стаи, тебя и сожрут. Вместе с остальной падалью.

Только Мечника что-то не видно.

Старый вожак заложил над полем битвы вираж, мощно толкнулся крыльями, повертел головой. Черные, когтистые – эти есть. Если есть черные, когтистые, – Мечник должен быть, они за ним приходят. Только его не видно. Клинка не слышно.

Нехорошее поле. Сытное, а нехорошее.

Вон, под деревом вообще двое каких-то живых расселись. Чего расселись, спрашивается?! И третий к ним идет. Чего идет, когда должен по полю бродить, живых искать, собирать с мертвых доспехи и красивые цацки?

Нехорошие живые. Один рыжий, с длинными волосами, в длинных одеждах – это у людей самка. Зачем самка на поле боя?! А рядом с ней – тоже длинноволосый, но воин, потому что в измятой, как после боя, броне, прикрытой тканью со спины. Молчит. А самка говорит все время. Ай, смотреть ближе надо, что за смертные, беды бы стае не было.

– …ты не думай, умным не считаю, – донеслось до старого вожака, едва он снизился и переступил лапами по ветке над живыми. – Знаешь, где он у меня сидит? Вот, где он у меня сидит, да! Папочкин любимчик! И туда с ним, и сюда с ним, меч ему подари, в Аид проводи… а чего он Тесея освобождать взялся, спрашивается? Давались ему такие указания?! Да я вообще за ним следить не успевал, как он уже каких-то обещаний надавал, даже жениться пообещал, да я на Олимпе не знал, куда деваться потом, когда отчитывался!

Второй живой не отвечал, посматривая туда, откуда приближался третий: сутулый и без панциря, наверно, старый или больной.

Самку молчание чем-то расстраивало. Старый вожак её понимал. Нехорошее, жуткое молчание. Рука воина нехорошо лежит на рукояти меча, лезвие которого покоится на коленях.

Будет беда.

– И вообще, знаешь что? Он о тебе так… ну, отзывался. Уважительно. Говорит, такой сильный противник, такой силь…

Меч. Старый вожак узнал его в последний момент: палец воина – не живого! того! подземного! – неспешно прогулялся по лезвию, и птичье сердце остановилось.

Когда я подошел, с дуба-раскоряки, укрывшего этих двоих в тени, неспешно плюхнулась черная воронья тушка. Круглый птичий глаз смотрел удивленно и укоризненно.

Все-таки дохлая ворона выглядела счастливее, чем Гермес. Психопомп явно считал, что заставлять его ждать в компании Таната (а всем известно, что Железнокрылый после своего проигрыша Гераклу совсем не в себе!) – по меньшей мере, не по-родственному.

– Ты б еще в Афродиту преобразился. Уместнее вышло бы.

Судя по изгибу губ Таната – от него Гермес услышал то же самое вместо приветствия. Племянник вяло отмахнулся. Рыжины его волос, уложенных в сложную прическу, хватило бы на двадцать пожаров.

– Я пифия. Или шлюха. Или вообще нимфа. А может, вакханка.

То-то одежды на личине Гермеса – какая-то шкура, то ли обрывки хитона. А прическа – как у жрицы любви. И глаза косые, как у пифии в час прозрения.

Пришла из лесов, сидит, на битву любуется, с двумя воинами беседы ведет. Гелиос из колесницы вывалится, если такое увидит.

– И вообще, Владыка, нельзя было во дворце?! Мне-то казалось, твой мир…

– В моем мире кто-то узнал, что я отлучился из дворца. И донёс Аполлону.

Танат чуть повернул голову в мою сторону, но не спросил ничего. Он пристально наблюдал за работой Кер, с визгом носившихся над полем и выдиравших души из тел. Когда я вопросительно кивнул на его клинок, Убийца пожал плечами.

– Основное я закончил, - сказал отрывисто и глухо. – Эти доделают.

– А не разболтают, что ты в компании прохлаждался?

В моем присутствии племяннику явно полегчало.

– Нет. Когда они на поле боя – не видят ничего, кроме крови.

Я отшвырнул носком сандалии дохлую ворону и сел между ними. Дуб воздвигся на середине плавного склона, и вид на битву из-под него открывался отменный: вонзенные в землю копья – чьи-то промахи, и торчащие из глазниц стрелы – чьи-то удачи…

– Что вам известно о Хироне?

Гермес затрещал с готовностью, жестикулируя и поводя плечами – воздух сразу наполнился густым розовым ароматом.

Основное я знал – не было нужды и слушать, но я все-таки слушал. Кронид. Не участвовал в Титаномахии ни на одной из сторон. Сторонится Олимпа. Прославлен за мудрость. Учитель героев, в которых не чает души. Ранен Гераклом…

– Подробнее, – сказал я, отводя взгляд от воронья, панически кружащегося над трупами.

– Нечаянно вышло. В горячке, можно сказать. Братец только-только как следует выпил, а тут кентавры понабежали, грозиться начали. Мол, ты пьешь наше вино, да мы тебя… Ну, он разозлился, – он же в папочку нравом у нас… – Гермес с опаской покосился на Таната. – Сперва головнями в них покидал, потом за лук взялся. Они было бежать, так и он за ними. Думали, что Хирон его остановит, понеслись укрываться к Хирону – ну, а Геракл в запарке не различил, видно: кентавр и кентавр… пальнул, глядит – учитель.

Танат издал свистящий звук. Сдается мне, было там что-то про героев-идиотов.

Или про идиотов-учителей.

– А дальше, Владыка… дальше самое странное. Лернейский яд убийственен для смертных. Для бессмертных, как выяснилось, – это вечное мучение. Хирон не может излечить себя ничем, и ученички ему не могут помочь. Пеан, наш лекарь, конечно, мог бы… так кентавр же в стороне от Олимпа, вот и не обращается. Правильно делает. Зевс не забыл отказа Хирона сражаться в наших рядах в Титаномахии. Кентавр будет мучиться долго… даже если и попросит.

Теперь я посмотрел на Таната, который задумчиво водил пальцем по лезвию клинка.

– Он звал, – отозвался Убийца тихо. – Один раз, когда мучения стали слишком сильными. Хотел заглушить боль глотком из Леты.

– А ты, конечно, отказал, – бодро кивнул Гермес и почесал бородавку на щеке. Бородавка возникла только что, на идеальной коже. – Где это видано – бессмертных под меч пускать. Ах, он еще и в подземное царство собирался?! Ну, это уже совсем…

Да уж, племянничек, совсем. Эта истина достает головой до неба. В олимпийские ворота ее не пропихнешь: на ней держится разница между нами и смертными.

Бессмертный не может умереть.

Вот только мне до рези, до боли в плечах нужно, чтобы он умер.

– Хирон принял отказ?

На черное лезвие клинка Таната налипли разноцветные волоски. Убийца не торопясь счищал их тряпицей, и железо чуть слышно благодарно пело что-то о новых смертях.

– «Берись за свой меч, подземный ублюдок! – процитировал бог смерти. – Трус! Мертвожор! Падальщик!»

Гермес тихо присвистнул, пробормотал: «А его ещё мудрым называют…»

– Это и было мудрым. Он пытался вынудить тебя на удар.

Тряпица замедлила ход по клинку.

– Под конец вспомнил даже ту историю с Сизифом. И с женой Адмета. Напоминал, что Алкид, - словно в издевательство – смертное, а не геройское имя, – его ученик.

Гермес немного подумал и сместил седалище на локоть подальше от Таната. Так было спокойнее.

Кто-то из недобитых воинов, бродивших среди трупов, заметил троих под деревом, побежал в сторону дуба, отчаянно и бессмысленно разевая рот. Что он там кричал? Что мы, мрази, прохлаждаемся, когда такое? Что сидим рядом с какой-то рыжей? И да кто мы вообще такие, чтобы просто смотреть?

Не добежал, схватил ледяное молчание, споткнулся о вылезший из земли корень…

Черные крылья взметнулись, почти коснувшись лица. Лезвие клинка едва заметно мелькнуло над головой лежащего воина, а в следующий миг Танат сидел уже на прежнем месте и протирал меч заново.

Гермес перестал дышать и шевелиться. Воронье в небе орало надсадно, будто призывало потерянного басилевса.

Наверное, Хирон и правда страдал неимоверно, раз хотел, чтобы ему достался вот такой удар. Настолько, что не стал себя спрашивать: а что будет, если Убийца резанет того, кому предписано бессмертие? Чья нить – пусть напитанная черным ядом – но еще вьется и не может быть перерезанной?

– Что сделал ты?

Черные крылья неторопливо укладывались за спиной подземного посланца. Бесшумно, не тревожа исполненное смыслов молчание.

«Мой удар не подарил бы ему облегчения. Не дал бы смерти. Если ты спрашиваешь, невидимка, ты сам это знаешь».

Еще и как знаю… повел плечом, на котором с давних пор осталась метка – след первой, а может, второй, тренировки.

Для бессмертных меч Таната – всего лишь меч. Раны от него не заживают – но и только.

– Я ушел, не дав ему ответа.

Оставил, значит, кентавра мучиться болью и неизвестностью. И сознанием собственной дурости оттого, что он забыл про изощренную мстительность подземных.

– Хорошо, – сказал я. – Теперь он думает, что ты на него зол.

Гермес звучно поперхнулся воздухом. Спавшие доселе крылышки на таллариях пробудились и чуть не утянули вестника в небо.

Пока племянник справлялся с норовистыми сандалиями, пока одергивал и без того ничего не скрывающую одежину на пышных формах, я опять обратился к Убийце.

– Ты не договорил. Если он настолько хотел умереть…

– Не хотел.

Угол рта Убийцы покривился, когда Железнокрылый покосился на Гермеса. Вдвоем было бы быстрее: молча, глаза в глаза. Но уж если приходится заговоры втроем строить – изволь объяснять словами, по-глупому.

– На самом деле он не хотел умирать. Лгал. Ты можешь спросить Ату, невидимка, если захочешь: они почти всегда лгут, когда просят прекратить их мучения. Потом видят над собой клинок и вцепляются в жизнь зубами и ногтями, умоляют подарить последние секунды. Даже когда они зовут меня, они хотят исцеления, а не смерти. Этот кентавр вцепился бы в свое бессмертие, несмотря на все мучения. Если ты хочешь свести его в Аид тенью – мой клинок не поможет.

Танат закончил со своим мечом. Теперь прислонился спиной и затылком к дереву и прикрыл глаза – только под веками осталась едва заметная полоска, готовая выблеснуть жутким, ледяным лезвием.

Зато Гермес выпрямился, как копье проглотил.

– Владыка – ты хочешь… Хирона…?! – вытащил кадуцей из воздуха – и уже тихо, опасливо: – Это Стикс, да?

– Да, – сказал я. – Способ обойти клятву.

Спасибо, Убийца, ты как всегда ценен. Каждое слово – олимпийским золотом бы измерить. Твой клинок бесполезен, это я знал, но ты подтвердил, почему он бесполезен.

Хирон слишком мало хочет умереть.

Значит, моя задача – сделать так, чтобы он очень-очень этого захотел.

Пожалуй, тут мне пригодится племянник. Не этот, который в виде рыжей пифии-шлюхи-нимфы-вакханки расселся рядом на холме. Другой, Лучник и любимец муз. Племянник, который так обожал своего любовника, что вымолил для него возможность поменяться с кем угодно местами на смертном одре…

Говоришь, Гермес, этот кентавр в своих учениках души не чает?

– Кого он обучал?

– Ясона, – стал отгибать пальцы Гермес, – потом еще Орфея-кифареда, Диоскуров, то есть, Кастора и Полидевка, Актеона он охоте учил – это которого Артемидка в оленя перекинула… Пелия… Геракла – ну, куда ж без этого! – пугливый взгляд в сторону Таната. – А, еще Асклепия, это сын Мусагета, сейчас в Дельфах живет. Я же тебе уже говорил о нем?! Этого лекарскому искусству обучал.

Теперь выпрямился Танат. Из-под век блеснула полоска заостренной стали.

– Знаешь его, Убийца?

– Было… - процедил Танат неохотно. – Несколько раз клинок был уже занесен, но приходилось возвращать его на пояс. Сынок блондинчика – славный лекарь. Умеет целить.

То есть, Танату полагается сердиться и на него тоже, потому что Асклепий отнимает у него жертвы?

Ананка, ты все-таки делаешь мне подарки. Подкидываешь редко, но вовремя: я-то уж думал, за Геракла браться придется.

Если бы ты не восполняла малые подарки большими неприятностями…

– Расскажи мне об этом Асклепии, – попросил я, поворачиваясь лицом к Гермесу.

Голос Убийцы стрелою перелетел через плечо.

– Хочешь сыграть с ним во что-то?

– Нет, – ответил я, не оборачиваясь. – Игры закончились. Ата нынче на земле, Осса-молва таскается с ней среди людей. Да и я больше не играю.

– Что же ты собираешься делать?

– Переписывать судьбы.

Над карканьем воронья, стонами раненых, гудением мух, шепотом ветра, над всеми звуками мира звенел полный гул – звук перерезанной нити, которой совсем недавно коснулись истертые адамантовые ножницы, знающие толк в чужих судьбах.

* * *

«Сладко быть богом!» – возглашают аэды.

«Трудно быть богом», – ворчит Зевс, замученный делами насущными.

«Скучно быть богом», – хмыкает Ата, пошатавшаяся в последнее время между смертными.

У смертных там внизу перемены каждый день. Был дворец, стали – руины, деревенька – город, пашня – пепелища.

У богов одно и то же. Аид темен, глубины Посейдона таинственно-спокойны (пока хозяин не выпьет и не пойдет буянить с трезубцем). Олимп светел – вечно светел.

Кроме одного дома, который вечно сер.

На колышке у двери болтается не сандалия – наруч из меди. Страшный, измятый, в буроватых потеках… как попал сюда – непонятно. Гремит о колышек на ветру.

Хлипкая дверь под порывами ветра распахивается ртом изголодавшегося бродяги: «Ам! Ам!» Осмелишься скользнуть между выщербленных серых десен?

Осмелюсь. Сырая пыльная темнота внутри после тартарской пасти кажется смешной. Комната все та же: узкая, с необметенными стенами, пауки по углам прижились, разбросали свои ткани: выбирай лучшую ткачиху!

Лучшая – Афина. На Олимпе, да и вообще. Только паучье племя по углам не соглашается: ткет серебром какую-то крамолу… что у них там? Промахос с нелепо задранными ногами летит с колесницы? Зевс светит задницей из-под богатого хитона? Небось, детки Арахны-ткачихи[1] по углам расселись – вот и гадят втихомолку своим искусством.

Очаг исходил последними языками пламени. Откашливал черный дым, плевался клубками искр – умирающий старец на ложе. Я шагнул в угол, где была сложена растопка, взял хорошую охапку хвороста – и огонь вскинулся, раздул оранжевую грудь, прогудел благодарность. На миг, на два даже знакомые искры в языках пламени померещились (или веснушки все-таки?): «Радуйся, брат!»

Я придавил хворост двумя увесистыми яблоневыми поленьями. Не надо лгать Владыке, огонь. На Олимпе больше не осталось домов. Настоящих очагов не осталось тоже. Она не придет сюда, так же, как не спустится ко мне.

– Радуйтесь, сестры, – сказал я буднично, толкая вторую дверь. Прозвучало двусмысленно – ничего, Владыкам положено. Зато Мойры все как одна оторвались от работы и уставились.

Клото – хмуро, Лахезис – с радостным удивлением, Атропос – подозрительно.

Ножницы у нее в руках лязгнули, перехватили пополам темно-зеленую нить – и чья-то смерть поприветствовала меня раньше всех в комнате

– Могу поспорить, что Лахезис заговорит первой.

– Проиграл, любимчик, – тут же хмыкнула Клото. Она еще раздалась в плечах с нашей предыдущей встречи. Брови сурьмой подводить начала, а гиматий – новехонький, охристый, с эмалевой стрекозой броши. Никак, у сестер выиграла. – Проигрыш будешь отдавать?

– Какой проигрыш? Я же ничего не ставил. Сказал только, что могу поспорить.

Лахезис со своего места бухнула густым хохотом. Клото поднялась от веретена, на котором под ее пальцами неспешно рождались новые нити. Подошла, с интересом рассматривая, как я вожусь с завязками наплечной сумки.

– Плащ-то у тебя сегодня не багряный, любимчик. И хитон тогда подороже был… а то еще и с сумкой явился. Что принес-то – кубки кованные драгоценные? Шкатулки? Браслеты золотые?

– Вот, – я достал из сумки гребень, повертел в пальцах, - жена сказала – хороший, черепаховый. Волосы не дерет. Я ж говорил, достану тебе гребень.

Клото приняла подарок с неизменным хмыканьем, подозрительно осмотрела изящную резьбу, зубцы пальцем попробовала, ковырнула украшение-жемчужину.

– Говорил – пришлешь. А, любимчик?

– Самому надежнее. Еще потеряют или перепутают.

Клото заухмылялась, зато Лахезис со своего места перехватила очередь у сестры – расхмыкалась. Могуче расхмыкалась, аж свиток, в который судьбы вносить полагается, свернулся.

Почесала густейшую бровь – на такую никакой сурьмы не хватит.

– Тоже… гребешок припер, полезное дело! Ты б лучше гранаты с собой прихватил: давно нормальных фруктов не ели. Деметра если вырастит что – так оно золотом светится, а нам бы…

Я подошел к ее столу. Молча выложил из сумки пять гранатов. Лахезис замерла, в удивлении раздув полные, нарумяненные щеки. Подалась вперед – и свиток судеб, небрежно оставленный своей хозяйкой, тут же развернулся и свесился со стола.

Рядом с гранатами я положил пару яблок. Лахезис недоверчиво потыкала их пальцем.

– Откуда знаешь, что яблоки люблю? А?

– Было, у кого спрашивать.

Ананку пришлось перебивать – посреди развесистого монолога о том, какой я все-таки дурак. Монолог о вкусах дочек у нее получился, впрочем, еще длиннее: «… и не забудь румяна, невидимка, Лахезис еще девочкой румяниться любила, все время у Клото таскала…»

Румяна в костяной коробочке легли рядом с фруктами. Лахезис глянула на них мельком – и опять уставилась на яблоки.

Будто в садах Деметры вокруг олимпийских дворцов таких не хватает.

– Любимчик, а любимчик? А когда ты яблоками обзавестись успел? У тебя же там только гранаты растут?

– Гранаты, ивы, асфодели, – пожимая плечами, согласился я. – Это не из моих садов. На базаре в Афинах прихватил. Гранаты тоже оттуда. Ешь, не опасайся.

Расплатился я оболами Харона, не посчитав нужным брать с собой что-нибудь из подземных богатств. С лодочника не убудет: он таких оболов себе каждый день сотнями с теней околачивает.

Когда я повернулся к Атропос, та по-старушечьи раскачивалась на своем месте и тихонько смеялась. Скрипучий тихий смех, а глаза – тревожнее затухающего пламени… ядовитых ли даров ждешь от меня, мойра?

Рукавицы из нежно выделанной овчины легко легли на колени к пряхе. За ними – брусок, ножницы точить. Хороший, у Таната одолжил, Убийца отдал охотно, буркнув при этом: «Может, меньше агоний будет». Последним достал флакон с мазью от Гекаты – флакон вонял болотными травами, даже когда был закрыт, и заворачивать его пришлось поплотнее.

– Это что? – наклонила голову Атропос.

– Для рук. Пальцы от нитей болеть не будут. От ожогов при стряпне тоже помогает. И от порезов.

Она засмеялась ровно, скрипуче. Смеялась долго – без искры веселья, глядя на меня тревожными глазами. Умолкла, когда я положил ей на колени и сумку.

– А это?

– А это в довесок. Что угодно запихнуть можно. Персей в ней голову Медузы таскал, но для яблок, например, подходит тоже.

Лахезис, не смущаясь тем, что яблочки побывали в пропитанной ядом сумке, потерла фрукт о гиматий на животе и запустила в него зубы – только хрупнуло.

– Смотрите-ка – вырос… -– Атропос говорила под нос, перемежая слова мелкими смешочками. – Что, сестры, на что мы там спорили? А, когда вернется – на это спорили, а про такое даже спорить позабыли, все три думали, что ты нам алмазов понатащишь, игрушек, сокровищ каких.

– Зевс нам как-то три булавы прислал, – припомнила Клото. Гребень она оставила в волосах, подошла к сестриному месту и утащила самый красный гранат. – Хорошие такие, Гефестовой ковки. В дар, значит. Ну, мы с сестрами поспорили: он сам до такого додумался или ему кто умный подсказал? Булавы! Пряхам! В дар!

– Пожалуй, что и сам.

Лахезис недовольно крякнула, сильно приглушив звук яблоком.

– Не считается! – заметила, утирая сок с подбородка, – Мало ли что любимчик сказал, точно-то мы не знаем, значит, я не проиграла! Может, это вообще сам любимчик братца надоумил – с тебя станется!

– Сталось бы, – подтвердила Атропос, тихо поглаживая пальцами рукавицы. – Сталось… с него сталось бы и самому притащить нам булаву в дар. Раньше ты бы приволок нам драгоценных сосудов, благовоний, кинжалов. Или колесницу. А потом стоял бы и хлопал глазами.

– Ага, – подтвердил я, - раньше.

Где у них это самое кресло завалялось, на котором пришлось в прошлый раз сидеть? Не торчать же стоя посреди чертога, в котором вершатся судьбы – под хрустальным, растресканным от времени потолком, сквозь который тянутся бесконечные лучи, падают в чашу, оттуда нежной пряжей скользят на веретено Клото, готовятся свиваться под грубыми красными пальцами в новые судьбы…

– Ну, раз пришел – радуйся, Двуликий. На нитку свою посмотреть хочешь?

Жест, который она сделала, был почти радушным. Туда, в угол, к началу времен, где среди других бессмертных нитей – правильных, однородных – живет одна, не такая, как все…

– Незачем. Видел не так давно.

Азартное «спорим, сестры!» – не успело слететь у Клото с губ. С досады она разломила гранат в пальцах и вгрызлась в него как в простое яблоко – алый сок потек по подбородку.

– Ты, сестра, поосторожнее с любимчиком, – бухнув смехом, напомнила Лахезис. – С таким в споры поиграешь – нагишом по Олимпу пустит. Помните, спорили с вами: что выберет: черную? Красную? Владыкой будет? Собой? Что? Вон, Атропка только не спорила, – она подошла ко мне, по пути выкинув огрызок в угол. Поведала, дыхнув яблочным духом: – Я, значит, на красную ставила, а Клото – она на черную. А Атропка ни в какую спорить не хотела. Потому что, говорит, видела я его. Потому что, говорит, страшно подумать, что этот может выбрать! И ведь права же оказалась, да? Атропка, цыц, не мешай, еще спросить его хочу, мы ж тут спорили… любимчик, скажи правду: в прошлый раз ты зачем к нам приходил? А? По материнским делам ведь?

Клото оторвалась от граната, вытянула шею, вытирая губы. Выглядела так, будто только-только смертной кровушки напилась: всем стигийским на зависть.

– На нитку посмотреть? Или за тайнами? – подсказала.

Атропос не спросила ничего: следила волчьим золотом глаз исподлобья, коряво улыбаясь. Смотрела, как я ёжусь от мнимой неловкости – будто знала с самого начала или недавно догадалась.

– Да как вам сказать… брат у меня решил за женой приударить. Вот мне и понадобилось знать: где и когда…

Клото замотала головой, раскашлявшись – изо рта полетели гранатовые зернышки. Лахезис, заливаясь дурным смехом, принялась лупить сестру кулаком по спине. Атропос поджала губы, качнула головой то ли с неодобрением, то ли… «Ну да, чего от вора ждать».

Сомкнулись щербатые ножницы, прервав еще одну жизнь.

Волчий взгляд оказался притушенным веками, но в глубине зрачков тлело прежнее – замеченное мной в первый раз.

Отвращение. Так смотрят на горбатых, или распухших от водянки, или побирушку в язвах, затесавшегося на царский пир. Наверное, с последнего раза отвращения у нее в глазах прибавилось – вот наружу и просится.

– И кто из двоих с нами говорит сейчас? Ты? Он?

Я не вижу своей нити за остальными – звенящими олимпийской славой, светящимися от бессмертия. И вижу ее. Теперь я вижу ее даже с закрытыми глазами. Черная часть слилась с алой, алая обвилась вокруг черной – не разделить…

– Оба.

Нашарил-таки взглядом то самое сучковатое кресло: совсем скрылось под волнами узловатого полотна. Кое-как выволок на свет, установил так, чтобы видеть всех трех сестер. Сел.

– Помню, какое лицо у Атропки было, – похвастала Лахезис. Она приканчивала второе яблоко, бережно отплевывая косточки в кулак. – Я первой увидела. Ору: э, нитка двойная стала! Смотрим – правда двойная. А у Атропки лицо… как ты это сделал-то, любимчик?

– Все равно ж сорвешься, – лениво бросила Клото по пути к своему веретену: там ждали рождения новые судьбы. – Хочешь, поспорим – куда?

– Лучше поспорьте, зачем я пришел сегодня.

Они перехмыкнулись мелодично – тремя настроенными друг на друга кифарами, хрипловатыми поутру.

– Чего спорить-то? Из-за Хироновой нитки пожаловал. К себе в царство кентавра заполучить хочешь? Клятву Стиксом обойти? Брось, любимчик, не выйдет. Хирон – бессмертный. Кронид. Не обрежется его нить. Даже если мы все втроем на ножницы наляжем – да еще и тебя попросим подсобить.

– У Хирона осталась только половина бессмертия. Его ученичок…

– Геракл, ага. Стрелу ему в ногу всадил.

– Ой, убивался потом, – лениво заметила Клото. – Да я, кричит, к отцу обращусь, Аполлона попрошу, Пэона попрошу, всех лекарей олимпийских просить буду…

И ведь просил же, наверное. Только Аполлон очень хорошо умеет притворяться глухим, когда дело касается Геракла. Зажмурится, вспомнит свою схватку с братом – схватку, в которой так и не определился победитель – и немедленно глохнет.

А Зевс недолюбливает сводного брата. Тут бы от родных отбиться – а сводный, да еще кентавр…

– Кентавр умирает. Лернейский яд могли бы изгнать лишь на Олимпе – но он не стал взывать к олимпийцам. Слишком независим…

– Не в коня, видно, корм, – смешливо прилетело от стола Лахезис. Мойры теперь расселись по местам и увлеклись прямыми обязанностями. Даже спорить не пытались.

Упоминать о спорах – тоже.

Атропос перетряхивает пестрое полотно чужих судеб, в воздух взлетают искрящиеся пылинки, отплясывают вакханками на дионисовом пиру, кружат, подхваченные солнечными лучами, над бесконечной паутиной нитей…

– Ага. Кентавр умирает, любимчик. Только вот не умрет. Бессмертные много чего плохо умеют: любить, дружить, семьи заводить… а хуже всего – так помирать. Это у них и совсем не получается почему-то, а, сестры?

Я поднялся. Подошел к серой стене – посмотреть на произведение очередного паука, решившего превзойти мойр в пряшестве. Тихо, не оборачиваясь, спросил:

– Правда?

И пораженное молчание обрушилось позади волной во внезапном шторме. Не скрипело древнее веретено. Ножницы умолкли птицей перед бурей.

Свиток судеб перестал шуршать.

– Психея, супруга Эрота…

– Была смертной, – отрезала Клото. – Смертной была до восхождения на Олимп, слышишь?! А потом – не умерла. Среди людей растворилась, внутрь к ним влезла, к каждому, как твоя сестра, любимчик. Атропка не резала ей нить: просто лопнула нитка, рассыпалась пылью, вот и все…

– Да. Потому что она этого хотела. А Гестия хотела уйти в людские очаги. Мы все здесь оборотни. Когда приходит черед – мы становимся тем, кем хотим: богами, чудовищами, Владыками… Скажите, что будет с бессмертным, если он захочет умереть?

Обернулся наконец – чтобы поймать в глазах Атропос больше того, что надеялся: не просто тревогу, а страх.

Белый страх, смешанный с благоговением.

– Э, спорим, - подала голос от стола Лахезис, – не захочет твой кентавр помирать.

– Хирон долго жил со смертными. Учил героев. Смертные странные, разве нет? Чего только не придумают: друг за друга иногда умирают…

Кто там прошептал имя Адмета – Клото или Лахезис? Неотвратимая пока молчит, зарывшись пальцами в чужие судьбы. Не стискивай пальцы слишком сильно, Атропос, а то еще нити повредишь.

Интересно – а чем это вас уговаривал Аполлон, когда молил даровать жизнь его любимчику в обмен на жизнь другого смертного? Даров натащил? Кинжалов, булав, шкатулок – чтобы вам было, на что спорить в дальнейшем? Спел? Или просто обронил, улыбаясь открытой белозубой улыбкой: «Смертным больше, смертным меньше… какая разница?»

Простой обмен: жизнь за жизнь. Нет, я к вам сейчас не по поводу того, что могло бы случиться: в конце концов, ваша мать оказалась дальновиднее вас, а я успел вовремя и не дал Танату воспользоваться мечом, и голова любимого сына Зевса все еще на плечах… Я здесь из-за простой истины, о которой забыли вы и забыл Аполлон: в двери, которые открыли один раз, можно пройти дважды.

– Любимчик, мы ж говорили, ты дурак, – устало заметила Клото. – У кого ты там учился в молодости – у Лиссы-безумия? Хирон – Кронид. Вашей породы. Не станет он меняться участью с каким-нибудь смертным. Даже если бы мы и позволили…

– А с чего ты решил, что мы позволим? – вклинилась Лахезис. – Просить будешь, а, любимчик? Дары обещать? Услуги?

И кокетливо дернула плечиком, в два раза помощнее моего.

– Просить буду не я. Просить будет Олимп. Сперва безутешный Аполлон. Потом рыдающие толпы смертных. Латона. Может, Артемида еще. Вам принесут множество даров. Гекатомбы жертв. Чтобы вы только позволили ему жить…

– Асклепию, сыну Аполлона, – прошептала Атропос, приподнимая на ладони нить. Славную нить героя и аргонавта, отца трех сыновей, известного на всю Элладу лекаря и любимца богов…

Ученика и друга Хирона, который пытался – и не смог спасти кентавра от страшной раны. И сейчас к нему еще заглядывает – старается облегчить боль, насколько может. Как там Гермес говорил? Кентавр никого больше и видеть-то не хочет, кроме любимого воспитанника.

– Не у Лиссы, – сказал я, начиная прогуливаться вдоль серой стены. Главное – не задеть здешние нити, услужливо лезущие под ноги.

– Что?

– Я учился не у Лиссы. У Аты-обмана.

Тишина в старой комнате стояла – хоть ложкой черпай и ешь. В тишине рыбками в похлебке трепетали и плавали нити.

Три сестрицы-пряхи молча смотрели на одного оборотня.

– Вот, скотина, – вздохнула потом Клото. – Сестры, а мы на его мстительность спорили? Нашел-таки способ и Мусагета за ту историю со своим посланцем подкусить. Вот, гребень новый ставлю – отравит он этого героя!

– Любимчик? Отравит?! Да он скорее войну какую-нибудь учудит, а на войне этого Асклепия – ап! – и Танату под ножик! Мол, и вышло-то случайно, на войне бывает всякое… Румяна против твоего гребня! Атропка, принимаешь?

Атропос что-то не торопится влезать в спор. Неспешно растирает старые, скрюченные пальцы желтоватой мазью Гекаты – в комнате сразу начинает пахнуть болотом. Полураскрытые стертые адамантовые ножницы пристроила в подоле – лежат себе и выглядят очень невинно.

Нипочем не скажешь, что скоро они перережут нить сына Аполлона, славного лекаря Асклепия.

– Нет. Мусагет слишком любит своего сыночка. Слишком следит за ним. Он будет оберегать его на войне. И каким ядом ты убьешь того, кто сам пользует смертных от отравы? Меч, стрела, даже нож в спину – это все не подходит: кроме всего прочего, это слишком быстро. Ему нужна такая смерть, о которой бы услышал Хирон. Не только Хирон – вся Эллада! Смерть, о которой споют сотни голосов, и по которой возрыдают сотни тысяч голосов, смерть, которая заставит Кронида Хирона расстаться со своим бессмертием…

Надо же, как гладко ты заговорила, Неизбежность. И дробные смешочки позабыла вставлять, и выражения на лице не прочтешь, но мне же это не нужно, я с детства по глазам читаю, может, поэтому ты не смотришь мне сейчас в глаза?!

– Как он умрет, любимчик?

–Его убьет гнев Зевса.

В углу гневно тренькнула, отзываясь, густо-зеленая божественная нить. Голос Деметры потревожил память: «О, многие помнят, что это такое – неотступный и незримый гнев Зевса…».

– А? Молния? – переспросила Лахезис, нарочито отогнув посильнее ладонью ухо.

– Можно и так сказать.

В последнее время Зевс полюбил все вопросы решать при помощи небесных стрел – так почему бы и нет? Это будет показательно. И Аполлон не посмеет вмешаться, не посмеет опередить стрелы своего отца, чтобы предупредить любимого сына…

Оплакать, впрочем, наверное, успеет – заодно с Элладой.

Да, пожалуй, молния. Когда подземный брат возопит о том, как его обижает смертный сын Аполлона – Зевс усмехнется слабости брата, потом нахмурится, провозгласит о том, что нарушены его законы – и…

– И за что же это Громовержцу гневаться на лекаря?

Я не ответил. Вспоминал ясный полдень лет триста назад, засаду поперек великаньей тропы. На нас тогда налетели тучи мошкары: тропа оказалась поблизости от болота – и один из лапифов не выдержал жары и укусов: спятил, выхватил меч и с ревом закружился на месте, рубя, кромсая, протыкая влажный воздух.

Может, и я лезу в мечевой бой с мошкарой? Убить можно сотней разных способов – и прямо, и исподтишка, и даже громко…

Вот только игра должна быть правдоподобной. Такой – чтобы концов не нашли.

А у мойр искать не станут.

– Подземный.

Так они пока еще меня не называли.

– Зачем ты явился к нам сегодня, подземный? Чего тебе нужно? Смертей?

– Жизней, – сказал я. – Мне нужны сохраненные жизни. Неперерезанные нити тех, кому выпадет жребий умирать.

– Кого?

– Имен я не знаю. Жители Дельф. Может, тысяча. Может, больше.

Сколько Убийце придется мнимо мыкаться без добычи, пока не придет время подавать жалобу? Месяца хватит, наверное.

Сколько людей за месяц умирает в крупном городе? И окрестности, не забыть окрестности, откуда наверняка понесут к великому лекарю только что скончавшихся…

Клото вон уже поняла – и завязала в узлы светлые, солнечные нити: ох, и туго придется каким-то младенцам! Атропос – поручиться можно, что поняла, как только я заговорил. Вот щелкнули ее ножницы. Один раз. Второй. Будто издевательством: какие тебе жизни, а, невидимка?

А Лахезис еще удивляется, кулаком щеку подперла.

– А вестник твой как же? Без жертвенной кровушки? Ему тоже прикажешь им волосы не резать? Чтобы в Дельфах совсем никто не умирал?!

– Танат будет резать пряди по-прежнему. Мне нужно, чтобы они умирали. Чем больше, тем лучше.

– Так нити же…

– Цыц… дура густобровая! – раздраженно выплюнула Клото. – Он хочет заставить Асклепия воскрешать смертных. Только если Атропка им нити поперережет – никакого воскрешения не выйдет. Тени-то в тела вернутся, а жребии? А смысл? Ходячими трупами станут. Помнишь, что было, когда Сизиф Жестокосердного пленил? Этого лекаря за такое камнями забьют…

А если нити не будут перерезаны – смерть не имеет полного права. Даже Гермес не услышит зов новой явившейся тени, не явится ее провожать, потому что нельзя проводить в мои подземелья того, чей жребий еще не дописан. Да, они будут мертвы – все, чего касается меч Убийцы, умирает вполне надежно.

Но их можно будет вернуть, и они опять оживут на радость близким, молившим великого лекаря…

– Дурень, – а вот эти интонации помню. Лахезис – она такая: щербинка в зубах, щеки в оспинах, широкая усмешка за уши сейчас залезет. – Не можем мы такого сделать: им уже сроки подойдут всем, строчки в свитке к концу протянутся… а ты им жизнь даровать хочешь! По просьбе Громовержца – и то бы не сделали, а ты…

– Я не прошу даровать им жизнь. Я прошу отсрочки.

Глухо брякнул древний стертый адамантий о камень. Роняла ли раньше Неотвратимая свои ножницы – смерть для нитей судьбы?

– Отсрочки? – треснувшей под ногою веткой проскрипела Атропос.

– Отсрочки на месяц. Потом Зевс разгневается на врачевателя, который посмел воскрешать. Накажет его.

И отдаст богу смерти должное – брат ведь справедлив.

И те, кого коснулась благодать воскрешения, кто испытал умирание, а потом поднялся с ложа живым, - они все разом…

В горле лежала раскаленная солнцем пустыня – царапала небо песчаными дюнами.

В вечной раздвоенности нити есть свои минусы. Владыка бы и не поморщился – всего-то смертные. Владыка бы снес к Тартару все Дельфы заодно с Дельфийским оракулом и горой Парнас. А потом пошел, глотнул бы нектара – и к любовнице под бочок. Ему бы и взгляды Мойр – как оливковые косточки. Разгрыз да сплюнул.

Что с того, что на тебя смотрят, как мать – на Эмпусу, влезшую через порог и тянущую руки к колыбельке?!

Атропос тихо хихикнула. Мелко, дробно, по-прежнему. Спрятала тревожное, волчье золото взгляда, затрясла седыми пасмами, раздрожалась плечами. За ней загоготала Клото, а потом и Лахезис поддержала – аж хрустальный потолок сотрясся.

Мойра лежала животом поперек своего стола, прямо на свитке, стучала по свитку кулаком, а сквозь смех с трудом выдавливалось: «Не... до… о-це-ни-ли!!»

Долго смеялись, отошли нескоро. Атропос еще все прыскала, пока нити резала. У десятка смертных наверняка была веселая смерть.

– Ну… подрос, – выговорила наконец, и слова попрыгали – мелкие, со смешочками, как прежде. Руки, натертые варевом Гекаты, бодро засновали в путанице разноцветных нитей. – Ума набрался, гляди-ка.

– Наглости… – хмуро прилетело от Клото.

– Наглости – как не треснет, – согласилась Атропос. – А ведь, наверное, ты понимаешь, насколько многого просишь. Месяц… целый город… только надрезать – и оставить… Взамен-то что, а, невидимка? Или так – за красивые глазки? Или потому что ты Кронид? Владыка? За богатства твои? Или, может, шлем отдашь? Так за это мы тебе такое не дадим, не думай…

Я отошел – устал ходить вдоль серой стены. Солнечные лучи обегали мою тень, причудливо извивались, скорее стремились в чашу, а оттуда – пролиться золотом на веретено…

Стоять посреди этой комнаты под взглядами троих сестер оказалось неожиданно легко.

– Вы дадите мне все, что нужно, а если будет надо – и втрое больше. Потому что я – любимчик. Урод с раздвоенной нитью, свиток которого переписали в самом начале. И поэтому я могу переписывать другой свиток. Ее свиток.

Даже то неизбежное, что прописала там мать-Гея своей плодоносной силой и тьмою Тартара.

– Ты любишь спорить, Атропос? Я могу поспорить со всеми вами троими. Поставьте этот месяц отсрочки для умирающих жителей Дельф. А я поставлю, что вы захотите. Свой мир. Бессмертие. Свою нить – что выберете? Мы будем спорить на то, что случится, когда плоды матери-Геи, которые она выращивает на Флеграх, созреют. Когда Гиганты – лекарство против победителей Титаномахии – пойдут на Олимп, и на Олимпе не найдут лекарства от них. Давайте спорить на то, что тогда откроются врата Тартара, и вам нечего будет резать и вить, потому что не станет ни рождающихся, ни умирающих. Поспорим, останутся ли стоять эти стены, когда Олимп будет падать в руины – я поставлю на то, что вряд ли останутся. Еще можем поспорить, сколько милостей окажут вам освобожденные титаны и Гиганты: больше, чем остальным олимпийцам или поровну? Принимайте мою ставку: это будет захватывающий спор.

Пряхи молчали. С лиц у них мокрой полотняной маской сползал смех, а взамен…

Я видел это выражение на усталой физиономии Вестника, когда тот вернулся с Флегрейских полей.

Наверняка, и на моем лице что-то подобное красовалось после рассказа Гермеса.

– Вы же тоже не знаете, как их остановить, – бросил я. Вышло сипло и отрывисто.

Лахезис замотала головой с таким простодушным детским огорчением, что я чуть не расхохотался. Мать-Гея посадила в лужу вместе с Олимпийцами даже Прях.

– Мать… – тихо начала Клото. Я пожал плечами.

– Может, и она не знает.

Ананка не знает. Вездесущая, вращающая ось мира. А умирающий кентавр, которого под хорошее настроение навестила Гея, знает.

И потому вы дадите мне все, а понадобится – и больше. И будете молиться, чтобы Хирон сошел в мое царство за своего друга, славного врачевателя.

– Дадим, любимчик, – скривилась Атропос.

– Будем, любимчик, – набычилась Клото.

Лахезис – эта оказалась быстрее всех. Мойра хрустнула яблоком и осведомилась деловито:

– На что спорим – счет пойдет не меньше, чем на тысячу нитей?

[1] Арахна – лидийская ткачиха, вызвавшая на соревнования в мастерстве Афину и за это превращенная богиней в паучиху.