Прежде, когда кто-либо говорил, что устал, Кравченко Павел сочувственно хмыкал, но в самом деле не понимал, что это такое. Ему случалось в армии делать большие переходы, и тогда болели ноги. Когда он сдавал в университете еще до войны нормы ГТО и нужно было пробежать тысячу метров – появилась одышка. Но той усталости, о которой говорили окружающие, – усталости от работы, от подготовки к экзаменам, – до сих пор ему ни разу не довелось испытать.

Однако сейчас он думал, что усталость – это когда все неинтересно и хочется спать.

Он сидел на ученом совете, глаза у него слипались, время от времени он снимал очки и тер глаза кулаком. Лениво он раздумывал о том, что вернется, выкупается в горячей воде и ляжет спать не позже десяти.

Ученый совет на этот раз проводился совместно с парткомом университета – поэтому Кравченко Павел и был на него приглашен, и рассматривался на нем вопрос о дисциплине, о посещении лекций студентами, об опозданиях, об успеваемости.

Рядом с Кравченко Павлом сидел преподаватель английского Анатолий Максимович Еременко, который делал какие-то заметки в своем блокноте.

«Что он там записывает?» – подумал Кравченко Павел и заглянул в блокнот, но Еременко сразу захлопнул его. Кравченко Павлу показалось, что там были не записи, а что-то вроде узоров.

Кравченко Павел еще на первом курсе начал изучать английский как второй язык, основным у него был немецкий. С Анатолием Максимовичем Еременко он был едва знаком и считал его мямлей. Еременко как раз и принадлежал к числу тех преподавателей, лекции которых особенно плохо посещались. Лет ему было немного за сорок, невысокого роста, худощавый, лицо мятое, серое, несвежее, светлые брови и короткие волосы почему-то как у первоклассника, челочкой, которую Анатолий Максимович время от времени приглаживал рукой набок, а она снова опускалась на лоб. Во время войны служил в армии, был там переводчиком, а теперь медленно писал диссертацию, хотел стать кандидатом наук, но сам говорил, что если все будет благополучно, то напишет ее лет за восемь, за десять.

Когда ученый совет закончился и Анатолий Максимович вслед за Кравченко Павлом направился к двери, его позвал проректор по научной части Игнат Васильевич Бобошко.

– Товарищ Еременко, – сказал он, – вот тут у нас спор с товарищами – какого рода по-русски английское слово «виски»? «Он» или «оно»?

– Я точно не знаю, – смешался Анатолий Максимович. – Но, по-моему, нужно «он».

– В какой это литературе вы встречали? – неодобрительно спросил проректор.

– В иностранной.

– Мало ли чего они там пишут. – Проректор был на голову выше Анатолия Максимовича и смотрел на него сверху. – А мы в русском языке переделываем иностранные слова на свой лад, чтоб они были ближе к людям. И раз слово кончается на «ски», то это будет «оно».

– Если на «ски», – несмело возразил Анатолий Максимович, – то тогда это уже скорее будет множественное число. И получится виски – «они».

– Виски нужно писать «оно», так и запомните, – закончил ученый спор проректор. – Но у нас к вам тут другое дело.

Анатолий Максимович заметил, что рядом с проректором стоит секретарь парткома и еще какой-то человек в обыкновенном сером костюме и с темным галстуком. И ничего не было особенного в наружности или поведении этого человека, но сердце Еременко больно сжалось. Сам он не смог бы объяснить почему. Может быть, потому что они вдруг оказались как бы отделенными от всех остальных, только вчетвером, а для остальных их словно накрыло шапкой-невидимкой, их не замечали.

– Так вот, товарищ Еременко, – сказал проректор Бобошко, – завтра к нам приедет американский журналист Ив Каслер из самой их лживой газеты, из «Нью-Йорк геральд трибюн». В общем, из империалистического рупора. Будет знакомиться с нашим университетом, с тем, как изучается у нас ихний язык. И есть такое мнение, чтобы прикрепить к нему персонально вас.

– Я… конечно… раз есть такое мнение… – не сразу сказал Еременко. – Только я ведь, Игнат Васильевич, по-английски говорю не очень хорошо. Произношение у меня не совсем правильное. Может, кого другого бы лучше.

– Скромность, конечно, украшает большевика, – вмешался секретарь парткома. – Но мы знакомились с вашим делом. Вы участвовали во встрече на Эльбе?

– Участвовал… Только мне тогда приходилось просить, чтоб говорили медленно…

– И здесь в крайнем случае попросите, – сказал проректор. – Это вам важное партийное поручение. Вам большое доверие оказывают. Покажете ему город, исторические места, домой его пригласите.

– Как домой? – испугался Еременко. – Я ведь… в коммунальной квартире. И жена больна.

– У нас сейчас в стране у всех трудности с жильем, – сказал секретарь парткома. – А у вас лучше, чем у других. Две комнаты. Жена, раз нездорова, побудет в другой комнате.

– Вы не беспокойтесь, товарищ Еременко. – Проректор похлопал Анатолия Максимовича по плечу. – Все, что нужно для этой встречи, вам завезут. Еду, напитки, вручите ему подарки, пластинки.

Человек в сером костюме молчал.

– Хорошо, – сказал Еременко. – Раз такое поручение… Мне уже можно идти?

– Идите, – ответил проректор, – и готовьтесь.

«Вот пусть говорят, что хотят, – думал Еременко. – Пусть говорят, что это предрассудки, что ничего такого нет и быть не может. А я ведь как предчувствовал… Как знал».

Дома он вынул из кармана блокнот, посмотрел на нелепые узоры, которые изобразил своей самопишущей ручкой, раскрыл альбом, набрал на кисточку черную краску и стал перерисовывать из блокнота в альбом.

В те дни проходило много собраний, заседаний, совещаний. И на каждом бывал либо ректор, либо проректор, либо секретарь ЦК комсомола, либо зав. отделом пропаганды обкома, либо инструктор ЦК, либо секретарь райкома. И все они выступали, и то, что они говорили, принято было записывать. Еременко однажды не вел записей во время выступления лектора ЦК, так Бобошко потом вызвал его и строго отчитал: «Что, по-вашему, лектор Центрального Комитета здесь для вашего развлечения выступает?»

Но так как все они на всех этих собраниях, совещаниях и заседаниях говорили примерно одно и то же, одними и теми же словами, то Еременко стал делать вид, что записывает, а в действительности рисовал в своем блокноте узоры. Конечно, он бы охотнее изобразил какую-нибудь картинку, но так как в школе считалось, что никаких способностей к рисованию у него нет, а в дальнейшем рисовать ему никогда не случалось, то он ограничивался этими узорами.

Некоторые из этих рисунков ему самому очень нравились. В день сорокалетия коллеги преподнесли ему альбом в ледериновом переплете, заполненный листами плотной бумаги, – на нее полагалось наклеивать фотографии. Но так как альбом для фотографий у него уже был, то он стал срисовывать в альбом узоры из своего блокнота. Акварельные краски в виде пуговиц, наклеенных на картон, и кисточку он брал в таких случаях у своей дочки-второклассницы. Конечно, если бы он рисовал деревья, то для стволов потребовалась бы коричневая краска, а для листьев зеленая, но так как рисунки его ничего не значили, то он обычно тыкал кисточкой в ту краску, которая была меньше использована, старательно следя за тем, чтобы расходовались они равномерно. В блокноте рисунки были ровнее, четче были линии, у него был большой опыт обращения с самопишущей ручкой, с кисточкой все это получалось хуже, но зато в альбоме эти рисунки приобретали цвет, и это Еременко нравилось.

И вот сейчас он сидел за своим столом, в своей комнате, выходящей окнами на оперный театр, и думал о том, что ведь недаром у него в блокноте еще до всех этих разговоров о приезде американца появился такой мрачный, похожий на краба в объятиях каракатицы узор, и что вот приедет этот американец по имени Ив Каслер, а потом непременно начнутся неприятности.

«Завербовать он меня, конечно, не завербует, – думал Еременко. – Но как это потом докажешь?» Он знал о многих случаях, когда люди повыше его выполняли всякие такие задания, а потом оказывались в числе «врагов народа». И хотя черная пуговица акварели была протерта до дырки в центре, он перерисовывал свой узор из блокнота в альбом черной краской.

При встрече с Ивом Каслером Анатолию Максимовичу недостатки в его английском произношении ничем не помешали. Каслер хорошо говорил по-русски, только медленно, он был участником встречи на Эльбе, поехал с Еременко к Бабьему Яру, постоял там над обрывом и откровенно плакал, очень сочувствовал трудностям, которые переживает советский народ в результате разрухи, причиненной войной, и, говоря о Сталине, ни разу не забывал добавить «вождь всех народов великий полководец Сталин». Так что Еременко почти не пришлось напрягаться для того, чтобы вести с ним идеологические дискуссии, а приглашение пообедать дома у Еременко Ив Каслер воспринял несколько удивленно, но с удовольствием.

Дома у Еременко он вынул из своего объемистого портфеля четырехугольную бутылку с яркой наклейкой и сказал:

– Мы, американцы, пьем виски. А как по-русски будет «виски» – «он» или «оно»?

– «Оно», – ответил Еременко. – Мы в русском языке, когда берем иностранное слово, все равно переделываем его так, чтобы оно звучало, как русское.

Против бутылки американского виски Еременко выставил две бутылки русской водки, и они пили эту водку, и этот виски, и закусывали все это черной и красной икрой и колбасой «салями», которую Еременко ел впервые в жизни, и жевать ее было трудно, и маринованой селедкой, крабами и печенью трески.

Анатолий Максимович был человеком непьющим. И после первой же рюмки виски, вкусом своим напомнившим Еременко лекарства, которые ему давали в детстве, его стало мутить, а Ив Каслер все подливал и подливал. И тогда Еременко вспомнил, что с ним когда-то уже было такое же. Когда его генерал и дважды тезка Анатолий Максимович Протопопов получил Героя, он собрал весь свой штаб и напоил до безобразия. Еременко пробовал смахлевать, пропустить рюмку, но на него насели соседи. И вот тогда-то Еременко вышел из разрушенной школы, где состоялся весь этот банкет, с трудом добрался до забора, сунул в рот два пальца, вырвал и почувствовал сразу, что стало легче.

Заплетающимся, потерявшим подвижность языком он сказал американцу, чтоб тот пока посмотрел альбом с фотографиями, где вот он, Еременко, лейтенант, вот он тут, на этой фотографии, в логове фашистского зверя, в Берлине, пусть американец это посмотрит, а он пойдет распорядиться по хозяйству.

По длинному коммунальному коридору Анатолий Максимович еле добежал до клозета. Ему не пришлось засовывать в рот пальцы. Его просто вывернуло.

Он не успел опустить крючок на двери, дверь открылась, и старуха-соседка Галина Ивановна визгливо закричала:

– Вот – надрался… Теперь нагадил, а кто убирать будет, я вас спрашиваю?

– T-с, – повернул к ней бледное лицо Анатолий Максимович и поднес палец к губам. – Там у меня в комнате – американец.

– Американец? – шепотом переспросила старуха. – Вот беда. Тогда вы идите, а мы тут сами подотрем.

Она понимала, что с американцами – не шутят. Пошатываясь, Анатолий Максимович подошел к комнате, где затаились жена и дочь, взял полотенце, вытер липкий лоб и снова пошел к американцу. Ив Каслер уже посмотрел альбом с фотографиями и сейчас рассматривал альбом, в котором были перерисованные из блокнота узоры.

– Что это? – спросил он у Еременко.

– А, чепуха, – махнул рукой Еременко. – Это – так…

– Это ваша работа?

– Какая это работа?… Это я просто так.

– А нельзя ли мне приобрести парочку ваших набросков?

– Что значит приобрести? – удивился Еременко. – Я вам дарю. Весь альбом. На память. Про встречу на Эльбе. Альбом. И вот еще вам подарки…

Еременко свалил перед Ивом Каслером кучу пластинок в бумажных пакетах, еще один альбом с видами Киева и купон с вышивкой, потом Ив Каслер сможет сшить у себя в Соединенных Штатах настоящую украинскую сорочку.

– Спасибо, – сказал американец. – Песни – можно, картинки – можно. А это совсем другое… Это ваша работа.

– Не работа, – возразил Еременко. – Я в свободное время.

– Все равно работа… Но я не знаю, какая у этого цена. Я приеду домой, узнаю. И тогда напишу вам… А пока это будет вам мой подарок…

Ив Каслер вынул из бокового кармана и протянул Еременко сияющую золотом самопишущую ручку с держателем в виде оперенной стрелы – «Паркер».

Утром Анатолий Максимович долго чистил зубы, полоскал рот, затем принял две таблетки аспирина. От завтрака он отказался. Даже мысль о еде была ему отвратительна.

В кабинете проректора он застал секретаря парткома и того же человека в сером костюме. Подробно, ничего не упуская, он рассказал о встрече, о том, что говорил американец, и что он, Еременко, ему отвечал, и о том, что вручил подарки, что в ответ американец подарил ему ручку, с которой он теперь не знает что делать.

– Спасибо, товарищ Еременко, – сказал проректор. – Нам известно, что вы хорошо справились с заданием.

– А ручку эту вы можете оставить себе, – заметил секретарь парткома. – На память.

Человек в сером костюме по-прежнему молчал. Еременко так и не услышал даже, какой у него голос.

А в ноябре, месяца через полтора после этого уже забытого всеми приезда американского корреспондента, разразился страшный скандал.

Ив Каслер в Нью-Йорке занес альбом Еременко в Гуггенхеймовский музей современного искусства для того, чтобы там определили стоимость полученных им рисунков. Музей пригласил экспертов. Одним из них был знаменитый критик и знаток современного искусства Грэм Форд.

Затем в «Нью-Йорк геральд трибюн» появилась статья Грэма Форда под названием «Маленькие абстракции». Грэм Форд писал, что, конечно, по искусству выполнения, по полету мысли абстрактные работы Анатоля Еременко не могут идти ни в какое сравнение с работами таких выдающихся художников, как знаменитый провозвестник эры абстракционизма русский художник Кандинский. Однако для мирового искусства они имеют значение не меньшее, а может быть, и большее, чем работы Кандинского. Дело в том, что это абстракции среднего человека, человека толпы, и в них особенно ярко отразилось, что средний человек в сущности своей одинаков – ив Советском Союзе, и в Соединенных Штатах, и в Турции, и в Германии. В симметричной ассимметричности работ Еременко ярко отразилось недоверие и страх среднего человека по отношению к своим правительствам, ненависть к семье, подавленная агрессивность, страх перед завтрашним днем, усталость от того, что необходимо постоянно лгать.

«И если мы, – писал Грэм Форд, – так высоко ценим работы французского примитивиста Руссо, который сумел передать, каким видит мир средний человек, пользуясь методами традиционного искусства, то как же не ценить примитивных абстракций Анатоля Еременко, который в абстрактном и поэтому наиболее очищенном от постороннего искусстве сумел так точно и безошибочно отразить восприятие мира средним человеком».

После этого в музее Гугенхейма был устроен аукцион. Альбом состоял из 50 листов, и 45 из них были заполнены. Большую часть этих листов приобрел музей Гуггенхейма, несколько рисунков музеи Англии, Франции и Бельгии.

Ив Каслер не взял себе ни одного листа, он написал Еременко, что сейчас это ему не по карману, так как ни один из рисунков не пошел за сумму, меньшую чем десять тысяч долларов, но что он, Ив Каслер, всегда сможет посмотреть работы Еременко в Гугенхеймовском музее и с удовольствием вспомнит об их встрече в Киеве. Вырученные же за альбом деньги будут переведены Еременко через банк.

Перед заседанием парткома Вася Орлов сказал Кравченко Павлу:

– Ну теперь Еременко – капец.

– Ты видел эти рисунки? – спросил Кравченко Павел.

– Видел. Только черновые наброски, в блокноте. Он потом с блокнота срисовывал их в альбом.

– Ну и что же там?

– Ничего такого особенного там нет. Все, когда нечего делать, рисуют на бумажках какие-нибудь закорючки или клеточки. Это, по-моему, американцы нам назло подняли. Политика.

– Так при чем же здесь Еременко?

– Эх, Павел, Павел, – покачал головой Вася Орлов.