Человек может

Киселёв Владимир Леонтьевич

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

1

Жесткость.

Больше он не забывал этого слова.

В течение трех лет, которые миновали со дня, когда ему на ногу обрушился сейф, он часто повторял его про себя. Жесткость.

Способность сопротивляться образованию деформации. Способность не поддаваться.

Ему тогда обрубило палец правой ноги. Забрали в больницу. Фельдшерица ножницами, похожими на те, которыми режут жесть, распорола ботинок, а хирург, осмотрев ногу, сказал: «Не нужно и ампутации. Как ножом. Через неделю будете танцевать».

Наутро в больницу приехала Олимпиада Андреевна. Ее разыскал Петр Афанасьевич. Она пощупала Павлу пульс, покачала головой, вышла из палаты и вернулась с медицинской сестрой.

Павлу налили в рюмку какого-то лекарства.

Он залпом выпил содержимое рюмки, поморщился и спросил:

— Что это такое?

— Валерьянка, — ответила сестра.

Швы срастались медленно, началось нагноение, но в больнице он действительно, как предсказал хирург, не пробыл и недели. Марья Андреевна настояла, чтобы он переехал к ним.

Все это началось с вечера, когда он остался вдвоем с Марьей Андреевной. Алексей ушел на лекцию, а Олимпиада Андреевна — на заседание. Они пили чай.

— Вы помните, Павел, — спросила Марья Андреевна, — как вы однажды рассказывали мне о том, как бы вы поступили, если бы нашли листок в книге… С формулами, заключающими важное научное открытие…

— Помню, — смущенно улыбнулся Павел.

— А как бы вы поступили, если бы я дала вам такой листок?

Павел искоса взглянул на Марью Андреевну — уж не шутит ли она. Лицо ее было совершенно серьезно.

— Не знаю, — протянул Павел. — Но думаю, что уж если где-то действительно хранится листок с секретом человеческого бессмертия, то его лучше дать не мне, а, скажем, Академии наук или кому-нибудь вроде этого.

— Да, — согласилась Марья Андреевна. — Но готовые формулы люди находят только в мечтах. А в действительности нужна большая работа и огромная смелость для того, чтобы выработать и осуществить эти формулы.

Она задумалась.

— Покойный Константин Павлович начал работу над очень важной и необыкновенно интересной проблемой. Затем, как это иногда бывает, он оставил эту работу. Чтобы решить проблему, которая его заинтересовала, потребуются многие годы большого труда, а может быть, и вся жизнь. Но она стоит этого…

И Марья Андреевна рассказала Павлу о том, какое благо человечеству принесет решение этой проблемы.

Павел слушал ее молча, все больше проникаясь чувством удивления перед могуществом ученых, способных заглядывать в замечательное будущее науки.

— И если вас увлекает мысль отдать все свои силы решению этой проблемы, если вы готовы целиком посвятить себя этому, — я смогу вам помочь… Всем, чем смогу…

— Это бы — здорово, — нерешительно ответил Павел. — Но ведь я не люблю химии.

— Нельзя любить или не любить то, чего не знаешь, — возразила Марья Андреевна. — Я понимаю — это для вас слишком неожиданно. Подумайте. Взвесьте все «за» и «против» и завтра скажите мне о своем решении…

В эту ночь Павел так и не уснул. В эту ночь он снова и снова перебирал в памяти такую запутанную и нелепую историю своих отношений с Виктором, Софьей. И снова вспоминал о партийном собрании, о том, что говорили о нем товарищи. Под утро он впервые почувствовал, как у него нестерпимо чешется отрубленный палец. Он слышал о том, что так бывает, но не представлял себе, что ощущение это может быть настолько реальным. Он отбросил одеяло и посмотрел на ногу, внутренне готовый к тому, что у него за эту ночь палец отрос.

Утром, осунувшийся и похудевший, он сказал Марье Андреевне, что готов работать как черт — день и ночь, если только есть хоть малейшая надежда довести до конца дело, которое задумал Константин Павлович.

Говорил он об этом спокойно, приглушенно, но, когда Марья Андреевна взглянула ему в лицо, внезапно ей стало видно, что он давно не брит и колючие светлые волосы торчат у него кустиками на подбородке и над верхней губой.

— Хорошо, — сказала Марья Андреевна. — Но для того, чтобы приступить к этому делу, нужно очень много знать и очень много учиться.

Жесткость…

Это было точное слово.

Оно помогало даже тогда, когда очень хотелось спать.

За эти три года он ни разу не спал более шести часов в сутки. Ему казалось, что он мог бы проспать и три дня подряд. Он сдавал экстерном курс химического факультета, а дома один за другим следовали языки — немецкий, английский, а затем — французский. Марья Андреевна считала, что ученый должен уметь сам прочесть необходимую ему литературу.

Алексей занимался с ним по химии.

Олимпиада Андреевна учила с ним немецкий.

И когда он особенно уставал, он всегда видел рядом с собой Марью Андреевну, которая работала больше него, которая училась с ним, и учила его, и оставалась неизменно спокойной и сдержанной. Откуда у нее брались силы? Павел заметил, что даже после многих часов работы она сидит прямо, не прислоняясь к спинке стула.

Когда он провалился на экзамене по аналитической химии, он решил, что все это — не нужно.

Не нужна учеба, от которой в голове остается только тяжелая, словно сплетенная из колючей проволоки путаница формул и наименований химических реакций. Не нужны иностранные языки, если Олимпиаде Андреевне приходится как сквозь сито отсеивать из его немецкой речи английские, французские и русские слова. И, главное, не нужна проблема, за которую не решился взяться сам академик Вязмитин, потому что по мере изучения химии Павел все больше понимал ее фантастичность и неосуществимость.

— Вам, Павел, необходимо отдохнуть, — решила после экзамена Марья Андреевна.

Павел хотел сказать, что он действительно очень устал, что больше не может. Но вместо этого он угрюмо буркнул:

— Я понимаю — вам надоело. Но я не очень нуждаюсь. Если так — сам обойдусь.

После он подумал о том, что, вероятно, за всю жизнь с Марьей Андреевной так не разговаривали, и все же извиняться не пошел, а обвязал голову полотенцем и сел за учебники. Через несколько минут в его дверь постучала Марья Андреевна.

— Выпейте чаю, — тихо, без упрека, предложила она.

— Не хочу, — ответил Павел. Если бы он мог, он бы заплакал. Он выпил чай.

Через неделю он сдал экзамен по аналитической химии.

Он похудел, шея у него стала тонкой, нос и подбородок заострились, глаза приобрели нездоровое выражение.

Он жил «на всем готовом». И даже наедине с собой умел забыть о том, что за три года не принес в дом и трех рублей. Об этом еще будет время подумать. Позже. Только бессознательно избегал встреч со старыми товарищами. И не потому, что не было и минуты свободного времени. Боялся, что скажут или подумают: «В нахлебники пристроился».

Да, вот так. В нахлебники! «На всем готовом»! Как в санатории!..

К черту! В тысячу раз легче работать самую трудную работу, чем жить так, как он живет.

Видел он когда-то бегуна на марафонской дистанции. Пот заливал ему глаза. С шумом дышал. Казалось: совсем выдохся. Сейчас упадет. Но — бежал. Можно ли было требовать от этого бегуна, чтобы он на бегу занимался каким-то делом? Скажем, шил себе рубашку? Или чтоб разговаривал с друзьями?

…Три года. Три года изо дня в день шестнадцатичасовой рабочий день, без выходных, без кино и театра, и три года рядом с ним по шестнадцать часов в день — Марья Андреевна.

Едва он сдал последний экзамен, как Олег Христофорович Месаильский, рассеянно подергивая Павла за пуговицу, предложил ему место инженера-химика в своей лаборатории.

Все это время рабочий день Павла начинался в шесть часов утра. Сорок минут — на зарядку и туалет, двадцать минут — на завтрак и час — прогулка. Таким же остался его распорядок с первых дней работы в лаборатории Месаильского. Проводить его в институт в первый раз взялся Алексей.

— Я хотел бы поговорить с тобой, — сказал он Павлу. — И очень рассчитываю на то, что разговор этот останется между нами. — Он замялся, поправил очки. — Ты только постарайся меня правильно понять, — поглядывая вверх, в лицо Павлу, начал он. — Я очень уважаю… очень уважаю и люблю маму. Но все-таки сейчас, мне кажется, она поступает не совсем правильно. Ей этого я сказать не могу. А тебе — должен.

Павел молчал.

— Пока ты учился — все было хорошо. Какую бы цель ты ни ставил перед собой, но раз ты учился, раз ты сумел за три года сделать то, на что другим требуется пять лет, — все хорошо. Но теперь, как я понимаю, ты собираешься заниматься проблемой, о которой тебе говорила мама. Но я обязан сказать тебе — мне не верится, что это идея отца. Мама работала с ним всю жизнь. Но отец был выдающимся химиком, а мама — домашней хозяйкой. Она много знает. Она глубже, чем кто бы то ни был, разбирается в некоторых теоретических вопросах. Но она не смогла бы выполнить самого простого эксперимента. Она навязала отцу свою помощь, и я видел, что он, виднейший ученый, ни в чем не может обойтись без нее. И с самого начала, когда я еще учился в школе… я дал себе слово, что буду все делать сам. Один.

Они остановились у входа в небольшой скверик и стояли там, мешая прохожим.

— Но сейчас речь не об этом. Сейчас речь о том, что я уверен — это идея не отца, а мамы. Это тот вопрос, которым бы ей хотелось заниматься, если бы она руководила институтом в академии, а отец сидел бы дома и готовил обеды. Я говорю это не в упрек. У нас никогда не было домработницы. Мама из принципа сама выполняла все хозяйственные дела. И работала с отцом. Но ей горько, что она не использовала своих знаний. Я сочувствую этому. Я думаю, что, если бы ее жизнь сложилась иначе, она бы стала настоящим ученым. Но когда речь идет о том, что ты собираешься заняться невыполнимым, заняться фантастическим делом только потому, что поверил авторитету академика Вязмитина, я должен тебе это сказать. А ты уж сам все хорошо обдумай и решай.

— Ладно, — ответил Павел. — Я обдумаю.

Он понимал тогда, что то, о чем говорил Алексей, может быть и правда. Он никогда еще так не уважал Алексея за его добросовестность и честность. И вместе с тем никогда не был так раздражен против этой холодной, здравой честности. Это чувство было настолько сильным, что он едва сдержал желание сказать Алексею грубость или ударить его.

Плохо, когда человек очень много знает и думает, что знает все. Лучше, когда он знает меньше. Для ученого человека. Тогда у него остается место для новых выдумок. А иначе ему кажется, что все уже известно и ничего нового не придумаешь, — думал Павел об Алексее.

 

2

Лена наклонилась к столу, чтобы расписаться в табеле прихода на работу. Локтем она задела сумочку. Сумочка упала на пол и раскрылась. Из нее вывалились четыре плоские полупрозрачные роговые коробочки.

— Что это? — спросила вездесущая секретарь Лида.

Лена покраснела.

— Пудреницы.

— Какие изящные!.. Покажите.

Лена с ненавистью посмотрела на Секретаршу и протянула ей коробочку. Лида ногтем отковырнула крышку, рассмотрела на свет переливающийся рог.

— Неужели это наши? — сказала она.

— Нет, вьетнамские.

— Я так и почувствовала. Жаль только, что нет зеркальца и пуховки. Но для чего вам так много пудрениц?

— Это не мои. Меня просили передать…

Лена взяла коробочку и пошла к себе в отдел.

Бошко уехал в командировку. Лена исполняла обязанности заведующего отделом. Она опустила защелку на замке, захлопнула дверь и улеглась на диван, поджав ноги к подбородку.

Перед носом — дерматиновая спинка дивана с мелкими, как булавочные головки, пупырышками. Если долго всматриваться в одну точку, пупырышки составят выпуклые цветные фигурки, которые, медленно изменяясь, проплывают перед глазами. Вот извозчичья пролетка с откидным кожаным верхом. Лена видела такую только в раннем детстве в Одессе. И запряженный в нее лось с мохнатыми щетками над широкими копытами и с рогами, как олений мох. Но это уже не пролетка. Антрацитом блестит свежий лак на школьной парте, и парта едет в проходе между рядами таких же парт, вытягиваясь и вытягиваясь в черный широкий лимузин с хромированными бамперами и колесами, обведенными белыми кругами.

Так можно смотреть долго. Можно смотреть очень долго и ни о чем не думать. Нужно только не проявлять слишком большого любопытства, не всматриваться чересчур пристально в проплывающие картины. Они исчезнут. И тогда придется думать. Как в жизни.

Как много придумали люди для того, чтобы не думать! Какую удивительную изобретательность проявили они при этом.

Тысячи, десятки тысяч сортов вин и водок.

Футбол.

Карты.

Лена где-то читала, что, когда люди поют хором, они не думают.

Как много сделано для того, чтобы не думать. И как мало для того, чтобы думать. Потому что ни вино, ни футбол — ничто не избавит человека от необходимости думать о жизни, о своем месте в жизни, о счастье своем и счастье других людей, о чести, о правде, о добре.

И если пристальней всмотреться в пузырящуюся, кипящую поверхность спинки дивана, и если шире открыть глаза — исчезнут уплывающие фигурки, и нужно снова и снова думать о своем.

Вот она и стала… дрянью. Вначале ей это нужно было для того, чтобы утвердиться в самой себе. Да, она подло и тупо обманула Алексея. Да, она из жалости, из дурацкой уверенности, что одно ее слово может решить вопрос о жизни, о счастье большого, красивого, талантливого человека, вышла замуж за негодяя, за преступника. Да, вначале почти каждый материал, который она давала в газету, хвалили, вывешивали на доску лучших материалов, а потом одна за другой последовали неудачи, ее перестали печатать, а она перестала писать. Да, вот она такая — глупая, ничтожная, слабая… И все-таки — какие люди ухаживают за ней! Какой человек — стоило бы ей только захотеть — оставил бы семью, детей, пренебрег бы своим выдающимся служебным положением, только бы она согласилась быть с ним. Позже она поняла, что человек этот, даже если бы она очень захотела (а она бы этого никогда не захотела), ни за что не стал бы рисковать своей семьей и особенно своей карьерой.

А потом это вошло в привычку. Только посмотрев на человека, она уже знала, точно знала, будет ли он ухаживать за ней; то есть, постарается ли он сделать ее своей. Многим почему-то хотелось сделать ее «своей», как, вероятно, хотелось этим людям приобрести автомашину, или поехать с семьей на курорт, или купить дорогой гарнитур мебели в спальню. Она не могла бы объяснить — почему, но она всегда знала. Это был еще один способ забыться. Не думать. Не худший, чем всякий другой.

В общем, во всем этом не было большого разнообразия. Даже в словах, с какими к ней обращались. Даже в подарках, какие ей обязательно делали. Прежде она тщательно продумывала, чем бы отдарить, ходила по магазинам, выбирала. А вот теперь, когда увидела роговые вьетнамские портсигары, купила сразу четыре штуки. Про запас. На все деньги, что нашлись в сумочке. Не все ли равно.

В их газете была однажды опубликована информация о человеке, который собрал чуть ли не сто тысяч спичечных этикеток. Коллекционеры эти назывались даже специальным словом. Лена забыла каким. Для чего нужны человеку сто тысяч спичечных этикеток? Не было ли и это способом заполнить пустоту? Был бы он хорошим часовщиком или металлургом — собирал бы он спичечные этикетки?.. Или строителем? Лена вспомнила встреченного ею когда-то начальника строительства Бушуева. Этому не нужны были этикетки. Он делал большое дело и, наверное, крепко верил в то, что без него оно не сделается. Вот это и нужно человеку — верить в то, что без него не обойдется, что без него нельзя, что то, чем он занят, — самое главное дело на земле.

Как этот бетонщик. Лена встретилась с ним на строительстве завода керамических блоков. Вихрастый, худощавый паренек в брезентовой робе. «Черт с ним, — сказал он Лене, — с заработком. Черт с ним, что меня на райкоме комсомола будут прорабатывать. За срыв обязательства. Я не потому не могу простаивать. Я не могу простаивать потому, что, когда я простаиваю, так мне кажется, что все государство, а может, весь мир простаивает. — И горячо потребовал: — Вы напишите про них. Чтоб шланги дали. Чтоб я не простаивал».

«Как ваша фамилия?» — спросила Лена.

«Я вам скажу свою фамилию, и вы меня уже никогда в жизни не забудете. Или лучше — покажу комсомольский билет…»

Он расстегнул жесткую, негнущуюся робу, полез за пазуху и достал клеенчатый бумажник, из которого вынул обернутый в целлофан комсомольский билет. «Тарас Григорьевич Шевченко», — прочитала Лена в билете.

Лена «написала про них». Через несколько дней Шевченко пришел в редакцию. Шлангов не дали.

Снова она почувствовала себя в роли героя известной сказки, который на похоронах приговаривал: «Таскать вам не перетаскать, носить вам не переносить», а на свадьбе — «канун да ладан».

«Как же вы? Написали и даже не поинтересовались, а какие результаты дала ваша газета? Ведь вы этим веру у людей подрываете. Я сам редактор. И чтоб это я написал в стенгазету, что Кате Грохало не выдали резиновых сапог, и чтоб ей после этого сапог не дали? И чтоб я не поинтересовался — дали сапоги или нет?..»

Но не это было самым худшим. Самым худшим было то постоянное чувство, которое в последнее время почти не покидало ее, о чем бы ни пыталась она писать. Чувство, очень точно выраженное русской поговоркой: «в чужом пиру похмелье».

Строили дома. Бурили нефтяные скважины. Пускали гидроэлектростанцию. Всюду она бывала. И везде могли обойтись без нее.

В дверь постучали. Ее вызывали на планерку — короткое совещание, где обсуждалось, что ставить в завтрашний номер газеты.

После планерки редактор предложил Лене остаться.

— Почему вы больше не пишете стихов? — неожиданно спросил он у Лены.

— Я пишу, — сказала Лена неправду.

Дмитрий Владимирович недоверчиво покачал головой.

— Вы мало пишете в газету.

Лена молчала.

— Нужно завести на четвертой полосе постоянную подборку о новых товарах. Вроде рекламы. Тридцать строк — о новом пылесосе, двадцать — о каких-нибудь новых консервах. Или вот — на полках магазинов залеживается тресковая печень. Ее плохо покупают. А между тем это ценный продукт. Так вот, небольшая заметка о тресковой печени. Можно даже за подписью специалиста.

Лена медленно перелистывала чистые странички своего блокнота.

— Я вижу, вас не очень увлекает эта идея? — спросил Дмитрий Владимирович с такой ледяной благожелательностью, что у нее сжалось сердце.

— Да. Не очень, — резко ответила Лена.

— Почему?

— Не знаю.

— А все-таки?

— Хотя бы потому, что в наших условиях реклама никому не нужна.

— Вы полагаете?

— Да. Потому, что наша реклама — нелепое и ненужное подражание загранице. И сколько на это тратится денег. Неоновые буквы призывают: «Пейте советское шампанское». Или еще хуже: «Покупайте часы», «Покупайте ювелирные изделия!» Я иногда думаю, что не так уж неправа Александрова, которая видит во всем плохом, что у нас делается, результат «холодной войны». Я понимаю — они толкают нас на необходимость содержать армию, производить оружие. Я понимаю — этого не избежать… Но только из подражания вести рекламу, следовать бездарным тупоумным модам…

— Мне было бы очень приятно, если бы раздел о новой продукции появился уже в следующем номере, — прервал ее Дмитрий Владимирович. — А что до Александровой, то она, а теперь вслед за ней и вы склонны преувеличивать значение, какое имеет для нашего общества холодная война. Война — и горячая и холодная — требует ясного, спокойного ума. И, сточки зрения такого ума, то, что говорите сейчас вы, и то, что часто говорит Александрова, по сути в какой-то мере является недоверием к нашим силам. К тому, что наше государство выстояло в войне горячей и уж наверное выстоит в войне холодной.

Неужели он до сих пор считает меня девочкой? — подумала Лена. — И почему в его присутствии я всегда разговариваю и веду себя, как та Лена, которая с перепугу осыпала себя табаком в этом кабинете?..

— Но почему у нас в редакции, — сказала она подчеркнуто едко, — где каждый тянет в свою сторону, где идут постоянные споры между той же Александровой и Ермаком, вы, Дмитрий Владимирович, всегда соглашаетесь со всеми, даже с самыми противоположными мнениями?

Ей хотелось уязвить его поглубже.

— Я не соглашаюсь с противоположными мнениями. — Он помолчал. — Просто вы не понимаете еще, что, так же как в грамматике, где два отрицания дают одно утверждение, отрицательные, но разные характеры и взгляды людей создают работоспособный коллектив. — Очевидно, слова Лены его очень задели. — Да, если наклеить ярлыки, то Александрова — догматик, Ермак — нигилист, Бошко — чересчур осторожен, а вы — равнодушны. Конечно, можно было бы, затратив известные усилия, освободить редакцию от Александровой и Ермака, от Бошко и от вас… А взять на работу таких людей, которые бы думали или притворялись, что думают примерно одинаково. — Он прищурился. — Было время — и смею уверить, не лучшее наше время, — когда порой так и поступали. Но это — не выход. А задача состоит в том, чтобы отобрать лучшее, что есть и в вас, и в Бошко, и в Александровой, и в Ермаке, и обратить это лучшее на пользу газете, на пользу делу… И точно так, наверное, в Центральном Комитете, который руководит многими газетами, думают о редакторах. В одном недостает одного, в другом — другого. Каждый в чем-то прав, а в чем-то и неправ. Но нужно использовать лучшие качества каждого… И когда я думаю о нашей системе, о демократии, то она представляется мне в виде такой гигантской пирамиды, где есть место для каждого, где используются лучшие стороны каждого…

В дверь заглянула секретарь.

— Дмитрий Владимирович, — сказала она. — Возьмите трубку. Муромцев.

Редактор долго не отнимал трубки от уха, а затем сказал с неожиданной усталостью:

— Да, да, я сейчас же приеду.

Положил трубку и обернулся к Лене:

— Вот, кстати, вызывают в отдел пропаганды…

Очевидно, неприятности, — поняла Лена. Она вернулась к себе.

Как это два отрицания в грамматике составляют одно утверждение? — припомнила она. — «Нет-нет» — все равно отрицание. — И вдруг сообразила: неплохой — хороший, незлой — добрый. Очевидно, так.

На столе лежали свежие газеты. Лена медленно развернула страницу и равнодушно провела взглядом по заголовкам. Она вздрогнула. Внизу, подвалом, был помещен очерк под названием «Волшебная ручка». Посмотрела на подпись — В. Ермак. Ей вспомнился рассказ Валентина Николаевича о поэте и его «волшебной ручке».

Неужели это напечатали? — подумала она, наспех просмотрела газетные столбцы, встретила имя Павла Сердюка, Марьи Андреевны Вязмитиной, отложила газету, вынула из сумочки зеркальце, посмотрела в него, прошлась по кабинету, а затем села за стол и стала внимательно читать. Как это часто с ней бывало, слова, которые она читала в газете, воспринимались так, словно их читал вслух автор, и сейчас каждое слово звучало для нее голосом и интонацией Валентина Николаевича.

В начале очерка Ермак рассказывал о том, что некогда Гарольд Ллойд поставил кинофильм, который назывался «Бабушкин внук». Герой этого фильма — Гарри — был невероятно труслив. Это очень огорчало его бабушку — мужественную и умную женщину. Однажды она рассказала Гарри о том, что отец его был таким же трусом, как он, но, несмотря на это, совершил много подвигов и неоднократно изумлял окружающих своей храбростью. У него был талисман — ручка от старого зонтика. Тот, кто обладал талисманом, становился необыкновенным храбрецом. Бабушка сохранила эту ручку, она передала ее Гарри. И трус превратился в героя. Гарри верил, что его оберегает талисман, он даже не догадывался, что храбрецом в действительности был он сам, а придуманная бабушкой волшебная ручка только помогла проявиться этому прежде скрытому в нем качеству.

Обо всем этом Валентин Николаевич вспоминал в связи с открытием молодого ученого — Павла Сердюка.

Автора очерка уже давно занимал вопрос о том, какими путями приходят к значительным открытиям в технике. В биографиях Уатта часто рассказывают, что маленький Джемс любил наблюдать, как подпрыгивает крышка над кипящим чайником, и что будто бы это впоследствии натолкнуло его на мысль создать паровую машину. Но, очевидно, дело не только в этом. Ведь сотни тысяч людей сотни тысяч раз видели, как кипит чайник. Однако паровую машину создали не они, а Уатт. Следовательно, были в нем какие-то внутренние качества, которые помогли случайному наблюдению перерасти в важное открытие. Павел Сердюк — человек безусловно незаурядных способностей, что он доказал, получив за три года, экстерном, специальное высшее химическое образование, — все же едва ли сделал бы свое открытие, если бы Марья Андреевна Вязмитина не дала молодому научному работнику «волшебную ручку». Этим талисманом, этой «ручкой от зонтика», был рассказ Марьи Андреевны об идее, принадлежавшей покойному академику Вязмитину. Осуществление этой идеи, как утверждают специалисты, отдалено от нас многими и многими годами и десятилетиями. Но, получив от Марьи Андреевны «волшебную ручку», Сердюк нашел способ ускорения промышленной фиксации атмосферного азота, открыл новый катализатор, — значит, положил еще один камень в ряд тех камней, по которым ученые перебредут бурный и опасный поток непознанного в науке будущего — химии.

Заканчивался очерк утверждением, что, послужившая пока лишь «волшебной ручкой», первоначальная идея в сроки, возможно, во много раз более короткие, чем кажется сегодня, будет осуществлена.

Павел Сердюк, — подумала Лена. — Туповатый верзила… Но что бы он ни делал — дрался в парадном, работал монтажником или открывал новые пути в химии — он будет делать. А я — рассказывать о его делах.

Она опустила защелку на замке, подошла к дивану, легла лицом к дерматиновой спинке и прищурила глаза. Картинки не появлялись. Пупырышки торчали как гвоздики.

 

3

Софья Аркадьевна протянула продавцу десять рублей.

— На все, — сказала она. — Это сколько получится?

— Пятьдесят штук? — спросил продавец.

— Нет, — ответила Софья. — Дайте мне сто штук. Вот вам деньги.

Продавец стал отсчитывать газеты.

— Объявление о разводе?.. Или напечатали ваше стихотворение? — спросил он.

— Нет, — улыбнулась Софья. — Крупный выигрыш.

— По трехпроцентному?

— Предположим.

— Но для чего же вам так много таблиц?

— Хочу получить по каждой.

Софья Аркадьевна не считала себя хорошим человеком. И не без оснований. Ей, да и не только ей, было известно, что она совершила немало поступков, которые никак не могли бы войти в разряд достойных одобрения. При этом она никогда не замечала, чтобы ее совесть становилась в оппозицию к ее интересам.

Но, как это ни странно, она считала таким же и своего мужа, Олега Христофоровича, хотя за все время их совместной жизни он не только не совершил поступка, заслуживающего в чем-то осуждения, но и ни разу не сказал ни одного слова, которое можно было бы признать неблагоразумным или даже неосторожным.

Когда Софья узнала о том, что Павел поступает на работу в институт, между ней и мужем состоялся такой разговор.

С о ф ь я (раздраженно). Ты берешь Павла Сердюка?

О л е г  Х р и с т о ф о р о в и ч (рассеянно). Да, да… Такой милый молодой человек… Помнишь, он когда-то наладил электричество…

С о ф ь я. Зачем он нужен в институте?

О л е г  Х р и с т о ф о р о в и ч. Я не понимаю твоего вопроса. Я считаю, что мы обязаны выдвигать молодых способных людей. Кроме того, мне приятно оказать услугу Марье Андреевне — вдове покойного Константина Павловича. Ведь этот молодой человек, по сути, ее приемный сын. И, сколько мне известно, она очень озабочена тем, чтобы помочь его будущему. Кстати, я как-то мельком слышал, что у нее остались неопубликованные работы Константина Павловича.

С о ф ь я. И ты полагаешь, что Марья Андреевна передаст их этому Сердюку?

О л е г  Х р и с т о ф о р о в и ч. Что это ты такое говоришь? Я просто вспомнил о том, каким плодовитым и неутомимым человеком был академик Вязмитин…

С Софьей Павел встретился в первый же день своей работы в институте. Он покраснел и замялся, но Софья поздоровалась с ним, как здороваются с человеком приятным, но малознакомым, сказала, что рада видеть его в институте, что готова быть ему полезной, хотя работает в другом отделе.

Павел заметил, что волосы у Софьи теперь чуть светлей и без седины. Выглядела она словно моложе. Губы были прежние — как свежая шкурка помидора, и все такой же изумительный цвет лица, не тронутого косметикой.

Как у молочного поросенка, — подумал Павел.

В отделе, которым руководил Олег Христофорович, работало двенадцать человек — заведующий, два старших научных сотрудника, три инженера-химика, в том числе Павел, два младших научных сотрудника, аспирант, девушка-физик, которую весь отдел называл «полупроводником», и два механика. Кроме того, еще шесть человек были заняты так называемой хозяйственной тематикой.

Покладистость Олега Христофоровича не поддавалась никакому описанию.

— Что же, — сказал он. — Запишем вашу работу в план как проверку влияния окисей калия на активность катализатора. А вы спокойно занимайтесь своей темой. Все условия вам будут созданы!

Он внимательно следил за работой Павла, помог в изменении схемы испытательной установки. При этом Павел с удивлением увидел, как ловко орудует этот, как ему казалось, кабинетный рассеянный ученый горелкой, сваривая тоненькие стенки стеклянных трубок.

Спустя недели три после того, как Павел приступил к работе в институте, в перерыве — шло заседание Ученого совета института, на которое пригласили всех сотрудников, — к Павлу подошел Олег Христофорович.

— Вам в помощь, — сказал он, — мы переведем в наш отдел Софью Аркадьевну. Она вам будет очень полезна в организационном отношении. Не в химии. Но в организационном — она, как вы убедитесь, незаменимый человек…

— Мне бы не хотелось этого… — начал удивленный Павел.

— Вот и отлично, и отлично, — рассеянно прервал его Олег Христофорович и поспешил навстречу какому-то важному толстяку, который двигался по вестибюлю, расталкивая брюхом людей, загораживающих ему проход. — Я уже думал, что вы подвели меня… Ведь без вашего слова проекта нашего никто не поддержит!..

— Чтоб черт побрал Олега Христофоровича! — пробурчал Павел. — И его жену, — добавил он, желая быть вполне беспристрастным.

На следующий день Софья работала с Павлом.

Да, она была отличным работником. Находчивым, настойчивым, исполнительным и знающим. Олег Христофорович явно недооценивал ее как химика. Во всяком случае, опыта у нее было во много раз больше, чем у Павла. Дело она знала, и Павел прислушивался к ее советам. Вот если бы только…

…Михаил Сергеевич Лубенцов — старший научный сотрудник — вышел за дверь их маленькой лаборатории. Он сейчас же должен был воротиться. Софья повернулась к Павлу, поднялась на носки и притянула его к себе своими сильными жесткими руками.

— Все это время, — горячо прошептала она, — я думала только о тебе. О тебе одном. Я не могу без тебя.

И Павел, который ни на грош не верил Софье, вдруг понял, что она говорит правду.

— Я тоже… часто тебя вспоминал, — сказал он, оглядываясь на дверь.

Все началось сначала. Снова он прокрадывался мимо двери квартиры Вязмитиных — этажом выше. Снова избегал встречаться с Олегом Христофоровичем, а теперь это было намного труднее — они работали в одном институте. Снова Софья требовала не только любви, но и уважения.

Когда однажды он особенно поздно возвратился домой — уже после часа ночи, — тихонько открыл дверь и на цыпочках прокрадывался к своей комнате, из кухни ему навстречу вышла Марья Андреевна.

— Добрый вечер, — сказала она. — Хотите чаю?

— Нет, спасибо, — переминаясь с ноги на ногу, ответил Павел.

Марья Андреевна спросила у Павла, удалось ли ему перестроить скрубер для регулировки скорости газа, и, услышав в ответ равнодушное «нет, пока ничего не получается», сказала:

— Ученому необходимо воздержание.

— В чем? — не понял Павел.

— Во всем. Как спортсмену.

…Сотрудники лаборатории догадывались об их отношениях. Из-за Софьи. Была у нее такая привычка, достаточно было хоть на минутку остаться с Павлом — прижмется, растреплет волосы. И когда открывалась дверь, Павел чересчур поспешно и далеко отодвигался от Софьи.

Ничего не подозревали, кажется, лишь два человека: Олег Христофорович и Лубенцов — секретарь парторганизации института, кандидат наук. Это был человек лет тридцати, ростом почти с Павла, но раза в два толще. С редким добродушием он подтрунивал над Софьей, уверяя ее, что обязательно все расскажет Олегу Христофоровичу.

— Что же вы расскажете? — кокетливо спрашивала Софья.

— Все. И прежде всего, что вы совсем закружили голову Сердюку… Так, что у него химическая посуда из рук валится…

Софья была первым человеком, который разделил с Павлом его успех, когда в реакторе — небольшом сосуде с множеством отростков — было синтезировано аммиака на восемь процентов больше, чем обычно. Это она вместе с Павлом демонстрировала руководителям Академии наук действие экспериментальной установки по испытанию активности катализаторов. Первой она разговаривала и с Ермаком, правда сразу же передав его Олегу Христофоровичу, с которым они встретились на лестничной площадке.

— Специфика нашей работы такова, — сказал Олег Христофорович в ответ на расспросы корреспондента, — что она мало подходит для описания в газете.

— И все-таки я очень рассчитываю на вашу помощь…

Олег Христофорович остановился перед Ермаком на ступеньках, загораживая ему проход.

— Хорошо. Попробуем… Вы курите?

— Да, с вашего разрешения.

Валентин Николаевич достал сигареты и протянул Олегу Христофоровичу.

— Нет, нет, спасибо, не курю. Но вы, как курильщик, должны были бы знать, что достаточно крошки табачного пепла, чтобы поджечь сахар. В обычном состоянии сахар не горит. Но если насыпать на него хоть крошку табачного пепла и поджечь — он будет гореть характерным синеватым пламенем. В этом случае пепел явится катализатором, — сам он не изменяется в результате реакции, но способен ее значительно ускорить. Однако сейчас нас интересуют не катализаторы, а так называемые промоторы, активаторы, ускорители. Добавление таких веществ к катализатору — даже в самых незначительных количествах — вызывает значительное увеличение активности катализатора… Вам понятно?

— В основном, — неопределенно ответил Ермак.

— Промоторы сами по себе не обладают или, вернее, почти не обладают каталитической активностью. При синтезе аммиака обычно катализатор — металлическое железо — промотируют окисями калия и алюминия. Наши научные работники — конкретно открытие, я не боюсь этого слова, принадлежит Павлу Михайловичу Сердюку — нашли промоторы для промоторов… Чтобы вам это было понятнее…

Олег Христофорович беспомощно оглянулся, порылся в кармане, извлек круглый кусочек мела и стал быстро писать формулы на стене, покрытой серой краской.

Валентин Николаевич с любопытством смотрел на рассеянного ученого. Он не знал, что Олег Христофорович, когда ему было нужно, всегда останавливался на этом месте и доставал из кармана кусок мела.

…Софья с удовлетворением прочла очерк Ермака. Ее имя в газете не упоминалось. Но это ее не огорчало. Она сама попросила Валентина Николаевича о ней не вспоминать, а побольше написать о Павле.

Добродушное мужество, — вспомнила Софья. — Так выразился Ермак, когда писал о том, какое впечатление произвел на него Павел. Вот уж кто умеет точно, подметить характерное в человеке. Было в Павле и добродушие и мужество. И это очень хорошо. Потому что все остальное, чего ему недоставало, было в ней, в Софье!

 

4

Павел подошел к воротам тюрьмы, постоял перед ними, а затем пошел вдоль длинного каменного забора.

Я это сделаю, — думал он. — Я это сделаю. И мне поставят памятник в самом центре города. Из гранита. В одной руке у меня будет колба, а в другой — буханка хлеба…

Наедине с собой он не стеснялся. Ни ложной скромности, ни неуместной сдержанности в мечтах его не было. Он шел по улице и улыбался своим мыслям так, что на него оглядывались.

Он отыскал окно камеры, из которой вышел четыре года назад.

Я это сделаю, — думал он. — Чтобы хлеб ничего не стоил. Подешевеют во много раз все продукты. И одежда.

Он обошел вокруг забора.

А когда я это сделаю — будут люди в тюрьме? Я сюда попал не потому, что нуждался в хлебе. И адвокат Кац. И другие. Значит, не в этом дело. Значит, в чем-то другом…

Но все равно будет очень хорошо, — думал он. — Лишь бы в самом деле это было возможно. Все равно — я это сделаю.

Он сел в трамвай. На остановке в трамвай вошло несколько парней и девушек. Их было не много, но они смеялись и переговаривались так громко, что, казалось, заполнили весь вагон.

Павел нахмурился.

Как же быть? — думал он. — Для этого потребуются многие годы… Ему вдруг представилось, что он может простудиться и умереть, и тогда ничего не успеет сделать. И он испугался, а потом отмахнулся — да он же здоров как бык.

Вышел Павел на площади Богдана Хмельницкого, обошел вокруг памятника, силясь рассмотреть нездоровое, запыленное лицо гетмана, спустился по улице Свердлова вниз к Крещатику, вышел на бульвар Шевченко и вошел в то парадное, где когда-то встретился с Алексеем.

В парадном было прохладно и тихо. Цветную керамическую шашку в полу почему-то заменили кремовой метлахской плиткой. На холодных батареях центрального отопления осела пыль.

Дверь открылась, и в парадное вошел невысокий паренек с вьющимися волосами и большими темными глазами и тоненькая девушка в голубом платье.

Павлу в лице паренька почудилось что-то знакомое.

На кого он похож? — думал Павел. — На Пушкина? Да, на Пушкина. И еще на кого-то… И вдруг вспомнил. Паренек был похож на Лену, с которой Павел не виделся с тех пор, как узнал от нее о смерти Маши Крапки.

Внезапно ему очень захотелось увидеть Лену. Она работала в газете, где напечатали о нем статью. Два экземпляра этой газеты, свернутые в трубку, лежали в кармане брюк. При каждом шаге он их чувствовал — газеты мешали, и все-таки это было очень здорово, что в любую минуту можно их вынуть и снова увидеть статью. Читала ли ее эта… Лена?.. Конечно, читала. Если только она работает в газете… Интересно, помнит ли о ней Алексей?.. Наверное, помнит. И Зина, мне кажется, тоже не забывает об этом. И на Зине он женился, наверное, из-за этой истории. Потому что знал — Зина не обманет, не подведет. Это уж твердо. На всю жизнь. До конца. Я бы хотел, чтобы такой была и моя жена, когда я женюсь. Чем-то она похожа на Марью Андреевну. Но Алексей помнит Лену. И я почему-то помню. Но это все неважно. Главное — что я это сделаю. И все…

Он вышел из парадного и, глядя под ноги, плечом вперед направился домой. Он еще не виделся с Марьей Андреевной после этой статьи. Ему хотелось побыть одному. Видела ли она газету? Сейчас ему было стыдно того, что хотелось побыть одному. Он почти бежал. Пулей, перескакивая через три ступеньки, он взлетел на третий этаж. Но перед дверью заставил себя остановиться, отдышаться.

Марья Андреевна водила по креслам щеткой пылесоса, но на ней было не будничное, а нарядное темное летнее платье из легкой ткани, отделанное у шеи белыми кружевами.

— Поздравляю, — серьезно и просто сказала она Павлу, выключая пылесос. — Я очень рада за вас. Видели газету?

— Видел, — ответил Павел, с трудом удерживаясь от нелепого желания подхватить сдержанную, молчаливую Марью Андреевну на руки и закружить ее по комнате.

— Очень рада, — повторила Марья Андреевна.

Незадолго до прихода Павла у Марьи Андреевны был продолжительный спор с Олимпиадой Андреевной. Вообще-то Олимпиады Андреевны не было дома, и Марья Андреевна мысленно возражала себе от имени сестры, затем возражала сестре от своего имени. Она сидела на стуле с неподвижным, спокойным лицом, полузакрыв глаза, со стороны могло показаться, что она дремлет. А между тем в это время она горячо спорила о вопросах, касавшихся самой глубокой сути ее жизни.

Олимпиада Андреевна говорила своим густым грубым голосом:

— Почему тебя огорчает эта статья? Ты должна бы радоваться. Однако ты превратилась в этакую пожилую наседку, которая уже не годится под нож, но может еще высиживать подающих надежду химиков. Но лишь только твой цыпленок в первый раз прокукарекал своим еще писклявым, еще не окрепшим голоском и его за это похвалили, — ты уже хлопаешь крыльями — ах-ах-ах, кудах-тах-тах, как бы чего не случилось, как бы его не испортили… Можешь не сомневаться в том, что история Павла началась так, как история Константина, и так же закончится. Тебя оставил один, тебя оставит и другой. Еще несколько таких же статей — и он будет тем же Константином…

— Нет. Это не так. Неужели ты не видишь разницы между одним и другим? Неужели не понимаешь, что они — порождение совсем разного времени? Или ты думаешь, что время не влияет на людей? Не думаешь, что Павел родился в иное время и в стране, где совсем иные человеческие отношения. Что Константина я действительно лепила, как лепят фигуры из бесформенной сырой глиняной массы, а Павлу лишь помогла проявить те черты и качества характера, которые были в нем развиты и воспитаны обществом.

— Тем более это ненужная затея. Для чего тебе это? Для чего тебе было говорить неправду? Я-то ведь хорошо знаю, что эта идея с азотом, которую ты приписала Константину, принадлежит тебе. Для чего тебе было отдавать все силы, все время Павлу, учить его? Только для того, чтобы проверить, осуществим ли твой замысел с азотом?..

Марья Андреевна задумалась.

— Нет, — сказала она. — Тут другое. Не знаю только, поймешь ли ты меня. Вот ты — лечишь детей. Спасаешь их здоровье, а иногда и жизнь. Но лишь только ребенок выздоровел, — ты этим вполне удовлетворяешься?

— Вполне. Но при чем здесь дети?

— Я много думала над этим… Как у нас в старину и сейчас на Западе создается будущее человека?.. Что обеспечивает это будущее?.. Что должны дать ему родители и родственники для успешного будущего?..

— Ну, не знаю. Очевидно, богатое наследство, знатное происхождение. Может быть, помочь ему удачно жениться.

— Да, это верно. Но ведь в наших условиях люди, как правило, не оставляют большого наследства. А если оно и бывает значительным, то не настолько, чтобы стать решающим в том, как будет жить наследник в будущем. Не так ли?

— Да, пожалуй.

— Что же касается знатности или удачной женитьбы, то это отпадает само по себе. Но что же остается? Что мы, старые люди, должны оставить своим наследникам?

— Свои знания?

— Нет. Они учатся в современных учебных заведениях и знают нередко больше нашего. Но если мы верим, что революция была не каким-то случайным мужицким бунтом, а исторической необходимостью, если мы верим, что на земле будет установлен самый лучший порядок из всех, какие когда-либо существовали, что будет коммунизм, каждый из нас, должен передать молодому человеку, — а он, вероятно, будет жить в это время, — лучшее из того, что в нем есть: добросовестный человек — свою добросовестность, трудолюбивый — свое трудолюбие, ученый — свои знания, поэт — свое понимание прекрасного. И делать это, мне кажется, нужно не со всей «молодежью», как это пытаются некоторые неумные авторы брошюр о социалистической морали. А с конкретным, определенным человеком. Пусть с одним, пусть с двумя за всю жизнь. Пусть это будут твои дети. Или пусть чужие станут твоими детьми. Но это — самое главное дело твоей жизни…

— Я, Маша, совсем перестаю тебя понимать. А как же Алексей? Ведь если тебя послушать, то выйдет, что Павел тебе больше сын, чем Алексей, которого ты не только родила, но и воспитывала с первых дней его жизни.

— Я тебе отвечу. Извини, я возьму пылесос, включу его, и будем продолжать разговор. Так вот, об Алексее. Я — таким сыном, а ты — таким племянником можем гордиться. За всю жизнь, сколько мы его помним, он ни разу не сказал неправды. Он не совершил ни одного поступка, о котором я, ты да любой здравомыслящий человек мог бы плохо подумать. Кстати, ты помнишь, как он привел к нам Павла? С распухшим носом, в залитом кровью ватнике. Я этот ватник сохранила. Я думаю, что придет время показать его Павлу. А может быть, уже сейчас пришло это время?.. Да, но ведь я не об этом… Я об Алексее. Мальчику при его характере очень не хотелось приглашать к нам Павла. Он не знал, как мы это встретим. И все-таки он привел его. Потому что не мог иначе. Он очень хороший человек, наш Алеша. И отличный химик. Но уж слишком он рассудочен. Уж слишком много знает о своем деле. Уж слишком убежден, что то, что сказано в учебниках, — непреложно. А вот в Павле есть эта черта недоверия к тому, что пишут в учебниках и что говорят профессора. Самая важная и необходимая в науке.

— Нельзя в своем отношении к человеку, особенно близкому человеку, исходить только из его способности к науке. Думаешь, я не вижу, как ты меняешься в лице, когда Павел поздно приходит. Потому что ты знаешь — он был у Софьи. Но не потому ты беспокоишься, думаешь, что Павел стал любовником жены твоего соседа и знакомого, а это аморально и подло. Нет. Ты боишься скандала. А так отношения Павла и Софьи тебя бы вполне устраивали. Тебя бы устроила близость Павла с любой женщиной… Любой женщиной, которая была бы второй после науки.

— Это неправда, — сказала Марья Андреевна, понимая, что это — правда.

— А Зина? За что ты ее так полюбила? Не за то ли, что она «наша», что она как мы?

— Зина — это другое дело…

Марья Андреевна услышала, как щелкнул ключ в замке, подумала — Павел — и еще быстрее задвигала щеткой пылесоса.

…— Я часто думала, — медленно сказала Зина, — что то, что называют «женской логикой», — это и есть рассуждения мужчин о вещах, на которые им по какой-либо причине не хочется смотреть прямо и просто…

Этот разговор начался еще в лаборатории, а сейчас они уже подходили к дому, и он все продолжался. Алексей знал, какого труда стоило Зине возражать ему. Но знал и то, что она не умеет соглашаться с тем, что кажется ей несправедливым. Это было для нее так же дико и бессмысленно, как если бы ей предложили отрезать голову и жить дальше без нее.

Она шла рядом с ним — близкая, родная, некрасивая, с маленьким лицом, с близорукими усталыми глазами, с крепкой, как веревка, сложенная вчетверо, верой в то, что главное в жизни — беспощадная правда.

— Павел такой же член нашей семьи, как ты, как я, как тетя. Я понимаю — дело не в «волшебной ручке». Я нисколько не хочу преуменьшать роли Марьи Андреевны и даже твоей. Но ведь Павел не попугай, которого выдрессировали. И прежде всего нужно говорить о заслугах Павла. Следовательно, очень хорошо, что о нем написали в газете. Хоть так. Хоть как о бабушкином внуке. И подумай, не самое ли важное, не самое ли лучшее, если он действительно сделал только первый шаг, а впереди у него будет еще много таких шагов?..

— Ты скажи мне прямо, — потребовал Алексей. — Ты думаешь, что я завидую?

— Я всегда говорю прямо. Во всяком случае — стараюсь… Да, по-моему, немного завидуешь, а главное — не доверяешь успеху, который достался слишком быстро и легко. Но может быть, ты подходишь к Павлу не с той меркой?

— Не знаю, — сказал Алексей. — Об этом еще нужно подумать.

Когда они вошли в квартиру, Алексей направил на Павла горлышко бутылки шампанского и скомандовал:

— По виновнику торжества залпом, пли! — И сделал вид, что открывает бутылку.

Марья Андреевна вынула из буфета высокие узкие бокалы.

Поздно вечером Марья Андреевна рассказала Олимпиаде Андреевне о том споре, какой она вела с собой от имени сестры.

— Ты совершенно правильно изложила все мои мысли по этому поводу, — сказала Олимпиада Андреевна. — И я остаюсь при своем мнении.

 

5

Он шел левым плечом слегка вперед.

Книжный магазин был на другой стороне улицы за два квартала. Он сразу же перешел через улицу. И вдруг поймал себя на неожиданном наблюдении: прежде он переходил улицу лишь когда окажется против того места, какое ему нужно, а теперь — немедленно. Это была еще одна привычка, выработавшаяся в нем за три года: если что-нибудь нужно сделать — делать сразу.

Как всегда в воскресенье, Крещатик был заполнен празднично одетыми шумными людьми, которые шли не спеша, прогуливаясь, сворачивая в магазины, и Павлу, с его широкой походкой, приходилось все время извиняться.

— Простите… Извините…

— Извините, — обратился он к молодой женщине, которую совсем закрутил поток прохожих. И сейчас же заулыбался. — Здравствуйте!

— Здравствуйте, — ответила Лена.

— Вы, может быть, меня не узнаете?

— Да нет, вас трудно не узнать. — Лена вскинула голову, снова дивясь про себя росту Павла. — Я вас в эти дни вспоминала. Когда читала посвященную вам статью.

— А, — смущенно отмахнулся Павел. — А я, когда читал эту статью, вспомнил о вас. О том, как вы рассказывали про свое газетное дело…

Они продолжали путь вдвоем.

— Зачем только он ввинтил туда эту ручку? — сказал Павел. — При чем здесь «волшебная ручка»? Вы не подумайте — мне-то все равно. Но он этим Марью Андреевну обидел. В каком-то смешном виде ее выставил.

— Наоборот, — не согласилась Лена. — В статье Ермака Марья Андреевна выглядит очень располагающим к себе человеком. В жизни она показалась мне… как бы это сказать… суше, что ли…

Павел ускорил шаги.

— Давайте-ка нагоним эту пару, — предложил он Лене. — Это и ваш знакомый. Вы с ним встречались на стройке.

Они догнали невысокого молодого человека в ажурной шляпе и сером габардиновом плаще. Под руку он держал женщину чуть ли не на полголовы выше его, со светлыми, словно взбитыми, пушистыми волосами.

— Вася! — позвал Павел.

— Здорово! — обрадовался Вася. — А Наташу помнишь?

— Помню, — ответил Павел и обратился к Наташе: — А где ваша труба?

— Так это и кончается, — серьезно сказал Вася. — Задаешь девушке на улице, можно сказать, самый невинный вопрос, ничего плохого не имеешь в виду, а потом женишься на ней. Судьба, можно сказать. Первый человек, который выдерживает мое пение.

Павел познакомил Лену с Наташей. Вася с женой собирались в кино, но так как до сеанса оставалось почти два часа, они предложили Павлу и Лене пойти вместе с ними в кафе.

Вася очень изменился. Он работал теперь прорабом на строительстве, заочно заканчивал техникум.

Павел тем временем рассказал Лене о том, как Вася впервые встретился с Наташей.

— Я теперь совсем другой, — сказал Вася. — Мне теперь не до шуток. Особенно таких грубых. У нас в семье ведется кампания борьбы за вежливость. И я стал таким вежливым… Всех приветствую, обязательно спрашиваю о здоровье. Вот, например, на днях поскользнулась и упала на улице какая-то старушка. Люди, понимаешь, еще недостаточно вежливы — проходят себе мимо, будто не замечают. Но я не такой. Я подошел, вежливо поздоровался, спросил: «Как вы себя чувствуете?», вежливо сказал: «До свидания» — и пошел себе дальше… О, здравствуйте, — вдруг прервав самого себя, обратился он к пожилому лысоватому, с одышкой человеку. — Сколько лет — сколько зим! Да ведь вы еще не знакомы с моей женой… Знакомьтесь, пожалуйста…

— Иван Гордеевич, — назвал тот себя, протягивая руку Наташе.

— Наташа.

— Так вот, — продолжал Вася, — мы сейчас собрались в кафе. Ну, знаете, чайку выпить, мороженым закусить. Это нас угощает знаменитый химик Павел Михайлович Сердюк. А это, познакомьтесь, его невеста…

Лена искоса посмотрела на Васю, но молча подала руку.

— Так, может, и вы к нам присоединитесь, а? Иван Гордеевич? Я, правда, как женился — пить бросил. Но для вас можно поставить вашего любимого, пятизвездочного.

Иван Гордеевич замялся.

— Я тоже не пью, — сказал он нерешительно, — но я бы пошел с вами. Для такого случая… Только я договорился с Ларисой Федосеевной. Она ждет меня возле стадиона.

— Это другое дело, — забеспокоился Вася. — Уж если Лариса Федосеевна ждет, так лучше поспешить. Она такая женщина…

— Да, — со вздохом подтвердил Иван Гордеевич. — Она такая.

— Так заходите почаще, — попрощался Вася, и они пошли дальше.

— Кто это? — спустя некоторое время спросила Наташа.

— Иван Гордеевич, — ответил Вася.

— Как его зовут — я знаю. Но кто он такой?

— А откуда же я могу знать? Это я просто хотел показать, как хорошо на людей действует вежливое обращение. Вот поговорили вежливо с человеком, и если бы не эта его Лариса Федосеевна — пошел бы с нами кушать мороженое. А может быть, и коньяку выпил бы…

Лена посмотрела на Васю с опасением.

Когда они уже доедали мороженое, Лена, которая до сих пор молчала, вдруг фыркнула и зажала рот руками. Плечи ее тряслись от смеха.

— Что с вами? — спросила Наташа.

Лена долго не могла ответить.

— Я… подумала… — она снова фыркнула, — представила себе… как этот Иван Гордеевич выясняет сейчас с Ларисой Федосеевной, кто же это был и откуда он так хорошо их знает…

— Он еще и не такие штуки откалывает, — сердито сказала Наташа. — И если мы когда-нибудь разведемся, так только из-за его шуток.

Лена почувствовала в ее тоне неподдельное восхищение шутками, на какие способен Вася.

— Хорошо, — сказал Вася Павлу, с сожалением заглядывая в опустевшую вазочку. — Я на тебя не сержусь за то, что ты исчез. Я тебя понимаю. Зазнался. Оторвался от товарищей. О тебе пишут в газетах, и ты задрал нос. Но вот Петр Афанасьевич этого понять не может. Хоть его избрали членом ЦК партии, но на свадьбе у меня он все-таки побывал. Такой он, понимаешь, темный, малокультурный человек. Не забывает старых товарищей.

Павел заерзал на стуле. Ему всегда очень нравилось, когда стрелы Васиного остроумия были направлены на окружающих, и очень сердило, когда объектом Васиных шуток оказывался он сам.

— А что я мог сделать? — огрызнулся он, избегая смотреть на Лену, которой этот Васин выпад доставил несомненное удовольствие. — Я в эти годы жил как заведенный. Каждая минута была на учете.

— Да я так и говорю, — подтвердил Вася с нарочитым простодушием. — Где уж тут было вспомнить о товарищах.

— Ну хорошо, — стиснув зубы, сказал Павел. — Черт с тобой, ты прав. Но послушай, как я жил это время…

Он стал перечислять, какие экзамены сдавал, чтоб закончить институт.

— Все понятно, — сказал Вася. — Но когда ты будешь это Петру Афанасьевичу рассказывать, не забудь засунуть в штаны подушку, чтоб потом не так больно было сидеть.

На следующий день после работы Павел, бросив все дела, отправился к Петру Афанасьевичу. Сулима жил теперь в новом районе Киева, за Днепром, неподалеку от завода, который он строил, а теперь работал на нем же начальником компрессорного цеха.

Клава не умела долго сердиться. Она поворчала на Павла за то, что он их забыл, сказала, что Петр Афанасьевич сейчас придет, и предложила Павлу повозиться с ребятишками, пока она справится со своими делами на кухне.

Их было теперь у Петра Афанасьевича трое — старший шестилетний Коля, четырехлетняя Оля и трехлетний Саша — темноволосый увалень.

— Дядя, достань фонарик со шкафа, — потребовала Оля, как только Павел вошел.

— Я тебе достану! — прикрикнула Клава. — Это Петр Афанасьевич специально спрятал ее фонарик на шкаф. Она Саше в глаза светила.

— А у меня есть фонарик, — сказал Саша и потащил Павла в соседнюю комнату.

Там стояли три детские кровати, два столика, детские стулья. Перед самой маленькой кроваткой Павел заметил все тот же потертый коврик с редкими и толстыми нитками основы.

Павел уселся на детском стульчике и взял Сашу на руки. Оля забралась на стульчик сзади. Уцепившись за плечо Павла, она залезла на спинку, сорвалась и больно стукнулась коленкой.

— Что ты делаешь! — крикнул на нее Павел. — Разобьешься!

Девочка обиженно и гордо сжала губы.

— Не кричите на меня — я не вашая, — ответила она строго.

— А чья же ты?

— Папина.

— Папа говорил не трогать. А Оля трогала, — рассказывал тем временем Саша. — И она ка-ак завизжит своей головой…

— Кто завизжал головой? Оля?

— Тетя.

— Какая тетя?

— Теревизорная.

Вернулась Клава и растолковала, что Оля без спроса повернула рукоятку телевизора. Раздался визг, и у тети на экране вытянулась голова.

— Не тяжело вам с ними, с тремя? — спросил Павел.

— Тяжело, — сказала Клава. — Но ничего, справляемся.

Петр Афанасьевич поздоровался с Павлом так, словно виделся с ним полчаса тому назад.

— Ну что, будем обедать? — спросил он у жены.

— Сейчас, — ответила Клава.

— Как же ты живешь? — спросил Петр Афанасьевич, пока Клава подавала первое блюдо.

Вопрос его прозвучал довольно равнодушно.

Павел начал рассказывать. Петр Афанасьевич слушал его молча, что-то взвешивая про себя.

— Ты говоришь — жесткость, — сказал он наконец. — А есть еще такое слово — черствость. Я тебе так скажу — может быть, эти самые святые угодники действительно очень любили всех людей. Но у обыкновенного человека друзей может быть не много — ну, десять, ну, двадцать, ну, сто… И по тому, как человек относится к своим друзьям, проверяется, какой он человек. И не знаю, большая ли польза в учебе, если ты из-за нее не побывал на похоронах Коляды, на свадьбе у Васи Заболотного. Так-то. А теперь давай кушать.

Павел взял ложку, но сейчас же положил ее.

— После таких слов и есть не захочется, — сказал он.

— А ты думал, какие я тебе слова буду говорить? Танцевать начну? Спасибо, что оказали нашему семейству милость — навестили нас наконец?..

— Но, Петр же Афанасьевич…

— А я тебе скажу, — перебил его Сулима. — Я думал, что ты обо мне вспомнишь, как только у тебя неприятность или горе какое случится. Может, и сейчас с этим пришел?

— Ну, знаете! — вскочил из-за стола Павел.

— Петя, — укоризненно протянула Клава.

Павел молча пошел к выходу, ожидая, что Петр Афанасьевич его окликнет.

— Павел, — позвала Клава.

Павел приостановился.

— Не нужно, — жестко сказал Петр Афанасьевич. — Пусть идет, если он только этому научился… Если научился только поворачиваться спиной, когда, слышит правду.

Павел рывком распахнул дверь.

 

6

— Еще Толстой нас учил судить о людях не по их наружностям, а по их внутренностям, как написала какая-то ученица в своем экзаменационном сочинении. А «внутренности» у него очень интересные. Правда, их не сразу увидишь. Неразговорчив. Но как это вы, человек наблюдательный, не заметили ничего, кроме того, что он говорит «молниеотвод», а не «громоотвод»?

— Не знаю. Мне трудно судить, — сказала Лена. — Но мне и сейчас кажется, что «волшебная ручка» сыграла значительно большую роль, чем та, которую вы отвели ей в своем очерке…

— Он владеет тремя европейскими языками. Блестяще защитил диплом. Сделал крупное открытие в химии. Но дело не в этом. Я взял у него любопытный документ. Очень любопытный. Сожалею, что не сумел использовать его в очерке.

— А что это такое?

— Вам это будет очень интересно. Вы встречались с ним еще в те дни, когда он работал на строительстве. Сравните.

Валентин Николаевич открыл ключом ящик своего стола и вытянул тоненькую исписанную тетрадь. Он перелистал ее, закрыл и положил сверху ладонь.

— Очевидно, в Сердюке, при всех его успехах в науках, все же очень ощущался недостаток общей культуры, — сказал он медленно. — Знаний, какими в большей или меньшей степени обладает каждый образованный человек. Знаний, которые накапливаются в результате чтения художественной и научно-популярной литературы, изучения истории, географии и просто в результате привычки регулярно просматривать газеты и журналы… И вот Марья Андреевна ежедневно читала ему двухчасовую лекцию курса, который она назвала «историей химии». По словам Сердюка, это были самые интересные его часы. Это был, очевидно, не курс «истории химии», а курс истории науки, курс истории культуры. Вязмитина уделяла наибольшее внимание связи химии с развитием других наук, промышленности, с развитием потребностей человека. Но дело и не в этих лекциях… Марья Андреевна — человек редких знаний, и я думаю, что такие лекции не стоили ей большого труда. Дело в выписках Сердюка. Из заметок, которые он вел во время этих занятий. Из книг и статей, которые он читал по рекомендации Марьи Андреевны… Я попросил у него одну из таких тетрадей, — торжествующе поглядел на нее Валентин Николаевич. — Ознакомьтесь с ней. — И он протянул тетрадь Лене.

На бумаге, разлинованной в клеточку, крупным я невыразительным, как у пятиклассника, почерком было написано:

Если когда-нибудь огромные человеческие армии пойдут на бой со смертью с такой же готовностью, с какой они теперь воюют между собой, то это будет также потому, что во главе их будут стоять люди, подобные Давиду Брюсу.

«Наука требует от человека всей его жизни» (И. П. Павлов).

«В молодости у Маркса было обыкновение просиживать за работой целые ночи. Работа стала страстью Маркса: она поглощала его настолько, что за ней он часто забывал о еде. Нередко приходилось звать его к обеду по нескольку раз, пока он спускался, наконец, в столовую, и едва лишь он съедал последний кусок, как снова уже шел в свою комнату» (П. Лафарг. «Воспоминания о Марксе», стр. 8—9).

Для того, чтобы открыть тайны электромагнита, Фарадей на протяжении девяти лет носил в кармане модель электромагнита и в каждую свободную минуту придавал ей различные положения, сосредоточенно думая над решением задачи.

Работая над книгой «Империализм, как высшая стадия капитализма», Ленин проштудировал 23 французских, 14 английских и 106 немецких книг.

Философ Литтре вставал в 8 часов утра, работал до обеда; в 6 часов, после обеда, садился за работу и продолжал ее до 3 часов ночи. Работал он изо дня в день 17—18 часов в сутки и дожил до восьмидесяти лет.

Дюканж работал в течение всей своей долгой жизни по 14 часов в сутки. Один раз его рабочий день снизился до 10 часов. Это было в день его свадьбы.

«Профессора и студенты Лейденского университета уже много лет тому назад были заинтересованы моими открытиями; они наняли себе трех шлифовальщиков линз для того, чтобы они обучали студентов. А что из этого вышло? Насколько могу судить, ровно ничего, потому что конечной целью всех этих курсов является или приобретение денег посредством знания, или погоня за славой с выставлением напоказ своей учености, а эти вещи не имеют ничего общего с открытием сокровенных тайн природы. Я уверен, что из тысячи людей не найдется и одного, который был бы в состоянии преодолеть всю трудность этих занятий, ибо для этого требуется колоссальная затрата времени и средств, и человек должен быть всегда погружен в свои мысли, если хочет чего-либо достичь…» (Левенгук).

Антони Левенгук родился в 1632 году. В глазах людей своего времени он считался невежественным человеком. Единственный язык, который он знал, был голландский — язык простых людей. Образованные люди говорили на латинском языке. Но нужно признать, что его невежество оказалось для него очень полезным, так как избавило его от всякого псевдонаучного вздора, заставило верить собственным глазам, собственным мыслям и собственным суждениям.

Пауль Эрлих испробовал около пятисот различных красок, вводя их в мышей, чтобы найти краску, которая уничтожала бы трипанозом. Точно так же, должно быть, первый лодочник искал подходящий сорт дерева, чтобы сделать из него прочные весла, и первобытный кузнец старался найти среди разных металлов лучший материал для изготовления мечей. Это был самый древний человеческий способ приобретать знание — метод сидения и потения. Так до сих пор во всех лабораториях мира ищут новые катализаторы.

Многие ученые спали в сутки не более четырех часов, и, в частности, Гумбольдт (дожил до 90 лет), Кювье, Келлер, Литтре. Рабочий день академика Павлова в последние годы его жизни равнялся десяти с половиною часам.

В куске обыкновенного гранита на каждый миллион частей породы приходится пять частей урана, в которых заключается в 13 раз больше энергии, чем в угле, равном по весу этому куску гранита.

«Мой успех, каков бы он ни был, определяется сложными и разнообразными качествами и условиями. Из них главными были: любовь к науке, безграничное терпение при продолжительном размышлении над любым предметом, прилежание в деле наблюдения и собирания фактов и достаточная доля изобретательности и здравого смысла» (Дарвин).

Маркс читал на всех европейских языках, а на немецком, французском и английском безукоризненно писал. Русский язык он стал изучать, когда ему было уже за пятьдесят. Через шесть месяцев после начала занятий Маркс мог уже читать в оригинале русскую художественную литературу.

«Там, где кончается неудачный опыт, часто начинается открытие» (академик Павлов).

Во время демонстрации во Французской академии наук фонографа Эдисона (1878) академик Бульо пришел в величайшее негодование, заподозрив представителя Эдисона в чревовещании, в сознательном обмане академиков.

Балар начал свою карьеру в качестве аптекаря, он поразил ученый мир своим открытием элемента брома, причем это открытие было сделано не в хорошо оборудованной лаборатории, а за простым рецептурным столом в задней комнате аптекарской лавки.

«Даже открытие дифференциального и интегрального исчислений невозможно было бы без фантазии. Фантазия есть качество величайшей ценности» (В. И. Ленин, т. XXVII, стр.  66, третье издание).

Девилль, работавший с Фарадеем, рассказывал Тимирязеву, что как-то Фарадей был всецело поглощен одной идеей. Все его столы были завалены грудами маленьких отрезков стеклянных трубочек. В один день все трубочки были сброшены на пол и выметены. Фарадей сказал Девиллю: «Если бы вы знали, каким безумием я был занят эти дни. Тем не менее запомните мои слова: самые безумные мысли иногда оказываются верными».

«Как хорошо было бы, если бы каждый человек науки умирал в возрасте шестидесяти лет, ибо после этого возраста он всегда в оппозиции к новой доктрине» (Дарвин).

«Основным свойством ума, необходимым для людей науки, является прежде всего умение неотступно думать об избранном предмете, с ним ложиться и с ним вставать» (И. П. Павлов).

Пастер прятался в разные потайные места и проделывал самые дикие и сумасшедшие опыты — опыты, какие могут прийти в голову только помешанному человеку, но в случае удачи превращают помешанного в гения. Он пытался изменить химию живых веществ, помещая их между двумя огромными магнитами.

Энгельс владел двадцатью языками; в последние годы жизни он изучил румынский и болгарский языки, знал русский.

«Главное удовольствие при научных занятиях для меня заключалось не в том, что я выслушивал чужие мнения, а в том, что я всегда стремился создать свои собственные» (Декарт).

Джемс Уатт носил часовой брелок с изображением открытого глаза с надписью «наблюдает».

«Успехи в изобретениях зависят на десять процентов от таланта и на девяносто процентов от труда» (Эдисон).

Гарвей, открывший кровообращение, вызвал этим вражду своих коллег, в результате которой потерял обширную практику врача. Ему не удалось привлечь на сторону своей теории ни одного специалиста старше сорока лет.

«Я постоянно держу в уме предмет моего исследования» (Ньютон).

В моей настольной лампе слабенькая лампочка мощностью в сорок ватт. И как странно думать, что человек, полагающийся лишь на силу своих мышц, — тщедушное создание, мощностью всего лишь около сорока ватт.

«Не знаю, что люди думают о моих работах, но самому себе я представляюсь мальчиком, который играет на берегу моря и радуется, если ему тут или там удастся найти несколько более гладкий камешек или несколько более красивую раковину, в то время как перед ним лежит неисследованный великан — океан истины» (Ньютон).

«Кто раз пришел в соприкосновение с человеком первоклассным, у того духовный масштаб жизни изменен навсегда, тот пережил самое интересное, что может дать жизнь» (Гельмгольц).

О ком он думал, когда записал о «человеке первоклассном»? — спросила у себя Лена. — И встречала ли я таких людей?..

 

7

Все это очень просто. Нужно только, не считаясь с модой, надеть босоножки на высоком каблуке. И от этого нога станет словно меньше. Чуть укоротить юбку — теперь так носят. Переделать силоновую голубую кофточку — обрезать рукава и пришить черный узкий воротничок из бархата. Слегка, чуть-чуть, так, что не поймешь сразу, подкрашены ли они, провести по губам помадой. Перехватить собранные сзади волосы ниткой стеклянных, под бирюзу, бус. И даже старый Бошко смотрит на тебя особенно одобрительно, а мужчины в твоем присутствии начинают разговаривать неестественными горловыми голосами, и женщины справляются об адресе твоей портнихи. И на улице — оглядываются. Женщины. Но чаще — мужчины.

Все это очень просто. Труднее другое. Быть нужной. Приятной легче быть, чем нужной.

Валентин Николаевич очень небрежно, так, между прочим, предложил ей встретиться в воскресенье — погулять, проехать по Днепру на глиссере. И довольно равнодушно он сказал: «Вот и очень хорошо», когда она согласилась. И все-таки было что-то такое — нет, даже не в выражении лица и не в голосе, а в том, как он глубоко затянулся дымом своей сигареты, что она почувствовала — это свидание для него очень важно.

Они договорились встретиться в парке над Днепром, у лестницы к видовой площадке, которую, как сказал Валентин Николаевич, он только недавно открыл.

Лена, как они и договорились, пришла ровно к десяти часам, хоть это ей стоило некоторых усилий — она с опозданием вышла из дома, а троллейбусы, как назло, были переполнены.

Несмотря на ранний час, в парке уже было много людей, а когда она подошла к назначенному месту, она стала свидетельницей странной сцены. Ход на лестницу был загорожен широкой красной лентой. Перед лестницей стоял Валентин Николаевич, в сером костюме, с темным галстуком, и сдержанно объяснял толпившимся вокруг него людям:

— Не спешите, товарищи, сейчас придет начальство и состоится торжественное открытие лестницы. — Он взглянул на часы. — Еще несколько минут.

У него был преувеличенно торжественный вид, как у распорядителя на похоронах. Лена нерешительно выглянула из-за спин окружающих его людей.

— Ну вот, я же говорил, — пробормотал Валентин Николаевич. — Позвольте, пожалуйста, — он пропустил Лену вперед. — Оркестра мы дожидаться не будем… — Он не закончил фразы, подвел Лену к лестнице, вынул из кармана ножницы и громко объявил: — Итак, товарищи, вы присутствуете на торжественном акте. — Он передал Лене ножницы. — Прошу вас разрезать ленту.

— Что это значит? — спросила Лена.

— Режьте скорей, — шепнул Валентин Николаевич, — пока не позвали милиционера.

Очевидно, ножницы были только что куплены. На металле еще сохранилось машинное масло. Лена разрезала ленту. Валентин Николаевич взял ее под руку, и они первыми поднялись на видовую площадку, а за ними уже пошли остальные.

— Ну и порядки, — ворчливо говорил какой-то старичок в соломенной шляпе своей спутнице — моложавой вертлявой женщине. — Я сюда ходил по меньшей мере сто раз. А только сейчас выдумали сделать торжественное открытие. Как будто это памятник или музей…

— И каждый раз вы бывали здесь с другой дамой? — кокетливо спросила его спутница.

Валентин Николаевич извлек из кармана пиджака свернутый в трубку лист бумаги.

— Прошу вас познакомиться.

Лена развернула бумагу. На листе было напечатано:

План культурных мероприятий.

1) Торжественное открытие видовой площадки парка и изучение топографических особенностей Днепра и Заднепровья — 10 ч. 00 мин. — 10 ч. 15 мин.

2) Завтрак — 10 ч. 15 мин. — 11 ч. 15 мин.

3) Доставка трудящихся на такси к пристани — 11 ч. 15 мин. — 11 ч. 30 мин.

4) Катание на глиссере по Днепру — 11 ч. 30 мин. — 13 ч. 30 мин.

5) Самодеятельность (время определяется по желаниям, высказанным трудящимися).

— Хорошо, — сказала Лена. — Только я уже завтракала. Правда, если вы…

— Нет, нет… Тогда погуляем по парку?

— А быть может, просто спустимся на набережную?

…Глиссер оставлял за собой широкую дорогу из пенных струй. У самого борта кипящая вода вздымалась, превращаясь в водяную пыль, и солнце в ней дробилось маленькой устойчивой радугой. Лена опустила руку в воду и вскрикнула — она нечаянно обрызгала и себя, и Валентина Николаевича, и водителя глиссера — пожилого, желчного, молчаливого человека.

С набережной они возвращались, поднимаясь крутыми аллеями и лестницами, в тот же парк над Днепром, где встретились утром. Лена устала. Новые босоножки оказались на редкость неудобной обувью.

— Присядем, — предложила она.

— Пожалуйста, — согласился Валентин Николаевич.

И когда они сели, он сказал, придав своему лицу выражение людоеда с иллюстрации к детской книжке:

— Но учтите, что если завтра дворники найдут на этой скамье обглоданные кости и только по платью и гвоздям, оставшимся от ваших тесных босоножек, опознают вас, — меня никто не осудит.

— А какими бывают вкусными свежие булочки… — мечтательно ответила Лена.

— Так, быть может, вы мобилизуете свое мужество, и мы пойдем в ресторан?

— Нет, — возразила Лена. — Там сейчас, наверное, душно. И вообще… Попробуем купить чего-нибудь прямо здесь.

Они пошли к так называемой «палатке» — зеленой деревянной будочке, начиненной бутылками с минеральной водой и лежалым, не слишком съедобным печеньем.

Не выбирая, они купили круглых темных булочек и ярославского сыра. Лена требовала, чтобы сыра было побольше, и Валентин Николаевич попросил отвесить ему полкилограмма.

После завтрака Лена предложила Валентину Николаевичу написать и зарыть в землю клятву — больше никогда в жизни, ни при каких обстоятельствах не покупать ярославского сыра. Валентин Николаевич быстро набросал стихами такое торжественное обещание, и они, с серьезными, исполненными сознания важности совершаемого акта лицами, отправились зарывать остатки сыра. Они завернули его в бумагу со стихами. Карандашом и пальцами Валентин Николаевич вырыл ямку в земле.

— Посмотрите, Елена Васильевна! — вдруг сказал Валентин Николаевич уже не в шутку, всерьез. Он низко наклонился, оглянулся на Лену и снова позвал ее: — Вот сюда.

С десяток рыжих муравьев тащили обгоревшую спичку к муравейнику.

— Посмотрите, как они это делают! — требовал Валентин Николаевич.

Лена присела на корточки. Семь муравьев, уцепив спичку передними лапками и отталкиваясь остальными, неутомимо, с полной отдачей сил, тащили спичку к муравейнику, а четыре муравья, точно также уцепившись за другой конец, тянули ее в прямо противоположную сторону.

С удивлением Лена увидела, что спичка движется в нужном направлении, но зигзагами, и много медленней, чем если бы усилия муравьев были согласованны.

— А почему они так?

— Очевидно, муравьи так устроены, что могут передвигать тяжести, только двигаясь назад, — ответил Валентин Николаевич. — Но, в общем, способ их действия мне кажется довольно поучительным.

Он подал Лене руку, помог ей встать и предложил:

— Пойдемте. Вот эта дама в красном платье (не оглядывайтесь!) слишком внимательно за нами наблюдает, а ее лысый муж куда-то исчез. Боюсь, что он побежал к телефону-автомату, и у выхода из парка нас уже ждет карета скорой помощи. Они, кажется, приняли нас за сумасшедших…

Люди, которые сидели в аллее на скамейке, действительно смотрели на них с любопытством. Проходя мимо них, Валентин Николаевич сказал подчеркнуто громко:

— Итак, рыжие муравьи, именуемые по классификации Линнея «гаудеамус игитур», и являются темой нашей докторской диссертации… Ибо нам удалось доказать, что рыжие муравьи — не черные, не желтые, не зеленые, не красные, а именно рыжие, — найдут самое широкое применение как в промышленности, так и на транспорте…

Когда они прошли дальше, он сказал:

— Я вам подарю янтарь, который сохранился у меня со времен моего увлечения палеонтологией. Представляете — прозрачный кусочек ископаемой смолы. Толщиной в палец. И в нем — муравей. На память о наших сегодняшних наблюдениях. Муравей там очень похож на тех, которые только что тащили спичку. Но вы представляете себе, что он мог видеть?..

И Валентин Николаевич продолжал:

— Быть может, он счастливо избежал ноги зауропода — одного из величайших наземных животных всех времен… Гигантского динозавра весом в пятьдесят тонн, длиной в тридцать метров. Или был свидетелем битвы гигантского хищника — карнозавра, с пастью, усеянной кинжаловидными зубами, изогнутыми и страшными, длиной с вашу руку… Но сам-то он был и тогда таким же — маленьким и трудолюбивым, хотя семьдесят миллионов лет назад были существа посильнее его и посильнее нас с вами. И так же, как сегодня, зигзагами, преодолевая сопротивление своих товарищей, пользуясь поддержкой своих товарищей, тащил он свою спичку…

Навстречу им шло четверо парней в узеньких голубых штанах и расписанных немыслимыми узорами рубашках навыпуск, у всех через плечо — фотоаппараты, в зубах — сигареты, на лицах одинаковое выражение пресыщенности и презрения. Увидев Лену, они даже приостановились.

— Муравьи со спичкой… — сказал Валентин Николаевич. — Не напоминает ли это вам нашего движения по пути прогресса? Взять хоть… вы извините, я вовсе не хочу вас обидеть… Взять хоть вашего бывшего мужа и моего бывшего знакомого Максима Ивановича. Он, конечно, принес вред обществу на… на несколько миллионов рублей. Но ведь любой человек, который работает на спирто-водочном заводе или на табачной фабрике… Присядем? — они сели на скамью в тени каштана, и он со вкусом закурил, — …на табачной фабрике, приносит обществу вред не меньший. А это лишь одна из причин того, что наша спичка движется такими зигзагами.

— Может быть, — прищурилась Лена. — Но, сводя к одному сознательные и бессознательные действия, действия, вызванные плохими привычками, направленные во вред обществу, сами-то вы знаете, в какую сторону тянете эту спичку?

— Как и все мы, — ответил Валентин Николаевич. — Иногда вперед, а иногда и назад… А в общем вы, как всегда, правы. — Он улыбнулся, точно извиняясь. — И эта ваша правота, как я стал замечать в последнее время, становится для меня все более необходимой. Я хотел, если вы не возражаете, поговорить с вами вот о чем… — Он плотно сжал губы, посмотрел на Лену и снова отвел взгляд. — У меня жена, с которой я очень дружу, и дочка, которую я очень люблю. Я ничего не собираюсь менять в устройстве своей жизни, которая, как мне кажется, налажена правильно и неплохо. И все-таки… Почему бы нам не стать ближе?

Лена удивилась. Не его словам. Себе. Предложение Валентина Николаевича ей не показалось унизительным. Он был таким же, как и многие другие. Не хуже и не лучше.

— Нет, — определенно и спокойно ответила Лена. — Не могу.

— Не хочу, — повторил ее интонацию Валентин Николаевич.

Они переглянулись и рассмеялись.

Недавно известный эстрадный певец Артур Караваев исполнял песенку, текст которой сочинил Валентин Николаевич. Начиналась она так:

Зерно я вез на станцию, Зерном колхоз наш славится, И вдруг у самой станции Мне встретилась красавица. Узнал, что с ней нам по пути, И предлагаю подвезти: — Машиной мигом вас домчу! — Но девушка смутилась, Сказала сразу — не могу, Потом сказала — не хочу, А после — согласилась.

— Нет, — повторила Лена, — я и после не соглашусь.

— Как угодно, — сказал Валентин Николаевич. — Я вам предлагал заговор равных.

Они вышли из парка на улицу. Валентин Николаевич остановил такси.

— Бедный мой, — сказала Лена с неожиданным сочувствием. — Вы сегодня очень старались?

— Очень, — сознался Валентин Николаевич.

 

8

— Вы обещали рассказать мне о проблеме, над которой работаете, — сказала Лена.

— Да, — ответил Павел. — Обещал.

Он пришел в редакцию к Валентину Николаевичу, но не застал его, зашел к Лене и сейчас сидел перед ней, медленно поворачивая крышку чернильницы. Разговор не ладился, и он уже жалел, что пришел, — забрать у Ермака свои бумаги он мог бы и позже.

— Обещал, — повторил Павел. — Я много думал над тем, как рассказать так, чтобы вам было и понятно и интересно.

Лена молчала.

— Ну вот представьте, что с вами говорит азот. Не с вами, а со всем человечеством. Вот что сказал бы он…

И Павел, глядя перед собой в одну точку, заговорил тем бесцветным голосом, какой бывает лишь при чтении вслух:

— «А» — не, «зо» — жизнь. «Не поддерживающий жизни». Так меня назвали люди. В классическом опыте Лавуазье мышь погибала в воздухе, лишенном кислорода, то есть в почти чистом азоте.

Величайшее заблуждение! Вы должны были назвать меня «зотом» — носителем жизни. Хотя бы из уважения к собственному существованию. Потому что все живое обязательно имеет в своем организме белковые вещества. А вы должны знать, что не бывает белка без азота.

Азот более драгоценен с общебиологической точки зрения, чем самые редкие из благородных металлов, — сказал обо мне мой друг академик Омелянский. Он был прав.

Боже мой, — подумала Лена. — Он это написал заранее. Написал и, быть может, даже выучил наизусть… Она покраснела. Таким образом еще никто не выказывал к ней своего интереса.

— Запомните — перед вами грандиозная проблема, — продолжал Павел, тоже краснея. — И имя ей — азот.

Я — невидимка. Я — газ без цвета, запаха и вкуса. Химики говорят, что я очень инертен. А я отвечаю, что они недостаточно активны.

Я составляю по весу семьдесят пять целых, семь десятых процента атмосферы. Над вашим столом поднимается столб воздуха, в котором содержится шестнадцать тонн азота. Только тем количеством азота, которое находится над гектаром почвы, вы могли бы обеспечить всю живую природу и все потребности человечества на двадцать лет. И несмотря на это, растениям очень часто не хватает именно меня.

Когда я свободен, я недоступен для растений. Они могут поглощать меня, лишь когда я связан. Тогда они получают азот из почвы. Я содержусь в ней в виде солей. Почвенная вода растворяет эти соли, растения всасывают их корнями и перерабатывают азот в своих клетках в белки и другие сложные соединения.

Так меня получают растения. Вы же, люди, и все другие животные не можете меня усваивать в виде солей. Для вашего питания необходимы белки, которые вырабатывают растения или животные. А белков — ничем не заменить. Поэтому ваше существование и находится в полной зависимости от растений: только при их посредстве животные могут получать необходимый им азот.

Павел увлекся. Забыл, что выступает от имени азота, и заговорил от своего имени. Голос его звучал глубже, выразительней:

— Как я уже вам говорил, в атмосфере неограниченное количество азота. Но в земной коре его значительно меньше. Он составляет в ней всего четыре сотых процента.

Существуют две гипотезы о том, как он туда попал.

По одной — первоначальное накопление азота произошло в далекую геологическую эпоху, когда высокая температура на земле способствовала образованию соединений азота с другими элементами. По другой — первоначальное накопление азота — результат частых и мощных грозовых разрядов в более позднюю геологическую эпоху.

Но дело не в этом. Это теории. А на практике прежде всего нужно думать о зеленой растительности земного шара. Она ежегодно потребляет около двух с половиной биллионов тонн азота. Это количество примерно равно пяти процентам всего запаса азота в тридцатисантиметровом слое почвы всей поверхности земли. И не нужно быть математиком, чтобы понять, что если бы этот запас не пополнялся, то через двадцать пять лет людям пришлось бы положить зубы на полку.

К тому же надо учесть, что каждую неделю население нашей планеты увеличивается на четверть миллиона. За одно столетие население земного шара стремительно возросло с одного миллиарда до двух. Для того чтобы оно снова увеличилось вдвое, понадобится гораздо меньше ста лет, и вскоре на земле будет около пяти миллиардов человек.

Но мы возвращаем азот в почву. Мы удобряем поля навозом, торфом, минеральными азотистыми удобрениями. Атмосферные осадки приносят в почву окислы азота. Они образуются в атмосфере при электрических грозовых разрядах…

Павел вынул из кармана записную книжку, заглянул в нее и дальше уже говорил, почти не отрывая глаз от записей.

— Однако я вижу, что вы занялись подсчетами, отбросили потери при глубоком разрушении соединений азота в результате вымывания из почвы в реки и моря, сжигания каменного угля, торфа и дров, действия почвенных бактерий — и остались недовольны балансом. Вы убедились, что в природе нет достаточного запаса готовых соединений азота. Вы стоите перед необходимостью или найти способ широкого использования азота атмосферы, или мириться с последствиями истощения почвы.

Еще в тысяча восемьсот девяносто восьмом году английский ученый Уильям Крукс в своей знаменитой речи на заседании Британской ассоциации ученых, нарисовав безрадостную картину тех последствий, которыми угрожает человечеству истощение запасов азота в почве, выдвинул на очередь вопрос об отыскании источника для получения связанного азота.

«Фиксация атмосферного азота, — сказал Крукс, — есть одно из важнейших открытий, которых надо ожидать от изобретательности химиков».

Много лет уже вы ведете поиски путей использования азота атмосферы. А я — не поддаюсь. Ощупью, с трудом, с постоянными неудачами и редкими успехами вы пошли по двум путям — по техническому и биологическому.

Идея первого технического способа связывания атмосферного азота принадлежит русскому ученому В. Н. Каразину. В тысяча восемьсот четырнадцатом году он предложил получать одно из моих соединений — селитру — посредством электрических разрядов в воздухе. Так стали получать «воздушную селитру». Но от этого способа вы вскоре отказались — он был экономически невыгоден.

Гениальным решением этой проблемы явилось открытие немецкого химика Фрица Габера. Он нашел способ забирать меня прямо из атмосферы и соединять с газообразным водородом. Это ему удалось осуществить благодаря катализаторам — веществам, увеличивающим скорость химических реакций, — высокой температуре и высокому давлению. При обычных условиях азот с водородом не реагирует.

Этот так называемый «технический азот» вы широко используете как удобрение. Впрочем, с сожалением должен заметить, что не только как удобрение. В связанном виде я являюсь основой абсолютного большинства взрывчатых веществ. Недаром же «Правда» в передовой статье еще от двадцать пятого апреля тысяча девятьсот тридцать второго года (я запомнил эту дату — обо мне не часто пишут в газетах) писала: «Азот в сложении с капитализмом — это война, разрушения, смерть. Азот в сложении с социализмом — это высокий урожай, высокая производительность труда, высокий материальный и культурный уровень трудящихся».

Во всяком случае, промышленность, носящая мое имя, сейчас очень развита во всех государствах, стоящих на высоком техническом уровне, и имеет весьма сложное техническое оборудование.

Однако для производства технического азота требуется сложная и дорогая аппаратура и значительная затрата энергии. Таким образом, и этот способ не решил всей проблемы снабжения азотом посевов.

Теперь поговорим о биологическом пути. В почве и на корнях растений из семейства бобовых (клевера, люцерны, люпина, гороха, фасоли) имеются микроорганизмы, способные связывать азот атмосферы. И эти бактерии ежегодно возвращают азот в почву в количестве почти трех миллионов тонн…

Павел читал все быстрее и быстрее.

— «Способностью увеличивать производительность земли, способностью обогащать земледельца за счет дарового источника удобрения — воздуха — бобовые растения обязаны одной из тех бактерий, в которых мы привыкли видеть только страшных, неотразимых врагов», — говорил по этому поводу Тимирязев.

Однако способность извлекать меня из атмосферы не так широко распространена в природе, как это могло бы вам сразу показаться. Этой функцией обладает очень ограниченный круг микроорганизмов.

Он отложил книжку и медленно перечислил:

— Клубеньковые бактерии. Азотобактер. Клостридиум. Некоторые сине-зеленые водоросли. Раз-два — и обчелся.

Объясняется это, вероятно, тем, что специфический катализатор, участвующий в процессе фиксации азота, при всем бесконечном разнообразии живых организмов, был выработан лишь некоторыми бактериями.

Представьте себе на минутку, что таким катализатором обладал бы ваш организм. Точно так, как в ваши легкие поступает из атмосферы кислород, азот поступает в ваш желудок. Ваша средняя потребность в азоте — тринадцать-шестнадцать граммов в сутки. Казалось бы, немного. Но мы поглощаем килограммы обычной пищи, чтобы, получить эти граммы. Конечно, это неосуществимо. Но если бы удалось раскрыть структурное строение этого катализатора, то можно было бы воспроизвести этот процесс вне живой протоплазмы азотофиксирующих бактерий. А значит, со временем можно было бы легко отбирать азот в любом количестве прямо из воздуха.

Он снова углубился в книжку.

— Однако этого пока никому не удалось сделать. Вот уже пятьдесят лет ученые разных стран продолжают непрерывные исследования, и все же фактически вопрос о том, как азотофиксирующие бактерии связывают азот и переводят его в азотистые соединения своего тела, до сих пор не решен.

Единственное, чего удалось достичь в последнее время, — это доказать, что, по-видимому, при фиксации азота атмосферы бактериями природа пошла по иному пути, чем кажущийся теперь таким простым путь химической фиксации азота в промышленности.

Исследования Федорова подтвердили, что в системе протоплазмы азотофиксирующих бактерий имеется особый катализатор — фермент, к которому азот присоединяется, давая сначала кислородные соединения, а они уже постепенно, путем ряда химических превращений, переходят в белковые вещества.

Но ферменты-катализаторы, имеющиеся в живых организмах, отличаются от всех других катализаторов исключительной мощью, превосходящей в миллионы и миллиарды раз действие других органических и неорганических веществ, способных ускорять те же реакции, что и ферменты.

До последнего времени ученые все свое внимание посвящали азотофиксирующим бактериям. Они считали, что природа дала в руки людей редкую возможность пользоваться неограниченными запасами азота атмосферы с помощью азотофиксирующих бактерий и что эту возможность необходимо использовать до крайних пределов.

Но наука идет вперед. Ученые открыли «философский камень» алхимиков древности — научились превращать одни элементы в другие. И приближается время, когда люди смогут искусственно создавать сложнейшие ферменты. Тогда станет понятным химический механизм фиксации азота атмосферы бактериями. Люди научатся воспроизводить важнейший процесс, так мало распространенный среди живых организмов и имеющий такое выдающееся значение в азотном балансе — в природе вообще и в сельскохозяйственном производстве в частности. Процесс, о котором пока известно так мало.

И тогда осуществится предсказание крупнейшего микробиолога В. С. Омелянского: «В какую форму выльется наиболее практическое решение этого вопроса, говорить пока преждевременно, но можно не сомневаться в том, что наступит час — и он уже близок, — когда лежащий пока втуне азотистый капитал воздуха будет использован для своих нужд, как уже использовали и другие богатства природы».

Это говорю вам я, азот!

Павел поднял глаза и посмотрел на Лену. Она перебирала бумаги и, как показалось Павлу, совсем не слушала того, что он говорил.

— Понятно? — резче, чем хотел, спросил Павел.

— Понятно, — равнодушно ответила Лена.

 

9

Причина и следствие, — думала Лена. — Как далеки они друг от друга. Как трудно проследить их связь. Но они всегда существуют. И причина и следствие.

Где-то она читала, что, когда дикарь отправлялся на охоту и по дороге спотыкался о камень, а затем охота оказывалась удачной, в следующий раз он снова спотыкался о камень — уже нарочно. Так создавались приметы. Мы не верим приметам. Мы создали такие удобные способы для передвижения в воздухе, как реактивные самолеты, и такие неудобные способы для передвижения по земле, как туфли на каблуках-шпильках, и далеко ушли от дикаря с его примитивными представлениями о причинности.

Мы не обратим внимания, не запомним, если через перекресток, который нам предстоит перейти, проедет телега. И все же запомним, если через дорогу перебежит кошка. А в нашем городе телеги попадаются значительно реже, чем кошки. И встреча с ними должна была бы лучше запомниться. Хотя бы по этой причине, не говоря уж об их превосходстве в размерах над кошками.

Значит, даже самая бессмысленная примета существует где-то в нашем сознании. А может быть, и в подсознании. И раз она там существует, значит, она может оказать действие. Значит, она может сама явиться причиной поступка или слова, которые повлекут за собой новое следствие.

Но все это вздор, — думала Лена. — Хотя если кошка перебежала дорогу — я об этом помню. Наверное, помню. Иначе, чем же объяснить, что, когда Лида своей кошачьей походкой вошла в кабинет и промурлыкала: «Вас спрашивает какая-то женщина», — и вошла эта женщина, я почувствовала, что сейчас что-то произойдет. Может быть, это из-за коричневой бархатной шляпки? Таких никто не носит. Вздор… Все вздор…

Но почему я так испугалась? Ведь она хорошо держалась, эта женщина. И улыбалась совсем спокойно.

…— Елена Васильевна Санькина? — спросила она. — Здравствуйте. Я здесь проездом… Давайте познакомимся. Мы с вами тезки. Елена Захаровна.

— Очень приятно. Я вас слушаю, Елена Захаровна.

— Я — жена Максима Ивановича, — назвала себя женщина и осторожно вынула из своей коричневой бархатной шляпки булавку с длинным острым жалом, а затем сняла и положила шляпку на стол. У нее были густые, гладко причесанные, разделенные посредине пробором черные волосы, желтовато-коричневые на висках. — Он говорил вам обо мне?

У Лены сжалось сердце. Зачем она пришла?..

— Да, конечно… — сказала Лена. — Но он говорил… — Лена взглянула на похорошевшую Лиду. — Вы обещали мне выяснить, не идет ли сейчас дождь на улице, — сказала она, глядя Лиде прямо в лицо.

— Подумаешь, — ответила Лида и, не сводя с Лены и ее посетительницы перекошенных от любопытства глаз, спиной открыла дверь и вышла из кабинета.

— Он сказал мне, что вы погибли во время войны, — жестко сказала Лена, — иначе…

— Я понимаю, — прервала ее Елена Захаровна.

— Иначе ему не удалось бы меня обмануть, — сказала Лена.

— Я понимаю, — повторила Елена Захаровна.

— А дочка? — вдруг спросила Лена.

— Так он говорил и о дочке?

— Да.

— Вот это уж подло. Дочка со мной. Тоже — Лена. И ростом — с вас.

— Он вас оставил?

— Нет. Это не так. Это я уехала. Я виновата. Когда я стала догадываться о его делах, у меня не хватило мужества, не хватило совести сообщить об этом. Хоть в милицию. Я сказала, что буду молчать. Но жить с ним — не могу.

— Но почему он стал таким? — неожиданно спросила Лена.

Елена Захаровна молчала. Лицо ее оставалось невозмутимым, как бывает в тех случаях, когда человек не собирается отвечать. Наконец она сказала медленно и спокойно:

— Он боялся. У него была трудная юность. Его исключили из комсомола. Он скрыл происхождение… Он — сын попа. Затем его дважды увольняли с работы. И вот тогда он решил, что нужно копить деньги… На черный день. Тогда я впервые услышала его теорию. Он говорил, что если в социалистическом обществе труд оплачивается деньгами, если мастерство человека, если его место в жизни определяется суммой, какую он зарабатывает, то правы люди, которые стремятся любым путем заработать побольше, хотят накопить денег, чтобы быть, как он говорил, независимым… Я закурю, — прервала себя Елена Захаровна.

Она вынула из сумочки нераспечатанную пачку папирос и закурила, поспешно и глубоко втягивая дым.

— Вначале мы экономили. — Она горько усмехнулась. — На всем. На счету была каждая копейка. Мы впроголодь жили… Тогда я научилась чинить обувь, а потом и шить ее. Неплохая наука. Я до сих пор сама шью для себя туфли. Максим не отказывался ни от какой работы. Он, молодой инженер, шил дома дамские пальто. А затем он решил, что больше экономить не нужно. Что нужно зарабатывать столько, чтобы тратить, как все, а откладывать — в десять раз больше, чем тратить. С этого и началось… Скупость сменилась жестокостью. Он стал презирать и ненавидеть людей, с которыми жил, с которыми работал. Он ни во что не верил…

Елена Захаровна умолкла. Казалось, она забыла, о чем говорит.

— Не понимаю, — сказала Лена спустя некоторое время. — Я знала его другим. Очень добрым. Исключительно добрым. И мне казалось, что из-за своей доброты, из-за своего неумения отказывать людям он и запутался.

— Он был скорее умным, чем добрым, — возразила Елена Захаровна, надела шляпку и пронзила ее булавкой. — Вы не получали от него писем? — спросила она уже другим, сухим тоном.

— Нет.

— А я получила письмо.

— Он нуждается в помощи? — с готовностью спросила Лена.

— Нет. Прощайте.

— Я вас провожу… к выходу.

— Пойдемте.

Они молча, рядом спустились по лестнице.

— Вы регистрировались с Максимом Ивановичем? — резко спросила Елена Захаровна.

— Нет.

— А я регистрировалась. И развелась. Недавно. В письме он пишет, что если его отпустят — по состоянию здоровья, — он хотел бы возвратиться ко мне. Но я уже много лет живу с другим человеком. И мы решили наконец оформить наши отношения. Мне развод дали. А ему — он пятнадцать лет не живет со своей первой женой… Она тоже замужем за другим — у нее дети от другого мужа… Но ему — не дают. По этому поводу я и приехала в Киев. Вы не слышали — не будет нового закона о разводах?

— Нет, не слышала, — ответила Лена.

Они еще раз попрощались.

…А я-то боялась, — подумала Лена. — И чего? Для нее Максим Иванович Plusquamperfekt. Как и для меня. Но все равно — у нее он тоже что-то поломал. И может быть, поэтому на ней такая шляпка. Вздор. Все это вздор…

…Редактор встретил ее слова молча, без улыбки.

— Григорий Леонтьевич уже говорил мне о вашем желании вернуться в отдел писем, — сказал он. — Что ж, с этого вы начинали. Я не думаю, что вы этим же закончите… Но — возражать не буду. Теперь вы больше знаете и о жизни и о газете. Надеюсь, что теперь вы будете воспринимать по-иному и письма, которые приходят в редакцию…

…Механически проставляя условные цифры на карточках, прикрепленных к письмам, Лена думала о том, что люди, связанные с определенной работой, содержанием своим близкой к технической, — кассиры, чертежники, конструкторы, — очевидно, недооценивают преимуществ своего дела. Хорошо избавиться, наконец, от чувства постоянной неудовлетворенности. Не искать. Не волноваться. Просто работать.

Она бы и спустя десять минут не могла рассказать содержания письма, которое передала заведующему отделом.

Так прошло сто лет.

Во всяком случае, уже через неделю ей казалось, что она так работает долгие годы, что так было и так будет всегда. Письма, письма, письма, чьи-то судьбы, чьи-то радости и огорчения, обозначенные условными цифрами на маленьких, жестких карточках.

…Григорий Леонтьевич, спокойный, сдержанный, благожелательный, привычно поглаживая чистыми, холодными пальцами полированные поручни кресла, сказал:

— Каждый день вы читаете письма. В нашей корреспонденции поднимается много важных и интересных вопросов. По какому из них вы хотели бы выступить в газете?

— Не знаю, — ответила Лена.

— Подумайте над этим.

«…Ваше письмо направлено в Верховный суд…» «Ваше письмо направлено в Верховный суд…» Эти письма не подходили ни под один из номеров, обозначающих темы. Их не передавали в отделы. Отдел писем снимал с них копии и отправлял в Верховный суд. Они лежали в архиве, в той его части, которая называлась «долгим ящиком». Их было много. Это были письма от женщин и мужчин, несчастных в браке.

Из письма А. И. Беловой, очевидно пожилой женщины, которая почему-то представилась Лене похожей на Елену Захаровну и в такой же шляпке, Лена сделала выписку.

«Я живу с человеком, у которого есть «законная семья». Со своей «законной женой» он прожил три месяца. Мы с ним живем девять лет и расходиться не думаем. У нас двое детей — две девочки, семи и четырех лет. Старшая, Лариса, получила метрику с прочерком в графе, где стоит «отец». Младшая до сих пор не имеет никакого документа. Брать метрику с прочерком вместо «отца» я не хочу. Да это и неправда — у моих детей отец есть, и он их очень любит. Младшую дочку я не могу даже отдать в детский сад. Она нигде не записана. И население Советского Союза на одного человека больше, чем это значится в официальной статистике. Но только ли на одного? Ведь и в других семьях возможны такие случаи».

И. И. Кудренко написал письмо на листке, вырванном из школьной тетради, на оборотной стороне осталась запись, сделанная другим почерком: «…x6 + 3x4y2 — 3x2y4…» Кудренко писал:

«Я в браке не зарегистрирован, хотя живу с женой уже более двенадцати лет и имею трех детей школьного возраста. А регистрацию не могу оформить потому, что при зарплате семьсот рублей и имея на иждивении четырех человек, трудно сразу отдать четыреста рублей. Да еще неизвестно, сколько присудит городской суд за оформление развода. Но дело не во мне. Я считаю, что это несправедливо по отношению к детям».

Письмо И. Г. Никитиной заканчивалось словами:

«Я считаю, что в конце концов дело с разводами должно быть упрощено и приближено к фактической жизни. Это осчастливит многих советских людей, дети получат имена отцов, будет наведен порядок в брачных делах».

А как же быть в самом деле? — думала Лена. — Если люди женились потому, что полюбили друг друга… А потом оказалось, что не любят… Можно ли мешать им развестись?.. Я вышла замуж… И предположим, Максим Иванович не был бы таким… Был бы хорошим человеком. И правдою было бы все, что он говорил о своих чувствах. Что же — потом, если я его не любила, если напрасно, если по ошибке, если по недоразумению вышла за него замуж — я бы не могла с ним развестись?..

Чтобы разобраться в этом, Лена по привычке, которую воспитал в ней Бошко, прежде всего отправилась в библиотеку — выяснить, что сказано по этому поводу у классиков марксизма-ленинизма.

— Подберите мне, пожалуйста, что есть у Маркса, Энгельса и Ленина о семье, — попросила она редакционного библиотекаря.

Блокнот Лены заполнился выписками. Маркс говорил, записала она, что «…всякое расторжение брака есть расторжение семьи и… даже с чисто юридической точки зрения положение детей… не может быть поставлено в зависимость от произвольного усмотрения родителей, от того, что им заблагорассудится. Если бы брак не был основой семьи, то он так же не являлся бы предметом законодательства, как, например, дружба».

Но, с другой стороны, Энгельс писал: «Если нравственным является только брак, заключенный по любви, то остается нравственным только такой, в котором любовь продолжает существовать».

«Законодательные органы обязаны считаться с чувством любви», — записала Лена в своем блокноте.

Григорий Леонтьевич без особого интереса отнесся к предложению Лены — написать статью о разводах.

— Я думал, что вас привлечет наша магистральная тема: бытовое обслуживание трудящихся. Но я не против. Нужно только посоветоваться с редактором.

…Лена долго думала над названием своей статьи и, наконец, решила назвать ее просто «О любви и… разводах».

Начала она так:

«Над окошком театральной кассы небольшой плакатик: «Все билеты проданы».

Это не только удивительно, но и, на первый взгляд, совершенно непонятно. Ведь пьесе, которую сегодня показывает театр, рецензенты заслуженно дали в печати самую резкую оценку. Написал ее начинающий и, вероятно, не слишком даровитый драматург, характеры — примитивные, реплики — слащаво-сентиментальные, третье действие еле висит на белых нитках — супруги, которые расстались в первой картине, со слезами и ахами примиряются.

Но вот к кассе подбегает рослый парень, видимо всего несколько минут назад сменивший синюю промасленную спецовку на модный пиджак и яркий галстук, волосы его еще влажно блестят после купания. Посмотрев на плакатик, он озадаченно чешет затылок большой, как лопата, рукой и просительно обращается к кассиру: «Может, найдется пара билетиков?»

— Нет, — отвечает кассир. — А почему вы все так устремились на этот спектакль?

— Так ведь пьеса-то о любви! — отвечает он, как о вещи понятной и всем известной, и озабоченно добавляет: — Второй раз уже ухожу ни с чем…

О любви написано очень много. На гигантских камнях одной из египетских пирамид четыре тысячи лет тому назад были высечены иероглифы замечательного произведения древней лирики — «Плача Исиды за Осирисом»: «Сердце ее трепещет от любви к тебе…»

С тех пор, как известно, поток литературы на эту тему устремился с камней, с обожженных черепков на папирус, пергамент, бумагу, заполнил миллионы томов книг, предъявил монопольное право на лирические стихи и даже разлился по газетным листам.

Трудно назвать пьесу, в которой в той или иной степени не говорилось бы о любви. И товарищу, так безуспешно пытавшемуся получить «пару билетиков» в театр, это отлично известно. А когда он объяснял свое стремление попасть на спектакль тем, что пьеса «о любви», он, бесспорно, имел в виду, что пьеса посвящена любви уже сегодняшней, что пьеса о том, как это происходит сегодня в нашей жизни.

Именно этим объясняется плакатик над окошком кассы, объясняется успех заведомо плохой пьесы у зрителей, появление в последнее время множества романов, повестей, рассказов о любви, о семье, об изменах и разводах.

Зритель, читатель ищет в этих произведениях ответа на вопросы, которые его волнуют сегодня, он хочет, чтобы ему помогли разобраться в его собственной жизни, в его собственной любви.

И особенно важным это сделалось потому, что в некоторых случаях он ощущает странный разрыв между своим жизненным опытом, подтверждаемым произведениями литературы, где любовь занимает значительное место, — с одной стороны, и общественной практикой, узаконенными положениями, которые зачастую отбрасывают любовь как нечто не только несущественное, но даже несуществующее, — с другой…»

В статье приводились письма читателей газеты, письма о затруднениях, которые испытывают люди в связи с недостатками, имеющимися в принятом сейчас порядке расторжения брака.

Сославшись на Маркса и Энгельса и отметив, что Коммунистическая партия и Советское правительство настойчиво и последовательно борются за укрепление семьи и брака, воспитывая в гражданах серьезное, честное, умное отношение к семье и семейным обязанностям, Лена резко выступила против того, что в судебной практике расторжения браков в отношении к людям, расторгающим брак, забывают об основе брака — о любви.

Статью сократили, выбросили самое интересное, по мнению Лены, место — историю, которую рассказала ей народный судья Залесского района Екатерина Степановна Чепурная.

Эта еще молодая женщина восьмой год работала народным судьей. Екатерина Степановна, желая помочь семье колхозника в оформлении брачных отношений, посоветовала, как обойти закон.

«Хорошо ли поступила судья, дав такой совет? — спрашивала Лена. — По-моему, хорошо. Но, очевидно, и в самом деле не все благополучно в законе, если судье, призванному стоять на его страже, приходится искать путей для его обхода во имя простой человеческой справедливости».

Но и после сокращения статья заняла два подвала. Это была самая большая статья из всех, какие написала Лена за время своей работы в редакции.

 

10

Троллейбус, сыто урча, трусил привычной дорогой, притормаживая на перекрестках, чтобы плотнее прижать друг к другу заполнивших его людей и освободить место для новых пассажиров.

Павел стоял в проходе, уцепившись рукою за поручень.

Почему-то так выходит, — думал он, — что, как только наденешь новые туфли, тебе обязательно наступают на ноги? Очевидно, это потому, что когда на тебе старые — не замечаешь, что наступили. А новых жалко…

На нем были новые туфли, и новый дорогой светло-серый костюм из тонкой шерсти, и белая, впервые надетая сорочка, и туго затянутый галстук.

Еще вчера он был предупрежден, что его и других сотрудников лаборатории будет фотографировать корреспондент РАТАУ — Радио-телеграфного агентства Украины, а сегодня пленка навсегда запечатлела счастливое, растерянное и, говоря по правде, довольно глупое выражение его лица.

Все было отлично. Приближалось время проведения испытаний нового промотора в условиях высокого давления. Правда, не все пока получалось так гладко, как хотелось бы. В лабораторной установке в последние дни очень неустойчивы были результаты выхода азота, они непрерывно колебались. Но Павел не сомневался, что решение этого вопроса — дело ближайших дней.

— …Так вы знаете Елену Санькину? — внезапно услышал он.

Всего предыдущего он не слышал. То есть до него доходили слова этой толстой, нарядной женщины, которая все время обмахивалась веером, с каждым взмахом обдавая пассажиров троллейбуса запахом крепких духов, но они до сих пор как бы скользили мимо сознания.

— Встречал пару раз, — ответил круглолицый человек с пробивающейся плешью в белесых волосах. — Старуха в очках. Никогда не подумаешь, что пишет в газетах.

Павел решил, что он ослышался.

— И откуда же она так хорошо все это знает? — сказал кто-то позади Павла. Лицо без подбородка. Толстые щеки. Огромный желтый портфель. — В нашей конторе точно такой случай: у человека четверо детей — четверо! — а он платит налог за бездетность.

— А интересно, — зло прищурилась, потрясая газетой, его соседка, блондинка с асимметричным нервным лицом, — есть ли у этой Елены Санькиной муж? И что бы она запела, если бы он сказал: я тебя больше не люблю, хочу жениться на другой.

— Статья правильная, — басом сказал военный летчик. — Я уверен, что после нее на это обратят внимание.

Павел еще никогда не слышал, чтобы в троллейбусе незнакомые между собой люди спорили о статье.

— Что это за статья? — спросил он у летчика.

— «О любви и… разводах». В сегодняшней газете.

— Нет ли у вас с собой газеты?.. Посмотреть…

— Пожалуйста… Но мне скоро выходить.

Павел успел прочесть лишь подпись под статьей и несколько первых строк.

Его так и подмывало сказать, что этот плешивый парень врет, что он знаком с Еленой Санькиной и что она далеко не старуха. Но он сдержался.

…Все это было так безотчетно, так неопределенно, что, может, он сам бы этого не понял, когда б не Софья. Это она, Софья, ему сказала:

— Значит, у тебя кто-то появился…

— Да нет же, — ответил Павел, досадливо морщась. — При чем тут это? Просто — так дальше продолжаться не может. Понимаешь, каждый раз, как я подумаю об Олеге Христофоровиче — вернется же он когда-нибудь домой раньше, чем обещался… о сотрудниках лаборатории — ты думаешь, что они не понимают? — у меня все из рук валится…

— А почему раньше не валилось?

— Не знаю, — стараясь грубым тоном заглушить в себе жалость и сочувствие, сказал Павел. — Очевидно, все это накапливалось. Знаешь, как раствор гипосульфита в пробирке: сыплешь соль, сыплешь, вроде все по-прежнему, и вдруг в минуту в пробирке вместо жидкости — кристаллы.

— Что ж, дело твое. Я тебя силой удерживать не собираюсь и унижаться перед тобой тоже не буду. Хватит.

…Павел взглянул в окно. Внезапно он почувствовал, как у него сердце подпрыгнуло вверх, как на лапах. В троллейбусе, который шел навстречу, ему показалось, он увидел Лену.

А почему люди не могут быть просто друзьями? — думал он. Прежде он никогда не думал о дружбе с Софьей, но сейчас он чувствовал себя перед ней виноватым. А кроме того, они работают вместе, каждый день встречаются… Гадко.

Он все-таки здорово устал. Хоть недельку, хоть день просто ничего не делать. Не работать, не учиться, не читать.

Что бы он сделал прежде всего?.. Хорошо бы выпить как следует. Не спеша, небольшими рюмками пить холодную водку. Так, чтобы почувствовать, как где-то под ложечкой разгорается костер и теплые струи от него текут по телу, забираясь в руки, в ноги. Да, если бы было свободное время, он бы добряче выпил. Первым делом. А вторым — постарался бы увидеться с Леной и побыть с ней целый вечер.

Он сейчас лицемерил перед собой. На днях он решил — сегодня у меня будет выходной. Вечером куплю водки и пойду, наконец, к Васе Заболотному. К Васе он не пошел, а отправился в редакцию. Лена сказала, что она «ждет полос», и ему пришлось чуть ли не два часа сидеть одному, рассматривая подвернувшийся под руку журнал «Физкультура и спорт». Затем они пошли в парк. Неловко улыбаясь, он говорил Лене, что много работает, что совсем не бывает на воздухе, а воздух, как говорят, очень полезен, и вот он зашел за ней, чтобы прогуляться.

По парку они ходили молча — Павел, который перед встречей с Леной хотел рассказать ей так много, почувствовал, что ему совершенно не о чем говорить. То есть ему очень хотелось сказать, как он рад, что увидал ее. Но как об этом скажешь?

Они сели на скамью. Неподалеку ребятишки, оставив мам, занятых обсуждением мод, окружили мальчонку лет четырех-пяти, совсем Буратино — и носик и голосок. В руке он держал улитку и пронзительно визжал: «Павлик-равлик, высунь рожки». «Павлик-равлик, высунь рожки!» — хором кричали дети.

— Павлик-равлик, высунь рожки, — сказала Лена, припрятав улыбку.

Павел так и не решился на это.

Снова они шли рядом. Павел почти не двигал руками. Он смотрел прямо перед собой, лишь изредка взглядывая на Лену. О чем она думала? И знала ли, о чем думает он?..

…Троллейбус, сухо пощелкивая, катил привычной дорогой, притормаживая на перекрестках, натыкаясь на непроходимую преграду — вспышку красного света — и поспешно устремляясь вперед, словно притягиваемый зеленым.

Лена стояла в проходе, опираясь рукой на спинку сиденья.

Пожилая женщина с тщательно завитыми седыми, чуть желтоватыми волосами, одетая в не по возрасту яркое платье, держала в руках газету и читала подвал. Лена прошла чуть вперед, чтобы видеть лицо этой женщины и следить за его выражением. Но выражение лица было недовольное, скучное, и Лена снова протолкалась назад, чтобы посмотреть, какое место она читает.

Когда-то, когда Лена еще училась в школе, газета казалась ей немыслимым чудом. Откуда, в самом деле, журналисты знают, сколько слов и даже букв должно быть в статье, чтобы она точно поместилась на назначенном ей месте? А если это можно подсчитать, то как можно написать статью, чтобы в ней не было ни одного лишнего слова?

Теперь она сама уже отлично умела сокращать статьи и, только заглянув в газету, могла точно сказать, сколько строк в каждом материале. Но когда она увидела свою статью — два подвала, как два крыла, размахнувшиеся на газетных полосах, ей это снова показалось чудом. Ей очень хотелось обратиться к женщине, которая читала газету, с вопросом — нравится ли ей статья. Хорошо бы заговорить. Конечно, не говорить, что это она ее написала. А просто спросить: «Не скажете ли вы, что это за статья?»

— Не скажете ли вы, что это за статья? — спросила Лена горловым, напряженным голосом.

— Какая?

— Вот эта. «О любви и… разводах».

— Не знаю, — сухо сказала женщина. — Что-то такое против разводов… Я ее еще не читала. Вот тут — интересная заметка о перестройке промкооперации…

Лена отвернулась к окну.

Ничего, — думала она, — эта женщина еще прочитает статью. И как все, кто ее читал, станет на одну или на другую сторону. Но если она и будет возражать, все равно ей придется еще и еще раз подумать об этом и определить свое отношение к любви, к браку, к разводам. А может быть, в чем-то она и переубедится… Нет, — думала Лена, — нет в мире дела более интересного, чем работа в газете. И мне — повезло. Мне очень повезло, что я журналистка…

Внезапно она напряглась. Ей показалось, что в окне троллейбуса, который прошел мимо, был Павел. Она поморщилась. В эти дни ей достаточно было увидеть рослого человека с коротко остриженными волосами на затылке, как ей казалось, что это Павел. Лена вспомнила, как перед фонтаном, похожим на большую, окрашенную серой масляной краской вазу для фруктов, ребятишки распевали: «Павлик-равлик, высунь рожки». Этот хорей звучал так призывно. Но хотелось ли этого же ей? Нет. Так лучше. Что она могла ему ответить?.. Они долго тогда шли молча. И уж лучше молчать, чем говорить неправду. Чем выдумывать. Чем принимать мимолетное за непреходящее. Лучше молчать, когда не знаешь, до сих пор не знаешь, сказала бы ты «да» или «нет».

 

11

Огонек прочертил в темноте медленную дугу и вспыхнул ярче. Павел стряхнул пепел.

Тахта, на которой он спал, стояла изголовьем к окну. В комнату с улицы падал красноватый свет — свет большого города, свет далеких электрических фонарей, а он лежал в темноте и курил последнюю папиросу. Это были пять минут, которые он оставлял себе, как бы ни хотелось спать.

По привычке он обдавал дымом огонек, и тот вспыхивал ярче, постепенно исчезая в клубящемся дыму, все больше подергиваясь пеплом.

— …Выйдем, — предложил Лубенцов. — Все равно тут дело не на час и не на день. А пока — посмотрим… Жалко, не сообразил с собой бинокля взять.

— Пойдем, — устало согласился Павел.

Спутник пролетал над их городом. Над Киевом. Яркая маленькая звездочка, которая быстро, ровню и уверенно чертила свой путь меж звездами. Его видели все: и Лубенцов, и Павел, и шофер, который остановил машину против их института и с подножки грузовика восторженно махал фуражкой вслед спутнику, и эти рослые девочки в коричневых платьях и белых передниках, и мальчики в нелепых форменных пиджачках.

Вот он двигался, пущенный в космос спутник. Газеты сообщили о новой победе человека над природой. Да, человек — может…

Но газеты ничего не рассказали о том, сколько неудач выпало на каждую удачу. Сколько людей не спало ночами, как не спит сегодня он, Павел, и искали ошибку и не могли найти. Интересно бы хоть приблизительно узнать, сколько они перепробовали вариантов.

— Я подсчитал, — грубовато и вместе с тем осторожно сказал ему Лубенцов.

— Что? — не понял Павел.

— Подсчитал все варианты. Если бы в нашем промоторе были две составные части, A и B, то они могли бы дать две комбинации: AB и BA; если бы было три части, то таких комбинаций можно получить шесть. Но при десяти частях можно уже составить три с половиной миллиона комбинаций. Если взять на каждый эксперимент даже по одному часу, то это получится…

— Иди ты знаешь куда, — сказал Павел.

— Да нет, я ничего, — смутился Лубенцов. — Я только люблю все подсчитать…

Странный парень, — думал Павел. Его, старшего научного сотрудника, кандидата химических наук, без пяти минут доктора, Месаильский поставил, по сути, помощником к Павлу, который и вообще-то еще не имел звания научного сотрудника. И вот Лубенцов работает так, словно ему это совершенно безразлично. Павел думал о том, что Лубенцов чересчур рыхлый. И добродушный. Ему не хватает жесткости. Да и где ей взяться у этого упитанного, не толстого, а именно упитанного парня, с круглым как луна лицом.

Сегодня в их лаборатории в сопровождении Олега Христофоровича появилась дотошная дама из Академии наук, которую Павел запомнил еще в бытность свою «уборщицей» в лаборатории Алексея, и черный худенький человек с черной бородкой лопаточкой и желтой кожаной папкой под мышкой. Он шел по тесному проходу меж столами на цыпочках, громко шепча: «Мы не будем, не будем мешать, мы на одну минутку…» Они просмотрели экспериментальный журнал и действительно скоро исчезли.

Как гоголевские крысы, — думал Павел. — Понюхали и пошли прочь. Он и сам не мог понять, почему его обеспокоил и разозлил этот визит.

Какое мне дело? — думал он.

Просто он уже привык к тому, что все, кто приходил в их маленькую лабораторию, обращались прежде всего к нему, что если с посетителями в лабораторию приходил Олег Христофорович, то он рассеянно замечал: «Об этом вам лучше расскажет Павел Михайлович Сердюк, которому принадлежит инициатива в этом деле».

А впрочем, какое все это сейчас имело значение?..

И ведь вначале как несчастье все это воспринял только он. Олег Христофорович улыбался с неожиданным добродушием.

— А как же вы думали? Я уже давно выступаю с предложением присвоить разделу химии, который занимается катализом, название — алхимия. Будет еще по-всякому с нашим промотором. Будет он и увеличивать выход азота. И уменьшать. У нас с вами еще все впереди.

Гораздо серьезнее отнеслась к известию о том, что промотор не действует, Марья Андреевна.

— Если бы вокруг всего этого было меньше нездорового ажиотажа, — сказала она, — я бы считала, что все развивается естественно и закономерно. Но сейчас потребуется настоящий скачок…

Этот «скачок» продолжался вот уже целый месяц. Так, должно быть, чувствовал бы себя человек, помещенный в оболочку спутника. Оттолкнулся ногами и повис в пространстве, и все стало невесомым. И оттого, что ты барахтаешься и протягиваешь руки то к полу, то к потолку, ты не сдвигаешься с места и висишь, висишь, и замирает сердце в предчувствии страшной беды: ты не знаешь, как приземлиться.

Прежде всего они взялись за очистку. Сначала они сменили крекер, в котором аммиак разлагался на азот и водород. Затем стали менять скруберы, сменили начинку колонок с хлористым кальцием и фосфорным ангидридом.

Павел чувствовал, как руководство работой все дальше уплывает из его рук, как оно переходит к Лубенцову и Софье. Особенно удивляла его Софья. С полуслова догадывалась она о замысле Лубенцова, с редкостным терпением и исключительной точностью проводила эксперимент за экспериментом. Она почти не выходила из лаборатории. Тут же за столом наспех съедала бутерброды, которые им всем носила уборщица, запивала их чаем, а нет — так и просто водой, громко объявляла: «А вот теперь бы поспать» — и снова принималась за дело.

Все они сошлись во мнении, что промотор утратил активность под действием какого-то неизвестного им каталитического яда. И так как самая тонкая очистка и самые точные анализы ничего не обнаружили, то Лубенцов выдвинул теорию, что таким каталитическим ядом могла оказаться любая из составных частей промотора.

— Не нужно впадать в панику, — с неожиданной резкостью потребовал Олег Христофорович. — Очень прошу всех присутствующих, пока продолжается наша работа, ничего не говорить о трудностях, какие мы сейчас переживаем. Это может помешать нам. Может вынудить нас отложить эту работу — она у нас, в конце концов, не плановая, — и заняться делами более близкими… Но если мы приложим все силы, я уверен — выход будет найден…

Вечером он сказал Софье:

— Дело обстоит значительно хуже, чем можно было ожидать. Это почти безнадежное дело. У меня нет уверенности даже в том, что результаты, вокруг которых был поднят весь этот шум, — это результаты нового промотора… Как тебе, вероятно, известно, такие скачки бывали и прежде — с увеличением поверхности катализатора, в связи с ошибками в подсчетах и просто по неизвестным причинам. Это — катализ. Процесс, о котором мы знаем очень мало.

— Через две недели — выборы, — сказала Софья.

— Да, скоро выборы.

 

12

«… Начался пожар на Шполянской МТС. Десятиклассник Анатолий Таранец бросился помогать пожарным. Вместе с товарищами он выкатывал тракторы. Анатолий получил сильные ожоги и умер. На каждом уроке в десятом классе «Б» учитель, раскрывая журнал, чтобы сделать перекличку, говорит:

— Анатолий Таранец.

И лучший ученик класса отвечает:

— Погиб смертью храбрых.

Анатолий спасал общественное имущество».

«…В нашем селе в 1901 году было проведено санитарно-экономическое обследование. При этом было обнаружено, что только в трех домах из ста нет тараканов. Потому что им нечем кормиться. На их долю не оставалось ни одной крошки. Наши комсомольцы тоже решили провести санитарно-экономическое обследование. Тараканов нашли в четырех домах из ста обследованных. Но и здесь после нашего прихода их истребили».

«Перворазрядник Тертерян техничней Глущенко. Но он перед состязанием встречался с девушкой и проиграл по очкам…»

«…Если вы на улице Ватутино бросите окурок, обязательно найдется человек, который или демонстративно подымет его и бросит в урну, или предложит это сделать вам…»

Лена закрыла тетрадь. Из писем, поступавших в редакцию, она делала выписки. Без всякой системы. Сейчас она разыскивала выписку о Ватутино. С нее она собиралась начать свою статью.

Прежде она, когда бывала в командировке, собрав материал, торопилась домой, затем несколько дней по кусочку писала статью, переписывала, переделывала, звонила по телефону в город, где только что побывала, — оказывалось, что самого главного, именно того, без чего статья не получится, она и не выяснила.

Теперь она не возвращалась из командировки, пока не дописывала всей статьи до последней строчки. И сейчас она сидела в маленьком, похожем на коробочку из-под чая, номере гостиницы в Ватутино и пыталась так связать записи и наброски из своего блокнота, чтобы получилась статья. Она подвинула к себе лист бумаги и переписала из блокнота:

«Есть в городе Ватутино добрый и спокойный великан. Зовут его — Аким Кузьмич Соколенко. Как человек стал великаном?

Аким Кузьмич родился недалеко от Ватутино, в селе Кириловке, ныне Шевченково. Он долго работал на Донбассе. Шахтером. Затем сменил врубовку на ручной пулемет. Началась война. После войны восстанавливал шахты и работал на них. И учился.

Сейчас Аким Кузьмич достиг 85-метровой высоты. Весу в нем тоже ни много ни мало — восемь тысяч тонн. Работает он за двенадцать тысяч человек, загребая за раз вагоны породы и отбрасывая ее чуть ли не за полкилометра.

Аким Кузьмич — машинист транспортно-отвального моста. А так как он сам постоянно говорит: «У меня неисправен ковш…», или «Мне будут менять ленту…», или «У меня перематывают обмотку», как иные говорят: «У меня болит живот», то и мне, рассказывая о нем, трудно отказаться от этой его манеры.

Так вот, когда Аким Кузьмич говорит «у меня», знайте, что он имеет в виду отвальный мост. А когда говорит «у нас» — он имеет в виду Ватутино.

— У нас глицинии растут. Видели? — не скрывая торжества, сказал Аким Кузьмич. — Нет? Ну, это растение такое, с синими цветами».

Теперь — о цветах, — подумала Лена и окинула взглядом свой номер, — может быть, единственную комнату в Ватутино, где не было цветов.

«В Ватутино много цветов, — продолжала она. — В каждом доме. Цветы выращиваются и в городских оранжереях. И на предприятиях. И деревья, масса деревьев. В парке, во дворах, вдоль широких прямых улиц. Над некоторыми улицами сомкнулись кроны. Они походят на зеленые туннели.

Ватутино — город горняков. Новый центр буроугольной промышленности Украины. В шахтах и на Юрковском разрезе (открытым способом) добывают бурый уголь, а брикетная фабрика прессует его в серебристые кирпичики.

В этом году городу исполнилось десять лет. Если вы побываете в этих местах, вам покажут деревья, которые много старше города».

Так она подошла к тому, что показалось ей особенно удивительным.

«Как-то недавно нужно было спилить полузасохший осокорь, — переписала она из блокнота рассказ одного из работников горисполкома. — Вдруг зубья пилы резко заскрежетали, обломились. В стволе, почти в сердцевине, застрял кусок стали с грубо оборванными краями. Дерево было ранено».

Она приложила к подбородку конец ручки. Удивительно. Почему не полна радость от того, что она узнала в Ватутино так много интересного?.. Так в последнее время было во всем. Бабье чувство, когда не хочется надевать нового платья — без него. И когда все интересное, что ты увидела, жалко смотреть — без него. Она раскрыла тетрадь с выписками, какие сделала еще в Киеве, и продолжала:

«Здесь, на этой земле, развернулась в войну знаменитая Корсунь-Шевченковская битва. Потому и назвали новый шахтерский город именем генерала Ватутина.

Многие видели эти степные места. Об этом крае писал поэт:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Здесь Шевченко провел свое тяжелое детство, на этой земле рождались и умирали герои его замечательной поэмы «Гайдамаки». На этих полях, вокруг нынешнего Ватутино, в 1768—1772 годах дралась крестьянская голытьба с польскими панами. Это грозное восстание известно в истории под именем «Колиивщина». Во главе его стояли Железняк, Гонта и Неживый.

Любят ли ватутинцы свой город?

— У нас такой город, что из него никто не уезжает, — говорит Аким Кузьмич. — Как приедет человек — так уж навсегда и остается ватутинцем».

Она вспомнила, как Аким Кузьмич уговаривал ее пожить в Ватутино подольше, и подумала, что постарается завтра уехать.

Она писала в газете о любви. Статья, в которой она защищала право людей любить друг друга и призывала пересмотреть закон, который не всегда учитывает чувства людей, сделала ее имя известным широкому кругу читателей. Но лишь теперь, впервые в жизни, она поняла, что любовь действительно существует. Что ради нее можно пойти на многое. Что писатели не выдумывали, когда писали об этом.

Как непохоже было то, что она чувствовала сейчас, на то, что она пережила в своих отношениях с Алексеем, с Максимом Ивановичем… Перед отъездом в командировку она была готова просто пойти и предложить себя Павлу. Свою жизнь. Свою любовь. Свою верность. Себя. Она так бы и сделала, если бы не боялась, что это его отпугнет. Что он, не поймет ее и плохо о ней подумает.

Сколько раз она, как всякая женщина, предлагала себя мужчинам — своей улыбкой, своим тоном, своим платьем… Но здесь — все было иначе…

Она перевернула страницу в блокноте и заставила себя продолжать работу.

«…В самом центре города — Дворец культуры имени Ленина. К нему примыкают парк и стадион. Во Дворце культуры работают: хоровой коллектив, вокальный, драматический, художественного слова, хореографический, духовой, школа кройки, вязания и шитья. Спортивные секции: легкой атлетики, баскетбольная, волейбольная. Для детей — балетная студия, музыкальный и хоровой кружки, кружок «умелые руки», акробатический, фотолюбителей.

И везде люди. Везде аншлаг. На лекциях. В кружках. В библиотеке. В зале. В репертуаре драматического коллектива (как-то не поворачивается язык назвать его кружком) — «Назар Стодоля» Шевченко, «Макар Дубрава» Корнейчука, «Женитьба» Гоголя, «Мироед, или Паук» Кропивницкого, «Таня» Арбузова, опера Лысенко «Наталка-Полтавка». И везде успевает побывать и со всеми успевает поговорить веселый и вспыльчивый директор Дворца культуры Владимир Бердников. Сейчас он торопит бандуристов:

— Пора, пора кончать, товарищи, — двенадцать часов.

Ярко освещенные улицы. Звонкий женский смех. Басовитые голоса мужчин. Люди выходят из Дворца культуры. Вот они уже дома — вспыхивают розовые, голубые, зеленые окна.

Я возвращалась к себе парком. Передо мной шла пара — юноша в узеньких брючках и яркой рубашке навыпуск и девушка с коротко подстриженными волосами.

— Как мне надоело это Ватутино, — говорил юноша девушке. — Каждый день одни и те же люди, одни и те же разговоры… Бежать отсюда — хоть на Северный полюс. Я здесь задыхаюсь.

— Да, да, — соглашалась девушка. Всей душой она сочувствовала юноше, теснее прижималась к нему, заглядывала в лицо.

— Я написал об этом стихи. Хочешь, прочту?

Конечно, она хотела услышать эти стихи, и юноша стал их читать, слегка подвывая на окончаниях строк и, несомненно, подражая в этой своей манере чтения одному из маститых украинских поэтов. Я не запомнила всего стихотворения. Но начиналось оно так:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Далее из стихов явствовало, что бурый уголь — это все окружающее, а синий цветок, или, по-научному, глициния, это он, поэт. Судя по восторженной оценке, какую дала стихам девушка, она целиком разделяла эту точку зрения автора.

А затем я услышала звук, который в словаре русского языка С. И. Ожегова определяется как «прикосновение губами к кому-чему-нибудь как выражение привета, любви, ласки, уважения», — и свернула в боковую аллею».

Теперь о поэтах, — подумала Лена, — а затем, а лишь затем о Бондаренко.

«Разумом я понимала, — писала она, — что среди населения Ватутино имеется какой-то процент (может быть, незначительный) людей, которые никогда не пишут стихов. Но уж как-то так сложились обстоятельства, что все, с кем я тут встречалась, оказывались поэтами. Хотя некоторые стеснялись этого и поначалу скрывали свою приверженность к стихам. Большинство стихов было посвящено городу Ватутино.

Молодой инженер Освальд Сапер считает себя коренным ватутинцем. Его произведения в большинстве своем — простые, взволнованные стихи, написанные человеком, искавшим самую убедительную, самую возвышенную форму для выражения своих заветных мыслей, своих горячих чувств.

Вот как говорил он о Ватутино:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Стихи о Ватутино местного учителя Якова Иващенко в городе переложили на музыку и поют как песню.

Электрослесарь Виктор Котенко — местный Ювенал. Злых его эпиграмм недаром остерегаются. Они привязываются к человеку, как репей, и долго потом их повторяют в городе.

Не знаю, пишет ли стихи председатель городского Совета депутатов трудящихся, но о городе Ватутино он говорит как поэт:

— Пройдемте по городу. Вы увидите улицы Горького, Лермонтова, Франко, Коцюбинского, Островского…»

Лена перечла все, что написала. Длинно, — подумала она. — Очень. Придется сократить. А сейчас — о Бондаренко. Пора. Она взяла чистый листок и улыбнулась довольно злорадно.

«Если в вашем номере гостиницы, — написала она, — сначала раздается робкий, так сказать, шепотом, стук в дверь, затем просовывается плотно набитая папка, а лишь после этого появляется человек, — так и знайте, что к вам пришел поэт. Если это человек пожилой, если он плотно усаживается в кресле и придвигает к себе графин с водой, не выпуская папки из рук и прижимая ее к груди, — знайте, что это начинающий поэт. И что он не покинет вас до тех пор, пока не прочтет всех — до одного! — стихотворений, которые заключает толстая папка. Я сделала робкую попытку:

— Может быть, вы оставите папку? А я за ночь все прочту. И завтра поговорим…

— Нет, — обиделся посетитель. — Зачем же такой бюрократизм? Живой человек важнее любой бумаги. Я сам прочту…

Он медленно развязал тесемочки папки и стал стопочкой складывать на столе протоколы и справки, оригиналы и копии писем и жалоб, почтовые квитанции и вырезки из газет.

Увы, человек этот не был поэтом.

— Бондаренко. Техник по образованию и специальности, — отрекомендовался посетитель. — Был на административной работе. Сейчас я единственный в Ватутино безработный.

Без работы он остался потому, что «выводил их на чистую воду».

Обстоятельно, подтверждая свои слова заявлениями и копиями, посетитель рассказывал о том, как его преследуют:

— Несмотря на то что я вскрывал и сигнализировал, благодаря попустительству администрации, профсоюзной и партийной организации и также прокуратуры, до сих пор не приняты меры в мою защиту. Рука руку моет… Меня оклеветали… Вот документы. Я обращался в областную газету. Она прислала корреспондента. Но он не разобрался. Он связался с работниками треста и участка. А там — подхалимы и нарушители социалистической законности. Я писал в вашу газету. Вам я доверяю. Вот мое новое заявление в редакцию. Распишитесь на копии, что вы его получили.

Я расписалась на копии.

— А кто, кроме вас, может объективно рассказать об этом деле?

Посетитель надолго задумался, а затем нерешительно сказал:

— Секретарь райкома партии. Товарищ Мищенко.

— А еще кто?

Посетитель снова задумался, взвесил, сравнил и, наконец, решил:

— Других подходящих людей тут нет.

Это облегчило мою задачу. Секретарь райкома Семен Николаевич Мищенко, как только я к нему обратилась, спросил, не по жалобе ли я приехала, и сразу назвал жалобщика. Оказалось, что за последнее время в Ватутино побывало немало людей, командированных для разбора жалоб Бондаренко.

— Хорошо бы написать об этом человеке в газете, — сказал секретарь райкома. — С работы он был снят по требованию коллектива, в котором работал, за попытку использовать служебное положение в очень неблаговидных, в очень постыдных целях. По решению профсоюзного собрания он был исключен из профсоюза. И все же мы ему предложили работу в другом месте. Правда, уже не начальником участка, а мастером. А он хочет во что бы то ни стало вернуться туда, откуда был уволен по требованию коллектива…

Во всяком случае, из слов секретаря райкома я поняла, что Бондаренко не принадлежал к тому незначительному числу людей, которые хотели покинуть Ватутино. Наоборот, Ватутино хотело, чтобы он его покинул».

Лена вспомнила Бондаренко, его короткую шею, угрюмое лицо и чересчур развитую нижнюю челюсть. Все это было не так, как она написала. Или не совсем так. Она знала о Бондаренко заранее. Была послана в командировку по его письму и разговаривала с ним по телефону до того, как он побывал в гостинице. Но ей казалось, что так будет лучше. Литературнее.

«…Праздничным фейерверком взлетели и рассыпались искры, — писала она. — Сварщик в брезентовой робе, опустившись на колено, сваривал трубы.

— Хороший сварщик, — сказал мне начальник строительного участка. — Способный парень. Но уходит от нас. Решил поехать в Кременчуг на строительство гидроэлектростанции.

Искры погасли. Сварщик оторвал электрод от металла, отбросил маску, встал и подошел к начальнику участка. Голос его показался мне удивительно знакомым. Без сомнения, это был тот самый «синий цветок», который не находил себе места среди «бурого угля».

Я познакомилась со сварщиком. Звали его Василий Белов.

— Да, уезжаю, — рассказал о себе Василий. — Неинтересно мне тут. Другое дело — когда мы брикетную фабрику строили, ТЭЦ. Горячие, боевые, можно сказать, дни. А сейчас все построено. Тихо стало, спокойно. Такая жизнь — не по мне. Пока молодой…

Василий провел рукой по лбу. Он выглядел смущенным. А смущаться, собственно, следовало мне. Ведь это я подслушала чужую беседу. И приняла поэта и романтика, в увлечении способного на несправедливое суждение, но до конца искреннего в этом своем увлечении, за жалкого «стилягу»…»

Она еще не знала, получится ли статья из того, что она пишет. Ей казалось — не получится. И тогда все придется писать сначала. Так бывало не раз. Но это не страшно. Если бы только Павел думал о ней, как она думает о нем. Каждую минуту…

 

13

— Это уголовщина, — решил Олег Христофорович.

Они стояли у самой двери его кабинета, кабинета ученого, для которого внешний вид не играет никакой роли — шкафы были заполнены химической посудой и книгами, на столе в беспорядке измерительные приборы и бумаги. Олег Христофорович придерживал рукой дверь, так что если бы кто-либо захотел войти, Олег Христофорович скорее оказался бы в коридоре, чем отпустил дверную ручку.

— Это — уголовщина, — повторил Олег Христофорович.

— Это его больше привяжет… к нам, — сказала Софья.

— Ты думаешь, что так он недостаточно привязан… к нам? — рассеянно спросил Олег Христофорович.

Софья этого не слышала. Сейчас она не могла позволить себе это услышать. Еще будет время. Но сейчас не до этого. Она взялась за дверную ручку, невольно избегая соприкосновения с рукой мужа.

— Очень сложно, — сказал Олег Христофорович. — С одной стороны… С другой стороны…

Он так и не сказал, что «с одной» и «с другой» стороны.

— Ладно, — сказала Софья. — Пропусти меня.

Ей было отлично известно, что имелось «с одной» и «с другой». Сразу после появления в газете статьи Ермака кандидатура Олега Христофоровича была выдвинута в академики республиканской академии. Через неделю — выборы. И если бы не приезд Сергеева.

Это не страшно, что с промотором сейчас ничего не получается. То есть лучше бы сразу получить результаты. Но так не бывает. Важно было другое. Важно было поднять шум. Отдел уже давно топтался на месте. Чтоб о работе отдела заговорили. Чтобы до выборов — никаких сомнений, никаких штучек… Академик Петренко идет в отставку. И, очевидно, институт примет Олег Христофорович… Если бы только не Сергеев… Принесло его, — и Софья добавила несколько слов, совершенно невообразимых в устах женщины. В мыслях она иногда употребляла такие выражения. Пусть бы приехал любой из членов Государственного комитета по химии. Только бы не Сергеев…

Сергеев не был химиком. Машиностроитель, бывший директор крупного предприятия по производству химического оборудования, он был известен одним и тем же вопросом, который он задавал своим скрипучим голосом человека раздражительного и недоброго: «Когда это будет внедрено в производство?» О нем говорили, что у него «мания внедрения», как у иных бывает «мания преследования»… У него была удивительная память — он мог безошибочно назвать тему и сроки ее внедрения в плане не только крупного химического института, но и заводской лаборатории, и уж он не молчал, если сроки нарушались. Рассказывали, что он не имел референтов. Он все помнил сам. И надо же было, чтобы он приехал к выборам…

Лицо Софьи, пока она спустилась этажом ниже — от кабинета Олега Христофоровича до лаборатории, — сохраняло безмятежную улыбку. Сейчас оно приняло встревоженное и озабоченное выражение, как у человека, узнавшего о чем-то очень неожиданном и опасном. Она резко распахнула дверь. В лаборатории были только Павел и Лубенцов. Из сосуда Дюара они переливали жидкий воздух в новую, дополнительную ловушку влаги.

— Приехал Сергеев, — сказала Софья. — Сегодня будет у нас.

— Какой Сергеев? — спросил Павел. — Из комитета.

— Ох и даст же он нам духу, — покрутил головой Лубенцов так, что нельзя было понять — то ли он испуган тем, что «даст духу», то ли восхищен этим.

Софья вписала в экспериментальный журнал дату и номер, и они молча приступили к очередному эксперименту. Софье не терпелось хоть на минутку выдворить из лаборатории Лубенцова, но она не могла подыскать предлога. И когда Лубенцова позвали к телефону, а телефон находился в конце коридора, она подумала, что Лубенцова мог бы вызвать и Олег Христофорович. Если бы она попросила об этом. А впрочем — так лучше.

— Я хотела сказать тебе несколько слов, — сказала она.

— Только не сейчас, — ответил Павел, как человек, который ожидал этого разговора.

— Я не об этом, — презрительно усмехнулась Софья. — Ты знаешь, кто такой Сергеев?

— Знаю, — буркнул Павел.

— И знаешь, зачем он приехал?

— Знаю. Внедрять.

— Внедрять пока нечего. И боюсь, не будет и позже. Он приехал закрыть нашу работу. Как безнадежную.

Павел молчал. Таким его Софья еще не видела. Он повернулся к ней спиной, и ей показалось, что он запихивает в рот кулак.

— Ну и пусть, — сказал он хрипло, не поворачиваясь.

— Есть лишь один выход, — сказала Софья и умолкла, ожидая вопроса.

— Какой? — не скоро спросил Павел.

— Не лучший, но выход. Он любит все пощупать собственными руками. Он придет в лабораторию. Так вот — дать обогащенную смесь. И получить в реакторе — хоть на шесть процентов больше.

Павел покачал головой…

— Пойми же, ведь прежде получалось. Неужели ты хочешь, чтобы работу закрыли?.. Ведь ты — только этим живешь. Что у тебя останется?..

— Ты Олегу Христофоровичу говорила об этом?.. Только правду.

Софья минутку колебалась.

— Да, — сказала она.

— И что же он?

— Не говорит ни да, ни нет. Как всегда.

— Хорошо. Я подумаю.

— Думать — поздно. Думать прежде надо было…

Остальное Софья произнесла уже в уме.

…Сухое, нездоровое лицо Сергеева с влажной слипшейся прядью на лбу сохраняло непроницаемое выражение. Но, по-видимому, экспериментом, проведенным у него на глазах, он остался доволен.

— Почему такие скачки? — спросил он у Павла.

— Не знаю, — ответил Павел. — У нас…

— На этот вопрос мы пока затрудняемся ответить, — перебил его Олег Христофорович. — Вы ведь сами знаете: катализ — это алхимия. Над этим мы сейчас работаем. И дело продвигается, можно считать, успешно.

— Когда это можно будет внедрить в производство?

— Мы надеемся, что в скором времени…

— А я вам советую прямо сейчас передать ваш промотор производственникам. Вот хоть на одиннадцатый завод. А там, в процессе освоения, вся эта наука и выяснится… Вот так, как говорится, в тесном содружестве, дело и пойдет на лад. Вы небось тоже готовы меня делягой обозвать, — обратился он к Павлу, который смотрел на него со странным выражением растерянности и упрямства. И, отвечая уже не приписанным им Павлу словам, а каким-то другим людям, он продолжал резко и зло: — Да, я деляга… Я в цирке видел, как у человека изо рта шелковую ленту вытягивают. Но заводов, на которых бы вытягивали шелковую ленту изо рта у рабочих, я еще что-то не встречал. А то, что мне в лабораториях показывают, — часто похоже на такого фокусника. В лаборатории — тянут изо рта, — повторил он полюбившееся ему сравнение, — а на заводах по старинке станки грохочут…

Павел покраснел, втянул голову в плечи.

— Вы не обижайтесь, не о вас говорю. Но промотор — ускоритель по-русски. А у нас с вами задача ясная. Коммунизм. И для этого нам много промоторов понадобится…

Когда провожали к выходу Сергеева, Олег Христофорович сел на своего любимого конька — гетерогенный катализ. Он рассказывал о том, как в свое время посрамил американцев. Павел еще раз увидел, как на лестничной площадке Олег Христофорович с отсутствующим выражением лица стал рыться в карманах, нашел кусок мела и начал торопливо писать на стене формулы. Он утверждал, что необходимо изменить грануляцию железного катализатора.

Сергеев и здесь остался верен себе.

— А почему это до сих пор не внедрено в производство? — спросил он скрипуче.

Когда Павел возвратился в лабораторию, там был только Лубенцов. Он крутил ручку арифмометра, пересчитывая результаты последнего эксперимента.

— Черт его знает что, — весело сказал он Павлу. — Опять прибавка. Ничего не поймешь. Давай снова пропустим аммиак. И сравним…

— Не нужно, — сказал Павел. — Прибавки не было.

— Что значит — не было?

— Я дал обогащенную смесь. Сергеев приехал закрыть нашу работу. Ты только никому не говори…

Лубенцов странно выпятил губы.

— Ты что — с ума сошел?

Павел стоял перед ним насупленный, мрачный, готовый на все.

— Подожди… Давай подумаем… Давай догоним Сергеева…

— Зачем?.. Какая разница? Ведь прежде мы получали такие результаты? Так какая разница?

— Ты сошел с ума! — рявкнул Лубенцов.

Он лез на Павла с кулаками — нелепый, как человек, который никогда не дрался, и Павел схватил его за руки, а он вырывался и кричал:

— Сумасшедший! Сумасшедший! Что ты наделал!

Он оттолкнул Павла, бросился к двери, но сейчас же вернулся.

— Дурак! Ты не себя подвел! Ты нас подвел! Зачем ты это сделал?..

Павел молчал.

— Ну, вот что… — сказал Лубенцов спокойнее. — Тут молчать нельзя. Хорошо, что ты хоть сразу сказал. Сейчас соберем коммунистов и решим, что делать…

— Не нужно, — попросил Павел.

— Что — не нужно?..

…Она знала, что он дурак. Но она не думала, что он настолько дурак. Если бы она могла предположить, что он может сказать… И кому? Лубенцову! Если бы она знала… Я — сволочь, — думала она о себе. — Я должна была знать. Всем было бы лучше. В тысячу раз. И он не стоял бы сейчас перед нами и не говорил бы, что ошибся… Этим сиплым голосом, таким не похожим на его голос… Что с его голосом? Сейчас он скажет обо мне, — подумала Софья и заметила, как напряглись синеватые пальцы Олега Христофоровича. — Нет, не сказал. Хоть на это хватило ума. Но не сказал ли он с перепугу Лубенцову? Что знает Лубенцов? Почему он так смотрит? Нужно выяснить. И ни малейшей ошибки. Больше нельзя ошибаться. Я должна выступить первой.

— Я хочу сказать несколько слов, — попросила она взволнованным голосом, и ей предоставили слово. — Я считаю себя косвенным виновником этого ужасного случая. Я сказала товарищам Сердюку и Лубенцову, что приехал Сергеев. — Она посмотрела на Лубенцова, и он согласно кивнул головой, подтверждая ее слова.

Хорошо, — подумала Софья и отерла платком внезапно взмокший лоб. Было жарко. — Значит, он еще не сказал. Это самое главное. Хорошо, что он еще не сказал. Теперь уже не скажет.

— Если бы я промолчала, — продолжала она, — всего этого конечно бы не случилось. Но я никогда не могла предположить…

Мягче, мягче, — подумала она. — Спокойнее. Чтобы он не обозлился. Чтобы не опомнился.

— …не могла предположить, что такой несомненно талантливый молодой научный работник может поступить так легкомысленно…

Павел посмотрел на нее исподлобья и снова опустил глаза.

Еще мягче, — подумала Софья. — Мягче стелить…

— Но объяснение этого я вижу совсем в другом. Мы живем с товарищем Сердюком в одном доме. И мне лучше, чем другим, известна его жизнь. Учеба. Работа. Знают ли присутствующие, что он за четыре года ни разу не отдыхал? Что он постоянно недосыпает? Что он курс института закончил за три года экстерном?.. Понятно, что нервная система товарища Сердюка в очень тяжелом состоянии. К этому нужно добавить большую работу и целый ряд неудач — я хочу сказать, временных неудач — в разработке научной темы. Уже одно то, что он сразу же сказал о своем поступке товарищу Лубенцову, свидетельствует не о злом умысле, а о нервном толчке, о нервном импульсе, который принял такую, как бы это выразиться, — странную форму…

Хватит, — подумала Софья. — Хватит. Не зарываться.

— Конечно, я вовсе не хочу оправдывать возмутительного, недостойного для научного сотрудника поступка товарища Сердюка. Но я хочу, чтобы, рассматривая вопрос, от которого зависит дальнейшая судьба человека, мы глубоко, всесторонне разобрались во всем.

Слово взял Курбатенко — и это было очень хорошо. Все шло, как нужно. Софья работала прежде в его отделе. Он ее не любил. И это тоже было очень хорошо. Он обрушился на Софью. Сказал, что не может понять такого подхода. Нервы. Он фыркнул. Сердюк совершил преступление. Научный работник не может совершить большего преступления, чем подделать результаты эксперимента. Сделано это с умыслом. Чтобы обмануть члена Государственного комитета. Он не верит теперь и всем прежним данным. Они точно так же могли быть подтасованы. Все это нуждается в серьезной проверке. Такому человеку, как Сердюк, нельзя доверить научной работы. Такой человек не может состоять в партии.

Все, — подумала Софья. — Теперь — точка. Теперь — пусть рассказывает.

Она искоса взглянула на Павла. Лицо у него было грязно-серым, как у человека, который долго не умывался. И все-таки… И все-таки что-то такое было в этом лице. Еще никогда не казалось оно ей таким красивым.

Дурак, — думала Софья. — Тупица. Нет, это я дура. Зачем я ушла? Десять минут. Десять минут — и все было бы закончено. Нужно было не оставлять его ни на минуту…

А если бы у нас было все по-прежнему, — думала Софья. — Я бы его… предала?.. Нет. Ни за что, — ответила она себе. Она солгала. Даже себе. И знала это. Она предала бы его при всех обстоятельствах.

Рано, — подумала она. — Рано. Не спеши, — и показала глазами — сядь. Но Олег Христофорович поднялся.

Он каялся. Говорил, что недосмотрел. Рассеянность. И вот результат. Он не может во всем согласиться со своим уважаемым коллегой. Некоторые опыты проводились под его непосредственным руководством. К этой теме был прикреплен лучший специалист отдела, старший научный сотрудник Лубенцов. Секретарь партийной организации. Но, конечно, проверка будет проведена самая тщательная. Что же касается Сердюка, то он вынужден просить руководство института, чтобы его отстранили от работы. Во всяком случае, он, Олег Христофорович, с таким человеком больше работать не сможет…

Правильно, — думала Софья. — Коротко и правильно. Но дома… А что дома?.. Она знала, что дома об этом не будет сказано ни слова. Они и так понимали друг друга. Может быть, в этом и состоит семейное счастье?

Софья быстро, искоса взглянула на Павла. Ей показалось, что он улыбается. Идиотской, извиняющейся улыбкой человека, у которого в обществе заболел живот. Она посмотрела внимательней. Нет, он не улыбался. Просто у него дрожали губы.

Лишь бы он не заплакал, — подумала Софья. — А впрочем…

Павел глотнул и посмотрел мимо нее.

Но это еще не все, — зло прищурившись и сразу же прикрыв глаза рукой, подумала Софья. — Что ты скажешь Марье Андреевне?

Что я скажу Марье Андреевне? — думал Павел. — Что я скажу Марье Андреевне?..

 

14

Он шагал по улице, длинной и тоскливой, как неореалистический фильм.

Ветер мел по мостовой пыльные тополевые листья и наполнял улицу горячим тошнотворным запахом пропитанных гноем бинтов, и Павел не знал, откуда этот запах, и ему казалось, что он подходит к горлу откуда-то изнутри.

На этой улице почему-то соорудили пенициллиновый завод, и он отравлял воздух.

Навстречу шла рота солдат со свертками — белье и полотенца. В баню, — подумал Павел.

Солдаты весело пели: «Не думали, братцы, мы с вами вчера, что нынче умрем под волнами…»

В винном магазине пожилая, похожая на библиотекаршу или учительницу продавщица вставляла горлышки бутылок в машинку, прикрепленную к прилавку, опускала рукой рычаг, и машинка с глухим хлопком извлекала пробку. Павел вошел в магазин в часы «пик», как раз когда люди возвращались с работы и заходили «прополоскать горло» перед обедом. До него в очереди к прилавку стояло человек десять. Продавщица работала медленно, несколько раз он порывался уйти, но дождался своей очереди и спросил коньяка.

— Коньяка нет, — привычно ответила продавщица.

— К сожалению, — сказал человек из очереди. — Придется взять «Надднипрянского».

— Дайте и мне стакан «Надднипрянского», — сказал Павел.

Продавщица открыла бутылку.

— А как она работает… машинка эта ваша? — не утерпел Павел.

— Вынимает пробки, — ответила продавщица. — Платите, не задерживайте.

Павел взял свой стакан и отошел в сторону.

Человек в синем бостоновом костюме с лоснящимися лацканами и рукавами, с узеньким галстуком, тесно стягивающим воротничок несвежей сорочки, пояснил Павлу:

— Это — пробочник. Штопор.

— Какой там штопор, — отпив глоток кислого вина, возразил Павел. — В пробках не остается дырок.

— А в самом деле, — согласился собеседник Павла. — Быть может, пневматика? — И, протянув Павлу маленькую сухую руку с грязными ногтями, представился: — Константин Георгиевич Баль.

— Сердюк.

— «Надднипрянское», — хмыкнул Константин Георгиевич. — Я купил лимон, — он вынул из кармана крупный плод и сейчас же спрятал его снова. — К коньяку. Но борьба с алкоголем приобретает все более жестокие формы. Сначала запретили продавать водку до десяти часов утра, то есть в то время, когда человеку особенно хочется опохмелиться. Теперь отказались от продажи коньяка на розлив. Трудности. Всюду — трудности. Но мы их преодолеем.

К ним подошел толстый лысый человек в сверкающем свежим крахмалом полотняном костюме. От него сильно пахло пряными женскими духами.

— А где ваша Леда? — не здороваясь, обратился он к собеседнику Павла и, зажмурившись, отхлебнул из своего стакана.

— Отправилась к тому… «кто создал эти нивы, и вас, малюток, и меня».

— Скончалась! — воскликнул человек в белом костюме.

— Увы.

Константин Георгиевич улыбнулся, но Павел заметил, что уголки губ у него нервно дернулись.

— Жаль, жаль, — вздохнул человек в белом костюме. — Такая собака была. — И, обращаясь к Павлу, пояснил: — Овчарка. Высотой до прилавка. Каждый день, в любую погоду, вот он, — он показал толстым подбородком на хозяина покойной овчарки, — утром выходил со своей Ледой на прогулку. Ровно в девять часов подходил к киоску возле площади Толстого, покупал двести граммов водки и пирожок с мясом. Водку выпивал, а пирожок отдавал Леде. Часы можно было проверять. А теперь ни собаки, ни водки в киосках. Поневоле начнешь пить столовое вино.

Константин Георгиевич вынул из кармана резиновый кисет и прямую трубку с тремя серебряными кольцами на черном мундштуке. Он погрузил головку трубки в кисет и, уминая табак указательным пальцем, набил ее. Затем, водя горящей спичкой над головкой, стал раскуривать трубку. Запахло дорогим медовым табаком.

— Граждане, здесь курить запрещается! — строго сказал милиционер, который уже давно без дела стоял в магазине.

— А знаете ли вы, кто такой Рейнер Мария Рильке? — высоким петушиным голосом спросил у милиционера Константин Георгиевич.

Милиционер посмотрел подозрительно.

— Это ваше дело, гражданин Рильке, кто вы такой. Но у нас есть товарищ Давыдов — председатель горсовета. И есть за подписью товарища Давыдова обязательное постановление. И по этому обязательному постановлению — прошу вас покинуть помещение.

Константин Георгиевич вынул из кармана лимон, посмотрел на него и снова спрятал.

— Пойдемте, поищем коньяка, — предложил он Павлу.

Только просматривая меню, Павел понял, как ему хотелось есть. В ресторане было душно. Пахло жареным луком. Свободных мест было мало, и за их столик сразу же села пожилая крестьянка с орденом Ленина на лацкане черного жакета и в белом платочке, надвинутом на самые брови.

— Что вы будете есть? — спросил Павел у Константина Георгиевича.

— Я собирался пить, а не есть. Кроме того — у нас лимон.

Просмотрев меню, он заказал крабов и жареные мозги.

— Я надеюсь, что вы не воспримете как обиду мое предложение выпить с нами рюмочку коньяку? — обратился Константин Георгиевич к соседке. И тотчас же попросил официантку: — Еще одну рюмку.

Женщина посмотрела на него озадаченно и серьезно ответила:

— Отчего не выпить.

— А пока разрешите закурить.

— Закуривайте, — впервые улыбнулась соседка.

Константин Георгиевич налил коньяк в рюмки и чокнулся с Павлом и с соседкой.

— За ваше здоровье, — сказала она, пригубила коньяк, поморщилась и отодвинула рюмку.

…Константин Георгиевич побледнел и вытер лоб грязным платком. За их столом уже сидели другие люди — худая, длинноносая девушка в очках и красном платье и худой длинноносый старик в очках и черном вечернем костюме — видимо, ее отец, а Павел и Константин Георгиевич молча и медленно пили коньяк из маленьких рюмок.

— …И если подходить к языковедению как к разделу гносеологии, — негромко говорил старик, — то языковедам еще придется…

— Что они знают, ваши языковеды, — резко вмешался в разговор Константин Георгиевич, и длинноносый старик брезгливо отшатнулся. — Ученые языковеды установили, что ни в одном языке нет такого количества слов, выражающих степень опьянения, как в русском. — Он помолчал и стал медленно и громко перечислять: — Сапожники пьют — в стельку. Портные — в лоск. Столяры — в доску. Плотники — в гроб. Стекольщики — вдрызг. Печники — в дым. Железнодорожники — в дрезину. Попы — до положения риз…

— А химики? — спросил Павел.

— Химики не пьют. А если уж пьют, то как сапожники… Но о чем же я?.. Ага, о языковедах. Они всеми своими корнями — в прошлом. Они слишком много думают и пишут о прошлом. Изучают прошлое. И совсем не думают о будущем языка. Они — тормоз на пути развития языка. Мертвый хватает живого…

Он увидел официанта и показал ему палец. Официант отрицательно покачал головой.

— Идемте отсюда, — прервал себя Константин Георгиевич. — В другой ресторан. Здесь больше не дадут. Официантам не нравятся разговоры о языковедении. Они считают, что их ведут только пьяные. Официанты не ходят на сессии Академий наук.

Они перешли в другой ресторан. Через дорогу. Константин Георгиевич снова был молчалив и трезв, как бывает трезв лишь окончательно пьяный человек.

— Начнем снова с вина. С грузинского, — предложил он.

Им принесли бутылку «Гурджаани».

Тени деревьев по краям имели радужный оттенок, затем переходили в синий цвет, а к центру в темно-коричневый, почти черный. Раскаленный асфальт отдавал жаром. Павла качнуло, он уронил скомканные деньги, сдачу, которую нес в кулаке. Все время он старался подсчитать в уме, сколько остался должен Константину Георгиевичу. И никак не мог. Он наклонился, чтобы поднять деньги. Нечаянно взглянул вперед и вдруг увидел — вдали плескалось море. Он поднялся — и море исчезло. Несколько раз подряд он приседал и поднимался. Как только он наклонялся к тротуару, — голубовато-серые морские волны катились между каменных пределов домов.

— Посмотрите, — предложил он Константину Георгиевичу. — Как море.

Константин Георгиевич присел рядом с ним на корточки.

— Это мираж, — сказал он. — Самый настоящий мираж. Как в пустыне. Только почему? Потому, что потоки воздуха поднимаются над разогретым асфальтом? Или потому, что мы — в пустыне?

— А почему вы сказали милиционеру про Рильке? — спросил Павел.

— Так. К слову пришлось. У «его есть такие слова: «Из темного вина и тысяч роз, шепча, струится время в сон ночной»…

— Кто он такой — Рильке?

— Был такой поэт. Австрийский.

На стене омерзительного, как многоэтажное ругательство, заляпанного украшениями дома висела доска с афишами.

Константин Георгиевич задержал Павла.

— Жарко в филармонии, — сказал он. — Но все-таки Равель… Э, да и Брамс, и Иосиф Цейтлин дирижирует. Пойдемте.

— А вы такую песню знаете? — спросил Павел. — Про жаворонка?

— «Громче жаворонка пенье, ярче вешние цветы»?

— Нет, — сказал Павел.

— «Между небом и землей песня раздается»?

— Да.

— Знаю.

— Пойдемте, — сказал Павел.

Кассирша улыбнулась Павлу как знакомому.

— Вам везет, — пропела она. — Билеты раскуплены за десять дней. И вот как раз в эту минуту мне позвонили, что два забронированных места можно продать. Замечательные места — в первом ряду.

Павел купил билеты.

— Все дело в том, чтобы выбрать подходящую минуту, — пела кассирша. — На минуту раньше или на минуту позже — и вы бы остались без билетов. У меня место почти рядом с вами. Я чуть опоздаю.

Она сразу же пожалела о том, что продала билеты Павлу. Он не воспользовался минутой. Внимательно посмотрел на нее, сквозь нее и пошел от кассы.

Как и многих других людей, привыкших к музыке, которую передают по радио, к музыке без исполнителей, которая звучит как бы в самом слушателе, Павла развлекал оркестр и дирижер. Они мешали. Особенно мешал Иосиф Цейтлин. Он боролся с оркестром. Казалось, что музыканты играют сами по себе, а дирижер изо всех сил старается, чтобы они двигали смычками и дули в трубы не так, как этого хочется им, а так, как это нужно ему, Иосифу Цейтлину. Когда они играли слишком громко, он умоляюще протягивал левую руку, он прижимал ею музыкантов к эстраде, он уговаривал: «Тише, тише…» А когда они начинали играть тихо и плавно, он взмахивал своей дирижерской палочкой, взывая: «Громче! Не так! Еще громче! Громче! Так, чтобы стекла дрожали…»

Но вот дирижер прижал локти и, едва взмахивая палочкой, стал вытягивать из оркестра медленные высокие звуки, и Павел, весь сжавшись и вцепившись пальцами в поручни кресла, думал: только бы он замолчал… только бы он замолчал…

Лишь теперь Павел понял, как удивительно владели собой все эти люди, собравшиеся в этом зале, если они могли выдержать эту боль и эту муку и не ушли… и остались. И может быть, так же не только он пьет, и ест, и разговаривает, а сам в это время думает совсем… Только бы он замолчал… только бы он замолчал… И он в самом деле замолчал, и Павлу стало жалко и горько, что оркестр играет уже другое — что-то доброе, простое, никчемушнее…

…Марья Андреевна не заплакала. Не изменилась в лице. Но он сначала не хотел говорить о Софье. А когда посмотрел на нее — сказал. С ней нельзя иначе. С ней и с Петром Афанасьевичем. С ними нужно или говорить все до конца, или уйти. От Сулимы он ушел… Он думал, что не придет и к ней. Просто — убежит. Он бы так и сделал, если бы это была не Марья Андреевна.

…«Ты ее убил», — сказала ему соседка, старая добрая женщина, которая угощала его в детстве клейкими ромбиками — маковниками. Но почему это так? Почему мы больше всего зла причиняем именно тем, кого мы больше всего любим, и разбиваем им сердце, и не щадим их? Почему мы всегда заставляем страдать тех, кого мы больше всего любим? Мама. Седьмой или девятый холмик от края. Поросший сухой, прошлогодней травой…

— Если бы вас связывали только такие отношения, какие бывают между сотрудниками одного института, одной лаборатории, — с горечью сказала Марья Андреевна. — А так — ничего нельзя сделать.

Утром она осталась в постели. Сердце. Алексей говорил, что она ни разу в жизни не болела.

…Почему она мне поверила? Больше, чем всем. Больше, чем Алексею. Он думает, что науке — все доступно. Из меня не получится ученого. Я — за что бы ни взялся — вижу, как мало мы знаем. Мы не знаем самых обыкновенных вещей. Как образуются белки. Как из яйцеклетки развивается человеческий организм. Каков механизм действия ферментов. Отчего люди стареют и умирают… Мы не знаем. Еще никто не знает…

…Впервые за эти годы у меня столько свободного времени. Как в тюрьме. Только в тюрьме я имел столько свободного времени…

…Зачем он опять машет руками? Что они играют? Но ведь это же похоронный марш! Или нет? Но было очень похоже… Или нет?..

Павел искоса посмотрел на Константина Георгиевича. Тот сидел, вытянув вперед ноги в черных туфлях на микропористой подошве, откинувшись на спинку и полузакрыв глаза. Он был бледен. Его, видимо, мутило. Почувствовав взгляд Павла, он повернулся к нему и тихо, почти не шевеля губами, сказал:

— Становлюсь рассеянным. Лимон-то у нас остался. Хотите?

Он вынул из кармана лимон и стал его очищать, отдирая ногтями кожуру. На белой фланели, окутывающей дольки лимона, появились грязные потеки. Константин Георгиевич разорвал лимон пальцами на две части, внимательно посмотрел, как бы сравнивая, и дал большую Павлу. Затем не торопясь оторвал от своей части дольку, положил в рот и стал медленно жевать.

— Хорошо, — сказал он негромко.

Павел положил в рот кусочек лимона, поморщился, отер пальцы платком.

По левую руку от Павла сидел красивый, подтянутый, не старый, но совершенно седой человек. Он вдруг заерзал в кресле и что-то зашептал соседке. С оркестром происходило непонятное. Цейтлин больше не мог с ним справиться. Немилосердно фальшивила валторна. Дикую чушь порола труба. Хрипел фагот. Захлебнулся и умолк тромбон. Вся духовая группа словно взбеленилась. Глаза музыкантов были прикованы к потолку. Они не смотрели на дирижера. Они отплевывались, закрывали рты платками. Трубы забило слюной.

Цейтлин беспорядочно взмахивал руками. В зале перешептывались. Вдруг он что есть силы застучал палочкой о пюпитр. Оркестр смолк. Только какая-то труба смущенно взвизгнула и бухнул барабан…

— Что здесь происходит? — раздался сиплый голос дирижера.

Музыканты молчали.

— Я повторяю — что произошло?

Длинный, тощий флейтист поднялся со своего места и, как Вий железным пальцем, указал флейтой на Павла и Константина Георгиевича.

— Лимон, — сказал он глухо. — Они едят лимон.

Иосиф Цейтлин оглянулся. И сейчас же к Павлу и Константину Георгиевичу поспешил капельдинер.

— Прошу вас выйти, — зашептал он возмущенно. — Как вы могли…

На сцене появился один из руководителей филармонии. Он объявил перерыв.

— Культурные граждане, — укоризненно говорил им капельдинер на лестничной площадке. — Симфонию слушаете. В первый ряд билеты берете. А про лимонные рефлексы не знаете… Скрипачу что лимон, что пирог — одинаково. А духовику лимонные рефлексы — как пианисту гвоздь в стуле. Ему, когда он в трубу дует, даже помыслить про лимон нельзя. Не то что увидеть. А вы их на глазах сырыми ели…

Он проглотил слюну.

Константин Георгиевич удивленно поднял брови, лицо его перекосилось, из глаз потекли слезы, он зарыдал.

— Что с вами? — испугался Павел.

— Умру, — плакал Константин Георгиевич. — Вот почему изо всех труб лилась вода. Это они плевались. Идемте скорей. Там, среди оркестрантов, я видел несколько человек… Несколько таких человек, которые в свободное время, несомненно, занимаются тяжелой атлетикой…

Они вышли из филармонии и свернули к саду. Павел ускорил шаги, бросив на ходу Константину Георгиевичу:

— Одну минутку.

Ему показалось, что впереди — Лена. Единственный человек, которого он сейчас хотел бы увидеть. Которого ему нужно было увидеть…

Нет, это была не Лена. Павел ее обогнал. Это была совсем еще девочка — восьми- или девятиклассница, и когда Павел заглянул ей в лицо, она испуганно отшатнулась. Он поспешил назад, но Константин Георгиевич куда-то исчез.

Павел долго ходил по саду, разыскивая своего спутника. Он не знал ни его адреса, ни кто он такой, и никак не мог припомнить фамилию.

Он так и не узнал, кем же был этот человек.

 

15

— С Менделеевым был однажды такой случай… — сказал Валентин Николаевич.

Участники «летучки» слушали его особенно внимательно — он сегодня был героем дня.

— У великого химика был очень мрачный, неразговорчивый кучер. Ехали они однажды мимо ярмарки. Внимание Менделеева привлекла толпа людей, непонятные крики, шум, толкотня. «Выясните, пожалуйста, что там такое?» — попросил он кучера. Тот медленно спустился с козел и исчез за спинами. Спустя некоторое время он возвратился, молча взобрался на козлы и взмахнул кнутом. «Что же там такое?» — нетерпеливо спросил Менделеев. «Обыкновенное дело, — неохотно ответил кучер. — Химика бьют». «За что?» — изумился Менделеев. «В карман залез», — еще более мрачно ответил кучер.

Валентин Николаевич помолчал, пережидая смех.

— В русском языке слово химик имело еще одно, забытое ныне значение — пройдоха, жулик. К сожалению, в этот раз я столкнулся с химиком, которому больше подходит это второе значение слова…

И он стал рассказывать о том, как Павел едва не обманул члена Государственного комитета по химии Сергеева — в фельетоне он считал неудобным приводить такие подробности.

…Уже близок час, когда азот воздуха будет просто и легко применяться человеком для своих нужд, как уже применяются другие богатства природы. Это говорю вам я, азот, — вспомнила Лена.

Слова Александровой звучали искренне и взволнованно:

— Григорий Леонтьевич вспомнил об «унтер-офицерской вдове, которая сама себя высекла». И о необходимости глубже проверять факты, перед тем как выступать в газете. Против этого трудно возразить. Но журналист — не святой. Он может ошибиться. И важно вовремя исправить ошибку. Исправить, а не бояться, что ты окажешься в положении человека, который «сам себя высек». Вот почему я считаю фельетон Валентина Николаевича большой удачей. Мне, как сотруднику газеты и как читателю, приятно, что Валентин Николаевич нашел в себе мужество рассказать о своей ошибке так честно, так откровенно…

…В классическом опыте Лавуазье мышь погибала в воздухе, лишенном кислорода, то есть почти чистом азоте, — вспомнила Лена.

В Ватутино, в киоске, по дороге в гостиницу, она купила газету. Фельетон назывался «Алхимик» В. Ермака. Среди алхимиков было немало шарлатанов. В палочку, которой они размешивали в тигле свои таинственные составы, прятали золото. Современный алхимик находит способы посложней, потоньше. Таким алхимиком оказался Павел Сердюк, который подтасовал результаты исследований. Ермак извинялся перед читателями за очерк «Волшебная ручка». Ручка не была волшебной. На поверку она оказалась полой палочкой, заполненной низкопробным золотом.

…Лена накупила книг, и белье не помещалось в чемодан. Часть книг она оставила в номере. Все это заняло минуту. Какая все-таки удивительная штука — человек. Как искренне улыбалась она начальнику отдела перевозок. Она даже не заметила, какой он. Но все решила эта ее улыбка. «Полетов нет и в ближайшие сутки не будет, — сказал он. — Но Акименко перегоняет в Киев лимузин. На ремонт. Попробуем договориться».

Как этот «лимузин» выдерживал огромного, дюжего, ухватками похожего на медведя Акименко? Крошечный самолет с двумя крылышками, обтянутыми полотном. Летчик впереди — наполовину открыт. Сзади тесная кабина с двумя черными клеенчатыми креслами. Это был ее первый полет. Он все время падая, этот самолетик. Ежеминутно он срывался вниз, и все падало у Лены внутри. Так плохо ей не было еще никогда в жизни. Она не открывала глаз и зажала уши руками. Потому что мотор ввинчивал ей в затылок короткий, тупой бурав. Вдруг звук изменился. Мотор зачихал. Она открыла глаза и увидела, как земля вздыбилась и устремилась к самолету. Мотор загудел громче и сейчас же снова зачихал. Катастрофа. Вот она и попала в катастрофу. Самолет перегоняли на ремонт… Ей не было страшно. Просто она ухватилась за края кресла и приготовилась к тому, что сейчас будет очень больно. Вот и земля. Канава. Они перепрыгнули канаву. Толчок. Самолет немного покатился и замер. И наступила такая тишина, которой Лена еще не слыхала. Акименко взобрался на крыло и откинул створку над ее головой.

— Выходите, — предложил он дружелюбно.

— Что случилось? — спросила Лена почти спокойно — самолет стоял на земле.

— Папирос нужно купить. А вы пока передохните. Вижу — вас совсем растрясло.

Он помог ей опуститься на приступочку и сойти на пыльную шаткую землю, а затем зашагал к магазину с нелепой вывеской «Смешторг». Они сели на лугу, на самой окраине села, и самолет вырулил к дороге… Она легла на землю. Она твердо решила, что дальше не полетит. Лучше пешком. На попутных грузовиках…

Акименко тщательно затоптал папиросу.

— «Ту — сто четыре», — сказал он, — конечно, поустойчивей будет. И побыстрей. Но он здесь не сядет. И не взлетит.

Он помог ей взобраться в кабину. И все началось сначала.

В редакции было непривычно пусто и тихо. Все ушли на «летучку». Она тоже пошла на «летучку», где почти все выступавшие хвалили фельетон Ермака, как это часто бывает, когда в рассматриваемых номерах газет не было опубликовано ничего особенно броского, а дежурный критик задал тон, похвалив один из материалов.

Встать. Подойти к столу и сказать, что все это — неправда. Что Сердюк, Павел Сердюк, не обманщик. Что он чистый и честный ученый. Что она верит — если огромные человеческие армии пойдут на бой с природой с такой же готовностью, с какой они прежде воевали между собой, то это будет также потому, что во главе их будут стоять люди, подобные Давиду Брюсу, люди, похожие на Павла Сердюка. Что она его любит. И что большое счастье и большая ответственность любить такого человека…

Она с трудом поднялась со своего места — на диване в уголке. Пол все еще покачивался.

…Максим Иванович. Нет, она его не любила. Но могла любить. Могло бы случиться и так. Ну, не с ней. С другой женщиной. Все равно. Все равно — можно полюбить и негодяя. Значит, любовь — не доказательство. И любой, любой из присутствующих имеет право напомнить ей о Максиме Ивановиче. Александрова не преминет воспользоваться этим правом…

— Слово имеет товарищ Санькина.

— Нет, нет. Я только с дороги. Я…

Она пошла к двери.

…— Попросите, пожалуйста, товарища Сердюка, — сказала Лена.

— Он у нас не работает.

В мембране щелкнуло. Положили трубку.

— Мне нужен Павел Михайлович.

— Его нет дома… Что ему передать?..

— Скажите… скажите, что звонила Санькина…

— Одну минутку. Маша… — и неясное водопроводное урчание удаляющегося голоса.

Значит, ей ответила не Марья Андреевна. Очевидно, это ее сестра…

— Здравствуйте. Павел третий день не приходит домой. Я звонила в редакцию. Мне сказали, что вы в командировке. Мне нужно с вами увидеться… Не сможете ли вы прийти ко мне?

— Хорошо. Я скоро приду.

Что с Павлом? — думала Лена. — Катастрофа, — ответила она себе. — Но, может быть, и это не катастрофа?

К Лене подошел Бошко. Он таинственно поднес палец ко рту.

— Тс-с, — прошипел он. — Идемте ко мне.

Бошко проводил ее в свой кабинет, спустил защелку на замке, подошел к несгораемому шкафу, квадратному, массивному, как всегда окрашенному под дерево и как всегда не похожему на деревянный, вставил в отверстия два ключа, а затем с трудом повернул рукоятку запора. Он заглянул в темную глубину шкафа, порылся там, вынул две узеньких шоколадки, положил их на стол, все с тем же таинственным видом вернулся к шкафу, тщательно запер его, затем вручил одну шоколадку Лене, а другую взял себе.

— Когда держишь конфеты в столе, — сказал Бошко, — сколько бы ни положил в ящик, в конце дня заглянешь, — а там пусто. А сейф — пока откроешь, пока закроешь… Было время, когда я тратил деньги на папиросы, — добавил он. — Мне посоветовали есть конфеты. Денег уходит больше, а здоровья не прибавляется… Но я вот что хотел у вас спросить… Мне показалось, что вы хотели выступить о фельетоне Ермака. Почему же вы промолчали?

— Я не могла… боялась, что мое выступление будет не так понято…

— Елена Васильевна! — страшно удивился Бошко. — Меня считают самым осторожным человеком в редакции. Но меня осторожности научила жизнь. А вас кто?

— Вы, — ответила Лена.

…Когда она уже подходила к их дому, она увидела Алексея. Ну что ж. Раз она шла сюда, значит, им предстояло встретиться. Правда, лучше, если бы кто-нибудь был при этом. Когда есть кто-то третий — всегда легче притворяться. Но нужно ли притворяться?

— Здравствуйте, — сказал Алексей, улыбаясь своей некрасивой улыбкой, которая делала таким незначительным его серьезное, умное лицо, и нерешительно Приостановился.

Он сказал — «здравствуйте».

— Добрый день, — ответила Лена.

— Вы… к нам?..

— Да… Я говорила с Марьей Андреевной.

— Она вам звонила.

— Я знаю.

Алексей проводил ее в большую комнату. Лена была здесь почти четыре года тому назад. Этот круглый стол, накрытый фиолетовой бархатной скатертью с тяжелыми кистями, тогда почему-то поворачивался. Она подошла к столу, взялась за край и легко подтолкнула его. Стол немного повернулся.

Странно — она помнила этот стол. И хрустальную сахарницу, похожую на шкатулку, с крышкой, которая откидывалась, и с замочком. Неужели сахарницу закрывали на ключ? Но она совсем не помнила лица Марьи Андреевны. А почему? И вдруг сообразила — она тогда, наверное, ни разу не посмотрела ей в лицо. Боялась. И сейчас снова боится…

Марья Андреевна была в старом платье. Коричневом. Слишком просторном. Словно она когда-то была полнее и платье тогда было ей впору. Волосы от частой седины — серые, разделены пробором и гладко причесаны. Ничего выделяющегося, яркого. Может быть, только руки. Вернее — пальцы. Очень красивые. С коротко остриженными бледно-розовыми ногтями.

— Здравствуйте, — сказала Марья Андреевна. — Садитесь, пожалуйста. Вы читали статью Ермака «Алхимик»?

— Да… читала.

— Что вы думаете об этом… фельетоне?

Где Павел? — подумала Лена. — Что с ним?

— Извините, я просто… — сказала Марья Андреевна. — Хоть, может, вам, как работнику газеты, неудобно говорить об этом?..

Лена провела тыльной стороной ладони по лбу.

— Какая разница. Нет. Я понимаю, что все это не так. В фельетоне, я хочу сказать. Но я не знаю… Я еще не знаю, что можно противопоставить фактам, вернее, факту, который в нем приводится.

— Об этом я и хотела поговорить с вами. Я плохо разбираюсь в том, что принято делать в подобных случаях. Но если, скажем, я бы написала письмо в редакцию… От своего имени. Его бы напечатали?..

— Не знаю, — ответила Лена уклончиво. Ей очень не хотелось этого говорить. И они с минуту сидели молча, пока она не сказала: — Ваше письмо — что бы вы в нем ни писали — будет воспринято как письмо человека лично заинтересованного. Сегодня была «летучка». — Марья Андреевна подняла брови. — Заседание. Там говорили о фельетоне. Хвалили его. Я промолчала. Что бы я ни сказала — все это были бы слова человека лично заинтересованного.

— Что же остается? Незаинтересованный человек никогда не выступит ни «за», ни «против». Вы думаете, что люди, которые инспирировали этот фельетон, не были лично заинтересованы?

— Кто эти люди?

— Олег Христофорович Месаильский и еще кое-кто.

Марья Андреевна улыбнулась, и Лена подумала, что не хотела бы быть человеком, вспомнив которого так улыбаются.

— Я много старше вас, — сказала Марья Андреевна. — Я очень спешила. Мне казалось, что я не успею. — Лена опустила глаза и замерла, чтобы не вспугнуть ее неосторожным движением. — И когда так спешишь, чересчур радуешься успехам и бываешь чересчур снисходительна к недостаткам. Я говорю о Павле.

— Я понимаю, — сказала Лена.

— У вас впереди больше времени. Он должен работать. В лаборатории. Быть может, ему следует уехать из Киева. Но только он должен работать.

— Куда он ушел? — спросила Лена.

— Не знаю. Дело обстояло так: Месаильский отстранил его от работы. Этому воспротивился секретарь парторганизации и другие сотрудники. Тогда Месаильский предъявил журнал экспериментальных работ. В нем имелись подчистки. К этому Павел — я точно знаю — не причастен. И сразу же — фельетон. Для Месаильского сейчас важно одно — как можно скорей покончить с этой историей. Любым путем.

— Я постараюсь его найти, — сказала Лена.

Неясно было все впереди, неясно и тревожно. И все-таки, возвращаясь в редакцию, она думала о том, что Марья Андреевна ее признала. И это было очень хорошо. Очень.

Чем измеряется духовный масштаб человека? — думала Лена. — Не знаю. Не должностью. Не знаниями. Очевидно, тем, как влияет он на судьбы других людей. Что делает он для других людей…

Она задержалась перед памятником Щорсу. Ей не нравился этот памятник. Не нравилось, что Щорс сидит на огромном пряничном коне. Что конь неподвижен. Но сейчас она думала о другом. Пробовала вспомнить, слышала ли когда-нибудь о матери Щорса. И о матерях других людей, которым поставлены памятники. Об их женах, товарищах, учителях. Тех, кто незаметно, просто и буднично делали свое дело, чтобы помочь им стать такими.

 

16

У этого человека, вероятно не взявшего за всю жизнь в рот и капли спиртного, был бесформенный красный нос с фиолетовыми прожилками, а руки, как у алкоголика, находились в постоянном движении, составляя странный контраст спокойному выражению глаз.

— Если ошибется врач и пациент умрет — то пострадает один человек, — повторял он часто, подкрепляя свои слова странным жестом, — он как бы пронзал собеседника пальцем. — Если ошибется инженер и обрушится стена — пострадает сто человек. Но если ошибется юрист — пострадает все человечество. Потому что будет нарушена справедливость.

Павел вспомнил, как в тюрьме, в их камере, Кац любил порассуждать о пенитенциарной системе. По его словам получалось, что самым важным достижением человеческой мысли являются юридические кодексы — ими оберегается справедливость, без которой общество может превратиться в стадо.

«А как же будет при коммунизме? — спрашивали у него. — Когда вообще не будет преступлений?» «Кодексы будут другими, — отвечал Кац, кровожадно теребя себя за нос. — Но они будут еще строже».

Само пребывание Каца в тюрьме являло собой продолжение его верного служения кодексу. Ему выпала очередь защищать какое-то довольно сомнительное дело рыбной торговой базы. Кац, как всегда, рьяно принялся выискивать обстоятельства, которые помогли бы его подзащитным. При этом он раскопал такие дела, о которых следователи не имели и представления. Он убедился, что банда мелких хищников, орудовавшая на базе, значительно опасней, чем это представлялось ему вначале.

Но он недооценил опасности. Опытные мошенники инсценировали взятку адвокату якобы за документ, изъятый из дел базы. Кац был арестован и осужден вместе с ними. Он не возражал и не жаловался. Факты свидетельствовали против него, а он отлично понимал, что при всем совершенстве кодексов всего многообразия жизни они предусмотреть не могут. Кац был убежден, что необходимо соблюдать не только дух, но и букву закона.

— …Справедливость, — повторил Павел слова Каца. Крупная гранитная щебенка при каждом движении с хрустом перекатывалась в голове, и он осторожно повернулся к Кацу всем телом. — Вот она справедливость…

Он не сказал — где, но Кац понял, что он говорит об этих голых стенах, о забранном в решетку окне.

Кац многое мог бы сказать по этому поводу, но он ограничился тем, что спросил:

— Вы представляете себе общество, где все споры решались бы кулаком?

— Я с ним говорил — как с вами говорю, — сказал Павел, стараясь не шевелить головой. — Но он не сказал, зачем пришел. Он, гад, еще и сочувствовал. А потом написал фельетон.

— Но в трезвом состоянии вы бы его не тронули?

— Не знаю, — не сразу ответил Павел. — Тут дело не в том, что я выпил. Тут дело — в собаке.

— В какой собаке? — подозрительно посмотрел на него Кац. — С ним была собака?..

— Нет… Знаете, как кусает собака?.. — Павел с горечью усмехнулся. — Если человек спокойно проходит мимо, если не боится, что собака его укусит, — она его не тронет. Но как только он подумает, что собака может его схватить, — обязательно вцепится зубами…

— Так что? — спросил Кац.

— Я почувствовал себя… такой собакой… Я бы его не тронул. Если бы он не думал, что я его буду бить. Если бы не вилял, не крутился, как на сковородке… Хорошо, что милиционер подвернулся здоровый. Это мне просто повезло.

— Я прошу вас подумать, а потом ответить на такой вопрос… Очень важный вопрос… Если бы всего этого не случилось. И вы бы снова встретили на улице потерпевшего… Как бы вы поступили?

Как бы он поступил?.. Это нужно было вернуться далеко назад. Чтобы не стукнуть Ермака, нужно было… Не обманывать Сергеева. Не связываться с Софьей. Не допускать выхода статьи «Волшебная ручка»… Но все равно, при чем здесь Ермак?..

— Нет, — сказал Павел. — Я бы его не тронул.

— Вы это хорошо обдумали?

— Да.

— Это намного усложняет ваше положение, — сказал Кац.

— Почему?

— Если бы суд квалифицировал ваши действия как подходящие под статью сто пятьдесят третью уголовного кодекса Украины, то есть как умышленное нанесение удара, побоев и иные физические действия, причиняющие физическую боль, то по этой статье вы были бы осуждены сроком до шести месяцев. Но поскольку ваш поступок нанес потерпевшему не столько физический, сколько моральный ущерб, то имеются основания для привлечения к ответственности по статье сто шестьдесят седьмой — оскорбление, нанесенное кому-либо действием, словесно или письменно. По этой статье санкцией являются исправительно-трудовые работы на срок до шести месяцев.

«Потерпевший, — думал Павел. — Кто же потерпевший?..»

— Но поскольку ваш поступок не был заранее обдуманным, поскольку, как вы об этом сами сказали, вы не повторили бы его, поскольку совершен он был в нетрезвом состоянии и, таким образом, нес в себе элементы случайности и бесцельности, характерные для хулиганства, его можно отнести к статье семидесятой «За хулиганские действия». Эта статья предусматривает тюремное заключение сроком на один год, если действия подсудимого по своему характеру не влекут за собой более тяжкого наказания. Но вторая часть этой же статьи предусматривает: за те же деяния, если они осложнялись буйством или бесчинством, или по своему содержанию отличались исключительным цинизмом или наглостью — лишение свободы сроком до пяти лет…

— У вас порошков нет? — спросил Павел.

— Каких порошков?

— Ну… от головной боли.

— Нет. Я не ношу с собой порошков.

— Так что же мне — лучше говорить на суде, что я его сознательно стукнул?

— Да, — ответил Кац. — Во всяком случае, что поступок ваш был в первую очередь вызван фельетоном, который вы считаете несправедливым. А как будут рассматриваться ваши действия, во многом зависит от показаний потерпевшего.

— Он уж постарается расписать…

— Я хочу с ним поговорить.

— Уговаривать?

— Нет. Поговорить.

— Пошел он… Все равно — одной ногой я уже в тюрьме…

Когда Павел остался один, он лег ничком на жесткую деревянную скамейку и тихо застонал.

Милиционер, который стоял у входа, заглянул в комнату и скучным голосом предложил:

— Сядьте, гражданин. Рано еще ложиться.

Это помещение называлось «комнатой дежурного районного отдела милиции». Большое пустое квадратное помещение, всю обстановку которого составляли две деревянные скамейки. У входной двери — милиционер. Он никого сюда не впустит, но и не выпустит без разрешения дежурного по отделу — низкорослого капитана с мохнатыми бровями и собачьим прикусом, добродушного и спокойного человека. А эта комната — проходная, только пройдя через нее, попадешь в маленький кабинет дежурного. Капитан охотно пустил к Павлу Каца. «Поговорите с ним — это полезно», — услышал Павел. Дверь в кабинет была открыта.

Каца отыскал бывший товарищ Павла по бригаде Гибайдулин. Он сидел когда-то с Павлом и Кацем в одной камере. Павел жил у него в эти дни.

Как болит голова… Семен-неудачник. Женился. Получил квартиру. Сконструированный им полуавтомат для электросварки труб малого диаметра признан лучшим в мире. Работает в конструкторском бюро. Над полуавтоматом для скоростной сварки труб большого диаметра. Повезло. Повезло и Кацу. Жулики перессорились между собой. Рассказали правду. Каца освободили. И реабилитировали. Все дело — в везении. А мне — не повезло.

Кто такой Константин Георгиевич? Почему он пьет? Умный человек. Очень умный. И до чертиков знает. Очевидно, у него была когда-то в жизни большая удача. Большое везение. А потом — сплошные неудачи. Вот он и стал таким. Пьяницей. С лимоном. Ему не хватило жесткости. Как крану-укосине. Как мне. Но ведь есть люди, которые говорят, что хотеть — значит мочь… Восемь процентов. Увеличить выход азота на восемь процентов в абсолютных цифрах — и уже миллиарды. Миллиарды рублей. Как болит голова…

Дело не в везении. Я сделал глупость. Я сделал много глупостей. Но нельзя расплачиваться за мои глупости миллиардами. А Константин Георгиевич? Если он пьет и ничего не хочет. И говорит, что мы в пустыне. И всюду носит с собой свой лимон, сок которого на что бы ни брызнул — вредит. Значит, и за его глупости расплачиваются другие… Может быть, не миллиардами. Может быть, не деньгами. Трудом. Знаниями. Верой… Как болит голова…

Он все время прислушивался к шагам в коридоре. К шагам за дверью. Он очень боялся услышать эти шаги. И когда дверь открылась и милиционер, прикрыв ее за собой, через всю комнату обратился к дежурному по отделу: «Тут, товарищ капитан, мамаша к задержанному гражданину», а капитан вышел из своего кабинета и предложил: «Пускай войдет». Павел не вставая со скамейки, быстро отклоняясь назад, несколько раз ударился головой о стенку.

— Добрый вечер, — сказала Марья Андреевна.

— Мое почтение, — ответил дежурный капитан. — Вы не плачьте…

— Я никогда не плачу, — возразила Марья Андреевна.

— А можно бы и заплакать, — сказал капитан, — если подумать, что натворил ваш сын. Напился, надебоширил. Теперь ему, конечно, стыдно. Интеллигентный человек. А драться на улице не было стыдно..

— Я разговаривала с полковником Сидельниковым, — так ни разу и не взглянув на Павла, сказала Марья Андреевна. — Он говорил, что, если я к вам обращусь, вы отпустите домой… Сердюка. Он придет по первому же вызову.

— Раз вытрезвел, не буянит, не выражается, конечно, отпустим. Трезвых мы тут не держим. Возьмем с вашего сына подписочку и отпустим. До утра… А вы с ним дома побеседуйте. Материнское слово — много значит…

Когда Павел с Марьей Андреевной вышли из комнаты, Павел увидел, как Марья Андреевна вынула из сумочки платок, скомкала его и крепко сжала зубами. Сердце его захлестнула такая горячая соленая волна, что он прислонился к стене и с минуту стоял так, глядя на потолок, который медленно удалялся от него.

 

17

Петр Афанасьевич вернулся с работы поздно. По тому, как он посапывал носом и слегка жевал губами, Клава поняла, что муж чем-то расстроен. В таких случаях она всегда начинала разговор о детях. Петр Афанасьевич знал, что этим она старается отвлечь и успокоить его. Иногда это его трогало, иногда — сердило.

— Оля сегодня Наталью Александровну к стулу привязала, — посмеиваясь и словно не замечая насупленного лица Петра Афанасьевича, проговорила Клава.

— Как привязала?

— Зашла к нам Наталья Александровна — знаешь, как она говорит: тра-та-та, тра-та-та, не остановишь, а Оля понемножку разматывает катушку ниток и вокруг стула ходит. Наталья Александровна только хотела встать — глядь, а она в нитках, как в паутине…

— Вот разбойник! — хмуро улыбнулся Петр Афанасьевич.

— Разбойник, — подтвердила Клава. — Я ей говорю: ну вот, теперь я тебе уже всыплю. И шлепнула пару раз по попке. Оля молчит, а Саша — в слезы: мама, не бей Олю. Как же, говорю, не бить, если она Наталью Александровну привязала. Разве тебе ее не жалко? А он смотрит прямо в глаза Наталье Александровне и говорит: мне Олю жальче…

— Спят уже?

— Спят, — ответила Клава.

Прихрамывая больше, чем обычно, Петр Афанасьевич прошел в детскую. Саша улыбался во сне. Оля сбросила легкое одеяло, и Петр Афанасьевич укрыл ее. Коля вздрогнул и слегка вскрикнул, а затем перевел дух, посмотрел на отца и сразу же снова уснул.

Падает, — подумал Петр Афанасьевич. — Растет.

Петр Афанасьевич сел за стол, на который Клава уже поставила разогретый ужин. Он молча, без аппетита, но торопливо ел, а Клава сидела рядом, время от времени вставая, чтобы долить в чай молоко, дать мужу сахар.

Клава знала, что Петр Афанасьевич поужинает и обязательно заговорит о том, что его взволновало. Для этого нужно было соблюсти только одно условие: ни о чем его не спрашивать.

Петр Афанасьевич отпил несколько глотков нестерпимо горячего чая, посмотрел на невозмутимое лицо жены и спросил:

— Павел не приходил?

— Нет.

Клава подумала, что такое уже было. Вот только не вспомнит — когда. Так же пил Петр Афанасьевич чай, и так же что-то случилось с Павлом, и точно в такой позе сидела она за столом. Это было очень неприятное чувство, и, чтобы избавиться от него, Клава резко поднялась со своего места. И вдруг подумала, что точно так же она поднялась и в тот раз… Когда же это было?..

— Вот увидишь — он его доведет до тюрьмы, этот Кац, — сказал Петр Афанасьевич.

Клава начала убирать со стола. Осторожным движением — чтоб не разбить — она поставила посуду и лишь затем испуганно спросила:

— Как же это?..

— А вот так… Пошли дурака богу молиться…

Кац успел побывать повсюду. В милиции. В суде. В прокуратуре. Дело Павла, такое простое и ясное вначале, все больше запутывалось. Ко всему Ермак заявил, что он задумался на улице и нечаянно толкнул Павла, а Павел его не трогал. Ссылаясь на показания Павла и милиционера, Кац доказывал, что Ермак стремится ввести правосудие в заблуждение.

Петр Афанасьевич рассказал Клаве, что в обеденный перерыв он побывал у Вязмитиных. Там он встретился с Кацем.

— Эти два дела нельзя рассматривать отдельно, — говорил Кац, пронзая пальцем Петра Афанасьевича. — Прежде всего необходимо доказать, что фельетонист незаслуженно очернил Сердюка. В таком случае, поступок Сердюка уже не может рассматриваться как хулиганский…

— Какой поступок? — возразил Петр Афанасьевич. — Ведь Ермак отказался…

— Предположим. Но это — неправда. В показаниях лица объективного — милиционера, который присутствовал при драке, имеются сведения противоположного характера. Суд должен исходить прежде всего из достоверных показаний. Ермак только запутал дело.

— Ну уж не знаю, можно ли больше запутать дело, — буркнул Петр Афанасьевич.

Клава слушала мужа молча. Она вспомнила, как Павел сконфуженно улыбался, когда она ему за обедом наливала вторую тарелку борща, и как он пошел с ней в театр на «Пиковую даму», когда умер Петя и ей было очень плохо.

— Почему, — спросила она, — так получается? У Павла. Учился. Стал научным работником. И опять запутался?..

— Причина одна — от жизни оторвался. От товарищей. Индивидуалистом стал. А помочь ему — нужно.

— Жениться бы ему, — сказала Клава.

Петр Афанасьевич хитро усмехнулся.

— И нечего смеяться, — обиделась Клава.

— Завтра пленум начинается, — сказал Петр Афанасьевич. — Петр Никитич приедет. Нужно, чтоб Павел написал письмо на имя Петра Никитича. А еще лучше, если бы Петр Никитич согласился его лично принять. Дело-то ведь он замыслил важное, нужное…

…Они шли пешком от легкого, воздушного мостика с деревянным настилом, переброшенного между двумя парками, к огромному, единственному в стране цельносварному мосту через Днепр. Между этими мостами лежала жизнь замечательного украинского инженера Евгения Оскаровича Патона. Мостик между парками был его первым мостом. И мост через Днепр — последним.

И оба они безотчетно ощущали, что, как бы дальше ни сложились их судьбы, того, что пережили они на пути между двумя мостами, хватит на всю жизнь. Хотя об этом не было сказано ни слова. Ни одного слова.

— Я его видела только раз, — сказала Лена. — Я его не помню.

— Он — о б ы к н о в е н н ы й  человек, — тихо и медленно ответил Павел. — Хотя это не совсем верно. Он — о б ы к н о в е н н ы й  коммунист…

Павел помолчал и взглянул на Лену, как бы проверяя, понимает ли она его. Она понимала.

— Но если бы у меня спросили, каким я хочу быть, я бы ответил: таким, как Петр Афанасьевич…

Они снова шли парком. Удивительный город. Его можно пройти из конца в конец, минуя улицы, парками.

— Ничего, что так поздно? — спросила Лена.

— По-моему, нет, — нерешительно ответил Павел. — Он сказал, чтоб я обязательно пришел. И вот странно. Он очень на меня обиделся. И меня обидел. И когда все это случилось — в институте и фельетон, — я решил: скорее пропаду, чем обращусь к нему. Не потому, что я плохо подумал о Петре Афанасьевиче или стал его меньше уважать. А потому, что он — член ЦК, но когда все было хорошо, я не ходил к нему, а когда плохо — явился. Но он сам приехал…

От Днепра тянуло легким ветерком, шептались листья на деревьях, и он спросил шепотом:

— Но почему Ермак отказался?

Лена молчала.

— Не знаю, — сказала она наконец. — Это непонятно.

— Вы его просили?

— Нет. Я знала, что вы против этого, и не стала бы его просить. Он сам…

(В действительности она собиралась… не просить, а поговорить с ним. Вся редакция уже говорила о том, что на Ермака напал герой его фельетона.

— Нет, — сказал Валентин Николаевич сухо и враждебно. — Не верьте слухам. Просто — чересчур резкий разговор на улице… — И сейчас же добавил в своей обычной манере: — Ах, Елена Васильевна, вы хорошеете с каждым днем. И сейчас вы представляете собой в нашей редакции, а также и в нашем государстве серьезную общественную опасность…)

Павел и Лена подошли к трамвайной остановке и одновременно взглянули на часы.

— Поезжайте уже, — сказала Лена. — До свидания.

Она улыбнулась — глазами.

— До завтра?

— До завтра.

…— Входи, входи, — сказал Петр Афанасьевич. — Что слышно?

— Штраф, — ответил Павел.

— Что значит — штраф?

— Сто рублей. И все. Когда б не Кац — получил бы пятнадцать суток. Такой он настырный, что начальник милиции стал от него прятаться. А потом вызвал меня и говорит: «Заплатите штраф и идите. Я больше об этом деле слышать не могу спокойно».

— Слава богу, — сказал Петр Афанасьевич. — Нашелся хоть один умный человек… А теперь, когда все это кончилось, — поговорим по-другому. Ты мне ответишь — как это ты документы начал подделывать? Пить? На улице драться?..

 

18

Жизнь так устроена, что человеку много нужно для счастья. Но когда он шел в редакцию и думал, что сейчас увидит Лену, и увидел ее, и бережно пожал легкую, узкую руку, он почувствовал, что в этом, быть может, и состояло самое большое счастье, какое только доступно человеку.

— Ничего, что я к тебе прямо на работу? — спросил он грубовато. — Я по делу. Мне, понимаешь, надо такую бумагу написать, чтоб в ней все было сказано. Голая правда. И чтоб очень коротко. Только не получается. Может, посмотришь, что я написал. Может, как-то короче можно. И на машинке это надо отпечатать…

— Хорошо, — сказала Лена. — Только ты сможешь подождать, пока я вычитаю эти гранки? Это пять минут.

На столе у нее лежали узкие полосы бумаги, густо заполненные печатными строками.

— Читай, — снисходительно сказал Павел. — Я тебе не буду мешать.

Это были пустые слова. Он ей мешал. Он смотрел на нее.

Через ее комнату в свой кабинет прошел Бошко. Он открыл дверь, но сейчас же вернулся, молча протянул руку, взял со стола у Лены гранки и унес их к себе.

И Лена, которая недавно начала свой второй круг в редакции и снова перешла в промышленный отдел, вдруг подумала, что самым большим достоинством Бошко является то, что ему ничего не нужно говорить. Он сам все понимает.

…— Ну, знаешь ли, — возмутилась Лена. — Нельзя же спорить из-за каждого слова. Ты ведь сам хотел, чтобы было короче.

— Короче, — согласился Павел. — Но чтоб смысл был.

— И химических формул слишком много.

— А без формул все это ни черта не стоит.

— Дело твое, — решила Лена. — Ну что ж… Посиди здесь, а я дам перепечатать.

Лена вышла из комнаты. Когда она открыла дверь, Павел снова увидел широкий редакционный коридор с яркой ковровой дорожкой. Ему не хотелось бы сейчас оказаться в этом коридоре. Он боялся встретиться с Валентином Николаевичем.

Это ему надо бояться, — мрачно подумал Павел, вышел за дверь, подошел к окну, за которым виднелась пустая волейбольная площадка.

Лиде не сиделось на месте. Она то вставала из-за стола и выходила в вестибюль, то возвращалась, шепталась с курьером, а ее похорошевшее лицо выражало напряженное ожидание. И она дождалась. По коридору из машинописного бюро шел Валентин Николаевич. Он увидел Павла, замедлил шаги, остановился, а затем, сунув руки в карманы пиджака и задрав кверху подбородок, подошел к Павлу и сказал высоким громким голосом:

— Здравствуйте.

Очевидно, Павел заметил его еще раньше, — решила Лида. Он даже не взглянул на Ермака. Валентин Николаевич медленно пошел дальше по коридору к вестибюлю. Лида вздохнула с сожалением — она ожидала большего.

Лена подошла к Павлу.

— Прошу вас, пройдемте ко мне, — сказала она подчеркнуто громко.

У себя в комнате она спросила:

— Почему ты вышел?

— Да так, — неохотно и глухо ответил Павел.

— Ты никого не встретил?

— Нет.

Ответ прозвучал жестко и чуть враждебно.

Лена подошла ближе, поднялась на носки и прижалась лбом к его губам. Дверь кабинета Бошко приоткрылась, он выглянул и сейчас же нырнул назад.

— Лена! — сказал Павел, во всю ширь раскрыв рот и оскалив зубы. — А я тебя съем!.. — И тут же без всякого перехода спросил: — Ты как думаешь — поверит мне Петр Никитич?

— Конечно, — сказала Лена. — Я уверена, что все будет хорошо. — И она улыбнулась задорно и легкомысленно, чтобы Павел не понял, как она встревожена, как мало верит в то, что «все будет хорошо»…

…Ждать и догонять, — повторял про себя Павел слова слышанной где-то пословицы. — Самое худшее — ждать и догонять. Чепуха. Все равно что сказать: самое худшее — жить. Что же другое постоянно делают люди, как не ждут или не догоняют?..

В приемной на овальном столе светлого дерева лежали свежие газеты и журналы. Он заглянул в газету, а затем незаметно вытащил из кармана свое письмо, искоса посмотрел на секретаря — она говорила с кем-то по телефону — и положил его в газету.

Снова и снова перечитывал он знакомые заученные слова. За эти сутки листы измялись, истрепались по краям.

Петр Никитич встретил Павла сухо.

— Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста. Мне говорил о вашем деле Сулима Петр Афанасьевич. Я вас слушаю.

Его простое широкое лицо показалось Павлу утомленным и сердитым. И Павлу вдруг подумалось, что он не одобряет его прихода, что ему неприятно, что Павел воспользовался своим близким знакомством с Петром Афанасьевичем для того, чтобы попасть к нему, что он заранее не верит ему, Павлу, и согласен выслушать его только из уважения к Петру Афанасьевичу.

Павел смешался и никак не мог сказать первых, так тщательно приготовленных слов.

— Я вас слушаю, — повторил Петр Никитич.

И вдруг перед Павлом совершенно ясно, с удивительной отчетливостью, предстала первая страница его письма с надорванным краем и опечаткой в первом слове — «хемические». Он мог бы сосчитать количество строк. И он заговорил, медленно повторяя каждое слово этого письма, и от этого речь его звучала неестественно, протяжно.

Он смотрел вниз, на маленький столик, поставленный вертикальной чертой буквы «Т» к столу, за которым сидел Петр Никитич, мысленно перевернул страницу и продолжал чтение. Только раз оторвал он взгляд от столика, поднял глаза на Петра Никитича, и ему показалось, что он глядит в перевернутый бинокль. Где-то далеко-далеко от него находился Петр Никитич, где-то в другом далеком конце этой большой, строго и красиво убранной комнаты, куда его пригласили.

Он запнулся, силой воли заставил себя опустить глаза на столик, снова увидел перед собой страницы и продолжал чтение. Теперь ему казалось, что эти страницы, которые одна за другой вставали перед его мысленным взором, написаны плохо, не так. Он замечал «птички» в тех местах, которые советовала сократить Лена, он сокращал их на ходу, и речь у него получалась нескладной, одна мысль была плохо связана с другой, он думал об этом, а говорил о катализе.

— …Синтез аммиака осуществляется в больших масштабах путем каталитического взаимодействия азота с водородом при температуре четыреста пятьдесят — пятьсот градусов и давлении двести пятьдесят — тысяча атмосфер… При промотировании окисью алюминия железного катализатора, применяемого в синтезе аммиака, промотор стабилизирует и увеличивает поверхность основного компонента катализатора… Одна и та же модифицирующая добавка к катализатору может быть промотором при одной концентрации и температуре и каталитическим ядом или ингибитором в других условиях…

Вдруг Павел испугался: а что будет, если передо мной исчезнут эти строки? Что я буду говорить дальше?

И как только он подумал об этом, он сейчас же увидел, как строки медленно расплываются, наезжают одна на другую и оборачиваются вокруг себя, как оборачиваются поля, когда глядишь из окна вагона мчащегося поезда. Он сбился, умолк.

— Продолжайте, — предложил ему Петр Никитич.

Павел не знал, понял ли Петр Никитич, что он говорил, разбирается ли в химии… Он все чаще сбивался. Страницы совсем исчезли.

— Продолжайте, — снова предложил Петр Никитич, когда он замолчал.

— Я кончил, — тихо ответил Павел.

Петр Никитич молчал. Он надел очки, бегло просмотрел какой-то листок, лежавший перед ним, вынул из мраморного стаканчика карандаш, подписал этот листок, снял очки, сложил их, спрятал в футляр и лишь затем спросил:

— А что это даст? Если это удастся осуществить?..

— Прежде всего — урожай… Намного повысится урожай… Азотные удобрения… Вся современная химия базируется…

— Урожай — это хорошо, — перебил его Петр Никитич. И повторил: — Урожай — это очень хорошо. — Неожиданно с искренним живым интересом он спросил у Павла: — Вы кукурузу любите?

— Как люблю? — не понял Павел.

— Есть ее любите?

Павел понимал, что нужно ответить: «да, люблю», что этим он бы сделал приятное Петру Никитичу, что так ответил бы каждый человек, находящийся на его месте, что, может быть, от этого ответа зависит весь дальнейший разговор, но вместе с тем он твердо знал, что сейчас нужно говорить только правду, о чем бы ни шла речь, и он сказал:

— Нет, не люблю.

— И вареную? С маслом, с солью?

— И вареную.

— Странно, — сказал Петр Никитич. — Большинство людей у нас охотно едят вареную кукурузу. Но вот корнфлекса — не едят. Я интересовался — коробки кукурузных хлопьев, корнфлекса этого самого, годами стоят на полках магазинов. А ведь вкусное, дешевое и полезное блюдо. Не едят и всяких каш и других блюд из кукурузы.

Он задумался.

— Я вот где-то читал или слышал, что в прошлую империалистическую войну… Или нет, не в империалистическую, а еще в русско-японскую, — поправил он сам себя, — русские солдаты отказывались есть рис, которым тогда снабжали армию. Чуть ли не голодные бунты устраивали. Офицеры возмущались — вот, мол, до чего избалованы русские солдаты — не хотят есть риса, а он для нас, офицеров, для белой кости — деликатес. На Руси тогда только богатые люди ели рис. А не понимали они того, что для русского солдата это было непривычное блюдо. Он бы охотней ел заплесневелый хлебушко, чем этот рис.

Он снова помолчал.

— Это я к тому говорю, что нет, пожалуй, ни одной области жизни, где люди были бы так консервативны, как в еде. А вспомнить картофельные бунты? Или как у нас устрицы десятками тонн пропадают. А за границей — лакомство. Но это неважно, что корнфлекс плохо едят. Нужно, чтобы больше кукурузы скоту скармливали. Будет у нас тогда вдоволь и с избытком молока, мяса, масла… А урожай повысить — это хорошо…

Он помолчал и сказал вдруг негромко, словно про себя, а вместе с тем как бы советуясь с Павлом:

— Доживу ли я до того времени, когда во всех наших магазинах будут бесплатно продаваться… нет, не продаваться, а выдаваться людям хлеб, молоко, сахар, мясо… Или нет, мясо бесплатно не нужно, мясо пусть покупают за деньги, — поправил он себя. — Мясо разных сортов, и здесь выбор возможен. Перебирать будут. Но вот — хлеб, молоко, сахар, масло…

Павел подумал, что этот человек, занимавший такое важное положение и, вероятно, давно не знавший нужды, говорит об этом так, словно ему лично не терпится зайти в магазин, чтобы взять там бесплатно хлеба и сахара, и рассуждает об этом, как тот мужик, с которым встретился когда-то Павел в Доме колхозника, и так же, как тот мужик, верит, что это скоро будет.

— Это нужно, — сказал Петр Никитич. — Очень нужно сделать так, чтобы люди не нуждались в хлебе. Чтобы для них не существовало вопроса о хлебе насущном. Вот один ученый… — он надел очки, поискал в бумагах на столе, — английский ученый, Норман Коупленд, пишет…

И он медленно, выделяя каждое слово, прочел:

— «Сейчас психологи пришли к общему мнению, что обычный человек использует только десять процентов своих физических и умственных способностей. Разница между той силой, которую он использует, и той, которая действительно имеется в его распоряжении, — это разница между тем, что он есть, и тем, кем он может быть…»

Петр Никитич отбросил бумагу.

— Мы создали государство, где человек использует не десять, а значительно больше процентов своих способностей. Принцип социализма — от каждого по его способностям… Это значит, что наше социалистическое государство обязуется предоставить каждому своему члену все возможности для максимального использования и развития его талантов. Но если мы создадим самые лучшие материальные условия, то эти способности будут использованы еще больше, еще лучше… Вот почему я говорю: урожай — это хорошо…

Значит, он мне верит, — думал Павел. — Если так разговаривает со мной. Значит, верит…

— Так что же, — спросил Петр Никитич уже совершенно другим, деловым тоном. — Сколько будет стоить проведение этих ваших экспериментов?

— Ничего не будет стоить, — ответил Павел. — Я готов работать без зарплаты. А других расходов нет.

— Ну, это чепуха — без зарплаты, — поморщился Петр Никитич. — У нас никто не работает без зарплаты.

— Мне нужно только, чтобы мне разрешили продолжать работу в лаборатории, пользоваться всеми приборами.

— А кто же это вам может запретить? Конечно, продолжайте.

Он вышел из-за стола, протянул Павлу руку.

— Так что работайте. От души желаю вам успеха.

Павел ушел, так и не зная, даст ли какую-то практическую пользу эта беседа. Но он думал о том, как здорово, что Петр Никитич с таким доверием отнесся к нему, Павлу, что он так близко, так хорошо понимает нужды людей.

Жесткость и мягкость, — думал Павел. — Да, жесткость…

Но лишь теперь он понял, что жесткость нужна прежде всего к себе. А мягкость — прежде всего к другим.

 

19

Не золото, а настоящие листья. И не эбен, а мокрый асфальт. Но такой продуманный узор, такое сочетание тонов, такой размах и такая щедрость, что когда идешь по этой мозаике — хочется самому стать лучше.

— Здорово! — сказал Павел.

— Хорошо! — ответила Лена.

Хорошо. Очень хорошо, что садовая дорожка выстелена этой неповторимой мозаикой из листьев клена и каштана. Что идет дождь и пахнет дождем и листьями. Что осень. Что Павел…

Лена подобрала мокрый каштан и принялась сдирать кожуру, осторожно отгибая коричневые шипы.

— От этого пальцы станут желтыми, — заметил Павел.

— Они уже желтые и горькие, — возразила Лена, рассматривая свои узкие пальцы.

— Вот как это делается, — сказал Павел и взял у нее каштан. Он резко взмахнул рукой и ударил тяжелым плодом о землю. Из кожуры вылетело два каштана с плоскими, сдавленными боками.

— Двойняшки! — обрадовалась Лена.

Один из этих каштанов она протянула Павлу, и он спрятал его в карман.

Они остановились у низкого, сплетенного из металлических прутьев забора, отделяющего парк от крутого склона. Ветер нагромоздил ухабов на Днепре — древней дороге человечества. На всех дорогах человечества много еще ухабов. Он дул порывами, подхватывая в ресторане, расположенном на террасе, на склоне, обрывки веселой и шумной мелодии. А когда ветер затихал, от входа в парк доносился голос диктора — там стоял репродуктор: «…доброй воли… новой войны… атомное оружие… мира во всем мире…»

— Если бы ты знал, — сказала Лена, — как я боюсь сейчас войны… Когда человеку хорошо — он особенно боится и не хочет войны…

— Войны не будет, — сказал Павел и поежился от холодных капель, брошенных порывом ветра за поднятый ворот плаща.

Вчера он поздно работал в лаборатории. На улице лил дождь. Город умолк. А в лаборатории было светло и тепло, и каждый занимался своим делом, и дело шло хорошо. Но когда по улице одна за другой промчались несколько пожарных машин, разрывая сумерки воем сирен, — все на минутку замерли. Никто не сказал ни слова, но все насторожились. А затем продолжали работу как ни в чем не бывало.

— Нет, войны не будет, — повторил Павел.

— Ты рад ответу на телеграмму? — спросила Лена.

Он послал телеграмму Петру Никитичу: «От всей души спасибо за доверие. Промотор действует». Сегодня он получил ответ.

— Еще бы!

— Значит, теперь уже скоро будет получен катализатор, который в бактериях?.. О котором ты говорил?..

— Нет, это не так просто…

Все-таки она ни черта не понимала в химии. И это ему не мешало.

— Это примерно так же, как вот если сделать иголку… Рыбную косточку, заостренную с одного конца и с отверстием на другом. Или даже металлическую. Но от этой иголки до швейной машины — шагать и шагать…

— Неужто так далеко?

— Очень далеко, — строго сказал Павел. И вдруг мягко улыбнулся: — А может быть, и не так далеко, как мне кажется. Человек может… Человек — до чертиков может…

Дождь усилился. Как глупо поступают люди, когда надевают дорогую одежду. И берегут ее. Человеку нужна такая одежда, как у него. Или как у Лены. Плащ. Обувь на резине — чтоб ходить по лужам. Чтоб гулять под дождем. Когда Киев особенно хорош. Осенью…

— Тебе не обидно, что работу, которую ты начал… для которой ты сделал так много — теперь возглавляет Алексей?

— Нет. Если и обидно, то чуть-чуть. Я уверен, я бы разобрался и без Алексея. Но, может быть, на это у меня ушли бы годы. Только на то, чтобы установить, почему не действовал промотор. А с Алексеем — за два месяца…

Два месяца работал он с Алексеем и Зиной в заводской лаборатории. А теперь и Лубенцов с ними. Месаильский на выборах в академию был забаллотирован. Перешел на преподавательскую работу. Как ни цеплялся за институт, а вынужден был уйти. Вместе с Софьей. Недаром он так боялся Сергеева. Но и Павел боялся Сергеева. Особенно когда он снова приехал в Киев и вызвал Павла. Уж он не церемонился. Он был не из тех, кто церемонится. Он сказал все, что думает о попытке Павла подделать результаты эксперимента. Но потом он предложил Павлу перейти на работу в лабораторию при одиннадцатом заводе. Лаборатория расширялась, переоборудовалась. По настоянию Сергеева руководителем лаборатории был назначен Алексей.

— Нет, я доволен тем, что работаю с Алексеем, — сказал Павел. — Тверже себя чувствую. Кстати, наша лаборатория будет превращена в научно-исследовательский институт…

Он взял ее за руку, и, как всегда, когда он прикасался к ней, во рту у него пересохло. Он провел по губам намокшим рукавом своего плаща.

— Пойдем же, — тихо и нежно сказала Лена.

По широкой лестнице, украшенной неповторимым узором из листьев клена и каштана, они спустились на круглую площадь с темным холмом клумбы посредине. Дождь внезапно прекратился. Небо поднялось выше и выгнулось круче.