Тяжко великий Олимп под ногами бессмертными вздрогнул, Только лишь с места Кронид поднялся. И земля застонала. Жаром сплошным отовсюду и молния с громом, и пламя Чудища злого объяли фиалково-темное море. Все вкруг бойцов закипело — и почва, и море, и небо. С ревом огромные волны от яростной схватки бессмертных Бились вокруг берегов, и тряслася земля непрерывно. В страхе Аид задрожал, повелитель ушедших из жизни …

Гес и од

«У тебя нет больше меча, маленький Кронид».

Почему-то боги не терпят мечей в качестве средоточия своей власти: подавай им стрелы, копья, палицы, или гротексные подобия всего перечисленного – молнии, например.

Может, не хотят походить на того единственного, который с мечом не расстается – как там ты говорил, Убийца? Брататься с чудовищем хоть в чём-то?

Или не желают сходства с другим обладателем прославленного меча, нет, не меча – серпа?

Так и не разрешил этот вопрос. Теперь вот поздно, и у меня нет меча: лежит там, где брошен, и откуда его не достать.

Владыкам мечи не к лицу. Им к лицу символы власти. Жезлы. Двузубцы, трезубцы и молнии.

Двузубца, правда, со мной тоже нет. Впрочем, и он теперь ни к чему: битвы закончились, рваться больше некуда, и единственное острие, которое мне нужно теперь, – острие собственной памяти, рисующее на песке бесконечную линию.

И некому окрикнуть из-за плеча: «Не смей, невидимка!»

Никогда раньше она не говорила со мной в приказном тоне. Даже там, на холме над обреченным селением, когда я стоял под дождем, глядя на сгусток багрового пламени в своей ладони.

– Не смей!

Мир нынче тих.

Коцитские вопли примолкли, и теням не хочется стонать.

Узники в Тартаре затаили дыхание, не шевелятся.

Летучие мыши под потолком сотен пещер боятся крыльями пошевелить.

Весь мир, тысячи ушей, сколько их есть – в попытках уловить знак, звук…

Что-то там наверху?

Мир притих, а Владыка мечется по комнате, куда уже доставлены Эвклеем доспехи. Десять шагов, поворот, десять шагов…

– Да где ж этот…

– Не смей, невидимка!

Голос Ананки полон отчаяния и недоумения: ее «маленький Кронид» оглох совсем не ко времени.

Багряный плащ, символ власти – долой. Приходится распускать постромки на панцире: я погрузнел в последний век. Даймоны, которые помогают с облачением, пугливо следят за лицом. Зашнуруют два… три шнурка, потом улавливают подступающий гнев и оказываются за дверью, а я продолжаю: десять шагов, поворот, десять шагов…

– К-крылья на сандалиях выщиплю скотине, ш-шляпу по пояс натяну…

– Невидимка, - шипит Ананка. – Ты больше не лавагет. Они не звали тебя в этот бой.

Потому что зовут на бой лавагетов, союзников, подчиненных… Потому что братья кидаются в бой сами, когда семье начинает грозить опасность.

Едкая копоть Тифона запятнала небеса у дворца Стикс, просачивается в мой мир, кружит над гранатами…

– Они не рассчитывают на тебя. Ты для них – отрезанный ломоть, царь подземного мира, они теперь Владыки, они справятся сами…

– И это есть в твоем свитке?!

Даймоны пугливо поглядывают на лицо повелителя, на беззвучно шевелящиеся губы. На отставленный в сторону двузубец. Прикидывают: успеют закрепить поножи или окажутся за дверью с болью во всех местах?

Стоять невыносимо. Цепи терпения рвутся одна за другой, перед дворцом исходит призывным ржанием верная квадрига, хочется мерить надоевшую комнату широкими шагами, бормоча под нос проклятия времен Титаномахии.

«Вспомнил, сынок? – подают голос из Тартара. – Мы еще воюем».

Ананка молчит, безнадежно и грустно, словно понимает, что ей не докричаться до неблагодарного невидимки, что я – уже не здесь, я – в чуждом мне среднем мире, где кипят моря Посейдона и трясутся небеса Зевса…

Где призрак Титаномахии, стоглавый Тифон, порожденный во гневе матерью-Геей, желает пересмотреть победную жеребьевку и воцариться в мире.

Доспех надет, дорожный хламис я могу набросить на плечи и сам. Пальцы нетерпеливо сжимаются-разжимаются на двузубце, в крови кипит забытая за владычеством юность – осталось сколько-то, я-то думал, вся в зрелость ушла. «Да ну их всех с их жребиями, с невмешательством… – коварно шепчет юность. – Ты – воин. Только азарт битвы. Только рукоять меча в пальцах…»

– У тебя нет больше меча, маленький Кронид.

Ананка звучит сухо, скучно, отрезвляюще – и с запозданием я начинаю ее слышать. Останавливаю бессмысленные метания по комнате. Подхожу к широкой чаше нектара и перед тем как пригубить ловлю край своего отражения – лица Владыки, зрелого мужа, правителя подземелий…

«И куда ты летишь? – щурится отражение, губы – в ниточку. – Тебе мало битв?»

Рука скользит по пустому поясу: я не заметил, когда перестал носить меч. Оружие и символ власти нынче едины.

– Неужели ты оставишь свой мир, невидимка. Неужели оставишь свой жребий. Ради чего?

Сердце не звучит и ничего не желает подсказывать. От нетерпеливых ударов копыт квадриги в дороге у дворца образуются глубокие выбоины…

Свист крыльев за дверью – едва слышный, но есть.

Дверь открылась нараспашку, Гермес не вошел, а ввалился внутрь. Вид у гонца богов был подкопченный и изрядно перепуганный, змеи на скипетре свились в непонятный узел, крылышки на чудесных сандалиях обуглены.

В руках вестник сжимал хтоний.

– В-владыка… прости, что не сразу… там такое… – протянул мне шлем, а сам бессильно привалился к стене, вытер с лица пот и копоть. – Ты же меня за этим звал?

Я молча принял шлем – тот казался тяжелее обычного. Узоры под пальцами изгибались укоризненно – мол, здравствуй, невидимка. Что-то мы с тобой давно не виделись.

От кого Владыке Аиду прятаться в своих же подземельях? Бунтов больше нет, Поля Мук служат хорошим напоминанием о том, что бывает за такое. Вот и пылился хтоний в комнатах у мудрой Афины, а зачем он ей там понадобился – уже и не вспомню.

– Ступай, – сказал я племяннику, в задумчивости поворачивая шлем в пальцах. Гермес не трогался с места, стоял, вытянув шею, и глаза на чумазом лице горели чем-то чужим для моего мира.

– Дядя… – резануло слух после привычного «Владыка». – А ты сейчас – туда? К… к ним?!

И улыбка – косая, дрожащими губами, полная неимоверного облегчения.

Шлем замер в пальцах. Охнула успокоившаяся было Ананка за плечами.

– Зевс просит помощи?

Гермес сполз в кресло, тут же вскочил, выкинул из кресла на пол несколько кинжалов. Эвклей понатащил в комнаты груды оружия – на выбор, как в старые времена, будто не помнил, что теперь с меня хватит двузубца. Племянник уселся опять, стащил шляпу на колени, помотал кудрявой головой.

– Ну, ты ж знаешь отца. Чтобы он – и просить… Посейдон к нему примкнул третьего дня – вот он спрашивал, не позвать ли и тебя. Отец только рукой махнул. Сказал: что ты, брата не знаешь, что ли. Надо будет – объявится.

В груди стукнуло один раз – и ничего, смолкло.

– Невидимка-а-а… – тяжкий стон Судьбы за плечами. Что она видит в своем свитке? Почему так настойчиво заставляет остаться? – Маленький Кронид. Я прошу тебя – слышишь, я прошу тебя, не вмешивайся в этот бой…

– Хорошо, – ответил я сразу двоим собеседникам – видимому и той, что за плечами.

– Хорошо?! – вытянули шеи двое.

«Хорошо, я не вмешаюсь. Я не вмешаюсь до последнего. Я буду только наблюдать», – кивнул я Ананке.

– Хорошо, я объявлюсь. Объявлюсь, если будет нужно. Если будет очень нужно, племянник, - кивнул я растерянно улыбающемуся Гермесу.

И хтоний скрыл меня от глаз посланника богов, слуг и свиты… и, наверное, даже от Судьбы.

Во всяком случае, она больше ничего не говорила.

Храп лошадей. Асфодели сминаются под колесами. Валят ко дворцу Судейств густые толпы теней – некоторые падают в объятия друг к другу, рыдают призрачными слезами, посылают проклятия бушующему наверху Тифону… Теней столько, что Харон не успевает перевозить. У Белой Скалы и самого дворца Судейств – столпотворение, ждут Владыку, ждут решений: кому – покой, кому – блаженство, а кому – на Поля Мук. Тени не тревожатся пролетающей сквозь них невидимой колесницей, у них – своё…

Огонь Флегетона, и лед Стикса, и тьма подземелья остались за плечами.

В лицо ударило гарью, блеснуло заревом пожаров: не Черный ли Лавагет вышел опять в поле: ужаснуть предателей, обратить средний мир в свое нынешнее царство?!

Горела земля.

Дымный чад стелился под колесами колесницы, свивался в образы чудовищ невиданных – змеешеих, многоголовых, вырастающих от земли до небес в битве с кем-то. Обгоревшие колосья поникли, полегли, и тряслась под ногами лошадей грудь матери-Земли, Геи, породившей из себя чудовище.

Сотрясалась смехом, а не рыданиями.

Опаленные стволы платанов. Дымы – серые, желтые, черные; зловонные, сладковатые, с душком горелого мяса – были повсюду, мгла закрывала путь, и приходилось уповать на глаза, привыкшие видеть в полутьме, да на четверку, отмахивающую равнину за равниной, переносящую через опаленные холмы, с насмешливым ржанием бросающуюся в частокол горящих сосен…

А над потемневшим небом, в котором не было видно колесницы Гелиоса, зато было зарево пожара, плыл далекий вой, крик… Рычание собаки, и рыканье льва, и верещание забиваемого барана – яростный, не прерывающийся звук, тисками сжимающий виски.

По дорогам метались люди. Вперемешку с сатирами, кентаврами, нимфами… Бежали куда-то – чтобы бежать. Не потому, что сожжены деревни, спалены рощи. Просто – гнал ужас.

Так гнал, что их не сразу обгоняла моя колесница.

Ослы ревели, кто-то искал в дымном чаду последнюю овцу, два сатира клубком катались по дороге, сцепившись, а из-за чего – не понять… Смертные все большей частью простирали руки с мольбами.

В ту сторону, куда влекла меня четверка и где зарево разбавлялось вспышками молний.

К Олимпу.

О, Бездна Тартара… к Олимпу, возле которого опять небо грозит упасть на землю, и сверкают белым огнем молнии, и кричит земля…

Вот только теперь это крик мести, а не мольбы.

Я ударил коней вожжами, и колесница понеслась, будто золотая стрела с черным наконечником.

Когда-то плодородные, а теперь заново выжженные или укутанные долины мелькнули безобразными пятнами плесени; хребты Олимпа, укутанные мглой, рванулись навстречу: защити! укрой!

Пятна в глазах.

Храп четверки, почуявшей битву.

Яростный рев, вой, рык колеблет землю.

Смрадный дым разрывают белые молнии.

Всё.

Я соскочил с колесницы на ходу, не опасаясь переломать ноги: шагнул не на землю – в воздух у Термейского залива…

Воздух или вода – что угодно было надежнее заходящейся истошным хохотом земли.

Впрочем, воздуха не было: под ногами клубился дым, ярилось пламя, вихрился пар…

И воды не было тоже. Термейский залив кипел.

Он бурлил и клокотал, как желудок у нерадивого воина, плевался струями кипятка, и волны старались сбежать на берег, изойти пузырями и пеной, лишь бы подальше…

От драконовых голов, вздымающихся в небо…с утеса… со скалы, объятой пламенем? Нет, это чешуйчатое тулово, это руки-молоты, это бьет по волнам исполинский хвост…

Мать-Гея, – пошевелились губы не мальчика, но Владыки, победителя Титаномахии. Мать-Гея, что ты сделала из ненависти к нам, что ты сделала?!

И зачем ты это сделала? Неужели разгневалась за участь своих детей-титанов, как раньше – на Урана за Гекатонхейров и Циклопов?! Неужели тебе стало еще больнее, когда пришли править мы?!

Глыба в чешуе шла к берегу. К Олимпу. Доделывать то, что не доделал Крон.

Править над миром.

Двигалась медленно, попирая закипающее море и загорающиеся небеса, вздымая и переплетая змеиные шеи, и в слитном, чудовищном вопле было слышно торжество мести.

А потом с небес ударил гром и заглушил неистовство Тифона. Пламя – оранжевое, желтое, багровое, черное – разорвалось белой, яростной вспышкой.

И стал виден поединок.

Не бой, а поединок, потому что Семья – великие боги, сколько их там есть на Олимпе – жалась в сторонке. Зарево неспешно перетекало по щиту Афины, облекало в огонь воинственного Ареса – он что, собой Афродиту там закрывает? Перед любовниками раскорячился Гефест с молотом – незадачливый муж, щит для обоих. Слева и справа от него припали на колени с луками Аполлон и Артемида.

Посейдона не было видно, но воды залива петлями ложились вокруг змеиных колец, заменявших Тифону ноги, тащили от Олимпа назад, в море…

Посейдон помогал хоть чем-то. Прочие не решались сунуться.

Сражался с Тифоном только один.

Белый блик запутался в волосах – не солнце, молния. Локоны не растрепаны, на них лежит венец, копоть не пятнает белый хитон, и пламя не решается приблизиться к яростной улыбке того, кто не страшится пламени.

Из загорелых рук льется дождь холодного огня.

Младший стоял незыблемо, попирая небеса, вровень с головами своего противника. И вот две головы рванулись вперед в змеином броске, удлинились шеи, раззявились пасти, вперед покатился вал огня…

Навстречу ударил ливень из молний – погасил, затушил. Две головы развеялись облаками плотной вони, осели жирным пеплом в кипящее море, Зевс в игривом уклоне ушел от просвистевшего в воздухе молота (молот размером с двух Зевсов!), прицелился и ударил опять и опять…

И еще одна голова стала проплешиной между могучими плечами, а негодующий визг заставил подпрыгнуть тучи на многострадальном Уране-небе.

Проплешин было много. Больше, чем голов. Громовержец одерживал победу в этом бою – в одиночку, только с молниями…

И улыбка его говорила – что могло быть только так, что это не сына Крона пришел свергать Тифон, а Владыку Олимпа.

Жеребцу приходилось куда хуже.

Порыв ветра разогнал пар и дым – и фигура Посейдона стала видна: посреди кипящих вод, полуголый, с бугрящимися мышцами, трезубец сжат мертвой хваткой, и на заросшем лице – мрачная решимость. Потому что нельзя упустить, потому что нужно держать эту тварь в водной стихии, пока у нее остается хоть одна башка… иначе он ступит на мать-Землю и обретет союзницу, иначе двинется к Олимпу, выжигая и опустошая округу.

Рот Посейдона был открыт: он ругался не по-владычески, но за свистом молний, рычанием, болезненным ревом, яростным хрипом слов было не разобрать.

Вспышка, вспышка, вспышка.

Сведенные мускулы волн, переплетающихся со змеиными кольцами Тифона. Головы повисают, мертвые, обожженные, вываливают обгоревшие языки, другие головы поднимаются, будто из растревоженного гадючьего гнезда, пышут жаром, Зевс прикрывается сверкающим щитом, отступает – и опять прицеливается, опять выливает на противника холодное пламя с ладоней… молнии кажутся бесконечными, на каждую голову приходится не менее трех, а иногда и семь-восемь – только тогда она перестает плеваться огнем…

Ананка была права: не стоило соваться, без меня справятся.

Титаны всей мощью колотились в тартарские врата, я чувствовал. Почуяли брата. Где-то далеко, в подземном мире, сомкнули плечи Гекатонхейры, усмиряя бунт… А здесь Зевс, стоя в воздухе тверже, чем на мраморном полу, избавлял мир от их родни – еще одного стоголового, порожденного Геей-матерью.

Сколько там голов осталось? Три, нет, два десятка?

Ненадолго.

Головы больше не вытягиваются вперед. Нет желания подставляться под молнии. Тифон втянул поредевшие шеи, выкинул вперед кулак-гору с четырьмя холмами-пальцами, но навстречу опять ударили бесконечные молнии – пламя к пламени – и сын Геи отступил, свился кольцами, нырнул в черную гарь, в свое собственное облако огня… что, Громовержец, следом полезешь?!

Полез. В черную тучу. Стал в ней, по-прежнему незыблемый (а что над головой небо гореть начинает – пустяки!). И опять – за молнией молнию…

Куда, младший, куда?!

Зевс поступал правильно – голов оставалось немного. И Посейдон поступал правильно, я видел, как вздулись жилы на лбу у среднего, я почти чувствовал, как дрожит трезубец в его руке, кипящими волнами гася тифоново пламя, вода – против огня.

Средний держал ноги. Младший, вокруг которого искрил уже самый воздух, избегая потоков жара, хладнокровно изничтожал головы.

И не видел копья в кулаке у врага.

Он же его правда не видит, – подумалось в лихорадке, пока глаза соображали за меня, что предупредить бросок я не успеваю. Он ослеп от молний и пламени оглох от грохота битвы, целиком сосредоточась на одном: разить и разить, убирать головы, остальное неважно…

А копье кажется жалкой тростинкой в пальцах Тифона, оно закрыто пламенем и косматой тьмой, а тьма привычнее для меня…

Потом раздался свист. Мы оба сорвались со своих мест: я и копье, я все-таки быстрее, не слыша своей божественной сущности или мира, только стремясь, просчитывая, зная, что должен стоять сейчас там…

За секунду до того, как оно вынырнуло на меня из тучи, я бессовестно дал брату подножку.

И – не останавливаясь, не снижая скорости – навстречу Тифону. Не оборачиваясь, зная, что сейчас происходит.

Зевс все же стоял не так незыблемо, как я опасался: кувыркнулся изрядно, не выпуская молнии из рук, тут же вскочил, полвзгляда и короткий выдох – вслед пролетевшему копью…

– Брат! – взревел Посейдон. Кожа Жеребца, казалось, сейчас закипит, как вода вокруг нее.

Тифон рванулся вперед сразу же после падения Зевса. Взвыл оставшимися головами – и рванул, занося другую руку, в которой из мрака и пламени возникала секира – добить, сблизиться, не дать швырнуть молнию!

Он рванулся навстречу мне, и это было очень хорошо, самому бы мне не успеть…

Я прошел сквозь тьму и пламя. Тьма была родной и почтительной, пламя, напоенное отблесками Флегетона, не жгло – согревало. Пальцы стиснули двузубец: нужно это? Нет? Поднялся ли младший? Что сделает Гея, если узнает?

Сколько дурацких мыслей мы, Крониды, можем вместить в одно мгновение!

Мелькнули собачьи морды на жезле. Казалось, впились оскаленными пастями в запястье сына Геи – и в ушах загремел десятикратный вой, рев, взметнулось пламя, заклубилась тьма, застонал Посейдон там, в своем несчастном море…

«Не отпускать», – приказал я моему миру, слитому воедино с жезлом.

Вцепился. Не отпустил. Вон он – пытается поднять секиру, а на руке словно гора повисла, руку не поднять, и время, которого могло не хватить Зевсу, уходит теперь для противника…

Ничего, брат. Бей. Я удержу.

Молния прошла совсем рядом, ударила в правую руку – Тифону вздумалось перехватить ей секиру. Зевс опять стоял на небесах, и из рук его лилась река небесного огня, непрестанная веревка стрел, опутывавшая Тифона…

Семь голов! Отмахивается свободной рукой, пытается освободить ноги, но Посейдон стал намертво, рык среднего сквозь стиснутые зубы похож на звуки, выходящие из глотки чудовища…

Пять голов! Стиснула в кулак левая рука, и раз за разом он пытается избавиться от того, что связывает его, но на нем сейчас висит мой мир и я впридачу…

Четыре!

Бей, Зевс! Я удержу. Мы удержим.

Две!

Тифон наконец роняет себя на колени, двум головам трудно держать такое здоровое тело, остальные опалеными ошметками мотаются по могучим плечам…

Посейдон ослабил хватку, и Тифон потянулся к берегу, к отмели, к Земле-Матери…

Нельзя! Она даст ему силы.

Теперь я не просто удерживал его, а тащил назад – мгновение, пока не мелькнули последние семь молний.

Тогда отпустил безголовое тело, и оно тут же своим жаром осушило море вокруг. Взвыл Жеребец. А тело проклятия Геи продолжало пылать, отравляя воздух дымным смрадом, расплавляя мать-Землю.

Гелиос не решался показаться из-за клубов чада (в конюшне, небось, отсиживается), и поле недавней битвы освещала только улыбка Зевса. Он дул на дымящуюся, раскаленную от молний ладонь и не морщился, а сиял, глядя на поверженного противника, стоя над ним – все еще не касаясь ногами земли.

– Сделали – и, вскидывая руку, волей разгоняя дымные вихри: – Сделали!

Сделал.

Эта победа не делится на «мы», как в Титаномахии. Ты бы победил и сам, Громовержец, я и Посейдон только держали. И Жеребец вон понимает это, потому что говорит хмуро:

– Твоя победа.

И хлопает по плечу, но без проблесков радости в глазах. С осознанием того, что он бы – не смог. Менее великий жребий, менее велик он сам… Бубнит что-то о том, что его удел сильно пострадал, – и уходит, ссутулив плечи.

А Зевс стоит и улыбается, и лицо его сияет не только радостью, но и гордостью величия.

Его победа. И остальные, которые не осмеливались даже влезть в эту жуткую круговерть (это участники-то Титаномахии!) – подходят и воздают ему славу как победителю.

– Ты велик, муж мой!

– Отец, я непременно это воспою, вот только придумаю – какими словами…

– Слава победителю Тифона!

– Хвала Громовержцу!

Один не воздает. Одна.

Я стоял и смотрел, как отворачивается и медленной, старушечьей походкой бредет от поля боя Мать-Земля – и мне казалось, что Ананка с сомнением качает головой за моими плечами.

– Стойте! – Зевс, упоенный победой, озирал остальных. – А где Гермес? Что же он, так и скрывается за невидимостью? Или кто меня так опрокинул? А после левую руку кто ему держал? Куда он делся-то?

Не хочется этого делать, но ведь Зевс не дурак. Это сейчас он пьян от победы, а потом поразмыслит – и поймет, кто держал.

Я сдернул шлем, оказавшись в пяти шагах от брата.

Мое явление встретили оглушительным молчанием – кажется, даже измученные волны примолкли и земля вокруг туши Тифона стала плавиться медленнее.

Зевс смотрел на меня, приподняв брови и приоткрыв рот.

Потом захохотал.

– А я думал, кто у меня там за плечами маячит, – обнял, захлопал по спине. – Аид-невидимка! Говорил я вам: когда сочтет нужным – явится! И без приглашения, а ко времени.

Ему непременно нужно было выразить мне свое расположение: Посейдон сбежал, а делиться победой только с детьми скучно…

– Что будешь делать с ним?

Зевс свел брови, глядя на безголовую тушу, обладающую бессмертием, подаренным матерью-Геей.

– Вот уж точно, ко времени, – пробормотал он.

– В Тартар? – удивился Арес, он обходил поверженного Тифона, и глаза у него горели почти любовной страстью. – Но ведь там уже… немало.

– А что с ним еще делать?

Афина всегда соображала исключительно практично. Это Арес принимает воинственные позы над телом врага. Она – холодна, как ее щит.

– Он сын Геи, а значит – бессмертен. В Тартаре же он будет под присмотром Гекатонхейров.

А еще под моим. Еще один узник в бездне. Дополнительный голос в хор ненавидящих.

Еще одна рука – и немаленькая! – сотрясающая прутья темницы.

– В Тартар, – махнул рукой Зевс, от избытка чувств по-старому тряхнув меня за плечо.

Громовержец повелел – значит, в Тартар.

* * *

С Тифоном уладилось неожиданно быстро: младший напрягся, поднял его – и зашвырнул в разверзшуюся по моему слову бездну. Нужно будет Гефеста пригласить, пусть дополнительных запоров наделает, – мелькнуло в голове, пока я смотрел, как туша валится в жадную пасть вечного мрака. Очнется этот узничек в Тартаре, перезнакомится с соседями – то-то будет…

А Зевс уволок меня на празднетство по поводу своей победы.

В прямом смысле слова: за локоть – и уволок.

– Слушать не желаю! Подождут твои мертвяки день-два. Брат, ты когда на Олимпе-то в последний раз был?! В день жребия?

– Чего я там не видел…

– Аид, ты упираешься так, будто я тебя назад в брюхо Крону пихаю, а не прошу быть моим гостем. Обидеть хочешь?

Вот уж это – не приведи Хаос.

– Гестия скучает, – отыскал Громовержец еще причину и на миг стал похож на себя до жребия.

Здесь я сдался и свистнул, подзывая четверку.

В златые врата, ведущие к жилищам олимпийцев, моя колесница въехала сразу за Зевсовой. Брат настаивал, чтобы – разом, но я придержал коней. После того, как спешились, попытался было нырнуть за спины остальных, но Громовержец удержал за плечо.

– По старой памяти, а? Ну уж нет, не отделаешься!

И пришлось идти рядом с ним – подчеркнуто шаг в шаг, вровень. Смотреть, как из дворцов вдоль беломраморной, уставленной статуями дороги, высыпают второстепенные божки. Слушать хвалу победителю Тифона.

Видеть, как вспыхивающие радостью при виде Зевса лица потухают от страха – когда обитатели Олимпа успевали рассмотреть меня.

«Этот-то здесь зачем?!» – читалось в округлившихся глазах, в полураззявленных ртах…

Кое-кто попытался было вознести хвалу Кронидам, но булькнул, заткнувшись. Имя Зевса звучало правильнее. Честнее. Привычнее.

– Ты давно не бывал у нас, брат! Небось, теперь и Олимп не узнаешь. Почему ты не являлся на пиры, когда я приглашал?

Зевс сверкает улыбкой – не такой, какой я помню. Владыческой. Небрежным горделивым взмахом руки отвечает на приветствия, на ливень цветов, ложащийся под ноги победителю…

– Дела.

– Конечно. Заботы твоей вотчины – тебе достался неспокойный мир, я слышал! Посейдону тоже, но у него-то дел поменьше: он появлялся не раз и не два. Гермес доносил – у тебя там, внизу, были какие-то волнения?

Ну погоди, племянничек, доболтаешься.

– Одно название, что волнения. Так… пара мелких божков забыла свое место.

– Проучил, конечно?

– Не как ты Тифона. Но – вполне.

Зевс улыбается шире при воспоминании о своей победе. На лету ловит душистый нарцисс.

А я чувствую себя медленно ступающим по острию кинжала.

Почему? Думать не время, обостренные чувства бывшего лавагета не соврут, сейчас они кричат: пора играть! Зевс уже не мальчик с солнцем в волосах, он – Владыка, и он…

Что-то задумал.

– Я слышал несколько иное. Впрочем, оставим это. Ну… как тебе? – широкий жест охватывает божественные сады, кованые золотые беседки, золотых же птиц работы Гефеста, порхающих между редких деревьев. Статуи, драгоценности, дворцы, поднимающиеся к небесам, нарядных божков и богинь с охапками цветов…

– Похоже на Элизиум.

– Что? Острова Блаженства?

– Да… – сощурился, прикрыл рукой глаза, – светло и шумно.

И не для меня, но это уже можно по моей раздраженной мине прочитать. Зевс кусает ус, но улыбается. Наклоняется, позволяя золотоволосой девочке увенчать себя венком душистых роз.

– Узнаю брата… ты ведь к нам и во время войны наведывался нечасто. И недолюбливал свет. Ну, а твое-то хозяйство как?

–- Гермес разве не доносил?

– Он говорит только то, что нужно. А мне хотелось бы услышать – в общем…

– Титаны в Тартаре. Мой дворец стоит как подобает. Тени пьют из Леты вовремя. Асфодели пока не завяли.

В лицо чуть не попал тюльпан – алый, не подземный. Пришлось ловить и отбрасывать обратно в ликующую толпу (там расступились, будто я отравленный дротик метнул). Цветок оставил на ладонях запах вечной весны – настоящей, какой никогда не бывает в Элизиуме…

Жить среди смерти вообще-то просто. Нужно только не вспоминать о том, что где-то есть жизнь.

Ноги ступали по благоухающему жизнью ковру тяжелее, чем по горящей лаве.

Зелень и солнце резали глаза хуже осколков хрусталя.

Хотелось надеть шлем и не слушать рассказов Зевса об их разногласиях с Жеребцом. Что ты говоришь, Громовержец, Черногривый недоволен своим жребием? Считает, что ему лучше – быть первым? Ты уверен, что недалек тот день, когда он попытается набрать союзников и выступить против тебя?

– А на пиры-то его по-прежнему приглашаешь?

– Раньше приглашал. Теперь вот он сам является. Деметра обижается, плачет…

– С каких пор она его невзлюбила?

– А ты не знаешь?

– Откуда бы мне.

Громовержец только машет рукой и хмурится, и ликующие подданные не рискуют даже осыпать его цветами. Правда, ненадолго – и вскоре под ноги снова ложатся гиацинты и левкои, сирень и амаранты…

А главный дворец на Олимпе больше не светел – блестящ. Сверкает издалека, будто к нему привязали колесо от Гелиосовой колесницы. Сияет золотом и драгоценностями, и каждая мозаичная колонна – произведение искусства, ненавязчиво шепчет тебе: «Тут живет величие, и я его часть!»

Гестия выбежала нам навстречу, крикнула издалека:

– Слава победителю! – и взметнула с ладошки победный фонтанчик искр.

Потом перевела глаза на меня, радостно вскрикнула, распахнула объятия, в мгновение оказалась рядом…

И остановилась в шаге, будто разглядев или вспомнив что-то. Потупила глаза и произнесла заученно:

– Радуйся, брат… Владыка Аид.

– Радуйся, сестра. Мы долго не виделись.

Слова давались легко – глупая шелуха, к которой прибегают боги и смертные. В глазах у нее – было настоящее.

Боль.

«Ты… ты изменился. Постарел больше, чем за всю Титаномахию. А плечи… Почему ты сутулишься?! И взгляд, лицо… Ты теперь не Аид-невидимка? Ты – Аид-Владыка? »

«Не знаю. Наверное, - и то, и то».

«Что ты сделал с собой этим жребием… Остальные… остальные меняются тоже, но ты…»

«Ты хотела бы видеть на моем месте – кого? Зевса или Посейдона, сестра?! »

Она прикрыла глаза, блеснувшие слезами. И вдруг метнулась вперед сгустком рыжего пламени – и все-таки обняла.

И хвалы вокруг примолкли, а кифара Аполлона тренькнула и сфальшивила: сорвались пальцы музыканта. Обнимать Подземного Владыку?! Хватать в охапку олицетворение мира смерти, повелителя теней и чудовищ?!

Да он сейчас… вон, псы на двузубце косятся неодобрительно…

Но нет, Владыка просто стоит. Окаменев лицом – ну, оно ж у Владыки всегда было невыразительным. Пальцы сжались на двузубце, взгляд – чернее Тартара, равнодушнее Стикса.

Губы шевельнулись было, сложили…

«Нет, это не я».

Я – Владыка. Щит, и замок на дверях тюрьмы, и адамантовый стержень мира, в котором нет жизни.

Мне нельзя… а что там? Разве есть что-то, чего нельзя Владыкам?!

– Да ладно тебе, Гестия! – посмеиваясь, вставил Зевс. – Надо же, соскучилась как. Наглядишься на него на пиру. Да выпусти его, что ты вцепилась, будто нимфа в возлюбленного!

Гестия наконец разжала объятия. Полыхнула прежним огоньком в заплаканных глазах.

– Брата долго не было, – сказала так, будто это объясняло решительно все.

Хмыканье Геры, как обычно, содержало пропасть смыслов. Например: «О, Предвечный Хаос, когда она уже повзрослеет! » или «Да чтоб он и дальше не появлялся! »

– Я приказала приготовить пир в честь победителя Тифона! – тут же нашлась сестра, и Зевс приосанился.

Хотя и так ведь стоял величаво.

….Гермес как-то сообщил, смеясь: аэды слюной захлебываются, когда нужно изобразить празднество на Олимпе. Одно описание пиршественных чертогов вызывает у них сушь в горле и растягивается чуть ли не на часы. Когда же доходит до самих пиров…

Все настолько величественно, говорил Гермес, что хоть ты поперхнись.

Аэдам и их слушателям так и видится: сидят боги в златом мегароне и неспешно вкушают нектар с амброзией. Музы поют, хариты танцуют. Звучит кифара Аполлона. Богини кружатся в хороводе, и впереди всех идет Артемида. Гермес устраивает проказы – милые, конечно, – поощряемый снисходительной улыбкой отца. Геба, дочь Зевса и Геры, скользит, разнося нектар бессмертным.

Мед, молоко, плоды – не златые, но похожие.

Прекрасно и благопристойно.

Рука ни у кого не дрогнет, проливая нектар, – чтобы бессмертные пачкали хитоны?!

К еде смертных боги вообще не снисходят – а зачем им? Захотят – примут вид странников и заявятся к кому-нибудь на землю в гости.

– А что, пиры у брата не стали другими? – помнится, спросил я тогда.

Гермес только хихикнул.

…смазливый божок-виночерпий (откуда они тут берутся?!) наполняет чашу вином. Не из земных – из божественных виноградников, дар Деметры…

– Таким поили Крона!

От общего божественного смеха подпрыгивают золотые кубки и украшенные драгоценными камнями блюда.

Мужчины и женщины – наравне за столом: боги и богини. Правда, сначала боги – потом богини.

– Крона поили другим, – Зевс дарит виночерпию многообещающий взгляд и поднимает палец. – Не из винограда – из яблок. Титан Япет был мастер настаивать их на меду. Метида выманила у его сыновей пару пифосов, а я в это время добывал из Ехидны желчь…

Все послушно замолкают и внемлют великому подвигу.

– Сказал ей пару слов о ее внешности, и она этой желчью плеваться начала: успевай ловить! Правда, в Эреб я за этим не спускался, застал ее за трапезой на поверхности…

И разводит руками – вот и весь подвиг. Аполлон, который уже настроил было кифару – воспеть – кривовато, но все равно красиво улыбается: такое возвеличить едва ли получится, впрочем…

Зевс-Кронион, что силен был, и сердцем, и телом,

Козней и силы Ехидны чудовищной не убоявшись,

Желчь хитроумием выманил у змеетелой,

Что прожигала и скалы, и бронзу точила…

Зевс же тогда светлоликий, ничуть не пугаясь,

Вместе с женою своей, хитроумной Метидой,

Влили отраву в вино и его предложили тирану...

Белый праздничный хитон и багряный фарос сидят как влитые: на пиру Владыка должен выглядеть как на пиру.

Шлем я опустил рядом с троном: сначала водрузил было на стол, посмотрел на перекошенные лица… убрал.

Вино благоухает почти как амброзия – дурного на Олимпе не держат.

– Смертные мало внимания уделяют этому напитку, – замечает брат, отпивая из изукрашенного рубинами кубка. – Если бы у них был бог вина и радости… но такого нет. Впрочем, у них сейчас и без того забот хватает… к тебе-то, небось, теней теперь побольше идет?

– Не жалуюсь.

Может, и побольше. А может, это Гермес притаскивает ко входу тех, кто столетиями скитался по поверхности – прыткий из него душеводитель получился! Он, кстати, здесь – хрустит медовой дыней и ни на секунду не присаживается: то Артемиде что-то шепнет, то мелькнет возле локтя Ареса.

– Ты слышал об истории с Пандорой? После предательства Прометея смертные зажили слишком хорошо. Стали забывать, кто вершитель их судеб и податель благ. Ремесло, искусство. Зазнались, как люди медного века. Прекратили приносить жертвы…

Так и сказал – «предательство Прометея», не замечая (или делая вид, что не замечает), как облился амброзией сидящий неподалеку Гефест.

– Но второй потоп я устраивать не стал – накладно… – Громовержец лениво потянулся за виноградом. – И для Посейдона много чести. Так… решил напомнить, кто в небе хозяин. Ты знаешь, что Эпиметей унаследовал от отца сосуд со всякой дрянью? Вещий Япет умел не только вино из яблок готовить. Еще до Золотого Века он сумел заточить в один пифос все болезни и горести – по приказу Крона. Оттого-то тот век и стал Золотым. После того, как Япет с остальными оказался в Тартаре, сосуд перешел к Прометею, а от него – к Эпиметею. Вот только после участи брата тот не желал допускать к себе никого с Олимпа, а пифос с болезнями стерег так, что невидимка бы не проскочил.

Гермес конфузливо хихикнул с женского края стола, где он теперь шептался с Афродитой. Понятно. Значит, пробовали. И значит, не вышло.

– И тогда мы создали совершенство. Какая она была…! – глаза у брата мечтательно зажглись.

– А какая она была? Дура. Полнейшая.

Только одна из Семьи рискует перебивать Громовержца. Гера своей чаши не касается. Гера сверлит глазами мужа.

Кому победитель Тифона, а кому – кобелина, мало того, что за каждой нимфой гоняется, так еще за каждым смазливым…

И что-то там в глазах про этого самого виночерпия, Ганнимед, или как его?

– Ну, дура, – согласился Зевс благодушно. – Красивая, лживая, любопытная дура – в самый раз для наших замыслов. Баловник-Эрот осыпал титана стрелами, и тот купился. Женился. В дом ее ввел. Сосуд она открыла на второй день после свадьбы – просто сунула туда нос. Когда все эти беды вылетели из-под крышки… говорят, Эпиметей даже ее не пришиб: слишком уж крепко любил. Сел и заплакал. Воображаешь себе? Добежал до сосуда, захлопнул и принялся с рыданиями драть на себе волосы. И все повторял, что, мол, брат ведь мне говорил, ах я, дурак, не слушал…

Гера уже отвлеклась: Афродита как раз пересказывает ей, что случилось с Пандорой дальше. Вроде бы, так и живет с Эпиметеем, который, правда, теперь ее поколачивает.

И, вроде бы, так и сует свой нос во все закрытые сосуды, какие только можно найти – по привычке.

– Он закрыл сосуд?

– А… – отмахнулся Зевс. – Поздно спохватился. Там на дне только надежда и осталась теперь. Почему ее Япет вместе с болезнями поместил – непонятно. Что Эпиметей сделал с сосудом – тоже неизвестно, да и неважно: смертные получили заслуженное. Теперь они будут помнить, чем обязаны небу.

– После твоей победы над Тифоном они будут помнить это еще лучше, брат.

– Слава победителю Тифона! – пищит Гермес, морщит нос с ужимками бывалого шута, но никто не смеется, все подхватывают, вздымают чаши…

И капли амброзии сверкают в солнечном свете ярче золота тронов.

Танцы, соревнования (Аполлон и Артемида так и не выяснили, кто лучший лучник), смех, ночь. Ночью пир не смолкает, только с поздравлениями является Гелиос. Захлебываясь, описывает, как бой с Тифоном выглядел сверху – и когда рассмотреть успел из-за дымных туч? Ищет глазами Посейдона – перемолвиться о колесницах и лошадях, натыкается взглядом на меня…

Ищет место подальше. Да-да, я помню, второй учитель – «нельзя с тьмой». Но в голове у меня шумит не настолько, чтобы я усмотрел в этом оскорбление для себя.

Хариты – или музы все-таки? – двигаются вдоль стен, легко шурша одеяниями, начинают первую песню с длинного славословия всех присутствующих.

Тот же виночерпий наполняет чашу теперь нектаром – я подниму ее за солнце, которого больше не знаю годами, ничего, Гелиос? Жаль, ты не видел мою новую колесницу – золотую. Гефест сделал так, что она идет даже лучше, чем старая, черная, бронзовая.

Зато Ата-обман рада бы подсесть ближе: так приветствует ученичка с женской стороны стола, что аж нектар пролила на кого-то. Золотистые глаза так и спрашивают: ну? как тебе там играется? Ничего, не жалуюсь, – отвечаю я, поднимая в честь Аты кубок, который думал поднять за Гелиоса.

Афина и Арес, перебивая друг друга, спорят о тактике ведения войн у смертных. «Братец, ну, оставь ты стратегию тому, кто в этом понимает!» – «Да что ты вообще понимаешь, женщина, вот если сюда теперь копейщиков двинуть – мой верх!» – «Откуда ты их возьмешь? У тебя резервы воо-он где завязли, на западных подходах. Божественной силой перекинешь?» – «Пхх! Да ты…!!» – «Проявляй свое умение в постели с Кипридой, Эниалий. Тут ты непобедим», – «Ну да, сестрица, ну да, ты-то в этой местности вообще в войну предпочитаешь не вступать!» Надо же, Арес язвить научился, от матери, что ли?

Гера, рассеянно поправляя на голове диадему, громко сочувствует Деметре, которой Посейдон овладел силой. «Ну, надо же ей было превратиться в кобылу! Будто она не знает, что для него это – в самый раз…» – «Я тоже удивилась, – щебечет Афродита, любуясь Аполлоном, тот как раз хороводы с музами водит. – Превратилась бы в корову, ей это проще…» Обе хихикают, и сочувствие получается – обычное, олимпийское. Деметра им сейчас за такое сочувствие…

А где Деметра-то?

Вот ведь пустое место на пиру, а я-то недоумевал, почему не слышно бурчания, что «и рожа за столько лет не поменялась». Казалось ведь: была здесь, подняла со всеми заздравную чашу в честь Громовержца, но все старалась схорониться за спиной Фемиды, избегала взгляда державного брата и ничего не говорила… а потом просто исчезла.

Музыка. Танцы. Сплетни. Гестия грустно качает головой. Пир богов в разгаре, не хватает только хорошенькой ссоры – раньше этим частенько заканчивалось.

А, нет, вот и тема подходящая: как покарать зарвавшегося смертного. Аполлон перестает плясать: можно упиться повествованием. Представляете, какой-то сатир решил, что переиграет его на флейте!!

– …не поверил, что такое возможно. Ведь нужно иметь гордость выше Парнаса или глупость глубже Стикса, чтобы решить бросить мне вызов, и в чем – в музыке! О, я спрашивал даже Лиссу-безумие, не коснулась ли она этого козлоногого. Вообразите себе, она решила, что безумен я, и не поверила сначала! «Тебя вызвал на музыкальный поединок сатир?! Как такое возможно?!»

Изящный взмах рукой отправляет светлые кудри в мгновенный полет. Музы, хариты, нимфы – замерли как стояли, ловят каждый звук. Два божка-скульптора сейчас подерутся за право посмотреть на Мусагета поближе – дабы потом увековечить в мраморе.

– О, он старался этот сатир. Дул в свою глупую флейту и так раздувал щеки, будто решил делать запасы на голодное время… Ах, извини, сестра, я знаю, что флейту изобрела ты, но ведь ты же ее потом и выбросила, так что ничего? А я даже не стал настраивать кифару: просто коснулся пальцами, и музыка полилась…

И показывает, как именно полилась – мечтательно улыбаясь и полуприкрыв глаза; кифара поет золотыми струнами в пальцах, почти не заглушая слов.

– Он признал мою победу сам – кто бы сомневался! Валялся на коленях, умолял не гневаться…

– Да, а ты внял его просьбе, – насмешливо и громко прерывает Афина. – Ты всего лишь приказал содрать с него кожу живьем. Как хорошо, что он не увидел тебя в гневе! Наверное, пока его обдирали, он громко благодарил за это покровителя искусств?

– Не-а, все больше орал, – вставляет Арес со знанием дела. То ли присутствовал, то ли сам свежевал сатира.

Аполлон чуть раздувает точеные ноздри, а у Геры, Аты и затесавшейся на пир Эриды-раздорницы разгораются глаза от предвкушения.

– Скажи мне тогда, кого благодарила та лидийская ткачиха, которая бросила вызов тебе? Правду говорят, что ты отлупила ее челноком, а, сестра? И изорвала ее полотно, потому что оно было лучше твоего?

Афина медленно ставит свой кубок на стол и упрямо наклоняет голову, глаза обращаются в два серых копья. Вызов принят.

– Я поступила так, потому что сцены, которые она изобразила, оскорбляли богов Олимпа. Хочешь, я расскажу тебе, в каком качестве она выткала тебя? И я не приказывала содрать с нее кожу.

– О, конечно, зачем убивать, когда можно обречь на мучительное существование? Ты просто обратила ее в мерзкого паука…

– Я вынула ее из петли, в которой она пыталась свести счеты с жизнью. Я даже дала ей возможность вечно заниматься любимым ткачеством.

– Одному ли мне кажется, что твоему милосердию эта лидийка предпочла бы глоток из Леты?

Аполлон осекся, оглянулся (даже оглянулся красиво) на места во главе стола… Забыл, что на пире присутствует подземный дядюшка.

– А я вот думаю иначе, – вмешалась Гера с коварной улыбкой. – Думаю, что милосердию подземного Владыки она предпочла бы вечно пробыть паучихой.

Зевс предостерегающе нахмурил брови, но Гера обращалась ко мне самым почтительным тоном.

– Скажи, о Гостеприимный, какие муки для грешников ты еще изобрел? Мы слышали, что ты отдал под мучения целую часть твоего царства и часто бываешь в ней. И что же грешники – громко хвалят твое милосердие?

Я и не подумал поставить кубок под испытывающим взглядом Громовержца.

– Не следовало бы мне омрачать светлый пир ужасами своих подземелий. Но если первая из богинь Олимпа настаивает – могу поведать об Иксионе. С тех пор, как его распяли на огненном колесе, с ним ничего нельзя поделать: он все время орет о моем милосердии и славит мою снисходительность. И уверяет, что я спас его от гораздо более жуткой участи – быть твоим любовником, сестра.

Арес и Гефест подавились нектаром одновременно, к удовольствию дальновидного Гермеса. Он-то, как и Зевс, свою чашу подальше отставил, предчувствуя, что я отвечу какую-нибудь гадость.

Нет, как маленькие, в самом деле. Забыли, что у меня характер скверный?

Грохнуть смехом над женой осмелился только сам Громовержец, прочие спрятали ухмылки (Афина не очень-то и прятала). Покрасневшая Гера открыла было рот…

И споткнулась о мой прищур. Что, сестра, посмеешь наорать на Владыку? Я ведь тебе не муж, на которого ты осмеливаешься повышать голос. Мы, подземные, народ мстительный…

Зевс, посмеиваясь, сделал знак хрупкому виночерпию.

– Пусть Иксион восславит еще и мою справедливость за то, что я всего лишь отослал его к тебе… Хай! Чаши поднимем за милосердие моего брата, гостеприимного и щедрого!

И ведь подняли и выпили, даже Гера, правда, с таким лицом, будто водичку из Стикса хлебала. Позже, конечно, на Зевса посыплются упреки: «Нашел, кого поддерживать на пиру», – но это позже…

А пока Гефест, кряхтя, вскакивает на искалеченные ноги, отбирает у виночерпия черпак – и начинает сам разносить вино. Разбрызгивая его на всех и вся, стараясь двигаться с изяществом хариты и оттого свиняча еще более жутко. И так строит рожи, так всех уговаривает не сердиться – что даже Гера кисло улыбается.

Светает, по залу гуляет утренний ветерок, а пир затихать не собирается. Отзвуками разговора о карах звучит беседа об Эрисихтоне, которого наказала Деметра. «А где она сама?» – «Наверное, наводит порядок на земле после Тифона, там сейчас много работы…» Гестия и Афина затеяли беседу о рукоделии, прочих Гермес увлек плясать, Арес с Силой и Завистью решили удалью во дворе померяться, Гефеста с собой утащили – судить. Гера куда-то степенно и обиженно убрела, не вынеся смешков за спиной…

Многие вообще поисчезали: кто – с нимфой, а кто – с хорошеньким божком. Деметра опять будет жаловаться, что вся трава в саду примята.

Зевс вон радуется отсутствию жены: откинулся на спинку трона и вовсю вглядывается в танцующих харит.

– Как тебе вон та, а? В бирюзовом хитоне с разрезом? Ножки, ножки какие…

– Хороша.

– Ну так… у меня во дворце много спален.

Харита совсем не против того, что во дворце много спален: извивается сине-зеленой змеей, взметывает в воздух пышные черные кудри, ловит мой взгляд… вздрагивает, а потом сразу вспыхивает, но не ломает танец.

– Благодарю. Потом.

– Ха… потом. Ловил бы момент. Когда ты уже женишься, а? Владыке трети мира не положено быть одному. У тебя же была какая-то нереида – что с ней не так?

– Умерла.

– Так за чем дело стало тогда? Или тебе невест мало? Наследниками же придется как-то обзаводиться, домом… А то дворец построил – а жениться не собираешься?

Хрупкий виночерпий сунулся было – отошел, повинуясь знаку Громовержца. Только посмотрел на брата печальными, влюбленными глазами.

В голове шумело ласковое море – отвык я от олимпийских пирушек.

– Почему не собираюсь? Вполне даже…

Гестия отвлеклась от разговора с Афиной. Помахала, обогрела прежней улыбкой.

– Что… что ты туда-то смотришь?! Там две вечные девственницы. Гестия принесла обет…

– Когда?

– Да вскоре после жребия было дело. После победы. Обет сохранять девственность во имя крепости дома на Олимпе. То ли заметила, как Посейдон на нее посматривает… то ли кого-то другого не дождалась с жениховством.

Оранжевый домашний огонек перепрыгивал по пальцам сестры в озорном танце. Она все так же размахивала руками, когда начинала волноваться, и волосами рыжими встряхивала все так же смешно – вечная богиня-девочка…

Я идиот все-таки.

– Да ладно тебе! У меня есть для тебя получше!

– Получше?

– Получше. Моя дочка. Кора. Красавица… войдет в самый расцвет – ей Афродита позавидует! Такая красота редко рождается даже среди богинь, – зажмурился и покачал головой, едва ли не облизнувшись. – Еще совсем юная, а уже прекраснее Эос-зари: какие глаза, фигурка… носик… Ну, для брата не жалко: забирай. Достойное украшение для твоих драгоценностей подземного мира.

Это уже интересно. Громовержец и раньше подначивал меня жениться, но вот чтобы женить самому – этого за ним не водилось.

– Красавица, говоришь… И ее не осаждают толпы женихов?

– Да по ней половина Олимпа с ума сходит! – широким жестом охватил эту самую половину Олимпа. – К ней сватались и Арес, и Аполлон…

– Неужто отказала? Аполлону?

Громовержец все же подозвал виночерпия-Ганимеда. Поднял чашу с вином, задумчиво посмотрел снизу вверх.

– Нет, почему… сами отвалились. Решили, видно, с матерью не связываться…

– А кто мать?

– Деметра, - со вздохом признался младший.

Я засмеялся – во второй раз за жизнь. Гестия и Афина на другом конце стола разом вздрогнули и обернулись.

– Прости, брат. Но я, пожалуй, откажусь от твоего дара…

– Да какая тебе разница, кто ее мать?! Я тебе в жены Кору даю, а не на Деметре жениться заставляю, – Громовержец в раздражении стукнул ладонью по столу – подпрыгнули и затанцевали золотые блюда и драгоценные кубки. – Такая красота пропадает понапрасну! Сестра заперла девочку в Нисейской долине, с нимфами в компании, ей даже на пиры ходу нет. Она станет тебе прекрасной женой…

– А Деметра станет прекрасным дополнением к прекрасной жене, так?

Ей только того и не хватало, чтобы по-настоящему тещей стать. Задатки с самого детства.

Брат ухмыльнулся. Покатал в ладонях чашу с вином.

– Боишься?

Деметры? Я даже взглядом отвечать на это не стал.

Зевс улыбался в бороду и качал головой.

– А все-таки видел бы ты ее – и не устоял бы.

Я хмыкнул. Разговор получался глупейший, и пора было к себе, пир длился уже… сколько? Колесница Гелиоса наверняка высоко в небе.

Я просидел века в одном мешке с тремя богинями. Мне была безразлична Афродита – помнишь, Зевс, как вы тогда с Посейдоном ходили с затуманенными глазами? Если бы не война – передрались бы.

Оставь, младший. Меня не трогает то, что вы считаете прекрасным. Загрубели не только плечи, на которых я держу свой мир – и внутри что-то окостенело. Раньше мне нравилось море – со смертью Левки стало все равно. Я любил звезды – теперь эти огоньки над головой не вызывают у меня ничего, даже воспоминаний.

Может, это просто пришла зрелость – ты ведь теперь тоже не ходишь встречать бури.

Оставь меня моему миру.

Но если уж Громовержец себе что в голову вобьет…

– Съездил бы да посмотрел. Всего-то взгляд, что тебе? А вот я спорить с тобой готов, что ты от нее глаз отвести не сможешь.

Был только один способ закончить эту дурацкую беседу.

– Что ставишь?

– Да что угодно, хоть жену, – хихикнул по-старому, слегка пролив вино.

Вот уж чего мне даром не надо.

– Хорошо. Будь так. Ставлю одно повеление. Останешься равнодушным – выполню, что скажешь. Только трон не требуй.

– Согласен. Дрогну – выполню, что скажешь.

Трон мой ты у меня и так не потребуешь. А потребуешь – вернешь его мне через день, как только ощутишь на своих плечах хватку Тартара.

Мы кивнули друг другу – и одновременно воззвали к водам Стикса, чтобы спор не был пустопорожним.

И два условия этого спора, одно за другим, опустились в холодные черные воды.

– Постой, – он увидел, как я поднимаюсь. – Ты что, прямо сейчас и собрался?

– Деметры сейчас в Нисейской долине нет, - ответил я. – Буду скоро.

– К колеснице, значит, – кивнул он удовлетворенно. – Вот это в наших традициях. Буду ждать – если не придется снаряжать за тобой.

Я молча покинул зал, слыша за собой заливистый смех Громовержца.

Откуда уверенность, младший? Ты ведь знаешь меня – так откуда?

И к чему был этот спор: зачем тебе мучить дочь и обострять вражду между мной и Деметрой, устраивая этот брак?

Никогда не поверю, что ты сделал это просто в подпитии.

Конюшня ходила ходуном. Четверка вставала на дыбы в упряжи, раскалывая ржанием древние стены. Эфон бил копытом – тяжело и мерно, и во все стороны летела из-под ног солома и каменная крошка.

Никтей, храпя, пытался наподдать по колеснице, Аластор, верный своей натуре, старался укусить все и вся, до чего мог дотянуться.

Кони Афины и Геры дрожали по стойлам, жеребцы Ареса отвечали воинственным ржанием.

Вокруг моей колесницы метались перепуганные насмерть конюхи – родом из мелких божков, взятых на Олимп за заслуги в Титаномахии.

Завидев меня, четверка замерла и злорадно обфыркала прислугу. Прислуга попадала на колени.

– Вы их не выпрягали, – сказал я, бросая взгляд на потные спины скакунов.

Оставили в упряжи, в колеснице, некормлеными и непоеными. Вокруг ведь повальное ликование, Тифон повержен, Зевс Громовержец объявил всеобщий пир, ну а как его пропустить – вот они и всего на часок…

Всего на всю ночь и половину дня.

Они уже скулили под моим взглядом – особенно вон тот, юность которого давно прошла. Никак, вспомнил Аида-колесничего, когда тот не был еще Владыкой, а уже обещал: если что не так с моей четверкой – спущу шкуры.

– Владыка…

Он смотрел мне в глаза – своими, серо-зелеными, жмурящимися от страха. И, кажется, просил покарать одного его, ведь он же старший конюх, и это он отдавал приказание, и это у него вылетело из головы, а сыновья его тут ни при чем…

– Владыи-и-и-ги-ги… – ржание вышло заливистым и жалобным. Младшие конюхи разом охнули – теперь я заметил родовое сходство. Подались было вперед – и замерли, наткнувшись на мой взгляд.

– Моих коней – выпрячь и на отдых. В колесницу впряжете этого.

Четверка захлебнулась в лошадином хохоте, глядя на новоявленного сородича. Я вышел из конюшни, давая прислуге делать свою работу. Надел шлем.

Видно, я уже привык карать. После этого мне даже думается легче.

Теперь я знал, кого искать и почему был так уверен Зевс.

Он сидел на скамейке в саду, что располагался за конюшнями. Прислушивался к истошному ржанию и поглядывал на путь от дворца к вратам Олимпа. Усмехался пухлыми детскими губками.

И, высовывая от старания язык, вощил тетиву золотого лука.

На коленях у него лежала золотая же стрела, по размеру больше напоминающая копье – такая хребет перешибет.

Такая в сердце Аида Угрюмого – и дело с концами.

О, Зевс не дурак. Значит, его все-таки встревожило мое неявление на Олимп. И вообще, что там может быть в голове у старшего брата: зашился в свой угол… мало ли, что он там планирует? Посмотрим, что будет, если старший проиграет младшему одно повеление…

Сын Афродиты и Ареса, любви и пламени, нежности и страдания, Эрот поднял голову в кудряшках, пошевелил золотыми крыльями, словно проверяя – готовы? Хихикнул нетерпеливо. Потер глаза – тоже ведь с пира, а тут жди еще мою колесницу…

Я отступил в самую глубь зарослей цветочной безвкусицы, которую развела здесь Деметра (конечно, эти кусты тоже именовались прекрасными).

Да, брат, от твоей первой жены ты научился действовать в битвах хитростью.

Я не учился этому. Дошел своим умом.

– Я был рядом, – шепотом сообщил тот, кого я безмолвно позвал. – Там все с ног валятся… что, Владыка?

– Скамья, – тихо откликнулся я из невидимости.

– Любовь сегодня не должна бодрствовать, а? – ухмылка у Гипноса такая же коварная, как и у златокудрого стрелка на скамейке. – Надолго?

– Лишь бы крепко.

– Обижаешь.

Последний радостный смешок – и близнец Таната поднялся на крыло, деловито стуча пестиком в чаше с сонным зельем.

Любовь сегодня будет спать, брат мой Громовержец. Очень-очень крепко. Она останется здесь и полежит под раскидистыми деревьями, сопя во сне и сжимая в кулаке предназначенную для меня стрелу.

А я – так уж и быть, наведаюсь в Нисейскую долину, посмотрю на некую Кору, которую ты прочил мне в супруги. По пути постараюсь выдумать повеление для тебя – чтобы твой проигрыш не был таким унизительным.

Вздох из-за моего плеча долетел, когда я уже запрыгнул на колесницу: в упряжи покорно стоял конюх, превращенный в гнедого рысака, меня не осмелились ослушаться. Вздох можно было бы принять за скорбь детей по поводу участи отца, если бы не…

– Значит ты – туда, маленький Кронид?

– Ненадолго.

– Тогда прощай.

– Ты уходишь?

– Ухожу, – прозвучало устало. Странно. Мне-то казалось – она не знает усталости. – Вернее, не ухожу. Умолкаю.

– Почему?

– Потому что не собираюсь срывать себе горло, пытаясь докричаться до тебя.

– Почему?

– Потому что ты будешь глух.

Ее слова ничего не говорили – впервые за долгие годы. Я попробовал еще:

– Но я слышу тебя. Я следую твоим путем – только укажи мне…

– Я не смогу указать тебе путь.

– Почему?

– Потому что ты будешь слеп.

– Я не понимаю.

– Неудивительно. Многие ли могут сходу понять свою судьбу?

– Но ты заговоришь со мной еще?

– Кто знает, маленький Кронид?

– Почему?

– Потому что ты будешь иным.