Между шелестом свистящим все растущих быстрых вод

Возникают нереиды, отдаленный хоровод.

Все похожи и различны, все влекут от света в тьму,

Все подвластны без различья назначенью одному.

Чуть одну из них отметишь, между ею и тобой

Дрогнет мягко и призывно сумрак ночи голубой.

И от глаз твоих исчезнет отдаленный хоровод, –

Лишь она одна предстанет на дрожащей зыби вод.

К. Бальмонт

– Так похож на него…

Она отворачивалась, чтобы не видеть знакомых черт, и рука невольно дернулась к щеке – где похож? Почему? И ведь сам уже знал – на кого, ловил на себе тревожные взгляды, и странно, что этого сходства не досталось братьям: словно сыновья другого отца.

Трое стоят перед моими глазами. Три ярких отпечатка прошлого не желают выливаться в воду воспоминаниями, не желают приближаться – остаются на обрывистом берегу:

– Я ставлю на море.

– Я ставлю на небо.

– Я…

И черные волосы развеваются на ветру, у всех нас были черные волосы (почему были?!), у всех троих – темны по-разному. Кудри младшего, тугие кольца, гордо лежали по плечам, и в них всегда блестело солнце, даже ночью его волосы ухитрялись как-то ловить свет то ли звезд, то ли луны. У Посейдона – вечно спутанная и топорщащаяся грива, откуда непременно торчал то цветок, то зеленая ветвь, которая отливала из черного почему-то синим.

Третий…

– Какой ты… волос как тьма Эреба…

Молчи, Мнемозина.

Я вижу – нас? – их. Троих на обрыве. Стройный и гибкий освободитель – осиная талия, легкость птицы в каждом жесте. Приземистый, на голову ниже, Посейдон.

Третий почему-то сутулится и кажется ниже младшего, хотя это не так…

И – невероятно, неправдоподобно разные лица. Каждый не похож на стоящего рядом.

Только один похож на…

Я закрываю глаза, чтобы не видеть лица в черной воде – и заставляю себя увидеть другое – юное, непохожее на мое.

Лицо, о котором мы все гадали – каким оно будет?

Лицо нашего общего «скоро».

Позже узнал: это был пир. Даже не пир, а просто трапеза, они с Метидой заявились к отцу гостями от какого-то из титанов – то ли от Атланта, то ли от Океана. С порога заявили, что принесли великому Крону прекрасное вино в дар – и папаша не устоял, опрокинул три кубка подряд, ничуть не озаботившись разбавить хоть чем-нибудь.

Впрочем, оно уже было разбавлено. Там плескалась желчь очередного порождения Нюкты – Ехидны, и я упустил узнать у Метиды, как младший доставал этот ингредиент. Тогда было не до знаний, теперь уже и не спросить, хотя… не все ли равно, важно – что смесь оказалась гораздо более действенной, чем все наши прыжки на стенки желудка.

После третьей чаши отец изверг нас прямо на пол своего жилища, и мы смогли познакомиться со своим освободителем лицом к лицу, увидеть свое «скоро» во плоти, сказать «радуйся» своему смыслу…

Смысл улыбался – солнце играло в его волосах и в этой улыбке, и это я тоже увидел потом, потому что, едва упав на пол, я открыл глаза, закричал и забился в агонии.

Мы находились на открытой площадке, и безжалостное солнце било сверху, палило непривычные глаза, обжигало их сквозь ладони, я ненавидел этот проклятый огонь, эти цвета, которые обрушились сразу отовсюду, многозвучье голосов и гомон птиц в недалекой роще – все отзывалось в голове молотом; воздух пронизывал насквозь копьем. Это было со всех сторон, вокруг, я не знал, что закрывать: глаза, рот или уши, и пятно тени почувствовал, как чувствовал судьбу за плечами, как чувствуют собственную жизнь: нутром. Хрипло втягивая сквозь зубы воздух, потянулся к ней, пополз по шершавым, заляпанным желчью Ехидны плитам… одно усилие, два…

Тень приняла как родного. Обняла, баюкая, мягкими ладошками пригладила обожженную кожу. Я даже осмелился смотреть сквозь ресницы: не желая слышать, я слышал, пока полз, как подался назад отец, увидев, что свободны теперь все. И вот теперь я видел…

Я видел его лицо. Он смотрел в глаза своему сбывшемуся пророчеству со злобой и страхом, и из тени, куда я сумел отползти, я различал черты, которых не помнил. Острые скулы, подбородок, сошедшиеся в единую линию брови, хищный оскал обнажил зубы, глаза свелись в опасные щели прищура – обещание, колебание, ненависть.

Взгляд длился мгновение – потом я моргнул, а отца не стало.

Не принял бой. Не вынес удара Ананки, которую так долго пытался обмануть. Сбежал, нет – отступил, чтобы обдумать, что дальше будет делать…

«Будет. Будет. Будет», – затукало сердце.

Тогда я наконец смог сощуриться и посмотреть на того, кого так испугался отец.

Сбывшееся пророчество.

Ожидание во плоти.

Оживший смысл.

Он стоял – юный и гибкий, и волосы казались сплетенными из солнечных нитей, много позже я узнал, что они черные… Он стоял, расправив плечи и попирая ногами отцовский дом, и солнце – чтоб оно сгинуло, проклятое! – играло в его улыбке, заставляя щуриться и прикрываться еще больше. Пронзительная синева хитона и белизна плаща только подчеркивала впечатление – Гелиос, который оставил колесницу и сошел на землю, захватив с собой немного света…

А нос у него был вздернутым – вызывающе смотрел в небо на прекрасном лице, грозя небесам: «Вот я вам! Приду – и узнаете!»

Это было то, что я увидел в секунду. Потом опять прикрыл усталые глаза – и все, сорвалась молния с места, мелькнули кудри из солнца да синий хитон. Оживший смысл кинулся поднимать Деметру, и звонкое: «Радуйся, красавица!» – едва не раскололо мой бедный череп напополам.

Красавица пыталась стереть с себя желчь и вино – в придачу мы все были покрыты какой-то слизью, но спасителя это, видно, не смущало, он обнял ее, пачкая хитон, и продолжил:

– Радуйся, сестра! Я Зевс, сын того труса, который сбежал. Наша мать Рея рассказывала мне, что вы томитесь в заточении, и мы с моей женой Метидой придумали, как устроить ваше возвращение.

Худощавая Метида с кисловатым, заумным выражением лица помогала подняться Гере. Посейдон встал сам и расхохотался едва ли не яростно.

– Да уж, это было катанье так катанье! – и потряс Зевса за плечи. – Радуйся, брат, я Посейдон! Как сделано-то было, как сделано! Эх-х, солнышко печет, думал, не увижу вовсе… А вот Гестия!

Гестия, во-первых, приземлилась на ноги (непостижимо, как у нее это получилось), во-вторых, почти не заляпалась ни вином, ни желчью. Она подошла к младшему брату и несколько секунд рассматривала его с мечтательной улыбкой. Потом обняла.

– Точно такой, каким я тебя представляла, – прошептала ликующе.

Я понял: рано или поздно обо мне вспомнят. И если я не найду сил подняться – мое знакомство с младшим братом состоится снизу вверх, потому что меня прибило солнцем и звуками к проклятым плитам, я лежу обнаженный и заляпанный дрянью (и хорошо, что не чувствую ее запаха, потому что воздух колет мозг своей свежестью с каждым глотком), а он…

А он уже подошел и стоит – улыбающийся, с ненавистным солнцем в волосах и улыбке, и протягивает руку.

В Тартар гордость, иначе так и останусь червем на каменных плитах.

Я протянул руку в ответ и позволил себя поднять, но из тени выходить не стал.

– Радуйся, брат, – голос в ответ на приветствие выходил со скрипом, его забивал обратно в горло острый запах чего-то непривычного (свободы? смысла?). – Я Аид.

– Потому и стоишь в тени? – он не удивился, услышав имя, только заинтересовался.

– Долго пробыл там. Непривычно.

Мягко сказано. Воздух – отрава, звуки – какофония, солнце… кажется, оно меня ненавидит почти как я его.

Ну и нужен мне был такой смысл? – мелькнуло мрачно. Лучше б как раньше.

Зевс хлопнул меня по плечу.

– Привыкнешь. Время пройдет – привыкнешь, – и тоном ниже, уже без улыбки. – Время придет – он поплатится.

И сжал губы – затвердел подбородок, превращая лицо в маску величия и твердости. И за юношей с волосами, переплетенными светом, встал призрак предназначения и пророчества – тверже гор и сильнее Урана-Неба, кажется, он действительно собрался воевать с Кроном…

– А пока вам нужно омыться и подкрепиться, – спохватился он. – Одежды мы с Метидой раздобыли заранее. Ты знаешь вкус нектара?

Я покачал головой. Только что понял: чтобы проделать все нехитрые процедуры, вроде подкрепления, нужно выйти из тени. Ведь когда-то же все равно из нее выходить придется.

Сделал шаг.

И Зевс сделал шаг. Назад. Глядя в мое лицо, которое он наконец смог рассмотреть.

С непонятным выражением, будто смотрел на что-то знакомое и неприятное.

– Долго пробыл там? – повторил он мои слова, а эхо в ушах раскатило: «Ты – старший? Старший?»

– Дольше других, – проскрипел я, заслоняя лицо от дневного света.

– Привыкнешь, – повторил он еще раз, подставляя плечо – нужно мол, – опирайся.

Я не стал. И, кажется, я его тогда не поблагодарил, потому что в голове шумели горные обвалы, а плечи подгибались от тяжести нового мира, он рушился со всех сторон, каждой краской, звуком, запахом, бликом, движением.

И, кажется, он ошибся и я не смог привыкнуть. Может быть, тогда, когда мы покидали открытую трапезную отцовского дворца – мне нужно было спросить Зевса, сколько я просидел в животе у отца?

Но говорить казалось свыше любых мучений.

Плетясь за остальными, я окинул прищуром окрестности – но ни Таната, ни Гелло нигде не было. Словно их не было вообще.

«Позже», – сказал я себе.

Теперь оно у меня было – «раньше» и «позже». Появилось время, которое шло как следует, которое можно было считать и тратить.

Ну, я и тратил. Пару лун провел в самом темном углу покоев, какой только нашел: учился дышать и привыкал к шуму. Потом начал высовывать нос на воздух – по ночам, только по ночам.

Нектар и амброзию я впервые так и вкусил: в углу. Их принесла сострадательная Гестия: все уверяла, что я даже в темноте выгляжу невозможно худым.

– Что такое? – расстроилась она, глядя, как я кашляю. – Невкусно? Мне так нравится… похоже на солнечный свет, только жидкий, правда?

– Ага, – подтвердил я, захлебываясь в очередном приступе.

Кашлял до тех пор, пока не понял, что нектар может быть любым, каким ты захочешь. Пожелаешь – и он вольется в кровь жидкой темнотой, возвращая силы.

Вливался. Возвращал.

Братья забегали изредка: Зевс приносил солнце в волосах, Посейдон раскалял комнату добела раскатами хохота. От них я узнал, что мы сейчас – во дворце отца, на горе Олимп. Где сейчас сам отец – неизвестно, но молва о том, что он был побежден своим сыном, раскатилась по округе, и теперь вот во дворец стремятся послы от разных народов, племен, а иногда и богов: выяснить, что собираются делать победители.

Кажется, в этих словах Зевса крылся какой-то вопрос, но я на него не ответил – из угла.

Бродил по коридорам – распугивая посланцев, мрачной тенью, в хитоне из небеленого сукна и черном гиматии[1], обнимавшем за плечи, словно привычная темнота. Выходил на задний двор по ночам, когда острие солнца не убивало глаза, ловил ветер и смотрел на звезды.

Ничего такие, красивые. Почти как в снах.

Первое время на меня набрасывались. Подкарауливали за углами. Куда бы ни пошел, преследовал шепот: «Старший Кронид» – и через вскоре за мной уже следовала толпа сатиров, нимф, цокотали копытами какие-то кентавры… Закидывали глупыми вопросами. Красотки строили непонятные гримасы и зазывающе куда-то подмигивали. Окружали, душили запахом своих тел, глушили голосами – я раскидывал всех по сторонам, не различая мужчин и женщин, уползал в свой угол и сидел там – не являясь на пиры или трапезы, не являясь вообще никуда, желая только, чтобы от меня отстали. Отвечал односложно или не отвечал вовсе. Не участвовал в соревнованиях по борьбе, стрельбе из лука, не дрался на мечах…

Впрочем, нет, было раз.

Двое перепивших кентавров перегородили мне ночью дорогу в коридоре и предложили присоединиться. У одного рыдала перекинутая через спину нимфа в разодранных одеждах – умоляла о помощи. Вернее, она молила: «Господин, запрети им… прикажи им!» Так или иначе, я наплевал на обе просьбы и взглядом (говорили, что он у меня выразительный, тогда как лицо – нет) попросил человекоконей посторониться.

Они не услышали – куда им! – и пьяно заржали, перекидываясь шуточками по поводу моих излишне длинных волос и излишне темных одежд. Слыхали, мол, старший Кронид бабами не интересуется? Так он же сам баба – ни дать ни взять! А знаете, почему его папка проглотил? Просто как увидел такого убогого – ну, куда ж его еще…

От запаха вина, конского пота, от пронзительного плача нимфы затрещала голова. Я развернулся и собрался было вернуться другим путем, но фраза: «А что, Крониды все трусоваты?» – меня остановила.

Один из них вынул меч – то ли испугавшись моего взгляда, то ли решив побахвалиться. Спросил, видел ли я такое в своей шкатулке с вышивкой. Спросил, не боюсь ли я щекотки.

Опустил, с красивым свистом разрезая воздух.

Когда меч опустился, я уже стоял справа от его руки. Вывернул запястье – слегка. Потом движение клинком, шаг, еще движение.

С тем, который хрипел, я покончил третьим ударом, скользнувшим по горлу, заметив про себя, что меч не поет в руках, как Танатов. Швырнул клинок на пол. Убрал ногу подальше от алых брызг.

Нимфа, давясь стынущим в горле криком, попятилась от меня по полу по-крабьи.

– Танат, – услышал я задушенный, безумный шепот. – Танат Жестокосердный…

Всего лишь его ученик.

Не взглянув больше на нее, я вернулся в свои покои. Потом приходил Посейдон, рассказывал, что у Зевса был непростой разговор со старейшиной кентавров: те двое оказались посланцами от каких-то племен. Долго мялся, прежде чем задать явно не свой вопрос.

Разродился.

– Почему ты не повелел им? Почему убил?

Я не понял, о чем он спрашивает. Пожал плечами. Жеребец покряхтел и ушел, впуская Гестию – Гестия бывала у меня часто…

Приносила новости, вроде той, что Гера отбыла в сопровождении какой-то морской титаниды на край света – якобы по настояниям жены брата. Метиде, мол, не понравились взгляды, которые Зевс кидает на новоосвобожденную сестру. Взгляды, которые Зевс кидает на Деметру, видимо, пока всех устраивают. А Деметра почти все время проводит в садах, и Гестии приходится кормить ее силой. Кажется, той удалось вырастить какое-то новое растение, при этом она утверждала, что слышит у себя внутри голос Матери-Геи…

– Аид, – сказала она в другой раз. – Неужели ты думаешь вечно сидеть в углу – и неужели думаешь, что тебе это позволят? Посмотри же… у тебя сестры… братья. Что толку тосковать о заточении в желудке отца?

Я поднял глаза от кубка с нектаром, позволил себе улыбку – редкость, хотя Гестия утверждала, что эта редкость преображает мое лицо.

«Рождаться заново трудно, сестра».

«Ты не видишь смысла, да? Там, в темноте… нашим смыслом стало ожидание. А теперь пришел Зевс, и всем нужен другой смысл. У меня он есть – согревать. А ты своего не видишь?»

И не слышу. Ни разу с той поры, как мы освободились, из-за плеч со мной не говорила та – со смешком, похожим на зарницу…

«Я отвык видеть как остальные. Там я различал мельчайшие оттенки тьмы. Здесь меня слепит даже ночь. Мне трудно увидеть смысл».

«Хочешь – поищем вместе?»

Мне не нужно было пожимать плечами – она могла принять это за согласие.

* * *

– Аид, ты же тут? Я знаю, что ты тут! Аид, ну ты же знаешь, что в этой темноте даже я вижу не очень!

Девчачьи щеки Гестии распирало от какого-то сюрприза. От предвкушения, что вот сейчас все-все-все изменится – через нее!

Я кашлянул, и она, радостно взвизгнув, кинулась на звук, нарочито зажмурившись и хлопая руками:

– А-а-а, поймала-поймала! Не отвертишься, невидимка! А ну-ка, пошли, пошли…

– Куда?

– А вот теперь не скажу. И не куда, а к кому.

– К кому?

– А не скажу! И не сутулься – чего ты горбишься? Вот не скажу, а только посмотрю, как ты будешь улыбаться, мрачный брат!

– Как?

– Это тебя так союзники называют. У них получается, что есть три Кронида: Кроноборец, Средний и Мрачный.

А Жеребец, значит, прозвища не удостоился… ничего, дождется.

А сейчас – день, и я стараюсь ускорить шаг, хмуро посматривая на потолок из горного хрусталя над головой.

Гестии, чтобы тянуть меня вперед, приходилось бежать вприпрыжку, но она справлялась и еще успевала тараторить.

– Я вообще-то давно уже хотела… И он… она… ну, тот, с кем ты встретишься – тоже… только не получалось из-за Геры и Деметры… и потому что к тебе вообще все боятся соваться, кроме братьев – сидишь в своем углу и не вылезаешь… А в первые дни Зевс вообще говорит: «Оставьте его. Ему пришлось хуже всех, время пройдет – привыкнет, а сейчас брату не до пиров, к нему не лезьте…»

Спасибо тебе, младший.

– Вот, и так получилось… ну, а теперь-то я думаю, можно… и та… тот, кто тебя ждет – он очень ждет, давно уже… и ты тоже, я знаю… в общем, вот!

Она закончила радостно и торжественно, впихивая меня в залитый солнцем покой.

Сперва все размылось: слишком много оттенков, цвета через край, внезапно обрушившееся понимание – я понял раньше, чем увидел.

– Так похож на него…

Она шарахнулась – нелепо, с приготовленными заранее объятиями: руки распахнуты, а сама отступила и дрожит. Я остановился у входа. Гестия переминалась за спиной с ноги на ногу, и я чувствовал, как гаснет исходившее от сестры радостное предвкушение.

Ну, да. Она же хотела как лучше. Они обе хотели как лучше.

Нужно было уйти сразу – но я с чего-то стоял. Позволял рассматривать себя. Оглядывал ее в ответ прищуренными глазами – я же ее не помнил! Только руки, которые меня укачивали, только шепот о том, что все будет хорошо, только темноту и одиночество – сразу после шепота.

Круглое и, наверное, когда-то веселое лицо – бледно от тревог, как Селена-луна, черные брови – дуги, волосы – тоже черные и не собраны, а спускаются до самого пола, образуя подобие гиматия. На ней был убор, сплетенный из трав и цветов – ароматный, недолговечный покров.

И глаза у нее сияли синими звездами – и откликалась синева под этими глазами.

Печальные звезды – которые не обманули меня ни на миг.

У меня не было желания говорить, и я ждал, когда она рассмотрит меня и заговорит сама.

И через сотню ударов сердца она прижала пальцы к губам и прошептала едва слышно:

– Так похож на него…

Я стоял и ждал. Сейчас, по прошествии многих веков, сидя над черной водой Амсанкта, я могу признаться себе, что ждал – объяснения.

Гестия переводила взгляд то на меня, то на Рею Звездоглазую и едва ли вслух не кричала от дурных предчувствий.

Та наконец вновь распахнула объятия.

– Климен, – прошептала она. – О, Климен, сын мой, мой первенец, как долго…

Тогда я понял, что губы придется размыкать – иначе мой взгляд проплавит здешние скалы, а грудь разорвется от слов, которые я хотел бросить ей в лицо.

– Радуйся, дочь Геи, – получилось малость глуховато, но ровно. – Я не тот, за кого ты принимаешь меня. Спроси о своем сыне кого-нибудь из других богов. Я зовусь Аидом, – сглотнул, – невидимкой.

– Нет, нет, ты Климен! – она раздумала обнимать, но положила руки мне на плечи, и я вздрогнул – неприятное касание. – Так я нарекла тебя…

– До или после? – слова вылетели, опередив мысль. – До или после того, как отдала меня Крону? Отцу, на которого я так похож?!

Она убрала руки с моих плеч и опустила голову.

– Мне стоило обнимать твои колени, – проговорила глухо. – И целовать твои ноги.

– Кто бы тебе позволил?

– Аид! – вскрикнула Гестия с болью. Я повернул к ней лицо, и она умолкла.

– Оставь, дочь, – проговорила Рея тихо. – Он в своем праве. Но неужели ты отречешься не только от отца, но и от матери, не оставишь мне даже возможности узнать тебя, останешься в ненависти?

– С ней я знаком хорошо. С тобой нет. И я не отрекался от отца: останусь Кронидом. Раз уж Крону предсказали быть побежденным сыном. Но…

Больше и говорить-то нечего. Я смотрел на чужую женщину, на ее залитое слезами лицо – и было как-то скучно, холодно, и я знал, что сейчас она начнет бормотать о своих страхах…

– Я боялась, – прошептала она, попыталась ступить вперед – и замерла, остановленная моим взглядом. – Он бы…

Что он бы сделал, если бы ты не принесла ему своих детей, или если бы ты попыталась спасти кого-нибудь из них обманом, как это было с Зевсом?

– Я хотела… я пыталась спасти Посейдона!

Гера, Деметра и Гестия – не в счет? Их ты – не пыталась? Пела им, надеялась, что он не вспомнит о том, что у тебя появились дочери? А когда он вспоминал – не пыталась?

А меня потащила сразу же после рождения?!

– Климен, сжалься! Не было дня, чтобы я не проливала слез, чтобы не думала о тебе…

А когда делила с Кроном ложе – думала?

– Так нечестно, брат! – передо мной встало теперь лицо рассерженной Гестии. – Ты не видишь и не слышишь ее, ты слышишь только «Я, я, я!» Как ты страдал! Как тебе было плохо! Ты думаешь – ей не было страшно и плохо, когда она отдавала собственных детей...

Отдавала. Собственных. Детей.

Отдавала.

Я правда слышу не то. Не те слова, не те годы – клочок неба, улыбка, ласковые прикосновения и шепот: «Ну, что ты плачешь, мамочка здесь, все будет хорошо, тихо, тихо…» Потом грубая ладонь на младенческом горле – странно, раньше не помнилось. Запах чеснока и чего-то кислого. Долгое падение в темноту. Раздирающий легкие плач. Однородный, густой и душный мрак, липнущий к лицу. Недоумение: почему все не хорошо? Или это и есть – хорошо? Я не хочу, чтобы было так хорошо, забери меня, услышь меня…

Ярость, поднявшая на ноги, долгие удары о стену темницы, провалы во времени и собственной памяти, и слез больше нет, я не заметил, когда разучился плакать и перестал быть ребенком, когда детское сознание: «А отец-то зараза…» – заменил холодный, непоколебимый разум…

Зато это я помню. «Никто меня не зовет. Ты зовешь: Аид-невидимка»…

– Климен, сын мой…

Она держалась за край моего плаща, стоя на коленях, – когда успела, или это я отвлекся, заглядывая в бездну своего детства? Молча оттолкнул ее – кажется, слишком сильно, она упала, и Гестия бросилась ее поднимать.

– У тебя двое сыновей, – выплюнул, глядя поверх ее головы. – Три дочери. Тебе хватит детей.

– Брат! – закричала Гестия, как будто я причинил боль ей, оттолкнул ее, и я невольно остановился. – Неужели ты совсем не умеешь прощать?

– Сын! – прошептала Рея, плащ из волос некрасиво рассыпался по каменному полу. – О, сын мой, как долго…

Очень долго. Наверное, слишком долго.

Мы разговаривали слишком долго для чужих. У которых к тому же еще и нет общих дел.

Я развернулся и вышел, едва не сшибив Посейдона – тот как раз собрался войти. Брат обычно стоял на ногах крепко, но тут удержался с трудом.

– Климен! – полетело из-за спины полузадушенное.

Я не оглянулся и не ответил на чужое имя.

Меня не тронули рыдания и возмущенный глас Жеребца позади: «Что он сказал?!»

Было много дел.

Гестия была права: я безумен, если возомнил, что мне позволят сидеть в углу вечно. И если решил сидеть в этом углу. Здесь, на Олимпе, нет Таната с его клинком и Гелло с его ругательствами, зато есть обширная незнакомая территория и война на пороге, и…

– Может, мне стоило рассказать тебе о том, что такое прощение, маленький Кронид?

Я давно не слышал ее, и теперь пришло – облегчение.

– Не стоило. Так легче.

– А о том, что такое сожаление, я тебе говорила или нет?

– Не припомню такого.

Она погладила меня по плечу – прикосновение было чуть заметным, как всегда, и можно было счесть, что оно чудится… если бы я не испытывал такого же много раз до освобождения.

– Когда-нибудь ты познакомишься с моими дочерьми – Мойрами, что прядут нить судеб. Я воспитывала их так же, – в голосе зазвучала сдержанная гордость. – Иначе они не смогли бы…

– Что?

– Вынести собственную мать. Забудь, маленький Кронид. Климен – очень красивое имя.

– Не мое имя. Я выбрал один раз – то, которое ты мне дала.

– И выбирать единожды я тоже учила своих детей, – вздох. – Когда ты успел нахвататься?

– Танат утверждал, что я быстро учусь.

Умолкла то ли с укоризненным, то ли с довольным смешком.

Дворец был огромным, помпезным, неуютным и щелястым, чем-то потаенно смахивающим на лабиринт времени; сквозняки дули отовсюду, а коридоры жадно жрали звук шагов, превращая его в глухое туканье. Переходы были монументальны – под рост отца и других титанов – и украшены мрачной мозаикой черных и серых камней.

Гелиос-Солнце редко проникал сквозь эти стены (и для меня это было хорошо). Кроме нескольких залов, коридора с хрустальным потолком да сада – не было мест, куда заглядывала бы золотая колесница. Зато сами стены – мощные, отростки самих скал, высокие, суровые – на приступ таких идти страшновато.

Не дворец – крепость.

Лицо отца вспомнилось, когда я осматривал оружейную. До этого перед глазами все маячили глаза той… Реи. Я перебирал длинные копья, осматривал стрелы, порезался коротким, но острым мечом – просто попробовал пальцем острие – и, глядя на каплю ихора, бегущую на ладонь, вдруг подумал: это только капля.

А будет литься – реками.

И страх и ненависть в глазах отца встали передо мной, и сердце подтвердило, настойчиво выстукивая: «Будет. Будет. Будет».

Я отложил меч и попытался подсчитать дни, которые провел в позорном бездействии – тьма Эреба, о чем только думал?

Где Крон? Что замышляет? Кто с ним? Пытался ли напасть? Что собирается делать Зевс?

Было бы немного легче узнать ответы на эти вопросы, если бы все вокруг не прониклись убеждением в том, что я – угрюмый ненавистник всех вокруг, поднявший руку даже на собственную мать. Сатиры, нимфы и титаны помельче, перешедшие на сторону новой силы, шепчась, шарахались подальше. Гестия не показывалась, Деметра – презирала, это было вполне в ее духе.

Только Метида, Зевсова жена, еще более кислая чем обычно, снизошла до ответов – и то пришлось с минуту буравить ее взглядом.

Где отец? На горе Офрис. Где эта самая гора? На другой стороне Фессалии, недалеко от пролива Ореос, возле Малийского залива. Где этот самый залив? Пфе, я вообще хоть что-нибудь знаю? Нет, Крон пока не пытается нападать. Потому что полон страха. Так говорят. Кому надо, те и говорят! И в кого это у Зевса братья… Нет, Крон пока не собирал войско, на его стороне несколько приближенных титанов. Или не на его стороне. Вообще никто не знает, кто на какой стороне. Что собирается делать Зевс? Спроси у Зевса! И не надо на нее так смотреть. Ее после такого муженька уже ничего не пугает – ни Крон, ни братцы, которые из брюха Крона повылезали. Угораздило замуж выйти…

Где Зевс? Тут она залилась злым смехом. Смеялась долго, вздрагивая худыми плечами, растрепывая искусно сделанную прическу.

– Это нужно узнавать не у меня, – отрезала сухо. – Рано или поздно – явится.

Ага, как же, явится.

Явится, когда ему нажалуются на поведение старшего брата. Увещевать и говорить, что вести себя как пьяный сатир я не должен был. И втолковывать, что мы семья, и лучше бы мне обратить свою ненависть к Крону…

Я плохо знал своего брата.

Он действительно явился – с Посейдоном за спиной, на следующий день. Не удостоил приветствием. Вместо этого поднял меня и как следует потормошил за плечи.

– И долго ты в углу собрался просидеть, а?

Вытащил в круг, освещенный светом от очага.

– А ну-ка айда с нами!

– Куда? – спросил я, готовый обсуждать планы поиска союзников и сражений с отцом.

– По нимфам!

Я задал вопрос как всегда – молча, взглядом. Тем, который, как утверждают, у меня выразительный.

– И по нереидам тоже, – деловито уточнил Посейдон, вытягивая шею над Зевсовым плечом. В глазах у него играл азартный блеск.

А сам чуть ли не приплясывал на месте, жеребец.

Это был первый и последний раз, когда я открыл рот не для того, чтобы пригубить амброзии или что-то сказать. Просто открыл рот. А закрыть сразу не смог. Забыл, что он открыт.

Зевс, победитель Крона (который еще пока не победил Крона), смотрел на меня сверху вниз. С довольной, покровительственной улыбкой. С уверенностью, доступной лишь богам, в том, что война – это когда дворец на горе, чужой, войска нет, союзники в коридорах толкутся, а полководцы – по нимфам.

И не понимал, почему я таращусь на него. Выразительным взглядом.

– Ты, – начал я потом, сообразив, что Зевс – не Танат и через взгляд меня не услышит. – Ты какой головой думаешь?

– А какой? – он смотрел на меня с кристальным удивлением, наш младшенький. – Ты чего?!

Посейдон наклонился и пошептал ему на ухо. С каждым новым словом лицо Зевса вытягивалось в маску удивления.

– Что – ни разу?! – он взглянул на меня с сочувствием, потом вдруг прыснул, хлопнул по плечу и уточнил: – Тогда точно – по нимфам.

Это семейное, размышлял я, пока тащился за этими двоими к подножию Олимпа, пока они вместе со мной переносились («вот так, вроде как пару шагов сделать. Не умеешь?!») в «ту самую бухточку, где в прошлый раз…». Это должно быть семейным. Отец-то вон сколько детишек настрогал… или всю свою плодовитость он вложил в последних, а мне не досталось?

Братья косились с опаской. Зевс, кажется, все порывался спросить – мол, как же так, чтобы с тремя красавицами в одной темнице – и… Посейдон его отговаривал и шептал что-то о злобных порождениях Нюкты. Спаситель наш огорченно вздыхал – да, испортили брата, но дело-то поправимое…

Во мне, как заноза, сидело выражение лица Крона – тюремщика и отца, когда он понял, что мы свободны. Эхо долгой войны билось в венах – глухим предчувствием. Будет, будет, будет…

Она будет. И мы победим в ней, не будь я Аидом-невидимкой, беседовавшим со своей Судьбой в заточении. Может быть, я слышу ее еще и сейчас – как дальний и неверный отклик? Может быть, если вслушаться, я узнаю, чем кончится наша война?

Не тот голос, не те слова, не тот шепот…

– Какой ты… смотришь – как затягиваешь… и волос – как тьма Эреба… а какие руки, какие плечи…

От белых цветов и шума моря кружится голова – а может, от ее шепота и поцелуев. Травянистое ложе слишком мягкое, я не привык к этому, привык ощущать ребра скал под локтями…

– Скалы… скалы принимают ласки моря с тем же достоинством, с каким ты – мои. Ты видел, с каким неистовством море бьется о камни? Оно хочет высечь из них искры, вызвать из недр потаенное пламя. Я буду так же… о, ты можешь зажечь желание одной холодностью своей, одним взглядом! Иди ко мне. Будь со мной…

Будет. Будет. Будет. Нет, эхо стучит все медленнее, звук растворяется в шепоте моря… ее шепоте? Они сливаются в одно, и запах ее кожи – схож с ароматом морского нагретого песка, только вот белые цветы, запутавшиеся в волосах, от них исходит волна одуряющего благоухания; серебристые текучие пряди спутываются с моими – жесткими, черными. Море вздыхает и стонет в моих объятиях, накрывая с головой, затапливая нежностью, непривычными прикосновениями, от которых не хочется избавляться…

– Так просто… ты – скалы… я – море… Не останавливайся, только не останавливайся…

Тихое пение вдали, чей-то серебристый смех – очень-очень далеко, на грани слышимости, плавное покачивание на волнах наслаждения, ласка штиля и неистовство прибоя, крики чаек смешиваются с женскими стонами.

– Какой ты… ах, какой ты…

Глаза у нее бирюзовые, и из них тоже смотрит море – в глубине которого отражается солнце. Губы вспухли и стали рубиновыми, венок из белых цветов растрепан и растерзан, и теперь они большей частью остались у нее в волосах, которые обтекают ее плечи, словно вода, прикрывают следы моих поцелуев на них…

– Ты молчишь даже в момент любовного пика, – она неспешно распутывает пряди, хранящие отблески моря. – Ты только смотришь, но в твоем взгляде больше крика.

– В любом взгляде больше крика. Нужно просто знать, как смотреть.

Посейдон водит хороводы на морском берегу с наядами и нереидами. Оттуда наконец долетают смех и беспрерывный визг – брат, видно, не стесняется. Зевс удалился к роще в компании нимф. Те уже успели сложить песню, и теперь воспевают его мечущие пламя взгляды. Гелиос гонит свою колесницу к закату, огромное море неторопливо ворочается и вздыхает: «Хорошо…»

– Как твое имя?

– Левка.

Приятно смотреть на ее улыбку – припухшие кораллы губ открывают мелкий жемчуг.

– Я…

Быть Невидимкой не хотелось. У остальных – имена как имена: Зевс, Посейдон, прозвища вот появляться начали…

А я – сатирам на смех. Назовешься – разъясняй потом, почему Невидимка.

Тихий серебристый смех, ладошка оглаживает лоб и щеки.

– Тебе не нужно называть себя. Я знаю, кто ты, это для меня неважно. Важны твои плечи, глаза – какие у тебя глаза! – твои губы… Хочешь, я буду называть тебя «милый»?

Деметра или Гера сказали бы, что это слово подходит мне меньше, чем Танату. Или с отцом бы сравнили?

Странное дело, здесь, на морском берегу, все остальное помнилось, но отдалялось по времени и умалялось по важности. И гримасы Геры становились забавными – где теперь та Гера? И гневные взвизги Деметры почти не вспоминались, а война – что война?

Война будет. Будет.

Ну и пусть себе будет.

– Называй, как тебе захочется.

Удивительно было смотреть в ее глаза: словно входишь в неглубокую лагуну, насквозь пронизанную светом. Слова привычно отбрасывались, опадали ненужной шелухой, оставались ее глаза, мои глаза – и обнаженные смыслы меж взглядами.

«Тебе нравится, милый? Нравится наше море? Здесь песок, волны – и скалы, и песчаные откосы, и рощи неподалеку, здесь смешалась вся красота, какую только можно отыскать в мире. Взгляни: вон там небо смыкается с водой, и кажется, что они обнимают друг друга. Скоро появятся звезды, и волны начнут жадно ловить свет Селены-луны: она награждает их по ночам своим сиянием. Ночами мы поем, качаясь на высоких волнах. Ты придешь послушать? Ты придешь… придешь сюда еще?»

«Да. Я приду».

«Это хорошо. Я видела, как сестры смотрели на тебя: они с радостью одарят тебя своими поцелуями, ласками… Приходи к ним, они ведь так прекрасны. Приходи просто так, повидать море, – а я буду ждать, чтобы хотя бы увидеть твои следы на песке».

«Я приду. К тебе, если захочешь».

«Я буду ждать одного тебя, если даже ты не попросишь об этом…»

Волны ударяли в берег все тяжелее, бросались на него с размаху, будто ревновали к буйному веселью Посейдона и нереид. Я приподнялся и сел, глядя в небо: там густели, закрывая колесницу Гелиоса, черные тучи, пухли, насыщаясь густой небесной синевой, желая проглотить все вокруг…

«Ты уходишь, милый?»

Она не боялась бури, и глаза ее оставались лагуной, наполненной бирюзовой водой: в них не отражалось хмурое небо, только легкая обида и окончание вопроса.

«…как, уже?»

«Ухожу, но еще не сейчас», – море кидается на скалы все неистовее, и у нас достаточно времени, чтобы приспособиться к этому ритму.

– Я – море, ты – скалы… не останавливайся, только не останавливайся…

Все же пришлось уйти – когда буря разыгралась не на шутку и остальные нереиды поспешили скрыться в морских глубинах. Левка поспешила к сестрам, а я побрел к братьям, с непривычки увязая в песке, выпутывая из волос белые цветы со сладким запахом – остатки ее венка…

Посейдон отыскался первым: в ожерелье из цветов и морских водорослей и разочарованный донельзя.

– Что ты сделаешь с этими бурями, – проворчал. – Могли б всю ночь тут пробыть, а теперь они раньше полуночи не вернутся – это если утихнет. Пошли младшего поищем? Нимфы, небось, тоже подались в свою рощу…

Ветер, холодный, колючий, хлестнул по обнаженным плечам, удивился: «Не больно?» – и разошелся вовсю, вздыбливая громады волн, швыряя их в небо. Соленые брызги летели отовсюду: объятия моря и неба переплавились в борцовскую схватку. Потемнело так, будто Нюкта-ночь уже набросила на небо покрывало, на самом деле она его только встряхивала, ожидая восхода Селены-луны. Но и та не спешила сменять Гелиоса, понимая, что все равно никто не увидит ее из-за черных туч.

Зевс нашелся сам.

Я опасался, что он начнет приставать с вопросами, вроде: «Ну, ты своего-то не упустил с той нереидой? И как оно?» – Посейдон меня уже успел измучить. Но младший замахал руками и выкрикнул звонко:

– Идемте смотреть бурю!

Обрыв был в двух сотнях шагов, подняться легче легкого, а глянешь вниз – как в кипящий котел заглядываешь. Все как на ладони: беснующееся море, жалящее молниями небо, пена безумия волн, взлетающие на них нереиды – самые смелые… ветер – прямо в лицо, рвет волосы…

Младший подставил буре щеки с довольной улыбкой, будто под поцелуи красавицы-нимфы. Он наслаждался штормом, тот был созвучен беспокойству, которое постоянно жило в самом Зевсе; он находил в реве волн – песню, в бесчинстве моря и неба – красоту, в отблеске зарниц – особую прелесть.

Посейдон же сливался с бурей и ее страстями: слишком яркий, чтобы просто наблюдать со стороны и молча. «Давай! – вскрикивал он. – Смотри, какой вал! Охо-хо, вот разошлись-то, шалуны!»

Я встречал налетевшую непогоду, как умел: с закрытым ртом и чуть наклоненной головой, я не желал любоваться ураганом или сливаться с ним; я желал только – быть сам по себе, и чтобы он был сам по себе.

Я не бросал вызова – и не собирался отступать, просто стоял, считая тугие удары ветра, которые вдруг начали напоминать удары собственного сердца.

Будет, будет, будет…

– Смотрите! – вскрикнул Зевс, поднимая руку и показывая на белую птицу, волей ее птичьей судьбы попавшую между гневным морем и яростным небом, взмахивающую крыльями на тонкой грани двух стихий, которые одинаково хотели ее поглотить, не деля добычу.

– Я ставлю на небо, – прошептал младший, и зарница осветила его улыбающееся лицо. – Оно поглотит ее первым, увлечет в вихрь и закружит в нем.

– Я ставлю на море, – волосы Посейдона взвивались в таком же сумасшествии, как и волны, а страсть азарта осветила лицо лучше зарницы. – Гляньте, как оно хлещет – наотмашь. Оно возьмет добычу первой.

Выбившаяся из сил птица забирала то вверх, то вниз, белые перья летели по воздуху, тонули в море, терялись в тучах…

– Я…

Налетел ветер, хлестнул в лицо, пожирая готовые вырваться слова. Сорвал их с губ, взметнул в небо, донес неверными отзвуками бури:

– …ставлю на смерть. Она возьмет свое, через небо ли, через море – неважно.

Можете поверить: я знаком со смертью лично.

Вдруг пришло в голову: почему никто из нас не поставил на птицу, которая так отважно бросилась против двух стихий, не уступая ни одной из них? Сейчас, по прошествии многих веков, я помню отчетливо: мелькнула такая мысль.

Но боги предпочитают выигрывать, а не надеяться, а здесь конец был слишком предсказуемым.

Мы не успели увидеть, которая из двух стихий: подвели даже зоркие глаза Зевса. Просто птица словно споткнулась в воздухе, подломились измученные крылья – и мелькнула за пернатой спиной едва приметная тень какого-то птичьего Таната – а потом море и небо сомкнулись, и не понять было, кому достался заветный трофей.

Мы все втроем знали – кому.

И все втроем ничего не хотели говорить по этому поводу.

У нас, у всех троих, была другая тема – более важная.

– Войне быть! – твердо сказал Зевс, и сердце угодливо поддакнуло: «Будет. Будет». Кроноборец понизил голос и договорил: – Но я пойду на нее лишь на одном условии: если и мои братья тоже вступят в войну. Готовы ли вы выступить против отца вместе со мной?

– И он еще спрашивает! – хохот Посейдона смешался с хохотом бури, но Зевс смотрел на меня – впиваясь в душу взглядом, и взгляд был похож на материнский. «Ты так похож на него… – говорил взгляд. – Так готов ли ты – старший, первенец, наследник… готов ли ты?»

– Да, – сказал я.

Сегодня там, на берегу, я был скалой в объятиях у моря. Сегодня, говоря это «да», – я опять скала, каждый звук которой – твердыня…

Да, Крон никого не поглотит больше. Да, он больше не будет безумствовать, истребляя целые народы. Да, я отверг нашу мать, но это ничего не значит: сироты тоже могут сражаться до конца, мне будет только легче… Да, младший. Да.

Я готов драться под твоим руководством и не посягну на него, если ты об этом хотел спросить. Я воин – не полководец. Руководить нами должен тот, на кого уже указал перст Ананки – оживший смысл, предназначение и предсказание… Да.

Три юных бога стоят над бурей, на обрыве между небом и морем, и грядущая война властно выстукивает свой клич по скалам: «Будет. Будет. Будет». Три юных бога согласно кивают этому стуку и произносят только одно слово – один за другим.

Младший – светятся волосы зарницами, пойманными в черные кольца кудрей, лицо тоже светится, готов лететь в битву:

– Клятва!

Средний – ожерелье из водорослей и цветов на шее, вскидывает руки, весь томясь от необузданной мощи:

– Клятва!!!

Старший – мрак волос не отсвечивает зарницами, а кипит вокруг потемневшего лица, холодный изгиб почти отсутствующих губ не желает размыкаться, потом, очень медленно, губы образуют узкую щель…

– Клятва.

[1] Гиматий – плащ из плотной ткани, как мужская, так и женская верхняя одежда. Носился поверх хитона.