Я читала, что какой-то древний китайский философ рассказывал, будто бы однажды он видел сон о том, что он, философ, превратился в бабочку. А когда проснулся, не мог понять, то ли он человек, которому почудилось, что он действительно бабочка, то ли бабочка, которой снится, что она — человек.

Я верю, что это не выдумка. Сны иногда бывают удивительно реалистичны. Этой ночью мне снилось, что ко мне пришла мама, поглядела на меня строго, жестко и сказала:

— Папа не решается тебе об этом говорить. И Олимпиада Семеновна тоже. Но кто-то это должен сделать. И придется сделать это мне. — Ее лоб между бровями прорезали две жесткие складки, которых я прежде никогда не видела. — Нужно, Оля, тебе отнять ногу. Она не срастается.

Я заплакала, и это мне не приснилось, я плакала в самом деле, потому что подушка потом была мокрой.

— Но Валентин Павлович… — плакала я. — И Олимпиада Семеновна… Они говорили, что я не буду даже хромать…

— Врачи иногда ошибаются, Оля. Как все люди. Ногу придется ампутировать. Но ведь живут люди и без ноги. Важно жить. Почему ты плачешь? Тебе жалко, что ты не сможешь танцевать? Участвовать в соревнованиях по прыжкам в высоту?

— Нет, — сквозь слезы сказала я правду. — Это из-за Володи. Если я буду без ноги, он на меня и не посмотрит.

— Посмотрит, — возразила мама. — Он любит тебя не за ногу, а за голову.

— Он меня вообще не любит.

— Любит. Только сам он этого еще не знает.

Я проснулась и посмотрела на часы. Они показывали шесть. Сразу я не могла понять, утра это или вечера. Оказалось, что вечера.

Нога у меня болела.

Какой неприятный, какой нелепый и страшный сон.

Я посмотрела в окно. Форточка была открыта, к нам в палату доходила арбузная свежесть раннего вечера, а потом занесло ветром несколько капель косого крупного дождя.

По Наташиному транзистору передавали музыку. Если музыка что-нибудь изображает, ну, как у Чайковского, «Декабрь», «На тройке», «Весна», — то эта музыка была по технике безопасности. Как нельзя стоять под стрелой крана. Как не следует спать в кабине автомашины при работающем двигателе. Как нужно держать руки подальше от надсадно ухающей бабы для забивания свай.

Наташе, видно, надоела эта переполненная техникой музыка. Она выключила приемник. Это был совсем небольшой транзистор. Японский. В виде куклы. Микки Маус. Его только вчера принес Наташе ее папа. Он недавно вернулся из Японии.

Наташа гордилась своим отцом. И любой бы на ее месте гордился. Он объехал весь мир. Хотя был простым рабочим-токарем на заводе «Арсенал».

Ну, это только так говорится «простым рабочим». В действительности он уже давно окончил заочно политехнический институт и был знаменитым изобретателем и рационализатором. И депутатом Верховного Совета.

По всему миру Наташин папа ездил не на экскурсии, а чтобы передавать свой передовой опыт и перенимать передовой опыт у других.

Фамилия его была Стрелец, а звали его точно так же, как звали моего папу, — Николаем Ивановичем. Я о нем еще прежде слышала. Мой папа писал про него, про Николая Ивановича Стрельца, в своей газете. Конечно, не фельетон. Очерк. А, кроме того, я Наташиного отца видела по телевизору.

Но в жизни он был не такой, как по телевизору. Во-первых, меньше. Он был намного ниже своей дочки Наташи. А во-вторых, по телевизору не было видно, что это очень хороший человек. В жизни у него на пиджаке — крохотный значок. В виде красной эмалированной падающей капли. А я уже знала, что такие значки бывают только у очень хороших людей. У доноров. У тех, кто не жалеет собственной крови и сдает ее, чтобы этим спасти жизнь какому-нибудь не известному ему тяжело больному человеку. Или человеку, попавшему в катастрофу. Тут, в травматологическом центре, у некоторых медсестер, нянечек и врачей были такие же прекрасные значки.

И он был веселым человеком, Наташин отец. Он только на минутку заглянул к нам в палату, а потом они с Наташей ушли в холл. И там разговаривали. Но и за то короткое время, пока он был в палате, Наташин папа успел пошутить с Юлькой и подарить ей красивую японскую игрушку — мягкого полосатого тигра, который разевал пасть и рычал, если надавить ему живот.

А ведь я о нем хуже думала. Из-за Наташи. Когда меня привезли в эту палату, Наташа спросила у меня о моей фамилии и о том, чем занимается мой папа. И когда узнала, что мой папа журналист Алексеев, самоуверенно заметила:

— Я его знаю. Он писал в газете о моем отце. О Стрельце.

Я не знаю, как это объяснить, но слова ее мне вдруг показались обидными. В тоне ее ясно чувствовалось, что она уверена: тот, кто пишет, всегда ниже того, о ком он пишет. Ну, вроде того, как некоторые люди считают, что парикмахер ниже тех, кому он делает прическу.

Николай Иванович Стрелец, видно, очень заботился о воспитании своей дочки. А вернее сказать, обучении. По-английски она читала и говорила совершенно свободно и с прекрасным произношением. Она учила английский в школе и еще занималась дома с учителем. И французский она учила с учителем. И поступила на вечерние курсы иностранных языков на немецкое отделение.

В школе она была круглой отличницей все девять лет учебы и собиралась после школы поступать на романо-германский факультет университета, поэтому ей нужно было знать много иностранных языков. В больнице она читала только принесенные ей из дому книжки на иностранных языках — на английском и французском.

Я думаю, что если бы Наташин папа и Наташа остались в палате, они и здесь бы разговаривали о том же самом и так же, как в холле, что они вышли не из-за секретов, а чтобы не мешать другим, из-за скромности, из-за вежливости, ведь Наташа — ходячая.

Но вот с мамой Вики мне все показалось иначе. Она тоже приходила вчера, почти в одно время с отцом Наташи. И маме Вики, наверное, сильно мешало, что при ее разговоре с дочкой были другие люди.

У нее, вероятно, была очень хорошая зрительная память. Она меня сразу узнала. Но ничуть не обрадовалась, а, как мне показалось, была словно недовольна, что я в одной палате с Викой.

А я ее не сразу вспомнила. Я узнала сразу только кольцо с плоским алмазом, стреляющим по сторонам синими иглами лучиков. Мама Вики показалась мне теперь совсем другой. Когда-то она была похожа на худенькую девочку с тяжелым хвостом черных волос, который болтался по сторонам при каждом ее движении. И теперь она не была толстой, но очень упитанной. Волосы ее были покрашены в платиновый цвет и напоминали парик. А может, это и был парик? Теперь очень трудно отличить. И щеки, по-моему, были подрумянены, и глаза были подведены, и смотрели эти глаза недоверчиво и настороженно.

— Ничего нового? — тихо спросила она у Вики тем тоном, каким спрашивают о чем-то известном двоим, но неизвестном окружающим.

— Нет, — коротко и враждебно ответила Вика.

— Никто не приходил?

— Нет, — так же неприязненно ответила Вика.

— Я принесла тебе яблок. И груш. Что еще нужно?

— Бабки.

— Опять? — недовольно спросила Викина мама. — Сколько?

— Сто.

— У меня нет с собой… столько…

Викина мама сказала это, не глядя на дочку.

— Сколько у тебя есть?

— Сейчас посмотрю. — Она стала рыться в сумочке. — Только двадцать пять.

— Дай. И принеси еще.

Вика взяла двадцать пять рублей и положила под подушку.

Почему Вика деньги называет бабками?

Я ничего не могла понять. И для чего ей деньги? В больнице? Что она с ними собиралась делать? Почему Викина мама дала ей двадцать пять рублей? Но я понимала, что даже когда Викина мама уйдет, я и тогда не спрошу у Вики об этом.

— Ну, хорошо, — сказала Викина мама. И ушла. Не попрощавшись ни со мной, ни с Наташей, ни с Юлькой. Она даже не поинтересовалась тем, что со мной случилось… Как-то странно все это выглядело.

— Дождь сейчас не нужен, — сказала Юлька. — Картошку уже убирают. Особенно большой. Который час? — обратилась она ко мне.

Раньше она спрашивала: «Сколько часов?», но я в два счета ее от этого отучила.

— Семь.

— А Фомы все нет, — вздохнула Юлька.

«И Володи», — подумала я.

Юлька очень подружилась с Фомой. С первой же минуты она стала говорить ему «ты». Я на днях заметила, как Юлька прижалась щекой к его руке и как у Фомы на глазах показались слезы.

Хотя Юлька маленькая и простая, разговаривать с ней всегда интересно. У нее какие-то свои неожиданные мысли. Вот и сейчас Юлька вдруг сказала, как говорят о деле очень важном и очень приятном:

— Этот год — урожайный.

— Откуда ты знаешь?

— Вчера по радио говорили. Но я еще весной знала, что год будет урожайный.

— Почему?

— Очень много кульбабы было вдоль дорог и на каждой полянке. Все вокруг было совсем золотым, — вздохнула Юлька.

Кульбабой на Украине называют одуванчик.

— Какое отношение имеет кульбаба к урожаю пшеницы или картошки? — с сомнением спросила я. — Одуванчик ведь просто сорняк.

— Имеет. У нас говорят, что если уродилась кульбаба, то и все уродит.

— Где — «у нас»?

— В селе.

— А почему, — спросила я у Юльки, — одуванчики не растут в горшках на подоконнике и в ящиках на балконе?

— Как ты их сажала?

— Делала пальцем дырку, клала туда семечко. Потом засыпала землей и поливала.

— Ты сажала неправильно, — сказала Юлька. — Не нужно было делать дырок пальцем. Нужно было просто положить семечко сверху.

Я удивилась.

— А что, ты тоже сажала одуванчики?

— Нет. У нас их никто не сажает. Их и так много. Но в природе для семян одуванчиков никто не готовит дырок пальцами, они сами разлетаются во все стороны на своих парашютиках и падают на землю, где придется.

— А я — сажала, — призналась я. — После того, как прочла рассказ про вино из одуванчиков.

— Вино? — обрадовалась и удивилась Юлька. — Желтого, золотого цвета? Как одуванчик?

— Не знаю. Я никогда не видела.

— Из молодых листьев одуванчика, — вмешалась в разговор Наташа, — готовят изысканный салат. Листья нужно помыть, на полчаса положить в соленую воду, чтоб исчезла горечь, нарезать, добавить майонез, сметану, крутые яйца, мелко кубиками нарезанный сыр и немного горчицы.

Юлька округлила глаза.

— Ты не шутишь? Ты всерьез?

— Я сама готовила такой салат. На даче.

— Так только в сказке делают борщ из топора, — с сомнением сказала Юлька. — Если намешать майонез, и сметану, и яйца, и что ты там говорила еще, так будет вкусно и без одуванчиков.

Наташа презрительно повела плечом.

В суждениях Юльки всегда присутствует какая-то особая приятная логика. Ну, я не знаю, как это передать. И подходящий конкретный пример мне что-то не приходит в голову. Но, в общем, она вроде того мальчика из сказки о голом короле, который первым сказал, что король — голый. Она все очень ясно и очень просто видит.

Хотелось бы мне узнать, что рассказывают о Юльке в больнице другие люди. И почему ее так часто посещают незнакомые девочки, мальчики, взрослые, приносят ей конфеты и яблоки, игрушки и книжки.

Володя и Фома все не шли, но к нам вдруг пришел мальчик Юлькиного возраста. Левая рука у него, не вся рука, а только кисть, была в гипсе и подвешена на косынке. Серьезный такой человек с облупленным носом; со светлыми, высоко вскинутыми бровями и небольшими круглыми глазками. Он направился прямо к Юлькиной кровати и сказал, что принес ей губную гармошку. Чехословацкую. Он сам купил ее в Праге.

— Я могу тебя научить играть на ней «Чижик пыжик» и другие песни.

— Научи, — улыбнулась Юлька. — Как тебя звать?

— Сережа.

Я чуть не задохнулась. Я ведь мечтала еще раз встретиться с этим мальчиком и, по крайней мере, узнать, как его зовут. Сразу я не сообразила, как это сделать, а потом я его больше не видела.

В книгах я читала о лесе, который наступает на человеческие селения. У нас все наоборот. У нас человеческие селения наступают на лес. С одиннадцатого этажа нашего дома, с нашего балкона сосны уже совсем не кажутся великанами. Они кажутся подростками, девчонками и мальчишками, которые заблудились между многоэтажными домами и все оглядываются и хотят уйти подальше.

Лес у нас теперь совсем рядом с домом. В первый же день, как только мы сюда переехали, я отправилась в лес. Не по асфальтовой дороге, не по просеке, а по самой настоящей тропинке, затейливо отклоняющейся то влево, то вправо и перерезанной другими тропинками. И вот недалеко от опушки на тропинке сидел этот самый Сережа на корточках, полузакрыв глаза, и тряс возле уха стебель с несколькими лесными фиолетовыми колокольчиками. Меня он и не заметил. Я присела рядом с ним на корточки и спросила:

— Слышно?

— Слышно, — ответил он шепотом и шепотом же предложил: — Послушай.

Он протянул мне стебель.

Я тоже затрясла колокольчики возле уха. Но ничего не услышала. Совершенно ничего.

Однако я поняла, что мальчик этот совсем меня не разыгрывал. Может, у него просто слух был лучше, чем у меня. А может, он вообразил себе, что тычинки ударяются о стенки колокольчика и что колокольчик звенит. Но все равно он слышал звон лесного колокольчика.

И в сердце у меня что-то запело чисто и радостно о лесном неслышном звоне. Это было так красиво, что я подумала об этом стихами, о том, как это прекрасно:

Как черное и красное, Как синее и желтое, Как белое и белое, Как музыка в ветвях.

Как черное и красное… Однажды вечером, в сумерках, я увидела на черных ветвях грозди рябины, которые даже светились своим торжественно-красным победным цветом.

Как синее и желтое… А за несколько дней до этого вечера, утром, на голубом-голубом небе ровным кругом без лучей стояло солнце, уже не жаркое, просто очень желтое, в украинском языке есть специальное слово «жовтогаряче», желто-горячее.

«Как белое и белое, как музыка в ветвях». Фото Богдана Жолдака

Как белое и белое… Зимой, в морозное здоровое утро все ветки на всех деревьях, и все провода, и все на свете было покрыто пушистыми сияющими кристалликами инея, и белый этот иней на фоне белого неба все равно выделялся своей красотой, и я думала о том, что так умеет только природа, а нарисовать это, наверное, невозможно.

Как музыка в ветвях… Как-то весной, вечером мы с мамой и папой гуляли в саду за филармонией, кремово светились окна концертного зала, завешенные белыми шторами, а в сад доносились невыносимо сладостные звуки неизвестного мне музыкального инструмента. И звуки эти словно запутывались в цветущих ветвях сирени и продолжали там звенеть.

— Челеста, — сказал папа.

— ?

Папа объяснил, что это такое пианино, но вместо струн в нем стальные пластинки с серебряным звуком.

— …Что с твоей рукой? — спросила я у Сережи.

— Ракету запускал. Пороховую. И запал прямо у меня в руке… разорвался.

— А пальцы?

— Пальцы остались.

— Как ты попал в Чехословакию? В Прагу? — заинтересовалась Юлька. — И как ты там разговаривал?

Сережа ответил. Подробно. И я поняла, что из этого может получиться самый настоящий рассказ. Вернее сказать, не рассказ, а очерк. Потому что в рассказе — выдумка. А в очерке — правда. Нужно только кое-что добавить и кое-что убавить.

Я написала этот очерк. И переписала его. И старательно проверила каждое слово. На орфографию. И на синтаксис. Чтоб не было ошибок. И снова переписала свое сочинение, положив под бумагу трафарет с черными строчками. Получилось очень ровно и аккуратно. Я выписывала каждую букву.

Папа мне дал несколько редакционных конвертов. Они раза в два больше обычных. Я положила в конверт свой очерк и попросила медсестру Анечку отправить письмо. Заказное. Чтоб не потерялось.

Я решилась на отчаянный поступок. Я послала свой очерк в самую главную газету в мире, в «Правду». На конкурс.

Назвала я это сочинение очень просто: «Если ты поедешь в Прагу». Вот Сережин рассказ. Но в моем изложении. Хоть говорит будто бы Сережа. И обращается будто бы к Юльке.