Ах, мне бы сказку про любовь до гроба,в которой счастливы любой и оба.Но в этом царствии уютпосмертный,стихи о страсти не поют,поэты.

Виктория Орти

– Почему твои губы такие алые, Кора?

– Он целовал меня…

– Только ли от этого, Кора?

– Только… только от этого…

– Выпей напиток из лотоса, Кора, тебе надо забыться…

– Нет того, о чем мне нужно было бы забывать.

– Бедная девочка… такая сильная – после этого ужаса…

– Какого? Какого?! Он не тронул меня, слышишь? Слышите, там, у дверей?!

– Ах, конечно, конечно… все уже кончилось. Ты поплачь, будет легче…

– Мама… ты не понимаешь меня… Послушай, ты не понимаешь, он не…

– Ох, конечно-конечно, моя девочка…

– Мама, почему ты прячешь глаза? Ты не веришь мне, мама?!

За что мне это, Мнемозина? Мне хватило ее глаз на нашей свадьбе. Мне хватило лихорадочного шепота в нашу первую ночь: «Никто не поверил. Не поверила… даже я». Хватило фразы, которую она, словно проклятие, бросит мне в лицо позже: «Не хочу от тебя детей».

Хватило ее плеч, сжатых гибкими пальцами Адониса.

Или ты, полная женского сочувствия, полагаешь, что я и сейчас должен платить? До конца?

За то, что поставил однажды на смерть и с тех пор даже любовь моя – мучает и убивает.

За то, что, влюбившись, как смертный, поступил – как бог и Владыка.

Что вынудил весну спуститься туда, где весна невозможна.

За противоестественный союз – небытия и бытия.

Не стану разубеждать тебя. Но неужели ты думаешь, что для расплаты мне мало моих собственных воспоминаний?

Не отвечай, Мнемозина. Не смотри на меня.

Не заставляй меня прятать глаза.

Аскалафа на нашей свадьбе не было.

Он утолил ненависть к Деметре сполна и свидетельствовал в том, что Кора приняла из моих рук зерна граната – с наслаждением свидетельствовал, глядя прямо в лицо Деметре…

Говорят. Я не присутствовал там. Знаю только, что садовник не вернулся в мой мир – поведать о своем триумфе. Сразу же после разбирательства у Зевса Деметра обратила Аскалафа в пятнистую ящерицу.

Может быть, я мог бы вернуть ему облик… да попробуй еще – найди.

Ахерон принял весть о потере сына с достоинством, показалось – что еще и с облегчением. Горгира уже успела наплодить ему шестерых крепких титанят, так что и недостатка в будущих садовниках не было.

А то Владыка, знаете ли, женится, так что ему, наверное, хозяйство понадобится.

Свадьба Подземного Владыки состоялась через восемь месяцев – столько отвел милостивый Зевс Коре пребывать на земле. На подземный мир он отвел вдвое меньше и передал через Гермеса: «Брат, ты у меня в долгу».

Да уж, вовек не расплачусь.

Четыре месяца из двенадцати. Зевсу это, видно, казалось наивысшим счастьем: если бы он мог – он выделил бы Гере от силы неделю в год, а остальное время отдал бы разнообразию.

Для тех, кто проживал в Среднем Мире, это тоже было счастьем: пусть не круглый год лето, но восемь месяцев от возрождения до увядания – не то что, скажем, шесть.

Худо-бедно такое решение устроило даже Деметру: матери доставалось вдвое больше времени, чем мужу.

Будущего мужа о решении Громовержца не спрашивали, предугадывая пространный и полный бессильными ругательствами ответ.

И вообще, кто я – подвергать сомнению волю Громовержца?!

Свадьба состоялась через восемь месяцев, за которые я не увидел Кору ни разу и которые мелькнули, словно восемь часов, за владыческими делами.

На свадьбе не было Аскалафа.

Все остальное на свадьбе было.

Там были боги, и много поднятых за молодоженов чаш, и многократные шуточки по поводу того что Аид, хоть и выбирал долго, с выбором не промахнулся, и чарующие звуки кифары Аполлона – Мусагет воспевал наш союз, и, надо отдать ему должное – ни разу не поперхнулся, описывая радость всего сущего по поводу воссоединения такой пары.

Были пожелания нам многочисленных отпрысков, и состязания, и подарки, из которых примечательны были два: Зевсов, представлявший собой тот самый остров, и дар Мойр. Они преподнесли Коре новое имя, сообщив через Фетиду, что моей жене отныне зваться Персефоной. Имя это, впервые произнесенное и чуждое, словно взятое от другой богини, реяло над пиршественным столом, проникая в душу неприятным обещанием подземному миру: «убивать смерть», «уничтожать разрушение».

Свой выбор Мойры никак не пояснили, но все сочли его само собой разумеющимся: разве могут дочь Деметры в замужестве звать Корой?

Еще в таком замужестве…

Многое было на этой свадьбе.

Предостаточно веселья, и обсуждение злостного умысла Прометея, отдавшего людям огонь, и коварства очередного сына Зевса – Тантала, который хотел попотчевать богов блюдом из собственного сына (с Деметрой у него даже отчасти получилось). И воспоминания о бое с Тифоном, и рассказы о Титаномахии, как же они запоминают все эти подвиги?! Я, сколько ни пытался припомнить за собой хоть что-нибудь героическое – в мысли лез Серп Крона – и все.

О, было многое. И пурпур праздничного фароса, и белый хитон, и пояс, богато расшитый золотом, все вместе – изумительно мне не идущее.

И были мы – траурная группа посреди всеобщего веселья, словно деревья, не желающие гнуться в центре бури. Жених, невеста – и мать невесты.

Муж, жена и теща.

Все на свадьбе – а эти на погребении.

Я не обманул всеобщих ожиданий. Иначе они не смогли бы потом еще века вспоминать: «А помните, с какой физиономией он заявился на свою свадьбу? Сидел пасмурный, как день восстания Тифона…»

Деметра молча и откровенно меня ненавидела. Из всех она одна была в темных одеждах – и тут уж Зевс ничего с ней не мог поделать, ответила, что для природы пришел час увядания. Она не отходила от дочери, но заговаривала с ней редко, только постоянно старалась держаться за нее – то за край гиматия, то касалась руки, то передавала ей чашу, забыв, что это обязанность Гебы… Касалась дочери – а жгла глазами меня, пристально, люто, показывая, что никакие Громовержцы ей тут не указ. Мы выпили мировую чашу по приказу Зевса – и вино в моем кубке обратилось уксусом под взглядом тещи. Я пригубил, сморщился и отставил в сторонку.

Кора, теперь уже Персефона, не смотрела на меня вовсе – за исключением моментов, когда нам приходилось обмениваться чашами или напоказ глазеть друг на друга, или держаться за руки. Все остальное время не отводила взгляда от Зевса.

Смотрела так, будто верила: он возьмет решение назад. Он, всемогущий, отменит свадьбу. Заслонит дочь своим величием.

«За что, отец?! – немо кричали ее глаза. – Владыка! Чем я провинилась? Какое преступление совершила? Что сделала, что ты отдаешь меня ему?!»

Зевс же, высокий гость, поднимал вместе с Посейдоном очередную заздравную чашу и отпустил пару шуток о волнении молодой жены перед ночью.

Брат никогда не умел слышать чужие взгляды.

И никто особенно не умел из собравшихся, только Гестия, которая смотрела на меня с укоризной, а на Персефону – с ободрением и сочувствием; она еще пыталась пошептать что-то молодой жене, когда настало время танцев – что-то вроде: «Ты не бойся, он на самом деле очень хороший!» – едва ли ей поверили…

Да, кроме Гестии. А я многое отдал бы, чтобы не слышать на этот раз.

Впрочем, Геката ухмылялась с такой значительностью, будто и она умеет.

Она единственная, да еще Гипнос – вот все из моей свиты, кто присутствовал на этом торжестве. Танат был занят, да и едва ли божественные гости захотели бы видеть его рядом с собой. Или, например, Эриний. Или Кер.

О Гелло уж не говорю.

Стикс же просто не считалась состоящей у меня в свите, хотя и присутствовала со всеми своими детьми.

Да, на этой свадьбе было…

Было достаточно.

Я выбрал бы век гореть в пламени Флегетона, чем пережить подобное торжество еще раз.

Я считал секунды до того мига, как мы останемся одни – но не от нетерпения, а просто потому что не хотел никого видеть.

Не знаю даже, хотел ли я видеть Кору – но пришлось.

В моем мире нас тоже поприветствовали – подхалимов набежало со всех краев, сползлись даже какие-то мне самому незнакомые сущности из глубины Стигийских болот – и принялись стелить перед колесницей асфодели.

Дворец был полон поздравителями – правда, эти были со мной больше знакомы и не проявляли особого рвения.

Заметили, что скипетр я сжимаю как оружие, а не как атрибут власти.

Я с треском рванул фибулу, застегивавшую на плече багряный фарос – золотая дрянь была выполнена в форме полураскрытого плода граната, как назло.

Жена молча наблюдала, как я избавляюсь от непривычного и надоевшего до одурения наряда. Пояс и фарос улетели вслед за фибулой в угол, туда же пошло ожерелье – тяжелое, со вставками аметиста – и золотой обруч, который словно сковывал виски. Вздохнул свободнее. Теперь бы еще хитон – серый или из небеленого сукна: белый на мне смотрится, как на Танате – улыбка...

Зачем?

– Не бойся, – сказал я, приближаясь и впервые открыто ловя ее взгляд. Она смотрела спокойно и утомленно.

Держала только что снятый с головы венок из осенних цветов, уже слегка увядших за время свадьбы. При моем приближении небрежно уронила его на пол.

– Чего мне бояться, царь мой?

Драгоценный пояс, выкованный Гефестом, змеей соскользнул к ногам, где уже лежал гиматий. Легким движением плеч – словно взмахивала крыльями – заставила соскользнуть хитон. Стояла, глядя мне в лицо с легким интересом и ничуть не стесняясь наготы.

– Ты растерялся, царь мой? Почему? После тех месяцев, что я провела с тобой – неужели ты не знаешь, что делать?

Я начал говорить одновременно с ней – какую-то чушь насчет того, что буду осторожен – и заткнулся на середине фразы. Она всё же услышала.

– Осторожен? К чему? Ты брал меня столько раз, что это излишне. За те шесть месяцев… или, может, ты позабыл это в своих заботах и мне напомнить тебе? Мои крики? Слезы стыда и унижения? Покорность, когда я поняла, что принадлежу тебе и все будет продолжаться? Твой шепот в нашу третью ночь о том, что я…

– Довольно!

Эреб и Нюкта, я ее недооценил. Она расплатилась со мной за каждое зернышко граната, за слова о молве и за тот поцелуй – может, не с лихвой, но основательно.

Хитон сжал грудь хуже брони. Я рванул его бессознательно, услышал треск ткани, отнял кулак…

В глазах у Персефоны жило вежливое равнодушие жертвы, которую в сотый раз кладут на алтарь. Только когда я наклонился и прижался губами к ее холодному лбу – она вздрогнула плечами и словно очнулась на секунду.

– Ты был прав, они не поверили, – прошелестел горький шепот. – Никто из них не поверил. Даже мать. Не поверила даже… я.

– Значит, сегодня ночью ты поверишь в иное… Кора.

– А какой в этом смысл, царь мой? Ты мой муж, а я твоя… – покривились губы, – жена. Я – твоя… твоя.

Твоя.

Произнесено и осталось витать в полумраке спальни, когда ее шепот уже смолк.

Она покорно прижалась ко мне, словно ставя точку в нашем разговоре навсегда, нырнула в горячечные объятия без малейшего чувства стыда, словно наша свадьба и впрямь состоялась в день похищения, словно уже тогда отзвучал вопрос: «Моя ли?»

«Твоя, – говорили губы, принимавшие мои поцелуи с обреченностью. – Твоя целиком и полностью».

«Твоя», – шептали руки, безвольно обвивающие мою шею.

«Твоя», – твердил каждый непослушный локон, щекоча мне плечи, оставляя на них едва слышный нарциссовый аромат.

«Твоя, твоя, твоя, – в ритме сердца, в упругости шелковистой кожи, податливости нежного тела…

И – маленьким разладом гармонии, в застывших глазах: «Не твоя и твоей никогда не буду».

* * *

– Кто?!

Может быть, постороннему богу или титану я показался бы смешным в этот момент. Встрепанный со сна, в небрежно наброшенной и все время сползающей тунике – это вообще ткань или вода? – со скипетром в руках…

Но в коридоре никому смешно не было. В коридоре, предварявшем талам, всем было страшно.

Кроме Таната, но он вообще понятия не имеет, что такое страх.

– Я спросил – кто?

От тяжести вопроса загудел базальт стены, и гулом откликнулся пол. Я обводил коридор глазами, горящими как воды Флегетона. Керы тулились к стенам, Гелло затаился подальше, в углу и тоскливо поскуливал оттуда.

Мир замер вокруг, хищно сжавшись вокруг своего повелителя – одним большим кулаком.

Из дверей спальни на меня с ужасом смотрела Персефона. Я начал расплескивать свой гнев слишком рано. Не нужно ей видеть меня таким в утро после брачной ночи.

Вообще меня таким лучше никому не видеть, но это теперь исправит только Лета, и то вопрос – исправит или нет. Есть у меня нехорошее чувство, что мое лицо – белое, с жутким оскалом ярости – не сотрут из памяти и целительные воды забвения.

– Если мне сейчас не дадут ответ…

Миг. Два мига. Потом вперед вышел Эврином.

Какое там вышел – выполз. Божок, пожирающий мясо с костей умерших, семенил ко мне на коленях с перекошенным то ли ужасом, то ли похмельем лицом, и частил:

– Да ведь мы подумать не могли, что она туда… а Сторукие, стало быть, ее и не заметили, мелочь она для них, да и ведь они ж только на выход поставлены, а что им – ну, зашла, ну, вышла… да и мы думали… Сторукие, они же на страже… а ведь торжество…

Чуть слышно вскрикнула Персефона – странно, я-то думал, что страшнее стать уже не смогу.

Глазами вести беседу не получалось – испепелил бы придурков на месте. Впрочем, голос выходил – хриплым рычанием – чуть ли не хуже взгляда.

– Ее нашли? Ну?!

– Я разослал даймонов, – разомкнул губы Танат. – Тут же как узнал.

И выдернул меня с брачного ложа, осмотрительно не явившись сам, а послав Гелло. Тот уже почти восстановился после первого всплеска моей ярости, наверное, радуется теперь втихомолку: потому что не рискует попасть под ярость настоящую, которая началась, когда я узнал о причине побудки.

Да уж, повелителю мертвых все желают принести дары в честь женитьбы – даже узники Тартара. Хотя они сами по себе те еще подарочки.

Стигийские псы из свиты Гекаты прятались и хрипели издалека: выть по-настоящему мешал ужас. Эмпуза, забредшая в коридор по природному любопытству и за компанию с остальными, корчилась у лестницы на первый этаж – я приказал ей замолкнуть при помощи удара своего жезла…

Сама Трехтелая стояла, прижавшись к стене, и смотрела на меня шестью выпученными глазами так, будто видит впервые.

– Где она? – осведомился я у нее как покровительницы чудовищ. Танат задавал ей этот вопрос – но ясно, что она не ответила, иначе нужды не было бы высылать соглядатаев.

Мрак мира сгустился вокруг меня и обнял за плечи. Безмолвный приказ, копьем идущий впереди: или ты сейчас называешь мне место, или… я – Кронид, Геката. Ты видела меня в гневе.

Она дрогнула, торопливо накрываясь вуалями.

– Вижу, – шепот – звук ломающихся сухих веток под ногами, не прикидывайся старой, Трехтелая. Не притворяйся, что тебе тяжко произносить это. – Вижу ее в низовьях Ахерона, в пещерах близ второго порога…

– Колесницу!

Покои, лестницы, двери, коридоры мельтешили вокруг, сливаясь в один путь: краткий. Ржали кони, которых словно какая-то сила бросила к ближайшему выходу – будто не конюшие, а сам мир услышал мой клич… Удар бичом ожёг спины скакунов – когда летишь на крыльях злости – не до нежностей. Замелькали под копытами и колесами асфодели – сминаясь и хрустя, кое-где четверка втаптывала в землю зазевавшиеся тени; с истошным мычанием шарахнулась какая-то корова из Герионовых стад – долго эти дуры еще будут здесь ошиваться?!

В отдалении тонул крик Гекаты: «Это пополнит твой мир!»

Конечно. Будет славная жатва, если я не успею вовремя…

Танат – единственный, кто успел вскочить на колесницу во время моего рывка – стоял рядом скалою, разрезая лицом плотный, туманный у низовьев Ахерона воздух. Гипнос появился на полдороги: учуял, хитрюга, что ему уже не грозит удар двузубцем.

– Сон-то как? – осведомился он, трепеща крылышками на уровне второго вороного. – Крепок ли? Сладок ли? Кажется, все сделал, чтобы угодить, а этот… у, бесчувственный, такое творение испортил!

Танат молча повернул лицо, смерил непохожего близнеца пронзительным взглядом. Я стегнул жеребцов еще раз, не откликаясь и не оборачиваясь. Проклятая туника сползла окончательно, тряпкой мешалась в босых ногах.

– Ну, куда мы сейчас-то летим? – томно поинтересовался Гипнос. Он лениво взмахивал крыльями и позевывал, а на ходу еще и в чаше маковый настой мешал, однако же двигался вровень со скоростью колесницы. – Ну, полезла дурища под Тифона… с ее рожей – ей мужика нигде и не найти, только что в Тартаре… или во сне, – хихикнул, приподнимая чашу. – Да Морфей, бедняк, до такого и не додумается. Опять же, свадьба тут… брачная ночь, – он причмокнул, зная, что я занят колесницей и прямо сейчас пытать его не буду. – Завидно стало! А может, ей уже давно и мечталось – чтобы поздоровее, значит. Она уж и на братца посматривала, а он на нее даже и не косится…

Танат вопросительно покрутил своим мечом. У него-то руки были свободны.

– Двузубец мой возьми, – буркнул я, не отрываясь от дороги: вот-вот должен был показаться первый порог Ахерона. – Шарахни как следует, может, ум появится.

– Да что с этой Ехидной не так-то? – искренне удивился Гипнос. – Не все равно, с кем она: с Тифоном, с Хароном или с… ой.

Он что-то вспомнил и прикусил язык.

– А ты хоть знаешь, – это не кнут, это ударил мерный голос Таната, а лошади понеслись из последних сил, – что после такого бывают дети?

Гипнос замер в воздухе с открытым ртом. Чаша перевернулась в его руках, заставляя несколько сотен теней отправиться в противоестественный сон в мире мертвых.

Будь Тифон и Ехидна богами – я не гнал бы так, а Танат не стал бы сдергивать меня с брачного ложа. Богам тоже нужно время, чтобы выносить и родить. С чудовищами же и порождениями Геи никогда нельзя сказать наверняка: не зря первые родственны чуду, а вторые по матери плодовиты…

Я опасался опоздать – и я опоздал.

Пол, стены и даже потолок пещеры, куда мы влетели, едва спрыгнув с колесницы, были покрыты разнообразными тварями, точнее, тваренышами: ползающими, рычащими, визжащими, готовыми убивать через несколько дней… Наше появление спугнуло нескольких: в ответвление юркнула змееподобная дрянь с десятком голов; крупная крылатая пакость рванула вверх под свод – что-то вроде орла, – еще двое или трое бухнулись в болотистую жижу, кто-то зарылся в каменистую почву… эти были помельче – доходяги. Те, что покрупнее и поопаснее с виду бежать не стали. Кое-кто даже был готов зубами, когтями, ядом и огненной глоткой оборонять тело матери.

Она почти скрылась под своими же детищами, а лицо ее было перекошено мукой и блаженством материнства. Змеиный хвост ударял по земле то ли в экстазе, то ли в агонии. Глаза заволокла мутная пелена, она гладила чудовищ, ползающих вокруг нее, она даже сперва не заметила нас, а когда заметила – не подумала о цели, которая привела нас сюда…

«Увидела», – подумал я, когда она подняла голову со странной гордостью. Молча, застыв лицом почти как Танат, озирал весь этот зверинец – жутче Стигийскиих болот и свиты Гекаты. Драконьи крылья, шипастые хвосты, разверстые пасти со всех сторон, из угла рычит что-то с тремя головами, второй угол озарен вспышками пламени – там настойчиво дышат огнем. А вот кто-то отрыгивает кислоту. Взвизги, горящие глаза, шебуршание, раздвоенные языки, скорпионьи жала…

Подарочек… из Тартара. С днем свадьбы, милый сын.

Это пополнит твой мир. Дать этому выйти наверх – и умирающих станет гораздо больше, чем рождающихся. Мир потопнет в воплях, громче, чем коцитские, земля будет рождать цветы и плоды на крови и пепелищах…

С днем свадьбы, Владыка Аид.

Я собрал мой мир в кулак еще раз – и перехватил до побеления костяшек двузубец. Так, чтобы было удобнее – бить.

Первый удар был нанесен в священной тишине – как молотом по наковальне, не хуже, чем мечом Таната. Трава, подумал я, представляя глаза жены и ее танец. Так трава ложится под серп, так сжинают недозрелые колосья в час голода: трудно, но нужно…

Одновременно со вторым ударом раздался крик, вернее, вопль, поколебавший стены пещеры:

– Кронид!!! Проклятие тебе и твоему роду! Бесплодия навек жестокому! Эринии! Тартар! Предвечный Хаос! Оставьте его бездетным навеки за то, что он сотворил!

Я шагнул вперед – она пыталась отползти, защищая руками только что рожденное отродье. Остальные уже лежали пластом вокруг. Пинком отшвырнул тварь в сторону. Наступил Ехидне на грудь, наклонился и подождал, пока ярость в глазах у нее смешается с ужасом.

– А у меня и без того никогда не будет детей, – поведал тихо. – Зря проклинаешь. Мир мертвых – не море и не небеса, он бесплоден, и бесплоден его Владыка. Это жребий. У меня никогда не будет детей – из-за…

Из-за той сволочи, которая произвела меня на свет, и еще полусотни таких же, в том числе отца ублюдков, которых я только что истребил. Из-за того, что мне вечно нужно держать их замки на себе, быть адамантовым стержнем этого проклятого мира – я…

Она уже не смотрела с яростью. Никак не смотрела. Прикрыла глаза и тихо подвывала, по-бабьи, болезненно…

– Наверх, – прохрипел я свой вердикт. – Возвращаться – не сметь. Иначе – в пепел.

– Влады-ы-ы-ка, – этот вой ввинчивался в уши хуже недавних воплей. – Оставь хоть тех, кто выжил… хоть этих оставь?

Я отвернулся.

– Убийца, тех, кто удрал… прибери. Гелло позови. Пусть, если остались живые… позаботится.

Танат кивнул и взвился к своду – надо полагать, преследовать ту тварь, что улепетнула по воздуху.

– Гипнос! Где там твой настой? Не меня, идиот, – ее…

Она только рот разевала – будто обитала в воде. Она догадалась, в каком смысле – «позаботиться». Руки еще шарили вокруг – найти кого-то, защитить, хвост свивался-развивался жалкими кольцами… уснула.

– Керам скажи – пусть в средний мир ее выкинут. Сдохнет на солнце и воздухе – туда и дорога.

Я шел к колеснице, чувствуя себя так, будто Титаномахия в разгаре, и это не мою свадьбу мы играли вчера – свадьбу Геры и Зевса. Ту самую, на которой я не был.

– Персефоне хоть слово, – выдохнул я, оборачиваясь от колесницы, – и я тебе в глотку Стикс запихну.

– Реку? – робко хихикнул позади легкокрылый.

– Титаниду, - буркнул я, трогая с места. Гипнос, зная вредный характер титаниды, за моей спиной вовсю божился, что нем, как воды Леты. Навстречу уже несся верный Гелло – с готовностью «позаботиться» на морде и оскаленными клыками…

* * *

Персефона ничего не узнала об участи Ехидны и ее детей – а меня она не спрашивала.

Вообще ни о чем.

Словно сама родилась в этом мире.

Она не каменела, как после похищения, она сама выбрала для себя алый хитон и шитый золотом гиматий – и равнодушно принимала поклоны подданных, проходя по коридорам дворца.

Сгусток пламени, соперничающий с отблесками Флегетона.

Она больше не танцевала – шествовала.

Ни живости, ни слабости в ней не осталось, взамен появилось откуда-то величие – свита, ожидавшая увидеть испуганную девочку, встретила такие перемены с величайшим одобрением. Жена под стать мужу, что еще нужно их Владыке?

Владыке бы еще знать, что ему нужно…

С женой я встречался в основном в спальне – после того как заканчивал разгребать накопившиеся дела. Наталкивался на немую покорность, злящую больше, чем сопротивление. Понимал – и не хотел произнести даже мысленно: мы все еще воюем… мы еще противники.

Потом опять принимал тени, укреплял стены Тартара и выслушивал Гермеса, а Персефона уходила скитаться по моему миру в компании Гекаты и иногда – Стикс…

– Владыка, а ты не опасаешься ее оставлять… в таком-то обществе? – не стерпел Гермес где-то через месяц. Он явился с особенно косыми глазами – явно шлем выпрашивать. Только пока мялся и пытался заговорить мне зубы.

– А то женщины они – знаешь, влияют одна на одну! Вот Фетида, например – всем была нормальной. А поприсматривала за Герой всего-то триста лет – и на богов кидается! Я ей передаю приглашение на пир, а она в меня – каким-то молотом… откуда у нее вообще молот?! Или вот сама Гера – ее в последнее время в оборот Гестия взяла. Так представляешь – она теперь с новой папиной подружкой, Семелой, чуть ли не лобызается! То есть, Гера, конечно, а не Гестия…

– Семела? – переспросил я тяжело.

– Ага, дочка царя Фив Кадма. Красотка… – прищелкнул языком. – Хотя дурища… впрочем, может, по малолетству. А отец от нее без ума – Стиксом клялся, что любую ее просьбу выполнит. И что только в ней нашел…

– Посмотрим, - сказал я.

Гермес подобрался на кресле.

– Думаешь, Гера ее – того? Лобызает, чтобы к тебе отправить? А хотя я тоже так думаю. Ну так что, Владыка – не опасаешься ты жену в такую компанию отпускать?

Опасаюсь. Персефона нынче холоднее Стикс и коварнее Гекаты, и как ее общество может повлиять на этих двоих…

На Гекату оно повлияло странно: Трехтелая заявилась ко мне поговорить.

Не как с Владыкой, потому разговор приходил при отсутствии свиты.

– Твоя жена, Владыка, – начала она после того как истощила запас лицемерных заверений в том, как она передо мной преклоняется.

Я не шевельнулся – подавил желание схватиться за голову. Знал же, чем кончится…

– Говори.

– Опасаюсь, что она лишается рассудка.

– Нет, – сказал я. Предательское слово вылетело раньше, чем я смог услышать его внутри себя, да я и не слышал: передо мной в этот момент стояло перекошенное лицо матери: «Прочь! Про-очь! О-о, сын мой Климен!»

Геката поджала губы.

– Тебе лучше знать, Владыка. Мое мнение – лишь мнение недостойной слуги… И если мне кажется, что для Персефоны чужд этот мир, что она не может свыкнуться с ним, что в нем нет для нее места – то кто я, чтобы это было правдой? Всего только богиня колдовства… Если мне кажется, что моя подруга тоскует по солнцу, которого она лишена… а ты говоришь: нет – значит, мне это только кажется.

И недоговоренные слова мельтешили в шести глазах – вгрызались в меня смыслами.

«Ты заставил ее сойти сюда, принудил стать твоей женой, ты отнял у нее все, что было ей дорого – а чем ты это заменил? Собой?! Кронид, это ведь даже не смешно…» И еще – но это уже из двух глаз, подавленными отзвуками: «Кронид, я пойду к Деметре! Если я дальше буду видеть, как бедная девочка сходит с ума от ужаса твоего мира – я пойду к Деметре, и мне все равно, что ты сделаешь потом!»

– Ступай в свой дворец, – сказал я. – Ты хорошо выполняешь свои обязанности. Награду себе определишь позже.

Напоследок она выдержала традицию – смерила меня исполненным ненависти взглядом.

Я отыскал Персефону в тот же день в гинекее – за вышиванием. Блуждания по асфоделевым полям в сопровождении Стикс ей, видно, наскучили.

Мельком глянул на узор, который она выводила по синей ткани – золотые солнца. Жена потупилась, будто я смотрел на потаенное. Закусила губу, хоть отдаленно начиная напоминать самое себя.

– В моем мире, – нехотя сказал я, – есть место не только мраку. Хочешь увидеть Элизиум?

Она нерешительно приняла протянутую руку.

Колесницу я приказал подготовить загодя.

Переход случился как всегда, незаметно – без разбавления мрака до сумерек. Была тьма с багрянцем – и тут же в глаза брызнул свет (я скривился, а Персефона охнула). Были скалы – и тут все проросло зеленым. Я остановил колесницу на границе владений Стикс, покосился на солнце, замершее в небе, сжал руку жены в своей и шагнул – в напоенный ароматами воздух, из которого сочилось блаженство.

Солнечные зайчики безмятежно прыгают в траве. Лепестки цветов распахивают объятия: приди и обними. Птицы, кажется, сейчас лопнут от сладкозвучного пения.

Ручеек журчит – с кифарой Аполлона соревнуется.

И смертные в светлых одеждах водят хоровод – вон, неподалеку, на лужайке, юноши и девушки. А, там еще кто-то поет.

Сводит скулы привычная судорога.

Одно хорошо – Персефона окончательно ожила. Вся подалась вперед, распахнулась навстречу солнцу, зелени, людям… Ловила губами ароматный воздух – будто поцелуи возлюбленного. Румянец выступил на щеках.

– Как хорошо! – повернулась, взглянула на меня, осеклась…

Да разомкни уже губы, невидимка, у тебя ж такая гримаса ни лице, что птицы сейчас на сто шагов в округе передохнут.

Хотя здесь – это вряд ли.

– Можешь приходить сюда… когда захочешь. И оставаться, сколько тебе вздумается.

Она смотрела с недоверчивой полуулыбкой. Не верила, что угрюмый муж, Аид Безжалостный способен сделать такой подарок – просто так, без подвоха.

Правильно не верила.

– А ты… ты совсем сюда не заходишь? – я покачал головой. – Почему?

– Не хочу.

Пусть думает, что тут для меня слишком много солнца – это вполне отвечает ее представлениям обо мне.

Напоследок я сказал, что возвращаюсь к делам – чтобы получилась одна сплошная ложь. Не знаю, слышала ли она, она в мыслях уже летела туда, где раздавался смех, гуляли чаши с вином, плелись венки…

Уходя, я видел, как она закружилась в танце, но не стал останавливаться и наблюдать. Эта картина – она со счастливой улыбкой на фоне мертвых декораций, созданных отцом, застывшего времени – была страшнее моей свадьбы.

Возвращаться к делам не стал. Уселся на камень во владениях Стикс – во тьме Эреба, на берегу священной реки, совсем узкой у истоков. Черные воды дышали льдом. Издалека – отсюда Флегетон не был виден – поднималось багряное зарево.

За спиной исходил на счастье Элизиум, и где-то там была жена… некстати представилось, как мы выглядим сейчас – олицетворения жизни и смерти. Она – юная, счастливая тем, что просто видит солнце, танцующая в зеленой траве – и я…

Она в краю лживого блаженства, я – в мире правдивого ужаса.

И молчание за спиной – все еще не отошла от обиды, Ананка? Признаю – ты была права, и мне не стоило тогда отправляться в Нисею. Таким как я лучше коротать вечность в одиночестве.

Тартар нетерпеливо поворочался на плечах, сообразил, что послабления ему не будет, и затаился до времени.

Я не сразу почувствовал, как в дополнение к жребию на плечо легла рука. С опозданием оглянулся – увидел белые пальцы, вцепившиеся в мой гиматий.

Успел вскочить – подхватить ее, когда она бессильно упала в мои руки. Закрыть собой, защитить черным плащом от мира фальшивого солнца, от которого она отворачивалась, словно он ее преследовал.

Почему я думал, что она не рассмотрит этой фальши?

– Увези, – она цеплялась за меня, прятала лицо на груди, шепот вырывался прерывистый, со всхлипами, – увези меня… увези меня отсюда.

Я забыл о колеснице, пройдя от света Элизиума до мрака Эреба в секунду – с ней на руках.

Потом долго сидел молча и неподвижно, пока она рыдала – почему-то не желая отпускать мой гиматий, уткнувшись лицом в его черноту.

Кажется, она вознамерилась выплакать все, что держала в себе от самого похищения: и само похищение, и пребывание в моем мире, и поцелуй с гранатовыми зернами… свадьбу, мрак своих новых владений, нелюбимого мужа, проклятый свет Элизиума, рядом с которым живешь, но до которого никогда не дотянуться, потому что это мираж, призрак счастья и света…

Успокоилась она внезапно. Отстранилась, будто вспомнила наконец, в чей плащ плачет. Отвернулась.

– Это место самое страшное в твоей вотчине, – сказала тихо и твердо.

– Есть еще Тартар.

– Я выбрала бы Тартар.

Я молчал. Раз побывав в Тартаре – едва ли захочешь туда вернуться.

Она подняла свою вышивку – солнца на синем фоне. Пропустила ткань сквозь пальцы.

– Они мертвые, - голос был слегка приглушенным. – Цветы молчат. Благоухают, но молчат. Деревья не растут. Трава не сминается, и сок у нее безвкусный. Кто сделал так?

О чем я думал, приводя в Элизиум дочь Деметры?!

– Крон.

– И время там идет, но… стоит. А зерно, которое я попыталась посадить, – не проросло…

– Никогда не прорастет.

– В твоем мире, – она невольно отделила «мой мир» от Элизиума, хотя я правил и там, и там, – асфодели здесь и правда растут. Ивы. Гранаты. Царь мой, ты позволишь мне развести свой сад?

Отвоевать клочок жизни у мира будет сложно. Дай ему волю – Эреб задушит своей тьмой и своим пламенем вообще все живое. Гранаты он снисходительно терпит как мой символ, ивы – как символ скорби, асфодели – утешения, кипарисы – забвения… Удивляюсь только, почему прижились белые тополя, хотя они растут только по берегам озера памяти…

А чтобы создать живой сад, состоящий не из одних символов – придется дать моей вотчине бой, и не один. Но кто здесь Владыка, я вас спрашиваю?!

– Конечно.

Она отбросила ткань и поднялась со своего места, не глядя больше на вышитые солнца.