Без устали несется колесница

Времен, моей души не веселя.

А. А. Кондратьев.

– Так значит, третий брат поднялся на поверхность, только чтобы похитить себе жену?

– Да!

– И потом, спустя долгое время – еще раз, только чтобы сразиться с Гераклом под Пилосом?

– Да! Да!

– Но разве больше он не поднимался на поверхность?

– Нет!

– Разве не было у него дел на поверхности?

– Нет! Нет!

– Разве он не воевал, не находил себе любовниц, не строил козни, не…

– Нет! Нет! Нет!

– Но почему – нет?!

– Потому что этого нет в песнях.

Люди на самом деле смешные.

Смешные и легковерные.

Чего нет в песнях – нет вообще. А что там есть – то правда.

Муза Клио, когда строчит в свои скрижали, частенько заглядывает в дощечки к Каллиопе – и бесстыдно крадет идеи, и песни становятся историей, и им верят безоговорочно.

И не отягощаются вопросом: обязательно ли каждому деянию богов попадать в песни?

Наверное, они полагают, что, подобно Аполлону, каждый из богов таскает за плечами аэда.

Воды Амсанкта покрываются мурашками дрожи. На миг из них выглядывает аэд – странный, бельмастый, длинношеий, зато борода – лопатой.

Аэд грозится крючковатым пальцем – мол, но-но, не надо тут переписывать эпос! Сказано – третий брат на поверхность вылезал только два раза. Сказано – день-деньской сидел на троне и судил, а что отлипал от трона – о том не говорилось! И вообще, Богатому и Запирающему Двери покидать свой мир и соваться в чужие распри не положено.

– Почему? – пожимает плечами отражение в черной воде.

Аэд закатывает подернутые пленкой слепоты глаза. Гримасничает и ругается – конечно, гекзаметром.

Почему, почему… потому что – имя. Потому что Аид – ужасный [1] . Ужасным положено сидеть под землей.

Легкая усмешка безумной бабочкой порхает по лицу того, кто сейчас – напротив меня, и линия воспоминаний на песке подозрительно напоминает дальний путь колесницы.

– Ты ошибся с Аидом, старик, – произносят губы отражения. – Я не Аид-ужасный. Я – Аид-невидимка.

– Это становится опасным, – задумчиво сказал Гермес. В глазах у него не было привычной косинки.

Под моими пальцами глухо щелкали жемчужины – четыре, восемь, четыре… Неизвестно, заметила ли свита, что Владыка в последнее время повсюду таскает с собой жемчужное ожерелье.

Если и заметили – промолчали.

Мир пыхтел в лицо густо и умиротворенно, как объевшийся Эвклей. Тени на асфоделевых лугах стенали с чувством выполненного долга; в стихийских болотах чудовища устроили гулянье – снаружи полнолуние сейчас. У Дворца Судейств толклись несколько десятков недавно умерших; Гипнос – и тот что-то притих, так что единственным ангелом тревоги на привычном мне уступе выступал Гермес.

Вестник богов ронял фразы без особой живости. Скребся кадуцеем, щипал крылышки сандалий, под конец и вовсе отыскал валун, уселся и принялся наблюдать, как я перебираю черно-белую блестящую нить.

– Афина… сестра не слушает меня. Говорит: что они могут? Один красавчик и безмозглый лучник, второй…

– Промахос всегда недооценивала Жеребца.

Гермес округлил глаза, вытянул шею, привставая, и я поморщился.

Ощущение решающего шага, вехи, боя стало в последний год отчетливее и громче. «Слушай», – сказала Ананка, я и слушал, отсчитывая пропавшее в Бездне Вихрей время – четыре-восемь-четыре – и знал, что бой стоит на пороге, хотя никаких приготовлений к нему не было заметно, и мир был тих как никогда…

Посейдон со своими заговорами был некстати.

– Значит, он был у тебя, Владыка?! Предлагал…?!

– Нет.

Нет, он прислал вместо себя Аполлона, и мы с Мусагетом потолковали по душам – двое, которые знают толк в дверях.

– Значит, он наведается к тебе со дня на день. Ходят слухи, что ты все еще зол на отца – после…

Не бойся произносить это вслух, племянник, – после того, как я стал окончательно и бесповоротно рогат, а Персефона родила от Зевса.

Я-то думал, что успокоил сплетников историей с Сизифом, но память о моей мстительности оказалась более живучей, чем можно было представить.

– Мать опять выспрашивала меня, – обронила в последний раз Персефона, – таишь ли ты зло на Зевса. Из-за всего, что случилось. Я сказала, что тебя больше интересуют тени, чем то, с кем спит твоя жена. Представляешь, она, кажется, поверила.

Деметра никогда не могла похвастать, что знает меня слишком хорошо. Надеюсь, она донесла ответ жены до Громовержца.

– Слухам редко можно верить. Тебе следовало бы помнить это.

Жемчужины скатывались ласковыми дождевыми каплями по прочной нити, мягко стукались одна о другую – четыре… восемь…

– Я помню это. Так значит, твой ответ будет…

– Если ты думаешь, что я хочу увидеть Посейдона или Аполлона на троне Зевса – аэды зря воспевают твое хитроумие, племянник. Может, в моем мире от этого прибавится теней… Но не прибавится спокойствия.

– Спокойствия вообще нигде не прибавится, – пробормотал Гермес, ковыряя носком сандалии скалистый порожек под ногами. – А если уж посмотреть на то, как себя Посейдон сейчас ведет… это становится опасным.

Иногда мне кажется, что там, в Среднем Мире, взбесилась и понеслась невиданная колесница Судьбы, и под колеса ей бросается умирающая эпоха. А новая неспешно наползает позади: эпоха героев, смертных полукровок, кровь в венах которых перемешалась с ихором.

– Это началось после Персея. Нет, после смерти Медузы. Ты знаешь, что Посейдон любил ее?

Персей – первый из смертных, кому позволено было надеть мой шлем – начал это. Теперь вот герой прибил собственного дедушку, удалился в добровольное изгнание и живет себе, время от времени воюя с братцем-Дионисом, препятствуя торжествующему шествию того по Элладе; и вот уже копыта новой эпохи выстукивают другое имя – Беллерофонт…

– Любил. Любовью Владыки. Потому и взял силой.

Жеребец по-прежнему прост. Владыка? – Владыка. Значит, должна смириться. Подумаешь, овладел! А эта дурочка, понимаешь, каких-то трагедий себе напридумала, в чудовище превратилась, убивать начала, а потом ей и вовсе голову отрубили…

– Но ее смерть подстегнула его. И то, что убил ее сын Зевса…

Наверное, Посейдон посчитал это плевком в лицо от державного брата.

– Персей еще и истребил чудовище, которое Посейдон наслал на Эфиопию. Это подогрело гнев Пелагия[2]. Знаю, о чем ты думаешь, Владыка: в гневе он необуздан, а это не то, что нужно для хорошего заговора… Но у него вполне хватит ума обратиться к кому-то, кто умнее его.

– Например?

– В мире есть многие, кого не устраивает отец на троне. Прометей. Те, кто втайне считает, что Зевс помешался на власти. Да и Гера…

Смешок получился одиноким и гулким, как треск сломанного дерева. Гера, значит. Всегда знал, что Зевсу не стоит жениться на ней.

А уж коли женился – нечего было недооценивать ее мстительность.

– Ты смеешься, Владыка?!

– Это становится интересным. Гера, Посейдон и Аполлон…

Более нелепой компании заговорщиков при всем желании придумать нельзя. Они б еще Афродиту попросили присоединиться.

Племянник настойчиво крутил в пальцах кадуцей. Змеи, обвивающие жезл, недовольно шипели: у них двоилось в глазах.

– Понимаю. Ты не веришь в серьезность их намерений. Считаешь, что против отца – это выглядит жалко… Но они не будут бросать ему прямой вызов. Они сделают это исподтишка. Когда он спит, например. А после этого остальные будут поставлены перед выбором… и немногие из Двенадцати станут на сторону Зевса.

Вестник богов замолк, не понимая, откуда взялся очередной смешок.

Старая эпоха катится к пропасти все быстрее. Кони спотыкаются, а возница настойчиво щелкает бичом: позади настигает новая. Другие битвы, другие заговоры, новые интриги. Вот и моя недалекая веха дышит мне в лицо тем же: они сделают это исподтишка.

– Ты не задумывался о том, что идею им предоставили вы с Афиной? Когда помогали Персею. Всучили ему мой шлем. Щит работы Гефеста. Твой меч и сандалии. И он обошелся без вызовов на открытый бой. Чудовище спит в окружении сестер в своей вотчине. Герой подкрадывается к чудовищу со спины – осторожно, глядя в щит. И отрубает голову. Чудовище ничего не успевает понять, а его сестры бессмысленно махают крыльями…

Медная крылатая стрела перечеркнула черный свод мира. Блеснули золотые перья. Гермес задумчиво проводил одну из Горгон взглядом.

– Отец был недоволен, когда ты принял их. Правда, ничего не велел приказывать или передавать. Но хмурился очень выразительно.

Зевс может выразительно хмуриться, выразительно щуриться и даже выразительно сжимать пальцы вокруг молнии. Хватит ему соваться в дела подземного мира.

– Пусть бы тогда бросил их в Тартар. Если бы я не принял этих двоих, они начали бы убивать наверху.

Гермес промолчал. Наверное, от души радовался тому, что тема забыта и на вопрос не нужно отвечать. Потому что если они в своих заботах о смертном Персее подарили заговорщикам мысль о том, как свергнуть Зевса…

В воздух поднялась теперь вторая Горгона – медно-золотым бликом рванула ко дворцу Немезиды.

– Сфено? – спросил племянник.

– Эвриала. Сфено тяжелее летает.

Гермес оценил полет и поежился: сандалии от такого не всегда и спасут, разве что вместе с моим шлемом.

А Горгоны, знающие, кто помогал Персею с убийством их сестры, в последнее время улыбаются вестнику богов особенно кроваво.

– Дядя… кхм… Владыка. Ты знаешь Посейдона лучше остальных. Сейчас его нужно отвлечь от заговора. Аполлон и Гера не решатся действовать только вдвоем. Может, это потом и забудется. Может, я помирю отца с Герой или успею хоть что-нибудь разузнать…

Образец почтительного сына. Впрочем, если заговорщики восторжествуют, именно вестнику придется хуже всех: его недолюбливает вся троица.

Может быть, мысль была навеяна настойчиво крутившимся образом перед глазами: храпящие кони, искры из-под копыт, неистовое мелькание бронзовых спиц в колесах настигающих колесниц…

– Ты слышал о царе Писы Эномае?

Гермес поперхнулся от возмущения. Это всегда происходило с вестником, когда ему задавали кощунственный вопрос: «Ты слышал…?»

– Сын Ареса? Возомнил себя лучшим колесничим в мире. А Арес ему еще и упряжку подарил. Миртил – это мой сынок – у него возничим служит. Говорит, отменные кони. Вороные, глаза – огонь… и бабки там какие-то тоже хорошие. Я, уж извини, не любитель, как ты или…

Замолк, потрясенно уставившись на кадуцей.

– Или как Посейдон, – неспешно выговорил я. – Если что-то Жеребец не пропустит – так это соревнования на колесницах.

Племянник не усидел на скале – нервно трепеща крылышками сандалий, взмыл на локоть.

– Это, конечно, верно, но с какой радости Эномаю вызывать Посейдона на состязание? Этот сын Ареса – хитрая змея. Он и соревнования-то придумал только чтобы дочь замуж не выдавать. Как ее… – щелкнул пальцами, – Гипподамия! Ата разносит слухи, что отец уж слишком любит свою дочурку, до того, что и на ложе от нее не отходит. Так это или нет, но всех ее женихов он заставляет соревноваться с собой как колесничих. А после, представь, головы им рубит. Срубит, а потом – на кол… а-а, так вот как ты узнал…

Очень трудно не заметить, когда перед твоим троном за год предстает десяток колесничих, которым после соревнований отрубили головы.

– Можно было бы, конечно, попросить Эрота, чтобы влюбил Посейдона в эту Гипподамию, да только может не сработать: у дяди нынче новый любимчик. Сын Тантала, Пелопс.

– Тот, которого ели?

– Ага, божественная трапеза для олимпийских гостей. Посейдон уже на том пиру на него заглядываться начал, а недавно вот в любовники взял. Пообещал ему любую невесту достать, одну из колесниц своих подарил…

Я покачал головой. Перестал перебирать жемчужины пальцами. Отвернулся от мира – послал племяннику взгляд: «Ну? Я тебя учить должен?»

– Ты коварен, дядя, – восхищенно протянул Гермес, забыв о титулах. – А я-то думаю, почему Деметра все разговоры о тебе начинает с «эта хитрая скотина…» – я махнул рукой, принимая похвалу, и вестник приободрился. – Хорошо. Лечу к Эроту, уговариваю его влюбить любовничка Посейдона в эту самую Гипподамию. Думаю, Эрот исполнит свое… а дальше?

– Дальше тебе остается уговорить Жеребца испытать Эномая и его колесницу. Под видом очередного жениха.

– Сделаем. Дяде только дай колесницей порулить, такое он и впрямь не пропустит. Только что толку с того, что он выиграет у этого смертного и получит в жены его дочь?

– Потому что он проиграет этому смертному. Как думаешь, это отвлечет его от заговора против Зевса?

– Да он свое имя забудет, – пробормотал потрясенный посланник, плюхаясь обратно на камень. – А море будет штормить целый месяц… только вот как можно сделать так, чтобы Посейдон проиграл сыну Ареса?! Я не очень-то люблю дядю, но он– лучший колесничий из Двенадцати, а это…

– Да. Он – лучший колесничий. Из Двенадцати.

Правда, был, помнится, один бешеный, на колесницу которого Посейдон даже становиться боялся.

Глазам Гермеса может Афродита позавидовать – она все хвасталась, что у нее самые большие глаза на Олимпе… Не самые.

– Рот закрой – Горгона залетит.

Вестник богов захлопнул рот так поспешно, будто туда и впрямь стремилась одна из сестер покойной Медузы.

– Ты примешь вид Эномая?!

Жемчужины бездумно щелкают под пальцами, только все быстрее и быстрее.

– И встанешь на его колесницу, чтобы состязаться с Посейдоном?!

– Лошадей впрягу своих. Остальные боятся.

– В-владыка, так ведь он же – узнает? Тебя и твоих лошадей?

Сомневаюсь. Брат давно меня не видел, да он никогда и не умел смотреть как следует, а в запале, наполненный азартом перед гонкой…

Больше за лошадей опасаюсь: мои тоже вороные, как у Ареса, но чтобы Жеребец не распознал коней из Гелиосовых конюшен…

– Снадобье, – предложил Гермес. – Морочащее какое-нибудь. Можно взять у Гекаты.

Смотрел он на меня все еще с удивлением, но зато уже начал соображать. Хотя и не слишком четко: взять что-то у Гекаты – все равно что раскрыть себя. Зная ее любовь ко мне – ее снадобье перестанет действовать в самый нужный момент.

– Точно – у Гекаты, – уверился Гермес. – Мне она не откажет, сделает все, как надо!

– С чего бы?

Глаза у вестника мгновенно стали очень-очень косыми. И лукавыми – почти как ухмылка.

– Так мы с ней, было дело, познакомились ближе… ну, со всеми тремя телами. Теперь у меня от нее три дочери.

То есть, эти трое чаровниц, которые порхают вокруг Гекаты в последнее время…

Я не успел ничего сказать: вестник богов, хихикая, упорхнул под самый свод.

Наверное, наслаждался выражением моего лица.

А может, просто спешил к Гекате – начинать выполнение коварного плана.

Скатилась по нитке еще одна жемчужина. Черная. Застыла между черными и белыми сестрами – ни туда, ни сюда.

Асфодели на полях качали головками укоризненно. «Куда ты опять ввязался, неугомонный?»

У вас спросить забыл, куда мне ввязываться…

* * *

В облик царя Писы Эномая я втискивался с трудом.

Может, сказалось то, что я ни разу прежде не принимал обличье смертного (а зачем, если есть хтоний?). А может, – что облик этот был не очень… (по оценке Афродиты – «пфе», не более).

Царь Писы Эномай был узкоплечим. Тонкокостным, жилистым. С глубоко посаженными хитрыми глазками цвета нездорового моря. С носом-шильцем, которым полагалось хищно клевать воздух, вот только нос был сбит набок: наверняка после падения с колесницы. Грязно-рыжие кудри вяло пенились вокруг изрядной проплешины на голове. Ноги – кривое колесо, с такими только на тряской дороге равновесие держать.

Пожалуй, единственной примечательной внешностью царя были руки. В них будто ушла вся сила и красота, положенная человеку: мускулистые, с сильными пальцами и застарелыми мозолями от вожжей, чужие руки, руки юнца – на уже начавшем дряхлеть теле…

Я сжал и разжал пальцы смертного. Ощупал лицо, потом плечи, особенно плечи, с ними было труднее всего, норовили стать шире, чем нужно… Заглянул в серебряную гладь зеркала.

«Не меняешься, невидимка», – задумчиво отметила Судьба.

Со взглядом ничего поделать так и не мог. Глаза остались черными. Пронизывающими, затягивающими – взгляд Владыки. Зевс бы опознал меня в секунду, хорошо, если Посейдон приглядываться не будет.

Покои басилевса пустовали – сюда не совались навязчивые слуги. Не появлялась томная, виляющая бедрами Гипподамия, из-за которой нынче намечалось состязание.

Куда Гермес дел самого Эномая – было неясно.

Я прошелся по покою, больше напоминавшему конюшню: колесницы и лошадиные головы на каждом предмете. Ларцы из лошадиных черепов. Стены, расписанные табунами лошадей. Ковры из лошадиных волос.

На моем хламисе тоже бежали кони. Впрочем, чего и ждать от смертного, назвавшего дочь Гипподамией[3].

Божественная сила норовила разорвать глупую, узкую оболочку – будто в панцирь времен Титаномахии попытался втиснуться, забыв, что тогда был – юноша, а нынче – муж. И сердце, которое я пытался заглушить стуком жемчужин («Четыре. Восемь. Четыре») – обрадовалось, вспомнило старый напев: «Будет. Будет…»

Сам на поверхности, во дворце безумного любителя лошадей, а мысли – под землей: что будет? когда? Тише, невидимка, пока нечего беспокоиться: они сделают это исподтишка.

«Зачем тебе это? – прошепталаАнанка. – Ведь не ради Зевса? Мне можешь не лгать, невидимка».

Чаши и кубки тоже были покрыты лошадьми. Как, впрочем, и столик, и поэтому ни того, ни другого не хотелось касаться.

– Вестник богов Гермес не дурак. Почему-то считают, что он всего лишь хитер, но он еще и проницателен. Он понял, к чему приведет свержение Зевса. К тому, что Посейдон и Аполлон не поделят трон. Потом в склоку влезут Арес и Дионис…

Левая ладонь налилась чернотой: метка проступала сквозь фальшивый облик. Клеймо Кронида, которое ничем не вытравишь.

Сын на отца, брат против брата…

– Они будут драться до тех пор, пока не ослабят друг друга. И те, кто недолюбливает Кронидов, не упустят такого шанса. Эпиметей, который наверняка затаил гнев за участь брата. Гея. Может быть, еще кто-то: тебе лучше знать всех, кому олимпийцы успели насолить. И тогда выбора не останется. На трон Зевса должен будет сесть тот, кто сумеет удержать власть. На кого побоятся покуситься заговорщики – и Посейдон, и те, что помоложе, и те, кто осадит Олимп с жаждой свергнуть Кронидов. Кто привык держать…

«Гермес боится этого, а потому из кожи выпрыгивает, чтобы не допустить свержения отца, – милостиво согласилась Ананка. – Но почему ты прилагаешь такие старания, чтобы помочь ему?»

– Потому что я этого не хочу.

Верховный бог, ненавидящий свет. Привыкший карать. Отвыкший от пиров и сплетен (какое мне дело, что происходит среди смертных?!). Это значит – быть в десятки раз более ненавидимым, чем сейчас, это значит – взвалить на себя ношу в дополнение к тартарской бездне, потому что этот груз я уже никогда никому не смогу отдать…

Ананка молчала. Часто дышала в ожидании ответа. Прекрасного, правдивого ответа, сказанного про себя или вслух.

– Потому что это не моя Судьба. Свою я выбрал давно. И стал тем, кто есть. Мне не нужен олимпийский престол.

Она радостно выдохнула (по смертной лысине прошелся холодок) и ласково потрепала не мое костлявое плечо.

Я взялся за ручку (конечно, в форме лошадиной головы).

Ты не услышишь, Ананка… не узнаешь этого. Гермес боится увидеть подземного дядюшку на месте отца; ты боишься, что я сверну с пути, который для меня приготовлен… вы только не знаете, что я тоже боюсь.

Я боюсь этого владычества, потому что оно сожрет меня быстрее, чем Тартар. Заберет вернее, чем меч друга-Убийцы – жизнь у смертного. Как оно уже забрало моего брата – юношу с солнцем в волосах. Я сумел обойти проклятые законы, о которых ты мне говорила – не знаю, надолго ли – но если я сяду на олимпийский трон, это сделает меня Владыкой окончательно.

У Владык не бывает друзей...

У Владык не бывает любви.

Этот бой я проиграю наверняка – а потому и не собираюсь в него вступать.

Дворец у басилевса Писы был поганеньким. Не до конца отделанным и убранным, будто недавно строился: кое-где на мозаике у бога не хватало головы, в другом месте стену начали расписывать – бросили. Под ногами шуршал овес. Пахло лошадьми, и полуголые рабыни со следами бича на спинах не смели взглядывать на своего господина.

Насколько был невзрачен дворец басилевса – настолько обширны и прекрасны конюшни. Двор, посыпанный белой и розовой мраморной крошкой. Резьба и позолота. Стойла из драгоценных пород деревьев. Каменная мозаика и художественные поилки – таким конюшням могли бы и олимпийцы позавидовать.

Аластор и Никтей встретили тревожным храпом. Узнали возницу вмиг, но косились недовольно: нашел, чью шкуру натягивать! Да ты еще и лысый?!

Потрепал сперва одного жеребца по шее, потом другого. Сегодня придется бежать вдвоем, у Эномая – синорис[4], а не квадрига. Впрочем, это неудобно как для меня, так и для Посейдона: он тоже привык выезжать на четверке.

В конюшню скользнул Гермес. В обличии, надо полагать, своего сына Миртила: одежда как у возничего, в руках – упряжь. Вот только такие – коренастые, низкие, с тяжелым подбородком – обычно не порхают через порог, будто у них крылья на пятках. И глазами не косят.

– Колесница перед конюшней поставлена, слуг и конюхов я разогнал. Вообще, любопытных разогнал. И чеки в колесах проверил, вот.

Упряжь вестник богов сбросил на пол. Присел на корточки и принялся деятельно распутывать постромки.

– Ты же говорил, что не разбираешься.

– Надо же и этому научиться. Но ты лучше все-таки перепроверь.

И широкую ухмылку прячет. Губы кусает, а все равно видно, что вот-вот брякнет о том, как мне идет новый облик.

– Да, вот еще, это от Гекаты, – вестник полез за пазуху и достал небольшой кожаный мех. Говорит, будут бежать по-прежнему, а божественной сущности и не рассмотришь.

Я растянул устье и поднес мех к носу. Посмотрел на лошадей.

Одним запахом этой дряни можно было убить бессмертного.

– Подействует?

– С Посейдоновыми подействовало. Гривы дыбом встали на пару мигов – а так ничего, не сдохли.

Аластору и Никтею это не казалось правдивым: оба враждебно косились на мех в моих руках и нервно танцевали в стойлах. «Ты лучше косоглазого этого напои», – говорило их ржание.

– Так Жеребец, значит…?

– Здесь, – Гермес одним касанием мизинца распутал постромки и потер ладошки. – Дышит величием как Олимп под солнцем. Видел бы ты, какого жениха я ему подобрал – чтобы облик принять! Имечко – Гиппофой[5], вот парочка-то была бы с Гипподамией! Вокруг него там уже толпа собралась. Отговаривают несчастного юношу бросать жизнь на алтарь любви. Головы на дверях дворца ему показывают. А этот, Пелопс, как его, у него в помощниках сегодня. Ползает вокруг колесницы, трясется… меня вот подкупить пытался. То есть, Миртила, конечно. Схожу, может, больше пообещает…

И упорхнул с невозможной для такого основательного тела легкостью, оставив меня с мехом в руках.

Аластор и Никтей смотрели мрачно. Предупреждали, чтобы с вонючим снадобьем к ним не совался.

– Посейдоновы не сдохли, – напомнил я, хватая Аластора за гриву. Тот крутил головой и закрывал рот, но противиться не осмелился.

И когда успели неженками стать? Раньше все подряд жрали, и человечиной, помнится, не брезговали.

Никтей смирился быстрее, даже укусить не попытался, только принялся заедать ароматным овсом из кормушки колдовскую пакость. Вид жеребца менялся на глазах: уменьшился рост, исчез лишний блеск из шкуры и гривы. Царственности поубавилось. Божественности.

Был Владыка коней, стал – конь смертного басилевса.

Я поднял упряжь. Пожалуй, запрягать пора, пока Посейдон там не выдал себя. И начинать. Только сделать так, чтобы Жеребец увлекся и не заметил знакомой повадки колесничего, а если мы будем все время идти бок о бок, этого трудно избежать.

Тяжелая поступь сотрясла усыпанный овсом пол. В конюшню шагнул широкоплечий воин в кожаном доспехе. Пожилой, с иссеченным шрамами звероподобным лицом.

Оскаленные песьи морды на поясе посверкивали золотом.

– Тихо у тебя сегодня, – сказал воин небрежно. – Слугам тоже головы поотрубал?

Ни приветствия, ни наклона головы. Тон развязный, надменный и чуть снисходительный. Так бог разговаривает со смертным, к которому он снизошел.

Так отец говорит с нелюбимым сыном, к которому все-таки решил явиться.

– Что у тебя за кони? – подошел, наклонил голову. – Это не те, которых я дарил.

Протянул руку посмотреть зубы – клацнули челюсти Аластора. Если бы не реакция бывалого бойца, смертному обличью Ареса был бы нанесен немалый урон.

– Мрази стигийские, – ругнулся племянник, не подозревая, насколько близок к истине. – Откуда набрал таких? Они хоть объезженные?

– Вполне, – отозвался я, отворачиваясь, пока он не рассмотрел мои глаза. – Подарок. Ты оказал мне великую честь, отец. Я удивлен и обрадован. Хочешь дать мне напутствие перед гонкой?

Голос у басилевса тоже противный – высокий, сипловатый, прерывистый. И как вот такое могло родиться у бога войны и плеяды Стеропы – в голову не возьмешь.

– Оно и видно, – честь! – хмыкнул позади Арес. – Совсем нос задрал, раньше на коленях ползал… Подвигами загордился? Головами женихов на дверях?! Хиляк! В настоящем бою ты бы уже сопли кровавые вытирал! Меня бы звал и за спины воинов прятался!

Слова у него вылетали сиплым гавканьем старого пса – видно, облик располагал.

– У каждого свои подвиги и свои жребии, о Эниалий, - ответил я тихо. – Неужели ты, подаривший мне колесницу, явился упрекать меня перед состязанием?

Арес заворчал довольно – видно, я лучше вписался в роль. Тяжело прошелся за моей спиной.

– Не будет состязания, – сказал. – Лучше отдай этому Гиппофою дочку. Свадьбу справь. Пока жив.

– Отец мой! Как можешь ты – ты! – призывать меня сдаться?! Даже олимпийцу не уступил бы я без боя в колесничем ремесле! А этот глупый смертный…

– Этот глупый смертный – покровитель табунов! Морской Жеребец и царь морей! – шипеть у Ареса выходило плохо, орать с его командной глоткой всегда лучше получалось. – И когда он тебя, дурака, обгонит, все будут говорить…

…что какой-то неизвестный женишок на своих лошадках обошел сына Ареса и плеяды Стеропы, дочери Атланта.

А Афина будет смеяться над тем, каких хилых сыновей рожает ее братец.

– А если он не обгонит? – спросил я, не заботясь о том, чтобы изменять интонации. Но Арес был слишком толстокож.

– Нос задрал, – повторил он, скрипнув зубами. – Лучше мне тебя самому прибить, чтобы ты не позорился. Или в коня вот превращу. С Посейдоном он состязаться вздумал…

Заботливый отец. Вот-вот запретит хилому, уродливому сыну выходить и срамить себя перед царством и перед богами. В особенности – жертву приносить великому Аресу. А то скажут ведь, что сыну не помог, а как тут поможешь, если – дядя…

– Прими совет, Эниалий. Не раскрывай секреты богов смертным. Зевс уже ошибся как-то с Танталом.

Аластор и Никтей зловредно заржали. Арес остолбенел позади. Не оглядываясь, я чувствовал, как он наливается спелым соком гнева.

Когда налился до того, чтобы протянуть руку и открыть рот для гневного вопроса: «Кто ты, который смеет…» – я оглянулся. Посмотрел ему в глаза.

Рука бога войны тихо опустилась, а рот приоткрылся еще больше. На миг за звероподобным воином встал мальчишка с колючими волосами, в порванном из-за драк со старшей сестрой хитоне.

– Узнал?

Арес нахмурился. Покосился на кулак, которым собирался размозжить мне голову. Сложил на груди руки.

– Узнал. Зачем ты здесь? Почему явился на поверхность?

– Дары раздаривать. Твоему сыну – победу, брату – пыль в лицо.

– А на что тебе… – махнул рукой. – А! Что мне до ваших этих резонов и интриг! С Посейдона давно пора спесь стряхнуть, а то надулся… пузырь морской! Ата говорит – на отцовское место метит.

– Врет, наверное, – отрезал я, выводя из стойла Никтея.

– Ну, это ж Ата. А это, значит, твои кони? – после кивка Арес понятливо отошел подальше. Вспомнил характер коней. – Не узнать. Колдовство? А ход у них прежний?

И хохотнул – не тем смехом безумия и ярости, которым захлебывался на поле боя, а зло, коротко, будто копье по щиту мазнуло.

– Вот бы дядино лицо увидеть, когда ты хвосты своих лошадей ему покажешь! Пойду ставки утрою. Афина назло мне на Посейдона поставила, хоть и терпеть его не может. А Эномай-то хоть жив?

Я пожал плечами. Гермес мог и прикончить, он, как Ата, не особо разбирается в средствах игры. Эниалий, впрочем, не стал настаивать на ответе – кивнул, собираясь покидать конюшню.

В тот же миг через порог впорхнул Гермес, заливающийся дурным смехом.

– А ушлый у Тантала сынок, представь себе, дядя! Мне четверть басилевии сулил. Если я с твоей колесницей что-нибудь подстрою. Я уж было думал даже – может, согласиться? Ну, если в следующий раз сам Пелопс выйдет с Эномаем состязаться – подговорю-ка я сына. Пусть еще поторгуется, может, половиной басилевии обзаведется. Начинать можно и с этого, да? Эта, прекрасная Гипподамия, – уже на своем месте (Пелопс прямо стонет как взглянет на нее, во Эрот-лучник бьет!). Пора запрягаться, а тот там Посейдон уже дуреет от ожидания. Нет, глаза у тебя все-таки… да и выражение лица… тебе бы шлем, что ли! А это кто? Подземный помощник? Конюх? По лицу видно, что из твоего мира – не Железнокрылый ли?

Я промолчал, выводя из стойла теперь уже Аластора. В последний раз прошелся скребницей по бокам лошадей – просто для удовольствия.

Арес таращился на Гермеса. Тот на него.

– Так и знал, что без этого проныры не обошлось, – хохотнул потом бог войны.

– Братец? – спросил вестник и попятился.

– Ага. Братец! Ты что с моим сыном сделал, пяткокрылый?

– Да правду я ему рассказал! Ну, почти… про волю богов наплел, победу обещал… Да он сам отсюда всех слуг и поразгонял, сам в дальних комнатах сидит, может, даже гонку смотреть будет!

Арес хмыкнул с сомнением. Покосился на меня – что ты, мол, Владыка, нашел, с кем связываться! Махнул на прощание и вышел из конюшни, бормоча что-то про лицо Афины.

Я запрягал лошадей и проверял колесницу в молчании (колеса и ось проверил дважды, Гермес хихикал, но я не обращал внимания – знал племянничка). Положил тяжелую руку на холку Аластора – выдержишь? Заглянул в глаза Никтею – не подведешь?

Братья дружно обдали презрительным фырканьем – у кого другого спроси…

– Все, выводи их.

Гермес не тронулся с места и явственно пожалел, что влез в шкуру моего возницы.

– Пойдут сами. Только направляй, куда, – грозный взгляд на скакунов – «Пойдете?» – и два красноречивых оскала в ответ: «Пойдем-пойдем, а этого по дороге схрупаем!»

Впрочем, беситься на моих глазах жеребцы не стали. Я бросил вслед Гермесу: «Не вздумай стать на колесницу» – хотя и был уверен, что племянник до такой глупости не додумается. Пересек благоуханный, пестрящий украшениями двор конюшни. Вернулся в душный, темный, пропахший лошадьми дворец, прошел по коридорам, чтобы явиться на всеобщее обозрение через парадную главные двери, те самые, к которым были приколочены головы предыдущих женихов.

Порог перед дверями выщербленный, будто от удара копытом. Два конюха, распахнувшие двери, пожирают господина слепо обожающими взглядами (конюхам тут точно живется неплохо). Господин протаскивает в проем тельце, обернутое в легкий хитон под хламисом, а потому еще более тщедушное.

Господин изо всех сил старается не горбиться, потому что у сыновей Ареса нет Тартаров на плечах. Красноватые веки смертного щурятся, когда в лицо бьет поток солнечных гелиосовых стрел – так проще скрыть черноту и остроту взгляда, который так и не хочет голубеть и тупиться.

Головы на дверях мерно качаются – пять на одной тяжелой деревянной створке, пять на другой. Ветер развевает отставшие пряди. Перед тем, как прибить к дверям, головы женихов умастили благовонным маслом, чтобы получше сохранились, и тление коснулось не всех.

Тот, который страдальчески скалится – рыжий, с хищным носом – наверняка слыл красавцем.

Ступени тоже щербатые – двенадцать штук! Будто на этих самых ступенях гонки и проводились. Перед крыльцом – славные жители города Писы: старейшины, знатные воины, жены, девушки, даже подростки какие-то.

В руках у жителей – цветы и немудреные дары, в одеждах – умеренный траур по еще одной загубленной жизни, в глазах – сочувствие. Мальчишки из задних рядов бесстрашно тычут пальцами в качающиеся за моей спиной головы. Девушки через одну зареваны, и даже появление басилевса не спугивает муху шепота, летающую над головами толпы: ах, какой красивый, какой сильный, какой смелый, на смерть…

– Хайре, уважаемый!

Колесница стоит чуть поодаль, в ней танцуют двое гнедых с пенно-белыми гривами, рядом с жеребцами увивается, пугливо поглядывая на отсеченные головы на дверях, кто-то неуловимый, как пугливая дичь, только гиматий спорит синевой с небом, да едва заметно взблескивают под солнцем черные кудри.

Пелопс, наверное. Сын Тантала, внук Зевса, любовник брата, который стоит передо мной в чужом обличии.

Приземистый, крепкий, румяный. Про такие плечи говорят «во!» – и разводят руками. Лицо дышит необузданностью страстей, глаза вот только зеленые, а не карие. На шее ожерелье из жемчуга, обруч, сдерживающий волосы, вот-вот треснет, не выдержав сине-черного шквала…

Да уж, в чужом обличии. Тут только слепой не догадался бы.

– Не передумал ли ты состязаться со мной, богоравный Гиппофой? Отступи с честью. Пируй в моем дворце, – Посейдон слушает с веселым презрением, вся поза его так и кричит: «Ты этот сарай у себя за спиной дворцом называешь?!» – Вернись домой и найди себе хорошую невесту. Неужто ты так не ценишь свою голову?

Ветер сухой, холодный, колет смертные щеки. День не для лета – для начала зимы, когда Деметра вовсю предается скорби в темных одеждах. Посейдон снисходительно поясняет смертному царьку, что он голову свою очень даже ценит, а потому расставаться с ней не намерен. И искать себе другую невесту не намерен, потому что прекрасная Гипподамия…

Прекрасная Гипподамия уже давно расположилась в кресле на крыльце, и две служанки прикрывают ее от холодного солнца. Милое девичье личико и полная развязности поза дешевой шлюхи: бедро проглядывает из выреза нарядного шафранного пеплоса. Жених Гипподамии нравится, она строит ему глазки (не замечая, как пытается перехватить каждый ее взгляд несчастный юноша у колесницы). Только что толку смотреть, что толку представлять, если есть такой вот папочка, папочка, конечно, обгонит жениха, потому что он ревнивый и еще там какое-то пророчество было. А жалко. Этот – как его, Гиппофой, он даже красивее того, второго, и мускулистее, он ей больше нравится, а второй уже долго болтается на двери, у него уже и нос сгнил…

– Будь по-твоему, Гиппофой с Лемноса. Путь наш начнется здесь и закончится около жертвенника Посейдона, что недалеко от Коринфа. Из жалости к твоей юности и смелости и на правах хозяина я, пожалуй, дам тебе фору…

Гул в толпе – старейшины с вдумчивым видом чешут бороды, кто не услышал – тянут шеи, толкают соседа в бок: эй! что это наш басилевс чудит!

Посейдон – часть моря в бирюзовом хитоне и расшитом волнами плаще – царственно склоняет голову в ответ на шутку кривоногого басилевсика. Фору? Ну, ладно. Только постарайся потом рассмотреть вдалеке мою колесницу.

Ветер – почему-то кажется, что с моря дует – игриво покусывает за скулы.

Наверное я все же ввязался в это не в последнюю очередь чтобы повидать тебя, брат. В глаза тебе посмотреть – издалека, мельком, оставаясь неузнанным. Увидеть то, что и без того знаю.

Мне хочется верить, что это Гера предложила: чтобы и меня после Зевса. Что она вложила тебе это в голову: «Ты же знаешь, он не остановится! Кто может судить, какие козни он плетет в своем мраке?!» Что ты сопротивлялся – по-старому: «Да ты… это… совсем, сестра?! Чтобы Аид – против меня…» – прежде чем поверил и согласился.

Но у Владык не бывает семьи, а ты стал Владыкой раньше меня (когда успел? пока за Зевсом гонялся?!). То, с чем я так отчаянно и бездарно дерусь, ты принял как подарок.

Правда бывает неожиданной. Она в том, что я плохой Владыка. И брат не очень хороший.

Правда в том, что ты хороший Владыка, Посейдон.

Только у тебя больше нет братьев.

– Кому ты будешь приносить свои жертвы, о Гиппофой?

– Черногривому Посейдону – покровителю лошадей и колесничих! Я верю, что он поможет мне одержать победу!

Не считай свою широкую усмешку многозначительной брат. Посмотри на мою – чуть тронувшую уголок губ.

Учись.

– Прими мой совет – и не забудь в своем воззвании подземных богов. Может, Щедрый Дарами и облегчит твою участь…

Взгляд мог бы выдать меня, но Посейдон не заметил – пытался скрыть усмешку при упоминании подземного братца. Участь его… он… со своими мертвяками… а как же!

Посейдон не заметил – а статная дева в пеплосе, спорившая с крепким воякой, вздрогнула. Подалась слегка назад, будто в руке у нее было копье, но метнула не копье – взгляд.

Серый, знакомый, от которого не спасешься щитом, а не то что жалкой шкуркой смертного…

Настырно блеял барашек, которого я должен был зарезать над алтарем. Воззвав при этом к своему божественному отцу – чтобы помог в гонке.

Посейдон перед своим алтарем вовсю приносил жертву самому себе, и баран верещал не бараньим голосом, видя хищное лезвие над своим горлом.

Афина внизу, в толпе, негромко рассмеялась. Бросила стоящему рядом Аресу: «Да, я могу утроить ставки. И да, поставлю на дядюшку. Только… только не на того дядюшку…»

Арес засопел и надулся. Утешься, племянник, я тебе тут сейчас жертву принесу – примешь, а?

Барашек на алтаре Посейдона захлебнулся, кровь свилась в сладковатый дымок и унеслась в сторону моря – скучная, пустая…

Сотрясается земля – и мужи в богатых одеждах в один голос охают: «Знамение! Колебатель Земли отозвался!»

Приносить жертвы самому себе – глупое тщеславие. Ата бы сказала, что в этом нет изящества настоящей игры. Я слышу ее прямо сейчас, Посейдон, – перед тем, как мы поиграем с тобой по-крупному: она стоит где-то в толпе и морщит нос, глядя на твой алтарь.

Потом выразительно ухмыляется в сторону крыльца, где я вовсю призываю снизойти ко мне моего великого, грозного, неповторимого отца. Где я ступаю по тонкой нити, потому что из Тартара хищно следят за каждым словом, за движением руки, посыпающей ячменной мукой голову жертвы, за поднявшимся ножом…

«Мне, сынок?!»

«Обойдешься, скотина старая», – честно откликается басилевс Эномай, сжимая нож в обугленной ладони и напоследок разражаясь призывом к «Шлемоблещущему Эниалию».

Барашек под ножом молчалив, зато кровь брызжет гранатовой струей, пятнает пальцы, попадает на хитон. Колокольчиком над толпой проносится смешок – это довольная Ата, а может, Афина (потому что у Ареса перекосило челюсть, не ждал он от меня такого подарочка).

А из Тартара бурчат что-то о том, что я сволочь. Как будто раньше не знали.

Дым с моего алтаря сдувает по земле в толпу. Почти тут же посреди толпы яростно и звонко звучит вой пса – и опять: «Знамение! Шлемоблещущий услышал!»

Надеюсь, Аресу не пришлось выть самому.

Остальных я замечаю уже когда иду к своей колеснице.

Двое светловолосых лучников – томный братец, хищная сестрица. Широкоскулый, вымурзанный копотью кузнец хмурит сросшиеся брови, следит за точеной фигуркой в изукрашенном разноцветной вышивкой плаще.

– А Геры нету, – хихикнул Гермес, объявляясь за правым плечом. – Отец как раз к очередной любовнице подался, так она следит, наверное. Гестия в делах, как всегда, Дионис пьет… хотя при чем тут этот, он же пока не в Дюжине.

Дальновидное «пока» махнуло из его речи скользким хвостом, но я не обратил внимания. Делал вид, что оглаживаю и успокаиваю лошадей, прятал глаза, кожей чувствуя заинтересованные взгляды детей Латоны, брезгливый – Афродиты, сочувствующий – Гефеста…

– Ты их притащил?

– Точно. Подумал – так эффектнее. Что? Нет разве?!

– И Посейдону разболтал, что эти будут?

И спрашивать не надо. Вон, мнимый Гиппофой расточает улыбки в толпу. Похохатывает, подмигивает и кивает на невзрачного противника – мол, не знает, с кем связался, а? Мол, я сего сейчас, а?!

– Что? Не так что-то сделал?

Думал бы ты меньше, племянник – вот что. Если Посейдон, проигравший в состязании смертному – дик и непредсказуем, то можешь представить себе Посейдона, который проиграет смертному на глазах у полудюжины олимпийцев?!

– Спасибо.

Гермес-Миртил, который как раз с деловым видом сунулся проверить ось, гулко стукнулся о днище колесницы.

– За… за что?!

– Что Зевса сюда не позвал.

Еще эффектнее было бы.

– Так я звал, он не пошел, у него ж любовница, – нашелся с ответом племянник и отошел от колесницы подальше.

Солдаты, неизменно пахнущие навозом, как все в Писе, потеснили толпу: «Время уже… сторонись! Копытом возжелал, свиное рыло?!» Народ раздался в стороны привычно, освобождая выезд для колесниц. Обсуждали лошадей – все, даже женщины, как знатоки. Неудивительно – когда в тихом городе Писа чуть ли не из каждого двора – ржание, а уж лепешек по улицам…!

– У жениха бабки покрепче будут… Глянь, глянь – гарцует!

– Пыли даст по дороге – куда там!

– Да у нашего круп-то какой посмотри!

– У жены своей на круп посмотри! Главное – ноги!

– Шея!

– Хвост!!

– Да ты жениховские ноги-то видала, дура?!

Ни дать ни взять – кентавра судят. Видно, самодур-басилевс тут уже давно идет как единое целое с лошадьми.

Посейдон топтался возле своей колесницы, не вставая на нее – ждал, что противник подойдет, посмотрит в глаза – и можно будет припугнуть напоследок. В другой раз перевидимся, брат, мне нельзя себя выдавать, а потому невзрачный басилеишко не оборачивается и сипло бросает через узкое плечико:

– Время славословий истекло, богоравный герой. Нынче время скачек.

– Скачек – так скачек, – кивает герой. Богоравный (вот равный – так равный). И шагает на стонущую под его весом колесницу, напоследок еще мигнув скромному Пелопсу. Пелопс, слегка окосевший, пока глазел на прекрасную Гипподамию, понимающе строит глазки своему покровителю.

Ветер бросает в лицо соль далекого моря. Щелкает хлыстом – дразнится. Треплет в небе растрепанные гривы облаков.

Шепот народа стихает, перекрытый хриплым рыканьем рога: «Вперед!» – а потом сразу яростным ржанием, когда по гнедым, пенным спинам лошадей безжалостно ударяет кнут.

– Пшли! – копыта высекают искры из мощенной камнями дороги, волнами перекатываются мускулы под лоснящимися шкурами, мелькают позолоченные спицы солнечными лучами… блик! и кудрявые ветры рвут каменный мех города, раздирают с храпом, торопятся разлететься по миру!

Морской шторм во плоти дернул с места, прогрохотал по дороге, мощеной специально для колесниц. Только и оставил позади – что шепот да горожан, окосевших не хуже Пелопса: «Видел, как…?!» – «Да не могут же смертные… так-то!» – «Ну, наконец-то дожили. Быть Гипподамии замужем!»

Томный светловолосый лучник нашептывает сестрице: «Ну что?! Готовься брак благословлять!» – та беззлобно огрызается: «А ты готов воспевать такое?». Зря спрашивает, у Сребролукого всегда с собой кифара и желание воспеть все, что ни попадется, в особенности себя самого. Афродита снисходительно поглядывает на влюбленного Пелопса, только изредка одергивает чистосердечную радость мужа: «Ты видала?! Как он дал! Вот что значит – с нашими тягаться!»

Только воин-громила ухмыляется за своими шрамами и отмахивается от пристающего к нему Гефеста: «Что?! Вы еще моего сынка в деле не видели. Такого-то точно – не видели…»

И застыла, глядя на оставшуюся перед дворцом колесницу, сероглазая воительница в скромном пеплосе. «Посмотрим…» - так и пляшет на лице воительницы. Хотя на что, казалось бы, смотреть?!

Посейдон, за миг до того, как сорвался с места, был похож на совершенное изваяние. Какой-нибудь скульптор мог бы трепетно высекать его из мрамора несколько лет, а потом назвать: «Колесничий» – и спокойно сойти в мое царство, ибо никогда бы не повторил шедевра.

Я похож на Мома-насмешника – если бы ему вздумалось изобразить эту статую. Ноги – колесом, нос боком загребает воздух, лобик низкий, хитон болтается вокруг костей – скульптор бы бегом побежал в мое царство, если бы ему приказали ваять с такой натуры.

Лошади и те раскусили обман хозяина: поиграем, да?! – и прикинулись дохлыми клячами, даже гордые шеи согнули. Ты с лысиной, и мы не хуже. Можем еще языки высунуть и хвостами помахать вяло.

Морская соль скрипит на зубах, а колесница Гелиоса в небесах начинает бежать веселее – богу солнца приходится придерживать бег коней, которые рвутся за упряжкой Посейдона.

Пожалуй, хватит. Черногривый из города выехал, вон, слышны приветственные крики от стены. Нужно трогаться, а то выйдет недостоверно.

Гермесу кивнуть. Глаза прикрыть – незачем себя выдавать…

И ласково огладить вожжами две аспидные спины.

Скрип колес. Мерные удары: восемь копыт бьются о камень восемью сердцами.

Два блестящих тела – черная бронза? лоснящаяся тьма? горящее масло, которого так много в недрах земли? – с шага уходят в рысь, не торопясь в галоп, потому что слышат меня, знают, что нам еще рано…

Все восхитительно предсказуемо: тряская дорога, по которой колеса скользят, будто пентеконтера[6] по волнам в штиль; запах сена и навоза – запах города – и чинары, хлопающие тряпочками листьев; меканье коз, которых хозяйки успевают выхватывать из-под копыт: «Куда, дурная?!» Грохот и звон разбитой посуды: кто-то спешит посмотреть на проезжающего басилевса; перед колесницей, смешно переваливаясь, прокатывается кувшин, пузатый, целый, но весь в трещинах… Дома и дворы сливаются с лицами: чумазый подмастерье кузнеца – и подкопченная кузница; сырая, колбасная ряха в оспинах – дом, со двора которого несется блеяние, а над порогом висит череп овцы…

Хлопают на ветру хитоны – сушатся. На городском рынке – свежий сыр: торговец дерет глотку так, будто решил заглушить вопль Пана, который закончил Титаномахию. «Мё-о-о-о-о-д!!!» – верещит какая-то соперница торговца, потом неловкий шлепок чего-то мягкого, глухой глиняный звук и истошные причитания, и нотки меда вплетаются в косицу из соли и навоза, на губах остается терпкая сладость, будто от вина…

Начиная хмелеть, я едва удерживаюсь – чтобы не отпустить вожжи, не позволить четверке – нет, двойке – сорваться в полную силу, так, чтобы искры разбавили весельем этот серый, пропахший лошадями город, чтобы – куда там Посейдону! – Гелиосу не угнаться…

Собака вывернулась из двора, учуяла азарт колесничего – рванула за колесами, истошно лая. Молодая, глупая, белолобая, но с быстрыми лапами и звонким голосом: «Кус-ну! Кусну! Следом! Вскочу!»

Юность, не надо. Не шли гонцов и уж тем более не являйся сама, я простился с тобой на руинах старого мира. Я не ждал тебя здесь. Владыкам нельзя быть молодыми, – Ананка не говорила мне этого, я понял сам, наш удел – зрелость… мудрость…

Город закончился резко, только мелькнула стена с любопытными солдатами. Собака гавкнула в последний раз позади. Юность отставать не желала: крылом, порывом ветра в лицо: какая тебе мудрость?! Здесь?! Слушай, как пахнут травы! Как течет кровь земли под копытами лошадей! Смотри, как мелькают деревья и дикие цветы – разве во всем этом не больше мудрости?!

Колесница Посейдона виднелась на горизонте пыльным вихрем. Столкнись с таким – падальщики потом забегаются твои кости собирать. Аластор было дернул вперед, сбивая с шага Никтея – я натянул вожжи в правой руке. Напоминанием: до Коринфа еще далеко. Посейдон рванул всем на удивление? Так на то он и Посейдон. А мы потихоньку следом прогуляемся.

Дорога влюбленной змеей ластится к копытам и колесам. Машут рукавами одинокие кипарисы – передают привет родичам в подземном мире. Облако пыли – колесница брата – приближается, но я все еще держусь в двух-трех стадиях.

То отставая, то нагоняя.

Достаточно близко – чтобы слышать яростный крик Жеребца, смакующего скорую победу.

Достаточно далеко, чтобы не глотать пыль.

Небо впереди загородилось холмами, по правую руку выскакивают макушки гор, все в проплешинах лесов.

Коровье стадо – пятнистое, мычащее тело, по левую руку, проносится – не успеешь увидеть.

Мелькает дорожный столб – герма[7] подмигивает внезапно закосившим глазом. «Как, дядюшка?»

А юность увязалась следом, не отстает. Крылатая и приставучая, так и норовит схватить за виски.

Нашептывает невнятно: «Ты чувствуешь вкус ветра? Пей его, пей всей грудью, до слез», – и ветер, в сговоре с ней, оборачивается глотком просяного пива – небожественного напитка солдатского прошлого.

Шепчет: «Слушай удары копыт, шум травы», – и подлые метелки дикого овса шелестят прямо в уши, где-то заходится малиновка, которую я не должен был слышать, и бьются, касаясь дороги, девять сердец…

Восемь черных копыт и одно – мое собственное сердце.

Я заставляю синорис ускориться, сближаюсь с Посейдоном на стадию и слышу его гневный вопль, и ветер, на миг обернувшись союзником, швыряет надоедливой юности складки хламиса с вышитыми лошадями в лицо. Но она не унимается, не отстает.

«Смотри! О, смотри! Смотри на просторные равнины, на отблески солнца в горных озерах, на то, как дымят пастушьи костры, на голубые небеса – видишь, их сбрызнули зеленым?!»

Я слизываю соль с губ. Божественные кони несут много быстрее обычных, и я смотрю только на дорогу впереди – изредка взглядывая на облако, несущее брата к проигрышу. Но непостижимым образом – вижу.

Вижу ягоды можжевельника на кусте при дороге; копыта сатира, торчащие из другого куста; заплутавшую овцу, тыкающуюся мордой в заросли маквиса; сокола, камнем падающего за неосторожной мышью…

Издалека подмигивает костерок, и в небо поднимается дым жертвоприношения.

Валяется на обочине подранная, забытая хлена, а рядом с ней – выщербленное колесо от телеги. И мякиш лепешки, на который слетаются птицы.

Группа охотников выходит из леска – наверное, молодые, потому что вслед за колесницей несется свист и крики: «Видали, как?!»

Крикам колесницу не догнать. От нее уже юность вот-вот отстанет. Посейдон там, впереди, орет гневно и хлопает бичом по спинам лошадей, и мне приходится еще ускориться – просто чтобы не потерять его из виду – и пальцы ненужной соседки соскальзывают с гудящих висков.

Девять сердец – о дорогу. Деревья мелькают колесными спицами, выбоины не успевают кинуться под колесницу, камни разлетаются, брызгая искрами о спины своих собратьев.

О чем думать колесничему, пока он держит вожжи? Пока стоит в своей стихии?

Кроме ветра, травы, равнин, неба?!

Кроме пыли под копытами лошадей?!

Дорога ветвится: троится, двоится, скособочилась герма, и на грубо вырезанном лице – гримаса. Развилка распахивает ладони, шевелит пальцами, без слов спрашивая: может – свернешь? Можно направо, а можно налево.

Или свой путь проложишь? А то кто ж знает, что там, впереди.

Но я не останавливаюсь на развилке: направляю колесницу туда, где дорога стонет, изнасилованная тяжестью упряжки Владыки Морей, где ярость Посейдона обращает милые, женственные округлости дороги в повыбитые ямы, которые приходится объезжать, где с корнем выворачиваются деревья, потому что терпению Посейдона пришел конец, потому что мы уже на полпути, и он понял, что я не отстану…

Но я отстаю – еще на пять стадий, так, чтобы почти потерять его из виду. Мне не сложно ехать по его следам: по избитой дороге, разметанному из стороны в сторону стаду овец, клочьям белой пены с холок коней…

Лежит перевернутая колесница – не простая, с позолоченными спицами, с затейливо изукрашенными резьбой бортами. Жалобное ржание разносится окрест: постромки перепутались, каурая лошадь силится встать на ноги, белая дергается, придавленная ее тяжестью, с мукой косит покрасневшим глазом на возницу.

Возница сидит, привалившись к ближайшему дереву, с удивлением пялится на свой живот, в котором – удивительно четкий след.

След трезубца.

Мою колесницу он провожает оторопевшим, тускнеющим взглядом, ничего, скоро свидимся, только не спрашивай у меня, как вышло – что ты молился Жеребцу перед отъездом, а он вдруг не внял.

Лучше бы ты не молился. И не попадался бы навстречу. Черногривый не любит, когда ему загораживают дорогу.

Колесница его объята уже не пылью – черным облаком. Наверное, сообразил оглянуться и посмотреть зорким божественным взором. И вот – окутывается мраком и под бой копыт-барабанов уносится к горизонту, туда, где Уран смыкается с прошлым…

«Меня не догнать!» – лупят копыта упряжки Жеребца. Правдиво лупят. Гордо. Прочь с дороги: едет не абы кто – эпоха во плоти! Божественность, и умение бить напрямик, и мощь, и власть – свились в одно и несутся к победе!

Эпохи заканчиваются с течением времени, брат. Крон знал это, потому и смеялся тогда, в последнем бою на горе Офрис. Вот он стоит – отец, одиноким камнем, вехой застыл на обочине, делает полный угрозы жест вслед: «Рано или поздно, сынок!»

Ветер сливается со временем, стынет на губах привычным полынным привкусом. Вместо дорожных столбов – знакомые фигуры прощально вздымают руки.

Офиотавр – кучерявый барашек, вместо сердца – алый след секиры: «Дядь Аид – а война – это весело?». Весело, малец, особенно весело – когда она заканчивается. А так – пожалуй, очень даже скучно.

Титий – старый противник: «Что, станцуем, а?!». Натанцевался уже, сиди теперь в Тартаре, думай, что тебе танцевать мешало.

Левка – неморской ветер треплет зеленую ткань, желает унести и запутать в небе серебристые пряди: «Не останавливайся, только не останавливайся…» Левка, они подавались своим смехом. Мне уже некуда останавливаться. Когда колесницу разгонишь как следует – лошади бегут сами собой, не чувствуя расстояний и времени.

Прометей – на боку кровавая, вечно гноящаяся рана, глаза полыхают божественным провидением: «Я… я знаю, кто свергнет Зевса!» Заткнись, прозорливец, опусти взгляд, я сказал, что это буду не я. Можешь подавиться своими пророчествами.

Какая-то полненькая нимфа – сладкая свежесть в каждом вдохе, черно-зеленое покрывало волос, приветственно задирает хитон: «Помнишь меня, Подземный?» Не помню. Забыл. Ты вообще кто?!

Мом-насмешник улюлюкает, демонстрирует срам, совсем после смерти обнаглел: «Го-го! А с кем это Владыка разговаривает? А что это у него с головой?»

С кем надо, с тем и разговариваю.

Чужими, смертными губами я шепчу ответы – себе и своим вехам, потому что наша эпоха прогибается под напирающим другим временем, и значит – нужно возвращать долги, нужно отвечать, чтобы войти туда, в это время, без лишней тяжести на плечах, а то там и так чересчур много скопилось.

Впереди, в смутном мареве видны стены Коринфа.

Время…

И я перестаю сдерживать своих жеребцов. Не хлещу им по спинам кнутом, не понукаю криками. Просто чуть-чуть отпускаю поводья и шепчу Аластору, который всегда был признанным вожаком среди братьев: «Можно…»

Колесница уходит вперед черной стрелой, слетевшей с тетивы Аполлона. Безумной, неумолимой стремительной эпохой – эпохой героев, в которой боги отходят на второй план, в которой нас будут побеждать те, в ком есть смертная кровь…

Во мне сейчас ни капли смертной крови, но сам я – в не своем, смертном облике. Может, сойдет и это?

Черная, божественная туча громыхает передо мной, обильно просаливает щеки внезапным бризом. Моя колесница идет неотступно, бесшумно и безжалостно, я больше не отдаюсь счастью быть возницей, я стискиваю челюсти, пригибаюсь вперед, выравниваю дыхание… мне нужно поймать на ладонь неуловимую бабочку момента.

Посейдон яростно нахлестывает хрипящих коней, кричит что-то неразборчивое, рушится дорожная герма от внезапного сотрясения земли… но мой синорис уже не касается земли копытами.

Старая эпоха старается сбежать от новой. Землю колеблет. Вздымает пыльные вихри. Покрывает разломами славную, проторенную многими колесами дорогу. Только куда там: в бирюзе небесных разломов над головой видятся глаза убитой Медузы, и дорога изгибается кривым мечом Гермеса, срубившим голову Горгоны с плеч. В ржании лошадей – торжествующий смех Персея, первого героя.

А впереди – не жертвенник ли новым богам со смертной кровью в венах воздвигается там? Нет, это коринфский жертвенник Посейдону, славная, отесанная глыба мощного камня растопырилась недалеко у городских стен, вокруг глыбы какие-то люди, и значит – бабочка мгновения поймана, значит, пора…

Прости, брат, тебе не видать престола Зевса.

Я ударяю кнутом один раз и оставляю Посейдона глотать пыль позади. Ненадолго – на миг, два… но через эти два мига синорис, храпя, долетает до жертвенника – очумевшим дротиком в цель.

– А… сжуй тебя Ехидна! – шарахается от жеребцов загорелый детина с кривой челюстью. – Куда с конями прешься?!

Моряки. Собрались приносить жертву Повелителю Морей перед спуском корабля на воду. Недорезанный ягненок на алтаре бьется в крови и вопит о милосердии, жилистый мореход над ним хищно застыл, сжимая нож и бессмысленно глядя перед собой. Остальные стискивают дубленые ладони – штук двадцать кулаков получается.

– Кто такой?!

– Жертву! Жертву, скотина, спортил!

– Да самого его на алтарь, гниду!

– А, мразь плюгавая!

Запах пота и смолы, да еще крепкий аромат пряностей – груза корабля. Лбы-дубы, руки со шрамами, загрубевшие от весел и веревок, обнаженные плечи без плащей. Рты щерятся желтыми зубами, глаза полыхают желанием умилостивить Владыку Посейдона… вот только за мгновение до того, как первый моряк вцепится в узду Никтея и лишится пальцев, к алтарю морским вихрем придувает колесницу Жеребца.

С гнедых хлопьями падает пена, по спинам пролегли глубокие следы от кнута, губы вспороты удилами…

А Жеребец в неистовстве – я его таким с Титаномахии не видел.

– Ты…!

Ярость моряков погасла без остатка, придавленная яростью шагнувшего с колесницы бога. Охнула под ногами земля. От портов Коринфа потянуло бурей.

– Что ж, богоравный Гиппофой. Среди тех женихов, что являлись к моей дочери, не доводилось мне еще встречать такого сопер…

– Ты!!!

Моряки взвизгнули, попадали на колени, а брат сделал шаг и оказался со мной на колеснице. Мелькнули белые от бешенства глаза, багровое лицо, вздыбленный ураган волос…

Божественный гнев обжег левую скулу – наотмашь.

Гнев бросил жалкого царька, посмевшего выиграть у бога, в пыль у алтаря, вздыбилась и зашлась в угрожающем ржании черная двойка – и всё наконец стало правильно.

Бог стоял, горделиво выпрямившись. У своего алтаря, недавно окропленного кровью. Бог, казалось, сейчас достанет макушкой до небес.

Вокруг лежали онемевшие, застывшие от ужаса моряки.

Жалкий смертный, посмевший опередить Посейдона Черногривого, елозил в пыли, не решаясь подняться, неловко пытался опереться рукой о камень… Лицо скрывал от ужаса.

Бурей веяло с моря. Нефела торопливо сгоняла небесных овец воедино, чтобы спрятаться за ними.

Может, просто видела что-то, чего не видел величественный бог.

Как заискрило и полыхнуло багрецом пламя для всесожжения. Как пальцы жалкого смертного в пыли сжали камень – и тот тоже стал пылью.

Как медленно ползет из глаз плешивого царька жуткая тартарская ночь, преображая лицо…

Владыки такого не прощают.

– Вставай, червяк! – взвыла сотня бешеных ветров над головой. – Встань, когда я с тобой разговариваю!!

Мои пальцы, сжимающие прах в горстях, дрожали. Бесшумно падали на них капли крови – ихора? – из носа. Что ж ты там молчишь за спиной, Ананка моя? Это же очень простые строки…

Потому что сейчас царек поднимет глаза – и Владыка Посейдон попятится и прохрипит: «Ты?!» – только уже иначе прохрипит. С пониманием, на кого сейчас поднял руку.

Я вижу это… Знаю это…

«Не ожидал… брат?»

«Так это ты… зачем ты-то…?!»

«А зачем Зевс однажды устроил нам охоту на кабана? Ты не смог обойти меня в колеснице, братец. И хочешь тягаться с младшим? У тебя нос не дорос».

«Ты, значит, против? Против меня?!»

Слова не играют никакой роли, что бы я ни солгал ему. Он взбешен поражением. Он достанет трезубец.

И мы встанем друг против друга, отражением недавней сцены противостояния… Ананка, ты что, смеешься?! Ты не могла ничего нового записать в свой свиток, что начинаешь повторять строки?!

– Это очень простые строки, - ласково отозвалась Судьба. – Сейчас ты поднимешь глаза. Ты встанешь. И ты сядешь на трон Зевса, невидимка. Потому что после того, как ты победишь Посейдона, – а ты его победишь, в этом сомнений нет… тебе останетсявоевать с Зевсом или запереться в Тартаре.

О, первородный Хаос, а Зевса я в свои расчеты как-то и не включил.

А он ведь еще не уверился в моем бессилии до конца. И если я сейчас сцеплюсь с Жеребцом, если возьму верх – как может расценить это Громовержец?!

Как мое желание возвыситься и править. А это значит: он попытается свергнуть меня любыми способами, и мне придется надеть хтоний, чтобы ударить его – великого и мудрого – в спину, потому что мой конец будет обозначать открытые врата Тартара и наступившее «Рано или поздно…». И после этого удара мне придется взять власть над Олимпом, и тогда…

– Милости, – прошептали пересохшие губы. В пыль, в кровь, в пропитанный ужасом смертных воздух.

– Что ты там лопочешь, мразь? – осведомился бог у жалкого смертного.

– Пощады, о, пощады! Услышь меня, о Покровитель Коней! У алтаря твоего молю о защите! Я, сын Ареса, взываю к тебе о пощаде! К стопам твоим… за дарованную победу…

Посейдон, раздувая ноздри, смотрел, как ничтожный царек прижимается к его алтарю, спасаясь от нового удара. Озадаченность легкой лодчонкой ныряла в глазах Жеребца: что у этого смертного, с головой не то, что ли? Не узнал, кто напротив него стоит?!

И тут очухался мореход. Тот самый, жилистый, который все не мог дорезать ягненка. Не поднимаясь с земли, выдубленной штормами глоткой рявкнул привычное:

– Хвала Черногривому! Приди, защити нас, могучий!

А там дальше и товарищи взвыли на разные голоса, призывая Посейдона спасти их от гнева других богов. Под мощным взмахом лезвия умер ягненок на алтаре.

– Дед Морской, десять лучших баранов… после плаванья… тебе одному!

– Защити, поусердствуй! Обильные жертвы принесем…

– Кормилец! Избавь…

Кто-то даже невпопад заорал «Благоговейте!» – хотя жертвоприношение давным-давно началось.

Посейдон стоял молча. Багровый, как закат перед холодами. Слушал, как моряки приносят ему жертву, умоляя его защитить их… получается, что от него же. Я сулил гекатомбу или даже две – срывая голос на писк и изо всех сил благодаря за дарованную победу: «Кто, как не ты, о благоволящий к колесничим!» Остальные почему-то тоже начали поддакивать про победу: да-да, кто как не Посейдон, а уж если даровал, так защитит непременно…

Даровавший мне победу Посейдон, ощерившись, сплюнул на утоптанную землю возле своего алтаря. Вскочил на свою колесницу, стегнул измученных лошадей – и умчался в сторону моря.

Корабельники будто только и ждали – попадали возле алтаря опять. Как стояли, брякнулись, словно яда Гекаты отхлебнули.

Все, кроме одного.

Жилистый отложил жертвенный нож и небрежным жестом потянул из воздуха кадуцей.

– Хорошо я успел, – сказал с удовольствием. – Еще бы миг – и ты б ему вмазал, Владыка…

Редко дыша, я вытирал краем хламиса ихор из носа. Гелиос с его колесницей стремительно скрылся за бурей, идущей с моря, и можно было сбросить надоевший облик смертного… тьфу, кажется, даже плечи натерло.

– Не вмазал бы.

– А если б он тебе еще раз… с размаху?

Бил Жеребец здорово, по-божественному. Был бы я смертным – у меня б головы не осталось.

– Если бы да кабы…

Гермес все-таки ближе не подходил. Наверное, боялся, что я его тоже – с размаху. В конце концов, Владыки такого не прощают. Они отвечают сразу, или таят злобу, или отыгрываются на ком-то другом.

– Я уж думал – ты ему и в первый раз челюсть своротишь. До меня, знаешь ли, поздновато дошло: это ж Посейдон, он как только проиграет, такое со своим противником сделает! Ну, я на сандалии и сюда, собрал моряков, барашка захватили… а тут как раз вы.

Вестник воровато оглянулся – никого, так, десяток бесчувственных смертных – и принял настоящий облик. Стащил с головы шляпу с обтрепанными краями, подставляя под шквальный ветер рыжеватую макушку.

– Ну так… вроде, получилось? Слышишь, как он там буянит? Думаю, на месяц запьет, не меньше. А если я сейчас про его проигрыш еще остальным разболтаю…

– Хочешь, чтобы в веках осталось?

– А почему нет? Аполлон песни сложит… жаль, из смертных аэдов никто про такое петь не будет: себе дороже. Посейдон за такие песенки шкуру спустит.

Посейдон и за меньшее может спустить шкуру. Особенно теперь: волосы трепало ветром все сильнее, и невидимое отсюда море начинало заходиться в утробном, диком, зверином вое: «Проигрыш!!!»

Наверное, как раз сейчас Жеребец отшвырнул с пути жену, которая сунулась к нему с вечными жалобами, потом вцепился в первую попавшуюся амфору вина и опрокинул надо ртом, как простую чашу. Над далеким морем стоял гул ярости, ветер налетал разозленным петухом, больно клевался в щеки…

– Ух ты, разошелся! – умилился Гермес. – Ну, дальше дело мое.

– Молчать не забудь.

– Не забуду, конечно. То есть, навру с три короба, а жаль. Правда на этот раз интереснее.

– Не на этот раз. Всегда.

Только где ты этого хитрокрылого остановишь. Когда он ворует или распинается – он неумолимее Цербера.

– Эх, а я бы еще на лицо Зевса посмотрел… когда бы он узнал, как сильно тебе должен. Уф, задержался я. Посейдон вон уже три корабля потопил, Железнокрылый в шторме тени исторгает, и меня ждут.

И с радостным визгом рванул прямо в собравшуюся сожрать Коринф бурю. Подмигнул белыми крыльями талларий издали… пропал.

Небеса вопросительно сверкнули первой молнией – спросонья: что за буря внизу? Видимо, Громовержец вернулся от любовницы.

Эй, племянник! Ты хотел посмотреть в лицо Зевсу, если бы он узнал, как сильно должен мне после сегодняшнего? Можешь задрать голову и глянуть в небо – по нему как раз тучи свинцовыми шариками раскатились. Сталкиваются, искры высекают.

Он бы мне не простил.

Жертвенный огонь смыло хлынувшим дождем, алтарь украсился кровавыми разводами. Тела вокруг алтаря зашевелились, начали крепко ругаться на разных наречиях и сползаться поближе.

Потирая щеку, я подошел к своей колеснице. Взялся за вожжи.

После Гермес позаботится, чтобы в Пису торжественно вернулся сам Эномай, и чтобы он принес гекатомбу Посейдону, даровавшему ему свое благорасположение, и чтобы голову жениха Гиппофоя, который даже не участвовал в скачках, отрубили и повесили на дверь…

Внутри было неожиданно спокойно, будто вместе со шкуркой смертного сбросил с себя и груз забот. Щека чуть-чуть онемела, но быстро остывала под струями дождя. Дождь старательно облизывал губы, зацелованные Флегетоном – губы кривились в усмешке…

Будто я опять на пороге очередной вехи. Будто впереди – близкая битва: завтра? послезавтра? Нет, не то, что было сегодня, сегодня мне брат по морде съездил, так он же не знал, что это я. Другого сорта битва, другого толка: они сделают это исподтишка…

Владыки встречают битвы лицом. Даже когда их бьют в спину – они все равно встречают битвы лицом, я откуда-то знаю это…

Молния прозрения ударила, когда колесница уже уносила меня в мой мир сквозь разлом в земле.

Владыки такого не прощают. Они всегда – лицом к лицу.

Владыку не заставишь валяться в пыли, прося о пощаде, что бы ни стояло на кону.

Если же так… о, Хаос Предвечный – а кто же тогда я? Или что же тогда – я?!

Ананка тихо застонала сквозь зубы за плечами.

Кажется, у нее от меня разболелась голова.

[1] Имя «Аид» в переводе может обозначать как «ужасный», так и «невидимый, незримый».

[2] Пелагий – «морской», эпитет Посейдона.

[3] Гипподамия – от греч. «гиппо» – «лошадь» и «дамазо» – «приручать, смирять, подчинять», т.е. «смирная лошадь».

[4] Синорис – колесница, запряженная парой лошадей.

[5] Гиппофой – от греч. «хиппос» – «лошадь», «фонево» – «убивать, умерщвлять», т.е. «убийца лошадей».

[6] Пентеконтера – пятидесятивесельный корабль.

[7] Герма – дорожный столб, посвященный Гермесу.