Зрачки вонзала мне булавками Медуза

в глаза, и сам себе я в горле стал колом.

С. В. Петров.

Это будет позже.

Когда слово «герой» на земле перестанет казаться чем-то новым, когда Эллада услышит поступь Геракла – Победителя Чудовищ, когда Дионис займет свое место среди Двенадцати, а в огнях смертных очагов запылают искры от улыбки Гестии…

Да, это будет позже, но острие памяти капризно. Оно не желает ровно скользить по песку: то в ямку провалится, то на холм взберется, а то вообще скакнет через несколько вех и прикинется коварным торговцем: всучит что-то невнятное, ненужное, на что потом ты будешь пялиться в недоумении: откуда оно у тебя в голове-то взялось?!

Вот и это – то ли из глаз жены, то ли вообще от тещи долетело, а может, Афина или Афродита поделились, сами того не заметив.

– Вечно ты всех хочешь поссорить, Эрида!

– И в мыслях не было! В мыслях!

– А по-моему, это интересный вопрос…

Общество богинь гомонит, захваченное возможностью поспорить. Вопрос, брошенный вскользь – всем вопросам вопрос: а каким должен быть настоящий муж? По такому вопросу и не захочешь – а влезешь в спор и выскажешься, на радость зорко следящей Эриде.

Хотя нет, выскажутся не все. Деметра точно промолчит: она отворачивается от пиршественного стола и сминает в пальцах край плаща, по лицу так и видно, что она прямо сейчас может привести пример, каким муж быть не должен. С длинным перечислением недостатков мужа и вотчины.

Гера тоже слова не вставит, тем более – что у нее-то и слово одно: «Верным». И много тяжких вздохов после него. Потому супруга Громовержца кусает губы и хмурит брови: чего тут обсуждать, каким мужу надо быть, тут надо придумывать, как Гераклу еще напакостить…

А остальные – с удовольствием.

– Красивым! – вдохновенно взмахивает рукой Афродита, и Эрида с Гебой тут же обмениваются горькими вздохами: вот бы им такие ямочки на щеках! – Хорошо сложенным. И уметь целоваться. Обязательно. Еще он должен…

– Мыться! – громко, свистящим шепотом помогает Эрида под общее хихиканье. Киприда брезгливо кривится – вспомнила вечно чумазого мужа.

– И конечно, он должен быть без изъянов: не кривой, не горбатый, не…

– Гефест? – невинно вставляет Геба.

– И уделять жене время, а не пропадать в этой своей кузнице! – цедит свысока богиня любви, и гневный румянец ей идет точно так же, как все остальное.

Геба разносит нектар, хихикая в ладошку: «Буду знать, кого выбирать…»

– Ласковым… – плаксиво тянет Амфитрита. – Нежным… как… как… утренний бриз… Чтобы мог сочинить песню… на ушко что-нибудь нашептать… сказать жене, какая она красивая… спросить ее о чем-нибудь…

– Разве дядя у нее не спрашивает? – шепотом удивляется Артемида. Афина криво усмехается.

– Спрашивает. Думаю, спрашивает, у кого лучше фигура: у него или у Зевса.

– Веселым муж должен быть, – смеется Ирида. – Что толку с вечно хмурого? А вот если он и пошутит, и улыбкой обогреет, и с остальными попросту, а не свысока: станцевать, попировать… вот это муж!

– Огнем… – медленно тянет Ата и можно поручиться, что лжет: так и полыхает озорными искорками из бирюзового взора. – Страстным, влюбчивым, опасным. Чтобы нельзя было предсказать. Чтобы каждый день – заново…

Кто-то возражает: «Ага, с таким огнем и ты – как головешка». Эрида не прячет довольной улыбки.

Афина-дева задумчиво чертит пальцем узоры на богато расшитой скатерти.

– Мечом, – тихо говорит она, - с умом настолько же острым и блестящим, как клинок. С мудростью, столь же разительной. Таким мужем можно гордиться и восхищаться. И не стыдно следовать его приказам, потому что они мудры.

Гера отвлекается от выдумывания мести Гераклу и смотрит на падчерицу с тайным сочувствием. Шевелит губами: «Мудры, а как же…» Ох, не знает Афина семейной жизни. «Жена, прикажи подать ужин, я голодный», – куда тут мудрее!

– Тогда уж копьем, – усмехается еще великая девственница – Артемида. – Точно идущим к своей цели. Стремительным. Воинственным…

– И чтобы хорошо владел… своим копьем! – давится смехом разбитная Геба. Артемида мгновенно начинает краснеть. Она алеет постепенно, заливается зарей, начиная с шеи… Когда закатный цвет тронет кончики ушей, Геба начнет за кого-нибудь прятаться: знает нрав сестрицы.

Беседа становится громкой, каждая богиня доказывает свое, Эрида потирает руки, и тихий голос не сразу можно разобрать в яростном споре.

– Не копье. Щит.

Персефона примостилась рядом с матерью и была незаметной все это время, а теперь с чего-то ей вздумалось заговорить. Но не с остальными, потому что она не ждет, что все примолкнут и ее услышат. Глаза самой несчастной на Олимпе богини устремлены не на пиршественный стол, не на мать – в необозримую даль.

– Щит, за которым можно не бояться. Который закроет от любого зла. Встанет перед тобой и примет удар. Щит… муж, который готов заслонить жену от любой… любого… копья. Каким бы оно ни было. В чьей бы руке ни лежало.

Она роняет слова жемчужинами с разорванного ожерелья, не замечая, что спор смолк, и все смотрят на нее, и многие горько улыбаются.

– Только вот такие щиты теперь не куются, – негромко говорит Гера, и остальные кивают, опять вступают в спор, нет-нет да и бросают взгляд на молчащую Персефону: «Щита захотела… как же!» Персефона тихо улыбается. Кивает головой. Повторяет послушно: «Теперь – не куются». Принимает от переполошившейся Деметры кубок с душистым нектаром.

Глаза же так и устремлены – в дальнюю даль, в зеленые холмы памяти, где кипит вечное противостояние: сутулый воин замер перед гордым Владыкой.

Владыка грозен, сияет гневом, готов разить.

Воин оскалился, глаза горят из-за спутанных прядей, вот-вот с губ сорвутся слова непоправимее молнии…

Владыка отклонился назад: нужно, чтобы размахнуться – и метнуть холодное пламя из кулака.

Воин стоит странно. Будто закрывает кого-то.

Воин не знает, что из зыбкой дали будущего зеленые глаза глядят на него с нежностью.

Это будет после – и будет ли когда-нибудь?!

А пока…

– В Элевсине!

– Нет, в Аркадии пещера!

– Остров Скирос! Много вы, трещотки знаете…

– А я говорю – он ее прямо у Коцита! Потому и дочка получилась… ну, эта, Мелиноя…

Шепоток понижается на два тона. Глубокомысленно цокает язык досужей сплетницы – Гебы, дочери Геры и Зевса.

– А что там с дочкой?

– Да ну, говорят – уродилась страшнее Гефеста…ой, ну прости, Афродита, но муж у тебя…

– А я слышала у нее рога были. Или хвост? Или рога?!

– Не знаешь точно, так и не говори! Она после рождения из самой себя двоих сделала!

– Это то есть как?!

– Ну, раскололась надвое! Раздвоилась! А потом еще Владыку с собой возлечь заставила, а Персефона-то ничего и сделать не смогла – дочка Зевса все же…

– Персефона тоже Громовержца дочь. Э-э, ничего ты не понимаешь, Аид, небось, сам…

– Шшшш!

Мечутся опасливые взгляды по стенам, скользят по креслам из дорогого палисандра, стол обшаривают. Опасливые – но и горящие: ах, какая новость! Ну, как не обсудить?

– Так что там с Мелиноей?

– Да то! Она как с Аидом возлегла – как начала опять делиться! А потом за мужиками как пошла гоняться по всему миру-то!

– Ну, это ты уже через край, Эвтерпа. За кем там гоняться? За Танатом?

– Шшшшш!!

– Там еще и Гипнос, и его дети – боги снов, и Ахерон, и…

– Еще Харона вспомни…

– Да этой… ну, Мелиное… в том-то и дело, что ей все равно – что Гипнос, что Цербер… в общем, пока там разобрались, пока начали этих Мелиной потихоньку убивать...

– Да-да, Геката, я слышала, штук десять факелами спалила!

– А после Владыка первую – ну, настоящую Мелиною – уже сам в Тартар сбросил. Не потерпел.

– Ага, ну конечно. Свое получил – и в Тартар…

– Шшшшш!!!

Вылетело у матери Аполлона и Артемиды – богини Латоны – из рук рукоделие. Кто-то опрокинул чашу с амброзией. Потекло на пол молоко, смешанное с нектаром и медом – источник божественной молодости. Запятнало лунно-желтым цветастый пеплос Талии.

Пометались взглядами еще – не торчат ли уши всеслышащего Гермеса в дверном проеме? Афродита склонила голову, поднося к точеному носику кусочек льняного полотна, пропитанный новыми благовониями.

– М-м, – лен затрепетал, удостоившись одобрительной улыбки. – А что же бедная Персефона?

Круглощекая бойкая Геба, привычными движениями разливая нектар и амброзию, зафыркала в кувшин.

– А ей-то что? При таком муже – куда хуже-то? Наверное, рада была!

Ирида – богиня радуги и вестница богов (по этой причине тоже изрядная сплетница), покачала в руках чашу с жертвенной водой из Стикса. Протянула вполголоса:

– Ты разве не слышала? У нее же с Зевсом не в первый раз. Еще когда она совсем девочкой была…

Этого я не слышал раньше.

Этого я не собираюсь слышать – сыт на сегодня по горло.

Приоткрытая дверь выпустила беспрепятственно. Надменно хмыкнула Ананка за плечами – прищелкнула по гладкой поверхности хтония.

– Как низко ты пал, мой маленький Кронид. Подслушивать за олимпийскими сплетницами…

Это для тебя – подслушивать. Для меня – узнавать, долго ли стоять моему миру.

Мы с ним продержались год, знаешь ли, Ананка, – и за год я не слыхал от тебя ничего особенно путного.

Когда Геката выбрала ту нимфочку, имя теперь не помнится, – ты молчала.

Когда в моем дворце рождался ребенок Зевса, и Персефоне приходилось подделывать родовые муки – молчала.

И когда нимфа стала беспамятной тенью на асфоделевых полях, отведав «укрепляющего настоя» из рук добрейшей Гекаты.

Когда Персефона, не двигаясь и не говоря ничего, смотрела на писклявый багровый сверток, который придется назвать дочерью.

Ее дочерью и Зевса.

Смотрела – двумя осколками зеленого мрамора. Как на меня после похищения. Глазами, в которых не было ни отблеска материнского чувства – и Гекате пришлось выхватить у моей жены из рук ребенка: Трехтелой показалось, что сейчас писклявая девочка полетит головой в скалу…

Ты молчала, Ананка, когда я принял невозможное решение: сделать что угодно, но не допустить Зевса до встречи с дочерью. С… обеими дочерьми. Мой брат никогда не был дураком, а Персефона никогда не умела притворяться настолько хорошо, стоило ему бы увидеть ее взгляд…

Ты молчала, когда пошли слухи. Всего-то стоило позволить Гипносу нести любую чушь, какая в голову взбредет, а Гермесу продемонстрировать слегка развороченное подземелье.

Нет, не молчала, тут ошибся. Сказала:

– Будь осторожен, обращаясь к молве бессмертных, невидимка…

Теперь капризная и хилая Мелиноя упокоилась в пасти Тартара: глотнула из Амелета и провалилась в бездну в полубеспамятстве, избавляя меня от необходимости ввергать ее туда силой.

Сизиф пирует где-то у себя во дворце, подтверждая этим мою слабость.

Зевс, получив очередную порцию истерик от Геры, угомонился и решил все замять.

А проклятая, неумолимая молва спасает мой мир с каждым днем все больше: кто только не обсасывает эту тему с упоением: Дионис (а с ним все сатиры и все вакханки), Аполлон (все оракулы, аэды, музы)…

Ширится молва. Головы отращивает. Обрастает подробностями. Успокаивает как может: чего ты, мол, Владыка Аид? Твоему миру еще стоять да стоять – благодаря мне, конечно.

Ее уже никто и не просит, а она все спасает…

Спасает мир, отбирая жену.

– Что ей нужно на берегах Коцита?

Два месяца – а Геката все не ответила мне на этот вопрос.

– Спроси ее сам, Владыка.

Трехтелая – ты думаешь, я не спрашивал?!

Жена умеет молчать лучше меня. Молчит не молча. Отвечает, не отвечая.

– Разве я не могу побродить меж плакучих ив, царь мой? Они напоминают мне об Элевсине… Да, конечно, в Нисейской долине не растут плакучие ивы, но мне хотелось бы, чтобы они там росли. Так я пойду?

И я опять невидимкой маячу за ее плечами, пытаясь угадать: что она ищет между опавшими ивовыми листьями, между мерно качающимися асфоделевыми головками? Чьи следы там видит?

И опять ничего не увижу и бесшумно вернусь во дворец, и взгляд жены все так же пристально будет исследовать полумертвые отмели Коцита, и стоны реки плача будут заглушать ее шаги…

– Игра в бессилие не хуже прочих, Аид-невидимка, – ласково шепчет Ананка. – Главное – не заиграться.

В последние несколько месяцев она приобрела необъяснимую тягу к таинственности.

Квадрига нынче была подозрительно смирной. В мир мы явились без пронзительного, оповещающего о появлении ржания, и Эфон не скалил зубы на Никтея, и Аластор не старался тяпнуть собратьев. Смотрел разочарованно и тыкался в плечо, будто хотел сказать, что я забросил своих скакунов.

Мир хранил угрюмое молчание – старику не нравились перемены. Может, он тоже считал, что я заигрался… или что зря тогда не ввязался в противостояние. Обиженно зыркали асфодели бледно-желтыми кошачьими глазками. Понуро смотрели скалы – вернулся, как же… что от тебя хорошего ожидать?

Скользнула вдоль извилистого берега Стикса несмелая тень. Приблизилась, глядя слегка затуманенными от долгого пребывания на асфоделевых полях глазами.

– Твоя жена, Владыка, просила тебя присоединиться к ней.

Тени никогда не приветствуют. Они уже никому не могут желать радости.

И никогда не передают хороших новостей.

– Она у Коцита?

Девушка склонила голову. В присутствии Владыки ей было не по себе. Торопилась вернуться к тонкому, дарящему утешение в смерти аромату, к подобию посмертного сна, к грезам, из которых ее вырвал приказ владычицы.

Я кивнул – возвращайся. Русло Коцита достаточной длины, но найти на берегах этой реки жену я уж как-нибудь да сумею – глядя взглядом Владыки сквозь мир.

Сегодня она не бродила – стояла неподвижно. Глядела туда, где кромка наполненных стонами вод смыкалась с мягким, как пыль, серым песком – сперва эта смесь образовывала бурую кашицу, потом песок шел вверх, к берегу, и в нем узловатыми корнями путались ивы. Ивы свешивались шатром над берегом, стояли, согнувшись, словно простоволосые рабыни, наказанные суровым господином, и косы сизо-зеленых ветвей колыхались в огненном сумраке подземелья.

– Ты вернулся, мой царь, – тихо сказала она, хотя я не докладывался ей о своей отлучке.

В последний год жена оставила красные наряды и вернулась к зеленому – только темно-зеленому. Закат, кораллы, кровь, гранаты больше не мелькали в ее облачении, нынче длинный хитон был оливковым. Волосы, сжатые сеткой, заключенные в плетеный плен, неприятно кололи глаз.

–Это здесь.

– Что?

– Это случилось здесь, – она подняла руку, указывая на песок со следами ее сандалий. – Из-за этих ив он появился. Эти камни видели его улыбку, когда он сказал мне: «Радуйся». На этом песке…

Она смотрела на меня снизу вверх, и ни следа безумия не было в ее глазах – сухих и усталых.

– Я все время вижу это. Не только в снах – не надо карать Онира или Морфея, это не они, я знаю. Я помню это… И с каждым днем все больше. Что у него были горячие губы. Что мне в волосы набился песок. Запах мускуса…

Примолк Коцит – придушил стоны собственных вод, испугавшись немого крика своего Владыки: молчи!! Нет, река плача и стонов, ты можешь скорбеть и дальше, это я не тебе.

– Ты слышал, какие сплетни распространяет Дионис? Зевс взял меня еще до замужества, когда я была совсем девочкой – обольстил, как мать, в виде золотого змея. Я родила Громовержцу сына – Загрея, Диониса первого. Мальчик жил на Олимпе и игрался отцовскими молниями, а ревнивая Гера подговорила титанов убить его. И моего сына разорвали на части и съели, и только сердце его Зевс зашил себе в бедро, из которого после явился Дионис второй. А там, где упала кровь Загрея, с тех пор растут гранаты…

– Каждый на Олимпе знает, на чьей крови растут гранаты. Твоя мать…

– Моя мать сопротивлялась дольше остальных – а теперь поверила и она. Прислала ко мне Ириду, – смешок холодной бронзой вгрызся в воздух. – Утешить и сказать, что память о ее внуке живет в юном Вакхе.

Понятно. Дионис решил себе обеспечить и бессмертное прошлое тоже. Замести метлой из сплетен историю с Семелой и приписать в свои матери дочь Громовержца.

– Вот так, царь мой… Зевс наигрался с дочерью, а потом отдал ее своему брату – пусть пользуется, не жалко. Владыка Аид накормил дочь Зевса зернами граната, выросшими на крови ее сына – и это навсегда привязало ее к миру мертвых, и Зевс пировал на свадьбе дочери – а почему нет! Всегда можно наведаться, потешиться еще…

Я зажал ей рот. Молча потянул к себе. Она не сопротивлялась, но и не прижималась к моему плечу – смотрела поверх ладони усталыми изумрудами.

Я никогда больше не обращусь к молве, молчал я. Я понял – как всегда, с опозданием, может, кто другой на моем месте понял бы быстрее.

Мы так смеялись над тем, что вера смертных в прошлое или будущее человека способна переписать свитки Мойр…

Мы даже не спросили себя: на что способна наша собственная вера?

Мы привыкли, что человек, которому смертные сотню раз повторят то, что он – собака – начинает потихоньку лаять и выискивать у себя блох.

Мы не подумали о том, что могут сделать с нами самими песни аэдов и всеобщая убежденность.

– Мнемозина говорит: память смертных – податливая глина из которой они лепят что хотят, - прошептала жена. – Когда ее спрашиваешь о богах – она молчит или смеется. Скоро я вспомню, как усмехалась моя дочь Мелиноя, поднимаясь с твоего ложа. А потом иное сотрется и эта память станет истиной…

– И ты спрашиваешь меня – зачем я вмешался тогда? Думаешь, если бы ты и впрямь родила Зевсу – было бы легче?

– Нет, я тебя не спрашиваю, царь мой. Просто та история все больше кажется мне наваждением, дурманом Лиссы, просто я все меньше верю, что это было… Ответь мне, Аид, – это было?!

Мое произнесенное имя раскололось о воздух скорлупой – выпустив на свет понимание.

И два ответа легли – как два невидимых жребия.

Да, было – я выступил против Громовержца, поставил на кон свой мир, произнеся: «Я открою Тартар», поставив женщину выше своего владычества. Ответ тяжкий, который мне придется повторять ей снова и снова и который будет грузом лежать на ее плечах – потому что нелегко себя чувствовать разумной в толпе безумных.

Нет, не было – Громовержец взял что захотел, гранаты выросли из крови убитого титанами Загрея, Мелиноя была низвержена мной в Тартар, а не провалилась туда благодаря своей невообразимой глупости… Ответ легкий, который будет грузом лежать на моих плечах – ибо нелегко чувствовать себя безумцем в толпе разумных…

– Верь в то, во что хочется верить, – сказал я, отпуская ее и поворачиваясь спиной.

– Ты мудр, маленький Кронид, – одобрила Ананка из-за плеч. – Есть выборы, которые не дано сделать даже Владыкам.

– Ты подлец, Аид-невидимка, – отозвалось что-то внутри голосом Гекаты. – Здесь не было двух ответов. Был один: «Я никому тебя не отдам»

– Ты зараза, сынок, – проскрипели из Тартара. – Ну что стоило произнести это: «Никому не отдам» – и мы бы встрепенулись, увидев луч в своей тьме: ибо тот, кто не почитает свой долг высшим – рано или поздно пренебрежет им…

Голос жены за моими плечами так и не раздался.

* * *

– Подойди. Можешь смотреть.

Я запустил дела. Шастая на Олимп невидимкой в погоне за свежими сплетнями, забросил суды, а теперь вот расплачиваться.

Локоть – на подлокотнике трона, щека опирается на кулак. Бойтесь Владыку, о умершие!

И не смотрите с надеждой на трон по правую его руку. Туда и сам Владыка не очень-то заглядывает.

Весна во плоти который день сидит с потухшим, задумчивым взглядом. Не перечит решениям мужа. Не вступается за несчастных. Просто смотрит, что-то решая про себя – и тени не осмеливаются ее ни о чем просить.

– Лета и асфоделевые поля – твоя участь.

Разъевшийся к старости воин – двоюродный братец, а может, сынок Эвклея с виду, – не торопится уходить от престола. Смотрит печальными, налитыми глазами.

– Это потому что брюхо, да? Непрекрасных в Элизиум не пускают?

Эак уже перестал давиться после таких вот фраз. Теперь смирно лезет в свой золотой сосуд нашаривать новый жребий.

А в действо вступает сам Эвклей. Неизвестно, как он угадывает такие моменты.

Распорядитель выкатывается на середку зала и обвиняюще тычет тени в живот толстенным пальцем.

– Это – брюхо? Это – брюхо?! Вот это – брюхо! – и лупит себя по чудовищному пузу, которое превращает распорядителя в шар. Брюхо колыхается, будто диковинный морской зверь. – Вот, как блаженные-то выглядят! А ты – недожрал, куда тебе на блаженство!

Керы-беды смеются, скаля острые зубы. Эринии многозначительно хлопают бичами. Шепчутся и хихикают сыновья Гипноса, сам Гипнос давно залился смехом…

Персефона, ради которой и старается верный Эвклей, не улыбается. Тихо катает в руках гранат.

Тень воина смотрит на Эвклея с ужасом, а тот скалится, показывая застрявшие в редких зубах куски.

– Ничего-ничего... баранов резать умеешь?

– Ум-м-ме-ее-е… - чуть слышно долетает из бедного вояки.

– И чего стал? А ну пшел! – и утаскивает воина к Лете, а потом на кухню, а может, в кузницу, или куда он там еще этих теней девает.

Персефона рассеянно поглаживает гранат на ладони. И я стараюсь не замечать этого – потому что не знаю, гладит она сейчас символ нашего брака или сосуд с кровью своего сына Загрея, Диониса Первого… сына Зевса.

– Подойди. Можешь смотреть.

Тень юноши в низко надвинутом на лицо капюшоне бредет, волоча ноги. Останавливается перед троном.

– Хайре, Владыка! Привет и тебе, о прекрасная супруга повелителя мертвых!

…и извлекает из обтрепанного рукава кадуцей.

Гермес Психопомп, кланяется и распрямляется, роняя капюшон на плечи. Глаза – два чистейших родника, хоть зачерпывай и пей кристальную правду.

Ясно. Просить о чем-то явился.

– Пеший, – удивляется Гелло за троном. – Вестник. Глаза хитрые. Куснуть?

А ведь и правда: Психопомп пришел ногами. Без талларий – неужто потерял или Церберу скормил?

– О, Владыка, я хотел бы рассказать тебе одну историю. Говорить ли мне при всех, или…

С Гермеса станется понарассказывать… да и какие ко мне могут быть дела от Олимпа, разве что заметили, что Сизиф еще живой.

– Пусть говорит, царь мой, – вдруг подала голос Персефона. – Его история меня развлечет.

Царица села свободнее, блеснула глазами, даже, кажется, забыла на миг о гранате – и я кивком позволил вестнику говорить.

Вернее, повествовать о том, что я хорошо знал и сам. Наслушался на Олимпе.

И ревнивые вопли Геры передавали историю Персея, сына Золотого Дождя, довольно точно – и чувств в ее рассказе было больше, куда там Гермесу!

Она вбежала, когда Афродита готовилась к купанью. Влетела с пылающими щеками, распугав нереид и богинь.

«Мразь! Тварь!! Похотливый сатир!!!»

За Герой бежала измученная Гестия, умоляя: «Сестра… тише, не надо… он услышит…»

«Пусть слышит, приапоголовый бог похоти и разврата! Не молниям бы лежать у него в колчане! Вор! Дождем, это ж надо – золотым дождем!!!»

– Дождем? – встрепенулась Афродита, жестом отсылая прислуживающих наяд и харит. – Неужто дождем?!

– Дождем… - обреченно кивнула Гестия…

…Акрисий боялся пророчества до безумия. Крон не боялся своих детей так, как царь Аргоса боялся, что у него родится внук! Казалось бы, кто мешал этому смертному поступить как Крону? Не хочешь есть внука живым – опять же, пример Тантала есть! Но Акрисий, видно, не додумался. Просто заточил дочь в подземелье. Но в подземелье ведь есть щели, через которые может проникнуть, – смешок, – могучий… И Зевс Громовержец проник к прекрасной Данае золотым дождем, а вскоре она забеременела и родила сына. И вот, Акрисий, не решившись убить божественного внука…

Персефона вскидывает брови: она о таком не слышала. Мне хватило: я стоял невидимкой в углу, пока Гера бегала по покою, заламывая руки.

Дважды она чуть на меня не наткнулась.

«…позаботился о сыночке!!! Этот глупый смертный засунул его и его шлюху-мать в ящик и швырнул в море. О, если бы я знала! Мойры перерезали бы их нити в тот же день! Но он, оказывается, договорился с братцем – и ящик выбросило на этот остров, чтоб недород иссушил его на многие годы! Я сделаю так, что дети там никогда не будут рождаться! Эту… и ее ублюдка подобрал рыбак. Отвел во дворец басилевса! Вырастили его!!! О, если бы я знала, если бы я только знала… »

Гера в своем гневе была великолепна. Щеки горели царственным пурпуром, взгляды метали молнии (Циклопам таких не выковать!). Она даже посуду ухитрялась бить величественно. И визжать ругательства, не теряя ни капли царственности.

А Афродита прятала улыбку превосходства. Потому что знала, что только к ней Гера обратится со словами: «Спасибо тебе со своим сынком – хоть кто-то поддерживает!» И всхлипнет, кривя лицо.

И тогда можно будет принять вид ложной скромности, а он потрясающе идет к белому хитону.

– …басилевс Полидект внезапно воспылал к Данае греховной страстью и стал домогаться ее, – бровками, взглядами, жестами – Гермес помогает себе всем. Надо же, чтобы слушатели прониклись – как именно басилевс стал домогаться. – Персей, храбрый юноша, вступился за мать. И тогда коварный царь измыслил погубить сына Зевса. Он потребовал от него доказательств родства с Громовержцем. А доказательством должна стать…

Гермес понижает голос. Глаза картинно выпучены – не косые ничуть.

В зале такая тишина, что слышно, как воды Стикса текут вдоль стен. Из воды, кажется, высовываются уши. Подземной титаниде тоже интересно.

– Голова Горгоны Медузы!

«Очень надеюсь, он сдохнет», – с удовлетворенной улыбкой выдохнула Гера, когда ей сообщили последние сплетни.

Гермес еще не закончил. Он уже расписал, как храбр и прекрасен молодой герой (женская часть свиты и половина мужской изошла слюнями). Как он умен и как любит мать (несомненно, лучший способ доказать это – сложить голову на краю света). Но теперь нужно еще разукрасить ужасы предстоящего подвига.

– Знаете ли вы, кто такие Горгоны? О, это страшные твари… тела их покрыты медной чешуей, когти остры как бритва, а крылья блестят золотом…

Керы с Эриниями переглядываются и хмыкают: это? страшно? Ты наших-то стигийских видал?! Пфе… крылья золотые. Тоже, выделываются.

– …на головах – извиваются ядовитые змеи! А Медуза – единственная смертная из них – одним взглядом своим обращает людей в камень!!

В рядах свиты – откровенная зависть. Керы шепчутся восхищенно: змеи! в волосах! А если Гекату попросить – нам бы так… пусть бы наколдовала.

Персефона тихо поглаживает гранат.

– Я помню Медузу, - говорит вдруг. – И ее сестер, Сфено и Эвриалу. Все они были прекрасными – дочери морских богов. Прелестнее нереид. Про Медузу говорили, что она равна красотой Афине… она и была похожа на Афину внешне. А потом ею овладел властелин морей Посейдон – взял силой на плитах храма Афины. Говорят, что разгневанная Афина после этого сделала ее чудовищем. Я не верю в это. Всем ведь известно, что между Посейдоном и сестрой часты раздоры… Думаю, Медуза обратилась в чудовище сама – от боли и гнева. А сестры последовали за ней.

Жена улыбается. Участи Медузы Горгоны, которая не смогла пережить одного позора, а может, еще чему-то. Вестник сбит с толку и косится на меня в растерянности: как продолжать?

– Сестры Горгоны доставили много теней в мой мир, – говорю я. - Не так ли? Разорванные смертные, смертные с выпитой кровью, обращенные в камень…

– Мир ударил – и они бьют в ответ, – почти неслышно звучит голос жены. – Я навещала их на острове, который они выбрали жильем. Приглашала переселиться под землю. Предлагала свою защиту…

Хорошенькое было бы тогда задание для юного Персея. Оно закончилось бы где-то около Цербера, в Элизиуме стало бы больше на одного вояку, а через кости героя переступали бы сотни теней, год за годом…

– Они отнеслись ко мне без почтения и отвергли предложение с презрением. Сказали, что не хотят ничего от тех, кто в родстве с Олимпом. Еще говорили, что не имеют ничего общего с подземными чудовищами.

Бедный Гермес щурится изо всех сил, кадуцей ходит в руках ходуном: куда ж ты, важный разговор, катишься, ведь совсем же не туда…

– Мне стало жаль брата! – нашелся все-таки посланник. – Молодой и цветущий юноша… могучий герой… вся жизнь впереди… я отдал ему свои сандалии, чтобы облегчить тяжкий подвиг… и свой меч тоже.

И, конечно, сделал это без приказа державного отца. Зевс, само собой, и не знает.

– Афина, сестра моя, также решила помочь Персею в бою! Она отдала ему свой щит – тот, что блестит как зеркало, – свита послушно ахает и охает, и посланец глядит бодрее. – Но сестра мудра. Она поняла, что не уйти герою в живых от бессмертных Горгон – если только герой не будет невидим…

Может, я все-таки плохо играл эти годы? Зевс не убежден до конца – все пробует, не фальшивое ли бессилие у братца там, под землей? Видно, я его впечатлил тогда своим «Я открою Тартар». Забыть не может.

Шлем Владыки на смертную голову… в чужие, незнакомые руки…

– Еще никогда мой шлем не надевал смертный. Пусть даже и сын Громовержца. Этому не бывать.

– Владыка, так ведь герой…

– Герой смертен. Пусть свершает подвиг без невидимости – от этого подвиг будет еще более велик. А если он умрет – что ж, в моем мире достаточно сыновей Громовержца.

– Владыка! – вмешалась Персефона умоляюще. – Пощади же моего брата, ведь не по своей воле он идет на этот подвиг! Прошу, дай Гермесу, что он просит! Твой шлем вернется к тебе, как только Персей добудет голову Медузы. Царь мой, ведь ты так справедлив…

Я помолчал нужное время. Пожевал губами – нарочито не глядя на жену, вслушиваясь в напряженное дыхание свиты. Обронил небрежно:

– Те, кто оскорбил царицу подземного мира, должны понести заслуженную кару. Бери.

Гермес от облегчения чуть носом в пол не ткнулся. Понес какую-то чушь о том, что вот, Владыка мудр…

А подданные шепчутся очень одобрительно: Владыка-то – не только мудр, а еще и мстителен! Наш, в общем, подземный.

Персефона подняла на меня глаза много позже – когда Гермес вестником подвига упорхнул из зала, сжимая обеими руками драгоценный хтоний, когда много раз было произнесено «Подойди. Можешь смотреть», когда не одна тень услышала о своей загробной участи.

Глаза жены были спокойными. Ясными. Полными непонятной уверенности. И вопрос в них был не тот самый – невысказанный и ставший привычным в последнее время, а легкий, поверхностный: «Я все сделала правильно?»

Я едва заметно опустил подбородок вниз.

– Любопытно, – тихо обронила тогда Персефона. – Чем кончится эта история со шлемом?

Появлением великого героя – Горгоноубийцы, чем же еще.

– Думаю, вскоре ты увидишь Медузу Горгону в числе твоих подданных, – отозвался я равнодушно.

Я бы двузубец поставил, только спорить со мной здесь вряд ли кто согласится.

* * *

На поверхности опадали последние яблоки. Летели с ветвей по утрам – хрустящие, покрытые черными точками, прихваченные первым дыханием зимы. Звонко барабанили по разноцветному гиматию земли.

Средний мир обернулся престарелой кокеткой, которой сообщили, что за ней вот-вот явится Танат Жестококрылый. Кокетка нарумянила щеки ярко-алыми закатами, подкрасила губы осенними цветами, достала из сундуков расшитый золотыми и алыми нитями пеплос, голову укрыла покрывалом, сотканным из туманов и тонких паутинок. И сидит, благоухая спелыми фруктами и прелой травой, высматривает ужасного бога смерти: а что, хоть никакой, но мужчина…

Гелиос тоже решил напоследок порадовать: солнечные лучи свысока целовали простывшую за ночь землю, и к полудню скорчившиеся от холода цветы робко приподнимали головки: вдруг лето?

Наверное, в такое время не хочется умирать.

Впрочем, Медузу Горгону не спрашивали.

Гермес как всегда успел первым: вернул шлем с поклонами и поведал историю – как водится, взахлеб. И о том, как отчаянный Персей в поисках пути летал к старухам-Грайям (а то божественных подарков надавали, а куда лететь – не сказали). И как этот герой подкрадывался к спящей Медузе, поглядывая в зеркальный щит – вестник показывал, причем так правдиво, что никто и не усомнился, что так и было (хотя кто узнает, как там было, Персей-то был в моем шлеме?). И как голова Медузы покатилась на землю, и родились из хлынувшей крови белокрылый конь и трехголовый великан – плоды страсти Посейдона…

Гермес бы еще и больше рассказал, только очень спешил узнать – чем там всё с Персеем закончится. Оставил шлем и дунул обратно: хоть и пеший, а быстрее крылатого.

Медузу Горгону он провожать ко мне не стал: чудовище с дорогой под землю не ошибется, да и сестры проводят, почему бы нет.

Но она пришла без сестер. Сама. Стояла, хватаясь за шею, – крутобедрая, с округлыми плечами, пухлыми губами, про таких говорят – «есть, за что подержаться». Посейдон таких любил… любит.

Черные волосы то шипели змеями, то свисали развившимися прядями, на лице на миг прорастала чешуя – исчезала, показывались клыки, уродуя рот…

Тень не знала, какой ей быть после смерти. Тень была безумна.

– Ты хочешь, чтобы я посмотрела тебе в глаза? – проскрипела Медуза алыми, безукоризненной формы губами. – И не боишься стать частью своего трона, Кронид Подземный?

Свита прятала взгляды – а ну, мало ли. Да, конечно, тень. Ага, убили и голову забрали.

Но все-таки…

Я молчал, опершись щекой на кулак. Смотрел на первое чудовище, убитое смертным. В пустые глаза, которым больше никого не превратить в камень.

Подонок, на троне расселся, судить будет, брата бы лучше судил, подонок в черных с серебром одеждах и багряном гиматии, на золотом троне, а рядом – жертва, на троне поменьше, глупая жертва, думает, что владычица, не знает, что в мире есть только подонки и жертвы, подонок с черными крыльями, подонок вытаскивает жребии из сосудов, толпа крылатых подонков хихикает над чем-то, перепархивает, еще один с чашей, а вон у того лицо синюшное, и он, конечно, тоже подонок…

Хаос Первородный, да ее нужно топить в Лете, а не поить из нее! На Поля Мук? Разве что в качестве карательницы. Запихнуть в Стигийские болота и пусть там плавает по трясине…

– Владыка! Позволь мне сказать!

Никогда еще Персефона не заговаривала до того, как я вынес приговор. Повернулся, чтобы осадить жену взглядом – женщина, знай место!

Замер.

В летней зелени глаз прячутся солнечные зайчики. Из золотой сетки, под которую подобраны волосы, вырвался на лоб одинокий завиток, радуется свободе. На юных щеках – поцелуи румянца.

Здесь, в моем дворце, в моем мире, а не там, с матерью, Кора – разве может такое быть?!

– Прошу, о царь мой, разреши мне взять ее в свиту! Пусть искупит свое зло служением.

Свита дышать перестала вслед за своим Владыкой (только по другой причине). Медуза схватилась за шею, вытаращила глаза и замерла: половина лица прекрасна, вторая – уродлива, змеи на макушке шипят.

Жертва что-то просит, как будто подонков можно о чем-то просить, или она за меня там просит, да какая разница, за себя бы попросила, а она еще улыбается, зачем-то этому подонку улыбается…

Очень многообещающе улыбается: ты уж только не откажи, царь мой, а награда – потом, когда останемся вдвоем…

– Ну что ж, бери.

Только вот на что она сдалась тебе, Кора? Решила обзавестись собственным крылатым вестником с морозящим взглядом (а то у мужа есть, а у меня нет, непорядок)? Или все-таки из жалости?

Жена, получив мой кивок, поднялась с трона, приблизилась к Медузе на глазах у всех свиты. Сказала ласково, будто перед ней было пятилетнее дитя (не чешуйчатое, не клыкастое, а простое такое, красивое):

– Пойдем со мной. Не бойся.

Подземные провожали глазами свою царицу молча. Крутить у виска пальцем не осмеливались. Но вот скрести затылки когтями никто не запрещал, Оркус даже презрительно фыркнуть осмелился – и сделал вид, что это кашель.

Пожалуй, самой примечательной была мина Гекаты. Трехтелая пялилась вслед Персефоне-владычице, которая, успокаивающе бормоча что-то, тащила за руку Медузу Горгону к выходу. Трехтелая силилась закрыть три открытых рта – приоткрытый, полуоткрытый и средний: распахнутый во всю ширь.

У Гекаты отчаянно не получалось.

А суды скомкались и смялись, потому что попробуй выносить суждения, когда скандальное настроение в зале можно ножом резать. Мнемозина – вечный аэд – озадаченно чешет стилосом бровь, остальные раздулись от новости дохлыми рыбами. Во дворцах, в пещерах, в последнем логове стигийских болот будут нынче обсуждать, что Персефоне Прекрасной понадобилось от наземного чудовища.

Своих, что ли, не хватает?

Разве что я гадать не буду – я лучше так спрошу. До того, как сполна получу свою награду… кто там знает, может и после.

– Зачем тебе Медуза?

Получилось спросить – до. Во время совместной трапезы. Перебив Кору: она говорила, не умолкая, пылая щеками и размахивая кистью винограда.

Представляешь, показала Медузе ее покои, рядом с моими комнатами, подарила свой плащ – ей очень идет зеленое, даже непонятно, почему она его раньше не носила, еще надо будет украшения посмотреть. Наверное, завтра нужно показать ей мир, или все-таки сад, там как раз зацвели розы…

На розах я не выдержал и задал вопрос. Жена потупилась было, но поняла, что отбирать горгону у нее не будут. Отщипнула виноградинку. Пожала плечами.

– Нужно же разнообразить свиту. Мои спутницы так однообразны – кроме Гекаты и Стикс, конечно. А еще меня развлекает ее общество, царь мой.

Нужно пригласить кого-нибудь из олимпийских целителей: Аполлона… Пэона, что ли. Потому что я начинаю тревожиться за здоровье жены, которую развлекает общество свихнувшейся Медузы Горгоны.

Жена как будто не замечала, что чаша нектара в моих пальцах опасно накренилась, угрожая окропить и стол, и хитон. Она строила маленькую горку из фруктов на блюде перед собой. В основу положила гранаты, на них – пару персиков, потом фиги – и теперь как раз пристраивала на место еще одну виноградинку.

– Жаль, что ее нельзя будет взять в верхний мир – там она опять станет бесплотной. Представляешь лица моих подружек-нимф? Все равно как если бы они увидели…

– Меня.

– Ага, – брызнула смешком и состроила вредную рожицу. Я все-таки пролил проклятый нектар и вернул чашу на столешницу из серого, с золотыми прожилками мрамора – в тон стенам трапезной комнаты.

– Зачем она тебе?

– Не знаю. Может, ради справедливости. Ананка была с ней слишком жестока там, в среднем мире. Может, я сумею это исправить здесь, в подземном. Пусть скитается восемь месяцев по асфоделевым полям – а четыре пусть проводит со мной в радости и улыбках…

– Что ты знаешь об Ананке, дитя? Строка Медузы в ее свитке наверняка прописана до конца. И радости, и улыбок для нее не может быть. Тем более: их не может быть здесь.

Пирамидка из фруктов развалилась. Жена задумчиво надкусила свалившийся ей в руки розовый персик, потом придвинула ближе инжир и начала постройку уже не пирамиды – крепости. Нерушимой, наверное.

– Ты мудр, мой супруг. Ты прожил столько веков, что лучше других знаешь, что возможно, а что нет. А я… наверное, я легкомысленна, но в последнее время я верю в то, чего не может быть. Даже в то, чего не может быть никогда. Следуя мудрому совету одного древнего бога, я верю в то, во что хочется верить…

И в двух зеленых зеркалах глаз, окованных ресницами из темной меди, померещился мельком кто-то сутулый, широкоплечий в черном – напротив сияющей фигуры, укрытой тучей-плащом…

Меня отвлек звук падающей чаши. Плохо поставил: брякнулась о пол драгоценным боком, окропила благоуханным нектаром черномраморные плиты и лягушкой попрыгала в угол, разбрасывая золотые блики. Я провел ее глазами, а когда вернулся, Кора смотрела спокойно, только чуть лукаво.

Инжирная крепость перед ней была разрушена – наверное, у нападавших были хорошие лавагеты…

Больше я не разубеждал ее – может что-то быть с Медузой или не может.

Кора носилась с Медузой самозабвенно. Как деревенская девочка, которой впервые преподнесли ладно сшитую, с холщовым, набеленным лицом куклу. Большую, чуть ли не больше ее самой. Игрушку можно таскать повсюду, наряжать, румянить ей щеки, делать бусики, знакомить с каждым встречным и объяснять – смотри, какие они прекрасные! Ага, вот Ламия (видишь клыки? Красивая улыбка, правда? ну-ка, улыбнись в ответ! Не смотри, что она шарахается). А это Эмпуса, она сплетница и жутко грохочет своими копытами, прямо-таки на все наступает, зато она очень красиво поет… ты поешь? Нет? Почему?! А вот Стикс, а к Гекате мы потом пойдем в гости…

Гекату я сам пригласил в гости. С требованием объяснить, что творится с моей женой. Наверное, если бы Трехтелая пролила на меня яд злорадной улыбки и прошипела: «Опасаюсь, она лишается рассудка» – я бы успокоился. Но Геката теребила складки темных одежд, не знала, куда пристроить факелы и без прежней таинственности бубнила, что у подруги просто хорошее настроение. Будто сам не вижу.

Хтоний тоже не помог: за пару дней я надышался ароматами роз, нарциссов и гиацинтов и наслушался пустых разговоров жены и Медузы Горгоны.

Последняя уже не выглядела чудовищем: зеленый плащ подошел, и волосы больше не шипели – лежали мирно, перехваченные расшитой рыбками лентой. Отвечала, правда, глядя исподлобья, но уже не с пустыми, леденящими глазами.

В глазах зацвела бирюза.

Хорошо еще, Гермес не успел разнюхать скандальную новость в свой следующий визит. У гонца только и хватило времени, что распихать судимые тени и поведать Владыке историю женитьбы Персея: «Представляешь, он это чудовище победил… царевну, Андромеду эту, от скалы отвязал… а тут на свадебный пир прежний женишок с друзьями заявляется! И друзей несколько сотен, и все с мечами, и мечи острые. И все за тем же: давайте сюда невесту! А когда невесту на скалу повесили, чтобы Посейдоновой зверюге скормить, – ни жениха, ни друзей, ни мечей… Ну, его сначала, конечно уговаривать начали, эфиопа этого знатного. А он такой горячий попался, как начал там со своими молодцами все крушить и гостей распугивать… да еще орет: мол, где этот герой, который Горгону убил? Какая еще Горгона? Голову увижу – тогда и пойму…»

– Привел? – спросил я.

– Ага, – мотнул головой вестник. – Скопом. Двести пятьдесят две головы. Буйные какие-то, жених этот вообще по пути сбежать пытался, пришлось кадуцеем стукнуть. Владыка… тебе это… статуй пару сотен не надо для сада или дворца? У меня вот Арес четыре десятка забрал, потом еще Ирида прихватила несколько самых мускулистых, Ата просила ее не забыть…

Очнулся, вспомнил, с кем и как разговаривает, пробормотал, что поспрашивает у других подземных и вознамерился улепетнуть: бочком, бочком подался к дверям. Мой голос догнал вестника Олимпа, когда он как раз намеревался вылететь из зала.

– Стой. Что случилось с другими двумя Горгонами?

– С какими другими?! – опять вспомнил, с кем разговаривает, тряхнул головой. В последнее время Гермес, разрываясь между Олимпом и моей вотчиной, изрядно путал поведение. – А, с бессмертными. Да никто и не знает. Они после той погони за Персеем на остров не вернулись, я уж и проверял. Все равно ж рано или поздно должны объявиться где-нибудь, рано или поздно. Мстить, наверное, начнут, из людей кровушку сосать.

Где-нибудь, как же. Не где-нибудь, а в моем мире эти самые Горгоны и объявятся: после смерти сестры – у кого им еще искать убежище, к чьим стопам припадать? То-то я смотрю, Медуза в последнее время сама как приклеенная за Персефоной ходит, умоляюще в глаза заглядывает и изображает из себя образцовую подругу. Да и последний разговор жены и ее новой спутницы в саду был не таким уж пустым.

Вернее, часть разговора: горячечный, умоляющий шепот Медузы и чуть усталая, покровительная усмешка Коры: «Мы уже говорили с тобой об этом. Нечего бояться. Я его уговорю».

Интересно, кто же все-таки раньше явится: сестрички Медузы, сама Медуза с просьбой их принять или Кора с уговорами? Жаль, я не Мойра: этим всегда есть, с кем поспорить. А так – Ананка не высовывается, Убийца не азартен, остальные боятся. Но если уж с самим собой спорить – пожалуй, поставлю на Кору… Второй, думаю, явится Медуза с просьбами за сестер: надо же сперва меня уломать, а потом населять мир Горгонами.

Проиграл. Первыми были Сфено и Эвриала. Медуза еще только-только начинала толочься среди свиты и бросать немые и просящие взгляды, а Кора только-только – намекать на какую-то просьбу («Царь мой, ты ведь никогда не отказываешь мне в мелочах? Правда? Не-ет, сейчас я тебе этого не скажу. Просто маленький каприз. И обещаю, ты не пожалеешь»).

А двое чудовищ свалились в мир незваными и непрошенными как раз во время моей прогулки по берегам Ахерона.

Гулять по высокому у устья берегу Ахерона, над беснующимся потоком, стиснутым в кулаке заостренных скал, мог осмелиться только крылатый или безумец. Или Владыка, которого мир не уронит в бурлящие воды.

Острые камни дорогой ложились под ноги, водяная пыль оседала на хитоне и лице. Я шел, закрыв глаза и вглядываясь больше в себя, а гул беснующейся реки странным образом успокаивал и настраивал на нужные размышления.

Чахлая ива повисла над пропастью, отчаянно цепляясь корнями за камни. Искривилась стволом, провожая взглядом Владыку.

Наверное, недоумевала: перед кем Владыка может отчитываться?

«Тартар тих в последнее время. Правда, давит на плечи, как раньше, но глупо обращать внимание на то, к чему давно привык».

«Хорошо, невидимка…»

«Мир спокоен и не пытается освободиться. Дай ему волю – он бы слился со мной окончательно».

«Почему же не даешь, невидимка?»

А, кто меня там знает, почему.

«Эреб дрыхнет в своем дворце, непонятно, надолго ли. Ходят слухи, что Нюкта нашла себе нового любовника: Оркуса».

Не замечал за ним интереса к женщинам, но божок клятв теперь у матери Гипноса частый гость во дворце, возвращается обласканным и счастливым.

Ананка молчит и хмыкает, хмыкает и молчит, и непонятно – то ли она считает Оркуса слишком мелким, чтобы о нем вспоминать, то ли вычитала в своем свитке нечто такое…

А может, полагает, что у меня других дел навалом.

Верно. Меня тревожит не Оркус, а смертный. Бывший смертный, если точнее.

Всякий, кто сумел сковать бога, заслуживает внимания.

«Сизиф пирует на поверхности вместе с верной женушкой. Радуется моей глупости и забывчивости. Ничего, скоро Убийца прогуляется за ним во второй раз».

А там, может быть, у царя Эфиры прояснится-таки в голове, и он вспомнит, откуда взял цепи…

Эти цепи сейчас у меня в кладовой под замком, и я выбираю время иногда – отпираю дверь, трогаю знакомую ковку, теряюсь в догадках: кто мог подкинуть такое смертному? Нужно было, конечно, допросить Сизифа сразу, но я тогда был озабочен спасением шкуры от разозленного брата, вот и забыл догадку, мелькнувшую в момент, когда прикоснулся к холодным звеньям впервые: что эти цепи могут удержать не только Убийцу…

А может, Сизиф их правда достал сам. У него жена титанида, дочка Атланта, кто там знает, что у ее отца завалялось по подвалам со старых времен. А приволокла она их мужу именно с целью оного мужа спасти от смерти – разве не гладко выходит?

Даже слишком гладко.

Ладно, спустится Сизиф, утихнет гнев Зевса… посмотрим, что спорщицы-Мойры преподнесут.

От трещин в груди восточного берега несет сыростью и перепревшим мхом. Гиматий уже изрядно намок и хлещет по ногам, когда перешагиваю очередную расселину. Из нор в каменистой почве высовываются и приветственно машут лапы пауков.

Мойры… это плохо, Ананка, слышишь, плохо. Я виделся с Пряхами всего раз, но они словно тащатся следом за мной и постоянно торопят, и шепчут, что нить может быть только одна, а я замешкался с решением.

«Потому что это правда».

А хуже всего –что такие решения не принимаются в мирное время, мне до зарезу нужна новая битва, потому что в ней я случайно могу определиться – кто же я такой, потому что до этого все свои решения я принимал на войнах или в битвах, а вот так, сидя на троне или шагая по берегам Ахерона – я просто не умею.

Ананка бубнит нечто невнятно-недовольное. Мол, с моим-то скверным характером я в эту самую битву непременно вляпаюсь, отчего и получу себе короб проблем на век или чуть побольше.

«У тебя, маленький Кронид, как у сосуда Пандоры – сплошные беды внутри. Ковырнешь крышку – такого насмотришься…»

«У сосуда Пандоры на дне еще и надежда лежала. За собой такого не замечаю».

Гиматий цепляется за колючий куст – и вместо того, чтобы рвануться, я останавливаюсь и высвобождаю ткань из пальцев терновника. Глупость, конечно, но вышивки жаль. По подолу разбегаются серебряные нарциссы в орнаменте гранатовых зерен. Такие гиматии раньше вышивала Гестия.

Наверное, Кора научилась у нее.

«Я знаю, ты не очень любишь, когда много вышивки… но ведь это тебе не на суды, не на трон. Просто для прогулок по миру».

«Моя жена смирилась со своей участью. Я смирился с тем, что всего получить нельзя. Пусть не любит. Мне хватит того, что есть».

Ананка уже не бубнит – недовольно кряхтит и вот-вот разразится сварливой речью. О том, что я все понимаю неправильно. Что если – нет любви, это не значит плевать на то, что тебя не любят. Это значит – самому…

Но ничего не говорит, потому что маленький Кронид – не тупой: догадался сам годы назад. Не тупой, зато твердолобый – раз догадался и все еще не выполнил.

«Пусть себе носится пока что с Медузой и с ее сест…»

Замолчал, даже в мыслях. Открыл глаза, обнаружив, что опасно балансирую на острие скалы, где мотыльку негде пристроиться.

Прислушался к миру, в котором творилось неладное.

В мире визжали и рычали два незнакомых голоса, выкрикивали проклятия «олимпийскому семени», и о воздух мира бились медные крылья, этот воздух когтили золотые руки…

Явились сестрички, додумать не успел.

Разговор пришлось отложить. От острия скалы ко входу у Тэнара я шагнул уверенно и ровно, в один шаг, успел подумать только: почему голоса Горгон звучат не только яростно, но и испуганно? С подземными, что ли, они сцепились?

– …губитель! Прихвостень Зевса! Я вырву сердце у тебя из груди!

– Молчи, Сфено, я оторву ему его кудрявую голову! Все они… годны лишь на то, чтобы исподтишка! Что? Застыл, красавчик? Не смеешь здесь стреля-а-а-а-а-у-у-у-у!!!

Золотой блик пронизал густую тень, царящую на подступах к Стиксу. Одна из горгон – они держались в высоте – воя и хрипя, вцепилась в крыло. Вторая слезливо заголосила, помогая сестре, вцепляясь в нее чешуйчатыми руками и не давая упасть.

Мельтешили из-под свода драгоценные крылья, мелькали страшные глаза, оскаленные, алые пасти змей, извивающихся на головах у Сфено и Эфриалы. А внизу припал на колено бог в темном плаще, с капюшоном, наброшенным на голову, и белые, уверенные пальцы не спеша накладывали вторую стрелу на тетиву славного лука.

Дуры-горгоны со своими гримасами из-под высокого свода служили прекрасными мишенями.

– Стой, лучник! Кто позволил тебе стрелять в моем мире?

Стрела на тетиве, готовая уйти в полет, дрогнула – и все-таки сорвалась с тетивы. Пронзительно и уныло завопила Горгона, понимая, что не уйдет – потому что эти золотые стрелы не знают промаха…

Я взмахнул ладонью – и воздух загустел, останавливая золотой блик. Послушным псом принес стрелу мне в руки.

– Радуйся, Отпирающий Двери, – сказал я тихо. – Это твое.

Стрелок опустил лук, сверкнувший ярким, не приглушаемым здешним мраком серебром.

Слащавый голосок в голове затянул:

Двое стояли над водами хладнотекущего Стикса.

Огненным гневом пылал первый – подземный Владыка,

Гость же его, что покой мира чудовищ нарушил,

Гордо и ясно стоял и спокойной улыбкой лучился.

Был он прекрасен лицом, и прелесть его пламязарно

Тьму освещала и песен достойною сталась…

Только один бог на Олимпе постоянно таскает за плечами тень незримого аэда.

– Радуйся, Запирающий Двери, – гость взял стрелу и скинул капюшон – показались небрежно лежащие золотые кудри. – Прости мне мой выстрел: я увлекся погоней за этими тварями. Так увлекся, что даже не заметил спуска. Не гневайся, мудрый: ты знаешь, как далеко может завести азарт…

Он изогнул гибкий стан – сын Зевса и богини Латоны, лучник и брат своей вечно девственной сестрицы. На миг, с изяществом настоящего достоинства. И продолжил с обезоруживающей улыбкой:

– Если я оскорбил тебя своим поступком, я принесу дары или исполню службу, которую ты мне назначишь. Я жду твоей воли… о Гостеприимный!

Это звучало слишком непринужденно и слишком просто. Лучше бы он в лицо мне выпалил: «Я явился с разговором». Это, конечно, больше в духе Ареса – но уж лучше бы так.

– Будь моим гостем, Сребролукий, – вот единственная служба, которую я назначу тебе. Боги Олимпа нечасто посещают мою вотчину. Пойдем во дворец. Персефона обрадуется брату.

– Посетить дворец Аида Богатого – великая честь! А можно сначала увидеть твой мир? Брат… Гермес, – точеные ноздри дрогнули, будто рядом вдруг объявилась навозная куча, – много рассказывает об этом месте. По его словам, оно располагает к философии и вдумчивым беседам.

Горгоны куда-то убрались: пронзительных проклятий над нами больше не было слышно. Черным медом текли воды Стикса – неспешные и раздумчивые, не поколебавшиеся от такого приветствия. Эти воды видели многое, их не удивит встреча дяди и племянника.

Их не удивит даже то, что Аполлон явился с делом. Куда – с делом! С миссией секретной! Миссия из глаз у Сребролукого так и просится, лезет из улыбки, из вздергивания плеч, капюшона, опять наброшенного на глаза…

– Пойдем, – сказал я. – Я покажу тебе мир. Побеседуем.

Невидимый аэд, конечно, увязался следом. Проводил до уступа возле Дворца Судейств, с которого я позволил Аполлону окинуть взглядом мир. Завывал, захлебываясь восторгом:

Тверд и бесстрашен смотрел Аполлон Сребролукий на царство

Мраков подземных, что трепет внушает богам и бессмертным.

Змеинохищные Стикса узоры его не пугали,

Духом он в трепет не впал и от вида чудовищ подземных…

Хотя как раз «чудовищ подземных» видно и не было: так, пробиралась по болоту в сторону выхода Эмпуса, извивались гидры да огни мельтешили.

Аполлон рассматривал мир пристально. Восторги изъявлял. Говорил: здесь на сотни песен.

Слишком много чего изъявлял, слишком пристально смотрел, слишком горячо говорил…

Все-то у этого олимпийского красавчика – слишком. Дай одну роль мне, Мусагету, Посейдону – так я сыграю, Посейдон не сыграет, а Мусагет переиграет так, что самой Ате тошно станет.

Уединенное место я отыскал около Стигийских болот. Из чистой скверности характера и чтобы посмотреть, насколько у Аполлона хватит улыбки.

Когда я свернул в трясину и двинулся к руинам на островке, Сребролукий за моей спиной явственно подавил дрожь омерзения – но пошагал по трясине следом, отбрасывая с дороги луком зазевавшихся змей.

Змеи и гидры кишели и на суше. Остров зарос ядовитой зеленью лишайников и белыми грибами, с камней полуобвалившегося дворца стекала слизь и свисали седые бороды мхов. Внутри обжились многоножки и плесень. Пахло мертвечиной, валялись кости вместе с оружием воинов и богатыми безделушками из потускневшего серебра.

– Здесь кто-нибудь жил? – спросил позади Мусагет.

– Обитель Ехидны, – отозвался я. – Бывшая. Женщины любят цацки.

– А кости?

– Остатки старых трапез. Ехидна промышляла не только на земле. Иногда притаскивала кого-нибудь сюда. Всегда только мужчин. Чтобы ублажали ее до обеда.

Незримый аэд замолчал. Лицо Аполлона белело в полумраке старого дворца. Кажется, он кусал губы, чтобы сдержать банальное «ублюдки!»

– Это место кажется тебе достаточно уединенным для беседы, о Светлоликий? Так присядь же и поведай, какая надобность привела тебя в мой мир. Ведь я прав, и Горгоны – только предлог?

Аполлон сотворил для себя кресло. Я – подозвал. Что-то пыльное, склизкое, хоть и золотое. Уселся, не смущаясь гадливостью, мелькнувшей во взгляде племянника.

– О, Запирающий Двери! Ты верно заметил: я явился сюда тайно, чтобы побеседовать с тобой…

– И выбрал лучший способ сделать это, Сребролукий! Крики Горгон и золотые стрелы – не редкость в моем беспокойном царстве. Думаю, тайна соблюдена.

А, поперхнулся все-таки, побагровел. Как там говорила та нимфа, с волосами, пахнущими забвением? «Всем что-то нужно. Аполлону – просто знать, что он лучший. Во всем».

– Увы. Скрытность – не мое оружие. Я привык говорить и бить в открытую, напрямик, - красиво вскинул голову, и аэд из угла сбренчал что-то о том, что «напрямик, да зато без промаха». – Но тебе ли не знать, о мудрый, что не всегда можно бить напрямик! И поэтому я пришел к тебе – пришел посланником от тех, кто…

Сидел, стараясь не касаться краями богато вышитого золотом гиматия ослизлого пола. Смотрел в глаза: читай – не хочу.

– … обеспокоен судьбами этого мира. Этот страх нарастал с того самого потопа, истребившего людей медного века! Ибо если из-за одного царька он смог истребить целый век… и та история с Прометеем. Слышал ли ты о ней? Сколько песен я сочинил, чтобы утешить Гефеста в безмерности его горя! Сколько слез пролил мой бедный брат, когда узнал об участи друга! Друга, для которого он сам стал палачом – из-за чего, о Запирающий Двери?! Из-за ничтожной искры! Но и это еще не все…

Неутомимый аэд проснулся все же. Кривлялся невидимкой из угла и слагал, зловредно хихикая:

Горькую речь он повел, пред Аидом главу преклонивши:

«Мудрый! Трепещет Олимп, и в томлении смертные внемлют,

Ибо ослаб Громовержец умом, преисполнясь свирепой гордыни,

Судит надменно и жестко, мольбам никаким не внимая…»

Аэд разливался покойным Момом-насмешником. Я скучал, глядя на слизней, облюбовавших сырые стены.

Даже злорадства не было.

Рано или поздно Зевс зашел бы слишком далеко в желании обезопасить себя и трон. Сжал бы кулак слишком сильно, справедливо опасаясь клейма Кронида: сын на отца… и кто-нибудь из подросших сыновей действительно встал бы против него.

Странно, что брат при всей своей дальновидности не увидел того, кто все это время желал его места. Не мог же он ожидать подвоха только от сыновей?

– Посейдон, – сказал я за миг до того, как это сорвалось с полных, воспетых рапсодами уст Аполлона. – Вернее, ты и Посейдон.

Губы изломались капризной, но в целом одобрительной линией.

– Разве только я и только Посейдон? В своей гордыне отец многим нанес обиды. И недалек тот час, когда все, жаждущие мести и справедливости, объединятся и восстанут…

– Возлягут, – лениво поправил я.

– Что?

– Возлягут в Тартаре рядом с Тифоном и остальными. Со следами от молний. Не думаю, что рука брата ослабла. Ты ведь лучник, Мусагет. Скажи, он ведь так и не научился промахиваться?

Гнев капнул на скулы Аполлона румянцем, в отцовских серых глазах вскипела секундная гроза. Неприятно помнить, что не ты один умеешь разить без промаха.

Потом племянник пожал плечами и расслабился в кресле, теребя кисть щегольского пояса.

– Ты прав, Подземный Владыка! Все, кто решится бунтовать против Зевса, в конце концов будут сброшены в Тартар, в котором и упокоятся. Дий станет еще более подозрительным, а его правление – еще более безумным. И он не остановится, пока участь Прометея не разделят все, кто осмелился стать на пути Громовержца. Или все, кто могут осмелиться…

Извлек из воздуха кифару. Потрогал золотые струны, и в ослизлых холодных стенах раздался мелодичный тоскливый вздох.

– Я горжусь своим умением слагать. Хочешь, спою тебе о возвращении Зевса на Олимп от одной из его любовниц? Это совсем новая песня, ее еще не слышал никто на Олимпе.

– У Громовержца много любовниц. Если петь о том, как он возвращался от каждой…

– Таким – нет, – кифара тихо зажурчала под умелыми пальцами. – Это захватывающая песня, Владыка: видишь ли, она о том, что Громовержец вернулся в ярости. Даже метнул молнию во фреску над головой своего любимца – Ганимеда. А Эрот долго пытался спрятаться от гнева Эгидодержца в купальне своей матери. Кажется, там его потом обнаружил Арес. После, конечно, гнев Громовержца опал, и он отправился по делам – поговорить с терпящим кару Прометеем… но вот что интересно – никто так и не спросил: у какой-такой любовницы был Телейос и что привело его в такое неистовство?

Теперь ясно, почему он все никак не успокоится. Если он обнаружил свой гнев тогда при всех…

– Песни – не мой жребий, Мусагет. Мой – тени, подземелья и чудовища. Поступи как поступают аэды и выдумай концовку для стихов сам. Обратись к Оссе-Молве, и она скажет, что любовница Зевса была нехороша собой. Или что она назвала имя другого в момент любовного пика. А может, любовным восторгам помешала ревнивая Гера – всем ведь известно, как она печется о сохранности своего домашнего очага.

Аполлон, склонив голову, прислушивался к струнам кифары. С нагловатой улыбочкой.

– Ревнивая жена? Хорошая концовка, только самую малость не подходит к мелодии. Вот если бы – ревнивый муж…

– Какой безумец рискнет помешать Громовержцу в момент страсти?

– Да, – спросил Аполлон у кифары, - какой? На поверхности, думаю, он бы все равно не остался – после такого… скажи, Владыка, а в твоем царстве его нет?

Я молча смотрел в стену. Тяжелым, давящим взглядом, под которым у подданных сами собой начинали гнуться поясницы. Сребролукий брезгливо рассматривал пятно плесени и поганку на тонкой ножке возле своей правой сандалии.

На фоне пола сандалия и нога в ней казались вызывающе прекрасными.

– Не люблю многословия, – заговорил я тихо. – Не люблю ненужных намеков. Ты пришел сюда искать концовку для своей песни? Ревнивого мужа?

Аполлон спрятал кифару в складки плаща и одарил холодной улыбкой.

– Я пришел искать встречи с тобой, Владыка. Чтобы спросить: разве ты пылаешь такой любовью к Зевсу…

Глаза. Ах, вот чего не заметил – глаза распахиваются, ища моего взгляда. Отчаянно мечут серебряные, не знающие промаха стрелы.

А в глазах – Посейдон.

В расшитом жемчугом гиматии.

«Да какие слова?! Посмотри ему в глаза – и все. Зевс зарвался! Зарвался! Аид не может этого не понимать! Брат не слепой – он понимает, что это нужно решать! Одним ударом! Нам, а не кому-то!

Он же должен понять свою выгоду…»

– Почему пришел ты? – спросил я. – Не Посейдон?

Идеальной формы бровь взлетает вспугнутой ласточкой.

– Это вызвало бы ненужные подозрения. В глазах Громовержца. Я ведь уже говорил, что в последнее время он стал чересчур подозрительным. А Черногривый все-таки – Владыка…

И как Владыка научился осторожности? Нашел посланца – племянника с луком и кифарой, как будто внезапный спуск Сребролукого под землю никаких подозрений вызвать не может.

А заманчиво все-таки. Не один на один, как тогда, а – трое на одного, как в старые времена. В прошлый раз расклад не подвел.

Брат, если бы я знал, что ты так далеко зашел в ненависти к Зевсу – я бы плюнул на свое уединение, выбрался бы к тебе в гости. Отговаривать бы стал. Ладно – Аполлон, он никогда умом не отличался, но ведь ты хотя бы должен понимать, против кого идешь.

Эй, Мусагет, ты умеешь читать взгляды? В моем сейчас – Титаномахия. Много Титаномахии, на сотни песен хватит, так что пользуйся.

Распотрошенное молниями небо. Отшатывающиеся враги, растрепавшиеся волосы юноши, стоявшего на воздухе… Ах да, еще Тифон, к которому никто из вас даже приблизиться не посмел.

– Вы не знаете, с кем воюете. Даже если я присоединюсь к вам. Даже если к вам присоединятся остальные из Дюжины, вы ничего не поделаете с Зевсом.

Аполлон явственно снисходил. С улыбкой протягивал мудрость на раскрытой ладони закосневшему в своем подземелье дядюшке.

– Крон тоже казался неуязвимым. Со своим серпом. Но иногда дюжина воинов не стоит одного невидимки.

Ананка объявилась и довольно гоготнула из-за плеч. «Вот так, Кронид. Посадили в лужу – сиди и получай удовольствие. Ты считал своего среднего братца дураком? Он далеко не дурак, хотя вовсю им притворяется. Ты им не нужен, невидимка.

Он пришел просить хтоний!»

«Хтоний! – Посейдон там, в глазах Аполлона ударил кулаком о ладонь. – Они убили Медузу! Они говорят: наступила эпоха героев, когда малые сделаются великими! Говорят: зачем сражаться самим и самим истреблять нечисть? Давайте дадим смертному меч, сандалии, шлем – и он справится не хуже бога… И он справился. Шлем на голову – и исподтишка. Не сражаясь напрямик! Но они – они дураки. Они все страшные дураки. Жаль, брат сидит в своем подземелье. Он бы наверняка догадался, что шлем можно использовать не только против Медузы… Воспой героев, племянник!»

Воспой героев, Мусагет, воспой. Наверняка они будут убивать своих отцов и свергать своих братьев. Может, вонзать им ножи в спину исподтишка. Новая эпоха началась.

Бой с Кроном был открытым. Настоящим. Там только была маленькая подлость, вовремя совершенная кража, но схватка была прямой. Теперь вот с легкой руки смертного Персея – и схватки уже не нужны.

Надеть шлем, ударить в спину, почему мне это за годы в голову не пришло?!

– Тебе совсем не обязательно участвовать, о мудрый…

– Только поделиться невидимостью, как с тем героем… с Персеем? И что вы предложите в обмен?

Не спрашиваю, что вы собираетесь делать с Зевсом. Картинка в твоих глазах выразительнее любых песен, племянник: дремлющий Громовержец (ах, еще и дремлющий, для полного сходства с Горгоной? Голову вы ему отсекать не станете?) раскинулся на ложе, опустил руку на верный колчан, и вот колчан вдруг пропадает из виду, из невидимости появляются цепи, опутывающие запястья, ноги, захлестывающие шею спящего…

Потом – черная пасть, за которой вздымаются скрюченные нетерпением руки: дождались, когда ненавистный гонитель разделит их участь.

– Морской престол останется свободным.

«Ты ведь любишь море?» – вопросительно звякнул в голове серебристый голосок прошлого. Подумалось некстати: наверное, Персефона тоже любит. В любом случае, больше, чем подземный мир. За первой мыслью по капле сочилась вторая: и Деметра не будет против, прекратится проклятый отсчет «четыре-восемь-четыре»…

А над Тартаром сядет другой – сын того, кого они туда запихают.

Отпирающий Двери Аполлон станет Запирающим Двери. Лук и стрелы сменят двузубец. А в подземелье набегут толпы влюбленных нимф, муз и скульпторов с аэдами.

Мальчик-то рвется к власти, ой, рвется. Сообразил, что лучше такая вотчина, чем никакой.

Если бы только еще Ананка не строила там, за спиной, из себя насмешника-Мома. «Правда, –сюсюкает Ананка Правдивая Ложью. – Заманчивое предложение! Только удели хтоний, или лучше – надень сам его и пристукни спящего Зевса, сбрось его в Тартар… А потом получишь море со всеми его богатствами, перестанешь быть ненавидимым, заживешь в почете… посмотри – Аполлон тебе смотрит прямо в глаза! Он говорит правду! Соглашайся, а, невидимка?»

Да. Он говорит правду, заносчивый племянник, лучник и любимец муз. Говорит правду, которую знает, поэтому и смотрит только в глаза, выполняя наставление Посейдона.

А Посейдон там, в прошлом – в глаза Аполлону не смотрит. Будто боится, что я могу вглядеться слишком пристально и словно в двойном отражении прочитать, что там, в этих владычьих глазах. А что там, Жеребец?! Почему ты не явился ко мне сам под благовидным предлогом, брат? Почему прислал Аполлона, который с такой напыщенностью повторяет ту часть правды, которую вы ему уделили? Что ты забыл ему сказать, брат мой?! Что – там, у тебя в глазах, что ты не захотел показывать мне?!

Я скажу тебе, Владыка Морей. Там – простая истина о том, что мне недолго сидеть на твоем освободившемся престоле. Потому что если я сяду на него – ничто не сможет обезопасить тебя от участи Зевса. Почему тот, кто из третьего стал вторым, не захочет быть первым?! Ты всегда хотел быть первым, брат, ты будешь судить меня по себе, ты будешь опасаться от меня того же: удара в спину и заключения в Тартар. Конечно, ты можешь взять с меня клятву водами Стикса… но кто поручится, что я не сумею ее обойти?

И у меня есть шлем-невидимка – средство, чтобы стать великим.

Коварный и вероломный удар нужно предупредить. Ты ударишь раньше.

Я окажусь за вратами Тартара вслед за Зевсом еще до того, как успею сесть на твой освободившийся трон.

Хтоний останется тебе – знак того, что никакой невидимка больше не сможет посягнуть на Владыку неба, моря и смертной жизни…

Изящно, средний, я почти уверен, что это ты все-таки не сам придумал.

– Зачем? – сказал я.

Аполлон, который успел плотнее закутаться в свой плащ, посмотрел с недоумением.

– Зачем – что?

– Зачем мне море? Море или небо для меня одинаковы. Одинаково мне не нужны. Меня не интересуют распри смертных и бессмертных, в небесах, в море и на поверхности. Мне хватает моего мира.

– Этого… мира?

Он даже дернул щекой – и то изящно. Поэт остается поэтом даже когда говорит о выгребной яме.

– Да. Мне незачем ввязываться в ваши склоки: мне хорошо под землей. Я вижу, ты потянулся за кифарой? Ты можешь спеть, я нечасто слышу песни. Я бы послушал ту самую – новую.

– Про ревнивого мужа? – тихо уточнил Аполлон. Наверное, считал, что впивается в меня взглядом, разящим без промаха, как он сам.

Мусагет не знал, что я насмотрелся взглядов рассерженного Зевса и теперь счастливо непосприимчив к чужим стрелам.

– Ты, кажется, спросил меня, не в подземном ли царстве этот глупец? Мы можем пойти на Поля Мук. Он наверняка там искупает свою ошибку – помешать Громовержцу… Если тебя не побеспокоит запах горящей плоти и вопли – пойдем.

Племянник встал. Руки его были свободны от кифары, зато на плече блеснул колчан, а правая ладонь стиснула серебряный лук.

– Скажи мне, Владыка… ты сохранишь наш разговор в тайне?

– Меня не волнует то, что происходит на Олимпе, – медленно повторил я. – Кто чей любовник. Кто с кем в ссоре. Даже – кто на троне. Я не собираюсь вмешиваться.

Я, ученик Аты… нет, сейчас быть ее учеником не ко времени. Ко времени – быть Владыкой Аидом, сросшимся со своим миром в единое целое, безразличным ко всему, кроме своих чудовищ и бесконечных судов теней.

Богатым, Безжалостным, Запирающим Двери.

Все двери и перед всеми.

– Я понял, Запирающий Двери, – губы брезгливо покривились. – Я благодарю. И ухожу.

От этого «благодарю» – снисходительного, тоном будущего Владыки Морей (или… кто там знает) я отошел не сразу. Потом еще следил, как гордо Мусагет плывет к покосившимся, изъеденным грибком дверям – и как величественно они открываются перед ним…

– Кифаред, – окликнул тогда, и сын Латоны обернулся. Судя по лицу, он уже готовил речь перед Посейдоном, готовился плеваться фразами: «Ему все безразлично! Сидит в своей тьме среди слизи и падали – и радуется! Нет дела не только до Зевса – вообще ни до чего, кроме…»

– Не стреляй больше в моей вотчине, – попросил я негромко.

Передернув плечами, Аполлон исчез. Навязываться в провожатые я не стал. Нужно будет – выберется из местной трясины, а если сандалии запачкает – ничего.

Пристрелит кого – и это ничего.

А с Жеребцом и этим его заговором что-то нужно делать. Потому что едва ли все это выдумал Посейдон: он хоть и не дурак, а предпочитает прямую схватку. И едва ли они не сумеют обойтись без хтония: подождать, пока Громовержец уснет, а там уже ясно.

«Заткнись и не вмешивайся», – предложила Ананка. Сам ведь сказал: плевать, кто там на троне и что там на Олимпе. Мое дело тени судить.

Только вот Посейдон на троне Олимпа – это…

Интересно, он взглянул бы мне в лицо перед тем, как отправить вслед за отцом и Зевсом? Или кому другому поручил, а то у царя дел много?

На обратном пути под ноги сунулись сестры Горгоны. С распластанными крыльями и стонами о тяжкой жизни на поверхности. У одной к тому же в плече засела Мусагетова стрела, и стоны получались совсем жалобными.

– Просите милости Владычицы, – отрезал я, ногой отпихивая одну из сестер с дороги. – Простит вас – приму.

Можно не сомневаться, что простит. Жене – пополнение в свиту, мне – новые подданные, Медузе – семья.

Под ногами звякнуло. Я остановился. Поднял золотую стрелу, выпавшую из воспетого многими аэдами колчана.

В моих пальцах чудесная стрела повела себя странно: золото изогнулось, смялось, будто гибкий цветочный стебель, потом завязалось узлом. Наверное, такие узлы моряки вяжут в стихии дорогого братца Посейдона: враз не распутаешь, если только мечом разрубишь…

Во дворец я вернулся с твердым намерением карать.

* * *

Сплетник Гермес доносил: обитатели поверхности и Олимпа иногда позволяли себе утешать жителей моего мира.

– Вот бурь у вас нет, – говорили они.

– А нам-то зачем? – хмыкал Гипнос, или кто-нибудь из его сыновей, или какое-нибудь чудовище, выбравшееся наверх попить кровушки. – У нас Владыка…

И точно, к приступам моего дурного настроения относились как к стихийным бедствиям.

Старались не показываться. Молчали. Молились. Правда, неясно, кому.

Если возникали неотложные дела – возводили очи к своду и входили, глубоко изгибаясь в позвоночнике, заранее запасшись у Гекаты колдовскими мазями и целебными притираниями.

Мужскую часть дворца, и без того не шумную, в следующие несколько дней оглашали в основном крики, и эхом отзывалась Геката, осторожно проведывая жену в ее комнатах:

– Что, бесится еще?

И хмыкала с пониманием, и исчезала бесшумно и осторожно, опасаясь – Ананка упаси – показаться Аиду Мрачному на глаза.

Тени во время судейства под моим взглядом вообще начинали проситься на Поля Мук, только чтобы скорее.

Не знаю доносили ли об этом Зевсу. Может, Гермес шепнул – порадовать державного отца, который в последние месяцы с нежностью относился к моему дурному настроению. Так или иначе, а Зевс, потерев натруженные молниями ладони, решил подкинуть мне дополнительную причину для гнева.

– Сизиф, – бесстрастно промолвил Убийца, возникая возле моего престола.

Золотой подлокотник пошел трещинами – я слишком сильно его сжал.

– Что?

– Он отправляет меня за Сизифом. Жди Гермеса.

Значит, вестник явится с известием о том, что хитрец, которого я отпустил на три дня, и через год домой не собирается. А Владыка-то это проморгал – зато его брат, Зевс Эгидодержавный, ничего не забывает.

И отправляет за жизнью Сизифа моего посланца.

Тени привычно убрались из зала – в последнее время они проделывали это, стоило мне хотя бы брови нахмурить.

Но гнев – беспричинный, бурлящий внутри – начал утихать. Шипел, заливаемый волнами безжалостного рассудка, более холодными, чем воды Стикса – мне нужно заканчивать игру…

Будем играть в бессилие!

– Кара?

– Он назначит ее сам.

Еще один плевок с Олимпа: не распорядится, не попросит, а назначит, а брат-палач – выполняй…

Послушный брат выполнит, конечно, несмотря на весь его скверный характер – кто ж с Громовержцем спорить будет! – и Зевс наконец успокоится, и моему миру быть…

Главное чтобы Гермес в вящем опасении за целостность своей шкуры не запоздал, передавая мне приказ верховного бога.

«Мне идти за ним?»

Зевс, конечно, обронит небрежно за очередным пиром: «Тогда я послал за хитрецом Таната и тот повторно исторг его душу» – а все будут ахать…

Но Громовержцу не видать скрытого торжества в глазах Таната, отправленного за своим тюремщиком – когда бог смерти действительно получил разрешение.

«Можешь не стесняться».

* **

Сизиф был бледнее тени, и даже Керы не хотели после узнать: как именно Танат явился к царю Эфиры и как превратил дважды жильца на этом свете – в дважды покойника. Керы косились с опаской – на дикие глаза Сизифа.

Хитрец, о котором сразу же после кончины начали слагать песни, хотел было рвануть к Лете, попить водички перед аудиенцией у царя, да Гермес-Психопомп не позволил.

Красок на лице у Гермеса было ненамного больше чем у Сизифа: явившись ко мне, он с порога заявил, что приказ есть приказ, весть он передаст, а дальше мне решать – куда вестника приложить двузубцем. Мол, со всеми попрощался, Пана на прощание и того облобызал… так вот, Владыка, насчет Сизифа…

Когда Владыка выслушал молча и без приказов отдать гонца Церберу – Гермес чуть с крыльев своих сандалий не свалился. Недоверчиво впитал глазами мой ответ:

– Хорошо. Передай Громовержцу – Сизифа покарают в соответствии с его желанием.

Отправляясь за тенью дерзкого царя, Психопомп всё оглядывался – словно ожидал, что я опомнюсь и пошлю ему двузубец в спину на манер копья.

Потом мы стояли у каменистого холма возле самой дороги, разделяющей асфоделевые поля утешения и Поля Мук. Я – опирающийся на двузубец – и Сизиф, который не казался больше бесплотной тенью.

Такова уж особенность этого места: мертвые здесь сохраняют нечто подобное телу, что можно было бы истязать. И царь Эфиры, едва ступив на Поля Мук, приобрел с виду плотность, яркость: проступили тронутые сединой волосы на руках и груди, цвет обрел праздничный бирюзовый хитон с богатыми фибулами, отчетливо стали видны бисеринки пота на лбу…

Между нами лежал валун – грубо отесанный, шершавый и грозный, дышащий гранитной неумолимостью. Кара, которую, согласно воле Зевса, нужно было катить на вершину холма – чтобы она у самой вершины обрывалась, глушила своим грохотом и катилась вспять.

Забавное напоминание мне – если я вдруг захочу подняться на одну знакомую гору.

Гермес, проследив за тем, чтобы приговор был оглашен должной грозности тоном, отступил – решил не искушать судьбу.

Сизиф ухмылялся.

Был бледнее тени и нещадно потел – но ухмылялся.

Пинал свою кару ногой – с очевидным удовольствием, ощущая маленькие порции боли – иллюзию жизни. Смотрел мне в глаза, отбросив всякое притворство – нагло без тени почтения, вызывающе.

– И что, Аид? Что мне делать? Может, мне взять этот камень и катить его к вершине, а? День катить, два, кишки себе надрывать, потом истекать – а он, значит, потом вниз катиться будет? Изматывать себя бессмысленным трудом, а? Хороша кара! Только что-то не хочется.

И оскалил зубы – настолько реальные, что любому их захочется кулаком пересчитать.

– Ты…

– Смеешь? А-а-а, смею! Ну, и что ты, Подземный Владыка, – прикажешь мне? Попросишь? Кару заменишь? Нет, это вот вряд ли: твой брат Стиксом клялся, что я буду в гору этот камень катать. Вот камень, вот кара… не хочешь сменить?

Он безумен.

Нет, не Сизиф.

Гермес, который мне не обронил ни слова о клятве Зевса, но зато проболтался по пути Сизифу.

Безумен Зевс – он что же, решил подставить мне незащищенную спину? Клятва водами Стикса!

Мне достаточно заменить кару другой – и холодные воды захлестнут Громовержца прямо на Олимпе, на пиру, на троне или в объятиях у очередной любовницы.

Слово, только одно слово… ледяной сон и изгнание, и он никогда больше не сможет сесть на престол, Посейдон и остальные не позволят, и с этой стороны моему миру ничто не будет грозить, и он заплатит…

– За что? – сочувственно прошептала Ананка из-за плеч. – За то, что спал с Персефоной до тебя? За то, что взял ее у Коцита? За то, что у нее от него было двое детей? Невидимка, неужели ты сам начинаешь в это верить?!

Сизиф скалился мне в лицо – ощер у него был не хуже чем у Гелло.

– Чего ж ты ждешь, Владыка, а? Это же – слово, только слово! Или так брата любишь, да нет, не верю… Ведь это же такой шанс!

С некоторых пор я привык не доверять шансам. Громовержец умен, он не стал бы клясться Стиксом, понимая, к чему это может привести. Может статься, он решил просто испытать – насколько я слаб, насколько готов выполнять его приказы…

– Это легко проверить, невидимка, – напомнила Судьба. – Спросить Ириду… или меня. Хочешь – я отвечу?

Оказывается, искушение пьянит не хуже, чем вино Диониса.

Слово, одно только слово! И на трон Зевса сядет… да какая мне разница, кто туда сядет, Посейдон, Аполлон, еще кто-нибудь? Какая разница, что на Олимпе перегрызутся за братовы молнии…

Капли пота ползли по носу дважды мертвеца, скатывались по губам, заходящимся в иступленном шепоте:

– Да тут и решать нечего! Ты же все равно не можешь меня заставить… А потом... потом решишь как угодно – ведь я же, а не кто-нибудь подарил тебе этот шанс…

Мне не везет с дарителями. Да и с подарками, которые я получаю.

Впрочем, кто сказал, что я сам не умею делать такие же подарки?

Я указал на уродливый валун, напоминающий голову Циклопа. Сказал невыразительно и тихо:

– Если когда-нибудь ты поднимешь его на вершину – я отпущу тебя в жизнь. Стикс, услышь мою клятву.

«Слышу», – сонно откликнулись недалекие, дышащие льдом воды.

И дрогнула на Олимпе чаша в руках у Ириды, проливая их холод на пол дворца.

А по лицу Сизифа текли потоки такой же холодной, только соленой влаги. Взгляд метался загнанным зверем – на валун, на меня, к вершине горы…

Дергалось лицо, и губы больше не обнажали зубов – тряслись, словно он знал, на что его обрекли. Подрагивала грудь от мелких, судорожных вздохов.

Из зрачков просилась на волю незадушенная надежда, безумное: «А если все же…»

И валун под этим пожирающим взглядом, казалось, сам готов взлететь на вершину.

Покидая Поля Мук, я услышал тяжкий звук сдвигаемого с места камня, а потом, очень скоро – скрип его скольжения по каменистой поверхности холма.

Я вернулся к каре Сизифа через несколько дней. Навестил, не снимая шлема. Царь Эфиры, напрягая жилы и выворачиваясь наизнанку от тяжести груза, волок свою участь к вершине. Лицо у него было пурпурнее плащей басилевсов, руки и ноги исцарапаны, нарядный хитон превратился в однородно-бурого цвета рванину, кое-как прикрывающую срам. Сизиф сипел, рычал, шипел проклятия, из последнего дыхания понося богов, но даже не останавливался, чтобы дать себе отдых.

Он уже приноровился к изнурительной работе, и я постоял до того момента, как валун заколебался в пяди от последней черты – вершины холма. Казалось – вот-вот, и камень опустится в словно специально приготовленное для него углубление… вот он заколебался, готовый покорно преодолеть последнюю пядь… узник напряг ноги, затаил дыхание, вложил все силы в последний толчок…

А валун, качнувшись и пораздумав, с оглушительным грохотом устремился вниз. Сначала неспешно, потом все быстрее, выбивая из холма искры, оставляя отметины в местах соприкосновения с другими камнями – несся к подножию, как изголодавшийся воин к общему котлу на привале.

И пока он падал – хитрец, обманывающий богов, кричал.

Хрипло, из самого нутра, выдавливая из себя воздух, который не успел потратить на последнее усилие…

Кричал, вцеплялся в волосы, колотил по израненным острыми осколками коленям. Потом, когда валун остановился у подножия, заковылял вниз. Хромая. Размазывая по лицу слезы, пот и кровь, бормоча что-то невнятное о том, что все равно… рано или поздно… он все равно…

– Ты придумал прекрасную кару, маленький Кронид, – обдала Судьба своим дыханием затылок. – Он так надеется однажды рассмеяться тебе в лицо и покинуть твое царство, что будет вечность катить к вершине свой шанс на освобождение – и вечность этот шанс будет выворачиваться у него из рук. А ведь нет ничего более мучительного, чем когда раз за разом у тебя отнимают твой шанс. Но он никогда не остановится. Ты подарил ему надежду, а ее сложно убить окончательно, сколько бы ни прошло времени.

Сизиф дохромал до валуна, пнул его – по-настоящему, явно представляя на его месте кого-то другого. Потом вцепился заскорузлыми от пыли, крови и сукровицы пальцами в гранитные края, уперся ладонями, стронул с места…

Он не знает, что у самой вершины невзрачный, с виду незаметный порожек столкнет камень вниз.

И мечты его – о том, как он вкатывает валун на положенное ему место и, смеясь, покидает ненавистный аид, каждый раз обрываются – в той самой, последней точке, на последнем усилии.

– Сложно? – переспросил я.

И мстительно откликнулась за плечами Судьба:

– Поверь мне – я уж знаю…