Так мне вчера и не удалось узнать, в чем смысл жизни.
Мы летели, как призраки, по ночному Крещатику. Как марсиане. В белых касках. В черных кожаных куртках. Под неземной джаз, в котором бушевал сторукий ударник.
На улице не было ни души. Лишь на углу перед гостиницей «Москва» стоял милиционер. Он испугался и подул в свой свисток.
— Как вы это делаете, ребята?
— Космический полет, отец, — ответил Николай.
Милиционер с виду был ничуть не старше Николая. Сержант с маленькими светлыми усиками.
— А зачем это вы?..
— Соревнование выиграли. Кросс. Хочешь попробовать?
— Разве можно? — смутился милиционер.
— Начальство спит и видит сны о доблести и славе, — пропел Виля. — Другого такого случая не будет.
— Ну ладно, — нерешительно сказал милиционер. — Только разик. Вы что, выпили?
— Мотоциклисты не пьют, — отрезал Николай, стараясь дышать в сторону. — Понеслись.
Я наклонился, уперся руками в колени, и, когда сержант разбежался и оттолкнулся от моих плеч, я слегка подал вверх, и он пролетел вперед, пробежал, удерживая равновесие, и натолкнулся на Вилю.
— Давай же! — закричал Виля.
А я уже бежал за милиционером и летел по воздуху в адском ритме сумасшедшего ударника.
— Хватит, ребята, — сказал милиционер. Он запыхался. Вам куда?
— К выставке.
— Здорово, — сказал милиционер. — Только как вы доберетесь? До самой выставки прыгать будете?
Виля показал свои сплошные зубы.
— Долетим.
Милиционер остановил проезжавший грузовик.
— Куда едете?
— В холодильник, — ответил пожилой хмурый шофер.
— По дороге, — решил милиционер. — Не довезете ребят?
— Пусть садятся, — неохотно согласился водитель. Мы взлетели в кузов.
— От холодильника вам ближе будет, — махнул рукой милиционер. — До свидания, хлопцы.
— Счастливо оставаться, товарищ сержант! — не очень дружно гаркнули мы, милиционер поднес палец к губам — «не шумите», — и машина тронулась.
Мы стояли на грузовике, держась руками за кабину, и время от времени касались друг друга плечами. Впервые в жизни я побывал сегодня на пьедестале почета.
Нет, это были не международные соревнования. И не республиканские. И даже не городские. Это были соревнования нашего мотоклуба. «Междусобойчик» — как выражается Виля. И все-таки нам было здорово приятно, что мы заняли первые места. Николай предложил отметить это дело. Прямо с финиша мы отправились в летний ресторан над Днепром, а когда ресторан закрыли, оказалось, что Виля запасся еще одной бутылкой терпкого болгарского «Мелника», и, неторопливо попивая по очереди из горлышка, мы еще долго сидели на днепровском склоне, окутанном запахом разогретых трав, и трепались обо всем на свете.
— Что значит смысл жизни? — спросил Николай. — Такой вопрос сам по себе не имеет смысла. Природа — не бог и, когда создавала человека, не могла ставить перед собой каких-то сознательных целей. Так что смысл жизни в жизни.
— Во всякой? — язвительно спросил Виля по прозвищу Талмудист. Охотно откликается и на кличку Начетчик. Да и вообще он не Виля, а Игорь. Вилей его почему-то зовут дома и близкие друзья.
— Ну… не во всякой.
— Вот тут-то и собака, — сказал Виля и подергал свою новую бородку. Он привел цитату из какого-то древнего грека, который писал, что истина, прекрасное и добро — это и есть то, ради чего люди трудятся, а иногда и жертвуют собой.
— Истина, добро, прекрасное, — повторил Николай. — А те, кто делает бактериологическое оружие?.. Или… В печать просочилось сообщение, что элемент номер девяносто восемь по таблице Менделеева обладает критической массой всего в несколько граммов.
— Ну и что?
— Ничего. Если это правда, то можно будет делать атомные бомбы величиной с орех…
— А может, атомные двигатели величиной с орех? — возразил Виля.
Я поддержал Николая, а Виля снова выпалил в нас цитатой из какого-то своего древнего философа, и разговор в конце концов перешел на одну из самых больших загадок жизни и природы — на двухтактные двигатели, в которых невозможно рассчитать, как взаимодействуют блуждающие волны в выпускной системе, и конструкторам приходится действовать методом «проб и ошибок».
Промчаться по ночному Крещатику «чехардой» предложил Николай. Он снял с плеча и засунул в карман свой транзистор, и эта музыка, и эта непривычно пустынная улица, и этот полет — все это вместе сложилось в какое-то особое ощущение щекочущего и бодрящего холодка в груди.
Сейчас, когда я встречаюсь на улице с бывшими своими одноклассниками, они мне говорят: «Привет рабочему классу!» А я отвечаю: «Привет бюрократам!»
Но если разобраться — я не «рабочий класс». А они не «бюрократы».
Когда я сдал последний экзамен на аттестат зрелости и пришел домой, батя открыл холодильник, поставил на кухонный столик четвертинку «Московской» и сказал:
— Ну вот что… давай выпьем по чарочке и поговорим про жизнь.
Это он потому так расхрабрился, что мама уехала к Феде. У Феди родился очередной ребенок. Четвертый. Мальчик. У него уже были Леша, Миша и Коля. Четвертого, если пацан, Федя обещал назвать как меня — Ромкой.
Батя налил по стопочке, мы выпили, закусили холодными помидорами и сайрой прямо из банки, потом снова выпили, батя удивился, что я не морщусь, и неодобрительно буркнул:
— Ну знаешь… Тогда уж и закуривай.
Потихоньку я курил сигареты, и сейчас у меня в кармане была пачка «Шипки», но я закурил вместе с батей его «Беломор».
— Так что ты дальше думаешь делать? — спросил батя.
Об этом уже давно велись разговоры в нашей семье. Мама считала, что я должен идти в военное училище. Армия меня обломает. Федя решил, что мне нужно поступать в медицинский институт, потому что у него там связи. Мой друг по мотоклубу Николай уверял, что, если я поступлю в автодорожный, мне там цены не будет.
А я — не знал.
— Ты Докошенко знаешь? — спросил батя.
— Знаю.
Докошенко наш сосед по дому, этажом выше живет. Молодой инженер. На одном заводе с батей работает.
— Но того, какой он инженер, ты не знаешь, — продолжал батя. — А он хороший инженер. Перспективный. Мастером работает. И дело понимает. А сколько он получает, знаешь?
Я не знал, сколько получает Докошенко.
— Девяносто восемь. А сколько я получаю?
Это я знал. Батя получал почти в три раза больше.
— То-то и оно. И я тебе так советую — иди к нам на завод. Осмотришься, поработаешь. А учиться можно заочно.
Мне представился магазин спорттоваров, сколоченные из досок ящики, скрывающие новенькие красные мотоциклы «Ява-350». И продавец вместе со мной выдергивает ломиком гвозди из ящика. Я вывожу мотоцикл на улицу.
— Хорошо, — ответил я. — Я и сам думал.
— Мотоцикл купишь, — сказал батя.
Я посмотрел на него сердито. Я не люблю, когда догадываются о моих мыслях.
Говорят, наше время — время высоких скоростей. Только кто их ощущает? В реактивном самолете совсем не чувствуешь движения. Сидишь в кресле, а под тобой медленно движутся облака. В просветы между облаками земля проглядывает. Я летел на ТУ из Киева в Москву.
Поезд? Квартира на колесах. Нет даже того ритмичного постукивания на стыках рельсов, которое так мне нравилось, когда я ездил на поезде в детстве. Теперь укладывают бесстыковые рельсы, а на вагоны ставятся какие-то новые подшипники и амортизаторы, так что вроде и не едешь.
Автомашина? Я обкатывал Федину «Волгу». Из-за ограничителя больше шестидесяти при обкатке не выжмешь. Так вот, при шестидесяти километрах в час кажется, что твоя автомашина ползет как черепаха. Грузовики обгоняют.
Только мотоцикл. Только мотоцикл дает человеку настоящее ощущение скорости. Ты близко к земле, и дорога летит под тобой, и ветер бьет в лицо, и шмель, как пуля, врезается в прозрачный щиток. Мотоцикл — вот единственное средство ощутить настоящую скорость конца двадцатого столетия.
Когда я с кем-нибудь знакомлюсь, я стараюсь не называть своей фамилии. Для знакомства с девушками я даже придумал такую формулу: «Роман, сын Алексеев». Звучит привлекательно, непонятно и архаично. Дело в том, что наши предки — запорожские казаки — оставили нам смешную фамилию. Пузо. Роман Пузо. С такой фамилией нельзя поступать ни в театральный, ни в художественный институт. Артист Роман Пузо. Художник Роман Пузо. Помрешь со смеху.
В Ленинграде у меня родной дядя. Он известный человек. В День Военно-Морского Флота его всегда в газетах упоминают. Вице-адмирал Михаил Иванович Пазов. Так вот у него фамилия не Пузо, а Пазов. Это он еще в молодости так переименовался.
Моего старшего брата Федю называют на французский лад: профессор Пузо.
Но, когда я пришел на завод, фамилия Пузо никого не удивила, ни у кого не вызвала улыбки. Даже наоборот — на меня смотрели не без уважения. На заводе она давно известна. Это фамилия моего отца, авторитетнейшего слесаря-наладчика.
Так вот у нас такая семья: отец рабочий, а дядя вице-адмирал. Я токарь, а мой старший брат Федя — профессор, доктор медицинских наук. Лечиться, правда, мы стараемся не у него. Если уж кто заболеет — приглашаем участкового врача. С Федей всегда какая-то чепуха получается. Заболела недавно у наших соседей бабка — Мария Афанасьевна. Попросила: позовите Федю. Позвали. Он осмотрел ее, протер очки и говорит:
— Простудились вы, Мария Афанасьевна. Нужно будет этазол принимать. Я сейчас выпишу.
Клава, невестка Марии Афанасьевны, продавщица из нашего «Гастронома», сразу же вмешалась:
— У мамы от этазола крапивница по всему телу. Может, лучше сульфадимезин?
— Можно и сульфадимезин, — согласился Федя. — И банки неплохо бы.
— От банок у меня сердце болит, — сказала старуха. — А горчичники можно?
— Конечно, конечно, — подхватил Федя. — Очень хорошо горчичники.
— А может, ей пенициллин нужен, уколы? — спросила Клава.
— Не помешает, — сказал Федя. — Сейчас я напишу, пусть сделают уколы.
Нет у него той авторитетности, с которой разговаривают обыкновенные участковые врачи. Может, правда, когда какое-нибудь серьезное заболевание, он не соглашается с тем, что ему подсказывают. Может, в таких случаях он говорит что-то определенное. У нас как-то никто всерьез не болел. Но для обычных случаев вроде гриппа он совсем не подходит — только авторитет медицины подрывает своей покладистостью.
Один дядя у меня, как я уже говорил, адмирал и живет в Ленинграде. А другой, мамин брат, Степан Игнатьевич Князюк — литейщик. Дочка его, моя двоюродная сестра Шурочка, — портниха, в ателье работает. Это она мне сшила джинсы, которыми я горжусь. Не те пижонские джинсы, какие теперь все носят, а настоящие, из плотного брезента. Если их поставить, они будут и без человека стоять. Такие и нужны мотоциклисту — ни ветер, ни дождь сквозь них не проберутся. А блестящие кнопки везде, где только можно, мне прикрепил часовщик, который работает в будочке у нас на углу. Уж он не пожалел металла.
Черную кожаную курточку с девятью замками-«молниями» и белыми витыми кожаными погончиками Федя мне привез из Австралии. Белую каску и пластмассовый щиток-забрало выдали в клубе. Перчатки-краги я купил в магазине спорттоваров. Это все не пижонство. Я однажды шел по шоссе без перчаток. И не на такой уж большой скорости — километров семьдесят-восемьдесят. По мизинцу врезал встречный майский жук. Я думал, что без пальца останусь. Честное слово, даже взвыл.
Ну и мотоцикл я купил себе уже через месяц после того, как поступил на завод. В рассрочку. Мы все покупаем мотоциклы в рассрочку. Машина зверь. «Ява-350». Мы с Вилей здорово с ней повозились. Поставили гоночный руль с катушечным регулятором газа. Движение руки — и дроссель полностью открыт. Это у нас такая мода — какой бы драндулет у тебя ни был, а руль ставится гоночный, шириной восемьдесят пять сантиметров. Совсем другой вид. И вручную отполировали камеру сгорания и каналы. С места берет девяносто километров, до того приемист.
У нас в Киеве побывал чешский инженер с завода «Ява». Когда он посмотрел наши машины — только языком поцокал и головой покачал.
— Прецезионная работа. Ювелирная техника. Можно на международной выставке показывать.
Конечно, они на заводе при массовом выпуске не могут так отполировать каждую деталь.
Я люблю свою машину. И доверяю ей.
— Для чего тебе столько яиц? — спросил я у Николая.
— Тетка просила.
Он жил с теткой.
— А как мы их довезем?
— Ничего, довезем.
Он решил купить сотню яиц. Стоило посмотреть на то, как он это делал. Николай — обычно мрачноватый парень, с какой-то особой, чуть виноватой улыбкой. И все-таки все продавщицы ему улыбаются. Всегда. Сразу. Что-то в нем такое есть. Посмотришь на него хоть раз и понимаешь: вот уж хороший и надежный парень.
— А они не испортятся? — вдруг спросил Николай. — За месяц?
— Сейчас выясним.
Я уверил продавщицу, хорошенькую блондинку с телом взрослой женщины и совершенно детскими ясными глазками, что Николай построил дома инкубатор и собирается выводить цыплят, и допытывался, можно ли вывести цыплят из гастрономовских яиц. А она не знала и побежала консультироваться к заведующему отделом, тот тоже не знал. В конце концов я объявил, что мы проверим это экспериментальным путем, а яйца, из которых цыплята не вывелись, возвратим в «Гастроном».
Черт его знает что! Если кто-нибудь задерживает продавца трепом, другие покупатели всегда нервничают и ругаются. Когда это делаем мы с Николаем, вдруг оказывается, что никто и никуда не спешит, все вмешиваются в разговор — сплошное веселье.
И продавщица была довольна. Ну, в этом никакого особенного секрета нет. Просто нужно так с ней разговаривать, чтобы она чувствовала, что ты интересуешься ею как человеком. Но уж здесь притворяться нельзя. Нужно в самом деле интересоваться. Продавщица, вероятно, ощущает свой прилавок, как барьер между собой и покупателями. Так вот, весь секрет в том, чтобы она не чувствовала этого барьера.
Яйца мы покупали в «Гастрономе», который в самом начале Крещатика, недалеко от площади Ленинского комсомола. Мы вышли из магазина, Николай нес в руке коробку хорошо упакованных яиц, а я — четыре пирожка с мясом, завернутых в сразу промаслившуюся бумагу, и вдруг мы увидели, что навстречу нам идет о н а.
И я, и Николай, и все наши ребята хорошо знаем, что значит о н а. Это трудно только другим объяснить… О н а — это девушка, с которой ты хотел бы немедленно познакомиться, в которой есть какая-то особая привлекательность, что ли, ради которой оставил бы любую компанию. Эта девушка может быть даже не очень красивой, и плохо одетой, и может идти по улице с отцом или с мужем, и все равно мы сразу почему-то чувствуем, что это о н а.
У девушки, которая шла навстречу нам, была какая-то особенно броская фигура, то есть не фигура, а ноги, такие, как бывает, когда смотришь на манекен в витрине, но это не казалось противным, а, наоборот, было очень привлекательно. И румяные, с нежной и чистой кожей щеки. И волосы с двумя кудряшками на лбу, перевязанные красной газовой косынкой, свернутой, как жгут. И летние туфли без задников под лозунгом «ни шагу назад». И что-то такое в ней было… Ну, в общем, этого не объяснишь.
Мы одновременно ей улыбнулись. Она чуть-чуть улыбнулась нам в ответ и прошла мимо. Мы посмотрели ей вслед, но она не оглянулась. Тогда мы помчались к своим мотоциклам. Они стояли на боковой улице за углом. Николай закрепил коробку с яйцами на багажнике. Мотоциклы рванули с места, по Костельной мы вылетели на площадь Калинина, поставили мотоциклы и снова пошли навстречу девушке.
— Здравствуйте, — сказал я. — Давно не виделись. Девушка рассмеялась и прошла мимо. Она решила, что мы ее обогнали по другой стороне.
Мы возвратились на площадь Калинина, развернулись с такой скоростью, что успели увидеть номера собственных мотоциклов, и помчались на Прорезную.
— Здравствуйте. — Я снова поздоровался с таким выражением, словно вижу ее впервые. — Вам тут не попадались два таких же парня, как мы? Это, знаете, наши братья. У нас в семье шестеро близнецов.
На этот рев девушка была искренне озадачена.
— Как это вам удается? — спросила она, и мне показалось, что голос у нее как-то удивительно подходит к внешности — он был глубоким и чуть ленивым.
— Машина времени, — ответил Николай. — В наших руках машина времени. Только что мы побывали в далеком коммунистическом будущем, затем вернулись в Древний Египет, к Нефертити, и всюду мы встречались с вами.
— Хотите посмотреть на это чудо современной техники? — вмешался я.
Честное слово, мы не сговаривались. Но вели себя мы так, словно предварительно прорепетировали эту сцену.
—Хочу, — не задумываясь, ответила девушка.
—И достаточно вам будет произнести волшебное заклинание «врали, врем и будем врать, трижды восемь — сорок пять», как наша машина доставит вас в любую географическую точку земного шара, — заявил я, подхватывая девушку под руку. Николай подцепил ее с другой стороны, и мы подбежали к мотоциклам.
— Куда вам? — спросил Николай, усаживая девушку на седло.
Я не услышал ответа, потому что мотоцикл Николая чуть из-под него не выскочил. Я только успел крикнуть вслед:
— Яичница!
Сто яиц! По восемьдесят копеек десяток! Порадует Николай свою тетку!
Воскресенье. Если лежать не двигаясь, совсем не больно. Но когда я поворачиваюсь, нога ноет так, что выть хочется. Хорошо, что это случилось в субботу. Отлежусь сегодня, а завтра пойду на завод. Щиколотка распухла, и появился синяк. Как говорили в нашем классе — гематома. Школьный врач — старая и серьезная Розалия Бенедиктовна — никогда не говорила, что Ромке в драке поставили фонарь под глазом, а всегда выражалась научно — «гематому». По этому слову можно узнать любого выпускника нашей школы.
Болит нога. Но я хорошо отделался. Могло быть намного хуже.
Я долго раздумывал, что сказать маме. И ничего лучше не придумал, как сообщить, что я свалился с лестницы. Главное, она поверила и потребовала, чтоб я «дыхнул».
— Ну что вы, мама, совсем как регулировщик водителю, который проехал на красный свет, — сделал я обиженное лицо.
— Почему я за всю жизнь, — спрашивала мама, — ни разу с лестницы не падала?
Я тоже никогда не падал с лестницы. Но ведь возможен такой случай?
В самом деле я полетел. И теперь понимаю, что значит состояние невесомости. В кабине космического корабля.
У моста Патона такой поворот влево. Слава богу, я скорость сбавил, потому что встречные машины шли. На повороте у меня было километров тридцать. Ну, сорок. Не больше. Я посмотрел влево, чтобы вписаться в поворот. И вдруг мотоцикл просто ушел из-под меня. Руль вырвало из рук. Меня понесло по воздуху. Вверх и влево. Мне казалось, что я летел невероятно медленно. Как во сне. И на шоссе я плюхнулся как-то легко и плавно. Даже не ушибся. Только нога подвернулась, и я чуть не попал под колеса огромного минского самосвала. Давно не слышал, чтоб так ругались, как этот водитель. Умеет человек выразить свои мысли. А мотоцикл лежал на боку и вовсю крутил колесами.
Какая-то сволочь вылила масло на шоссе. Как я этого не заметил? Колеса вдруг лишились сцепления и словно закрутились в пустоте. Поэтому я и полетел. Обошлось. Все могло быть хуже. Просто повезло.
Мама стирала. Из ванной доносился ее голос. Она пела. Я эту песню слышал, может, тысячу раз, но сейчас почему-то впервые как-то по-особому почувствовал ее.
И я ярко, отчетливо, как в кино, увидел этот луг и женщину, которая, наклоняясь, вырывает из земли мелкий, неуродившийся лен. За нею остается прорванный ряд. Она поет тонким голосом, похожим на голос моей мамы. Это особый, высокий голос женщин, которые девушками «спiвали на сiльських вечорницях».
Коса «джик-джик», и трава ложится ровными полукружьями, а Василий… а что Василий? Что значит «тонкий голос переносить»? Так нельзя сказать в обычном разговоре. Так можно выразиться только в песне.. Очевидно, переживает, когда слышит этот голос. И голос этот словно по сердцу его режет? А может быть, «тонкий голос переносить» обозначает совсем другое? Он подхватывает песню, как бы переносит ее к себе на луг?
Бросил косу на землю, и она вонзилась острым концом в короткую щетку скошенной травы, а сам, не оглядываясь, пошел домой, сел к столу, опустил голову на руки и загрустил.
Пришла мама и стала выпытывать у Василия, почему он такой грустный. Так же поступила бы и моя мама в таком случае.
А почему Василий должен пить и гулять? Наверное, было воскресенье, как сегодня. А в воскресенье всегда пили и гуляли.
Жениться на вдове?.. Но ведь тогда… значит, она не была старой, как моя мама. Она была молодой. Как жена нашего соседа Алексеева. Может, у нее был ребенок. Мальчик, как у Алексеева. Или еще совсем не было детей и она была еще моложе. Как Лена, которую Николай увез на мотоцикле с коробкой яиц, прикрепленной к багажнику, а теперь собирается жениться на ней. Странно. Я никогда об этом не думал. И муж у нее умер молодым. Слетел с мотоцикла?.. Или тогда еще не было мотоциклов… Заболел чем-нибудь?..
Чарувати — значит колдовать. Но, может быть, — очаровывать?
Мама умолкла. Но я вспомнил, что дальше были еще такие слова:
Он женится на вдове. Но в песне не говорилось, как они будут жить. С его мамой? Не хотел бы я жениться на девушке, которая не понравится моей маме. Это была б не жизнь. Мама нас бы съела.
Что там говорить — все у нас боятся мамы. И я, и батя, и Федя. Бате я с самого детства говорю «ты», а ей — «вы».
Нет, с нашей мамой шутки плохи. Вот и сейчас она появилась из ванной с закатанными рукавами, с раскрасневшимся влажным лицом, посмотрела на меня так, словно я бог весть что натворил, и спросила язвительно:
— Ты так никогда и не встанешь?
— Уже час, как встаю, — поторопился я улыбнуться, чтобы мама не заметила, как болит эта чертова нога.
— Выйди в «Гастроном», купи хлеба. «Украинского», черного. Что, мне ходить хлеб покупать?
— Сейчас пойду.
Проклятая нога. Она так распухла, что не влазила в полуботинок. Я заковылял по комнате, разыскивая босоножки.
— Смотри, Ромка, — сказала мама, еще раз поломаешь у себя что-нибудь, не видать тебе мотоцикла как своих ушей. Без зеркала, — добавила она, чтоб у меня не оставалось никаких иллюзий.
Стараясь не хромать, я вышел в переднюю и свернул в наш совмещенный санузел.
Дурацкая все-таки это штука. Не знаю, много ли экономят строители, помещая клозет и ванную в одной комнате, но жильцам эта экономия ни к чему.
Может, где-нибудь в гостинице, где в номере живет один человек, это не мешает, но даже в такой небольшой семье, как наша, такое усовершенствование — большое неудобство. Вот, например, сейчас мама стирала в ванне. Что ж мне было — просить ее выйти?
Во входную дверь позвонили. Кто-то чужой. Свои у нас звонят коротко два раза. Мама пошла открывать. Кто-то вошел, но не поздоровался, а вместо этого сказал с задором и волнением:
Голос был звучным, молодым, чистым, но мне подумалось, что принадлежит он человеку уже пожилому.
— Я брюнетам не гадаю, — ответила мама так, как отвечают на пароль.
— А я блондин, — как отзыв прозвучал чужой голос.
— Тогда входи. Садись. Дай руку. Не эту. Левую. Она ближе к сердцу.
Я не знал, что мне делать. Следовало бы выйти из нашего «совмещенного». Но все, что я слышал, было так непонятно, что я приоткрыл дверь и прислушался.
— Ты, конечно, не веришь в хиромантию. Не веришь, что по линиям на руке можно узнать не только прошлое, но и будущее человека, — говорила мама как-то таинственно. — Но хиромантия — наука древняя и наука тайная. И немногие умеют предсказывать судьбу. А чтоб поверил ты в знаки, на руке отпечатанные, скажу сначала о прошлом. Вот от среднего твоего пальца тянется линия судьбы. Она у нас линией Сатурна называется. Извилистая она у тебя. Линией сердца и головы глубоко прорезана. Прошел ты через большие опасности и страхи, погибли твои знакомые на твоих глазах, и все впереди тебя страшит, и никому ты не веришь…
Я тихонько вышел в переднюю. Я никогда не слышал, как разговаривают профессиональные гадалки. Но думаю, что именно так, как говорила сейчас моя мама.
— Как тебя зовут? — спросила она нараспев.
— Олег.
— А фамилия?
— Иванов.
— И никому ты не веришь, а потому говоришь неправду. Посмотри, как посечена здесь линия Сатурна. И показывает это, что не Олег ты, а Сергей, и не Иванов, а Штейн. Только не нужно бояться. Видишь — линия жизни. Тянется она у тебя далеко и чисто. И линия сердца — вот она — ясная у тебя и ровная. И значит это, что полюбишь ты хорошую женщину, и родит она тебе сына.
— Двух, Галя, двух. И уже двух внуков…
Я услышал звук поцелуя. А затем мужской голос продолжал:
— Ну, здравствуй. Я знал, что так и будет. Что на старый пароль ты ответишь мне, как тогда. И встретишь тем же старым гаданием… Ты не сердишься на меня? — тихо, ласково, проникновенно спросил голос.
— Нет, — не сразу ответила мама.
— Ты рада, что я приехал?
— Да, — не сразу сказала мама.
— Твои все здоровы? Сын?
— Сыновья. Здоровы.
— А муж?
— И муж.
— Чем он занимается? Кто он теперь?
— Слесарь. На станкостроительном.
— А ты?
— Домохозяйка.
— Ты так и осталась беспартийной?
— Да.
— А награды?
— Нет.
— Ну, Галочка… — удивился голос. — Да это неважно. Я так много хотел тебе рассказать… Всю дорогу в самолете я думал о том, что скажу… Я на несколько дней… Я хотел сказать… Спасибо тебе…
Больше подслушивать было просто неудобно. Я кашлянул и завозился в передней.
— Уже купил? — удивилась мама.
Я промолчал.
— Сергей Аркадьевич, — протянул мне руку пожилой плотный человек с седыми легкими волосами. Видный дяденька, хотя на нем ничего броского. Костюм серый, рубашка белая, галстук темный, все это даже не слишком отутюжено, не с иголочки, и все-таки все подобрано со знанием дела, с любовью, все дорогое и новое.
— Роман, — сказал я в ответ.
Если бы мама вдруг сделала кульбит в воздухе, я был бы удивлен не больше, чем этим разговором и особенно эти гаданием.
«Неужели действительно, — думал я, — у каждого человека есть, как выражается Виля, «свой скелет в шкафу». Или папка с надписью «Совершенно секретно».
И что было в этой папке у мамы?
Человечество идет прямым путем. Это все треп, что оно избирает окольные дороги. В природе человека, так сказать, двигаться напрямик. Несмотря на все препятствия.
Недалеко от нашего дома небольшой садик с молодыми деревьями. Там растут тополя и сирень, а на клумбах — розы. Этот садик представляет собой квадрат с аллеями, ведущими к центру от середины каждой из его сторон.
А наискосок протоптана тропинка. По ней люди идут к троллейбусной остановке.
Какие заграждения ставили в нашем садике! Поперек тропинки выстраивали баррикады из садовых скамеек. Между деревьями протягивали стальные тросы и даже колючую проволоку, И каждый раз прохожие разрушали баррикаду.
Я подсчитал: если идти не по аллее, а по тропинке, это даст выигрыш времени в лучшем случае пять-шесть секунд. А для того, чтобы разрушить баррикаду из скамеек даже вшестером, понадобится две-три минуты.
Я все собираюсь пойти посмотреть, какие люди с таким удивительным упорством ставят заграждения. И что это за люди, которые с не меньшим упорством их разрушают.
И для чего вообще таким образом спрямлять дорогу? Выигрыш во времени? Но ведь выигрыш в несколько секунд не может иметь никакого значения для людей, способных час простоять на улице со знакомым.
По-видимому, это что-то вроде инстинкта. Я и по себе замечал. Ну какой труд проехать на мотоцикле лишний квартал? И все-таки, если висит «кирпич», я злюсь. И когда поблизости нет автоинспектора, норовлю проскочить под запрещающим знаком, хоть это может привести к большим неприятностям. Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, пока обходилось.
Нет, люди стремятся к прямым путям, только сами, наверное, не всегда это осознают.
Сегодня в обеденный перерыв нас собрали на лекцию. Прямо в цехе. «Труд — жизненная потребность». Читал какой-то профессор Соловьев — еще молодой парень, здоровенный, толстый, рыжий, с облупленной физиономией и огромным количеством веснушек, которые у него в виде коричневых пятен были разбросаны по лицу, по шее, по рукам. Голос у этого профессора был такой, что он мог бы без мегафона регулировать движение в день футбольного матча.
— Стимулы к труду в коммунистическом строительстве, — говорил профессор Соловьев, — это внутренние побуждения, возникшие в результате отражения насущных потребностей. От стимулов к труду следует отличать стимулирование и мотив труда. Если стимул представляет собой внутреннее побуждение к трудовой деятельности, то стимулирование есть внешнее побуждение, обязательно связанное с поощрением и ответственностью за порученное дело.
А закончил он так:
— Каждый из нас осознает простую и ясную задачу, которая стоит перед ним, — добиться счастья для всего человечества.
Можно было бы, конечно, пропустить это мимо ушей. И все-таки мне было неловко за него и противно. Ну не осознает же каждый из нас такую задачу. И лектор ее не осознает. Потому что, если бы он хоть раз подумал, что собирается добиваться счастья для всего человечества, так он бы не кричал об этом, а тихонько, наедине с собой порадовался, какой он хороший, и испугался бы, как трудно, а может, и невозможно это выполнить.
А так слова его — просто треп. Мы привыкли и уже не замечаем. Хотя, наверное, люди, даже видя перед собой совсем не такие огромные задачи, а просто стремясь заработать, получить новую квартиру, поехать летом на юг или устроить ребенка в детский сад, фактически всей своей работой как-то помогают тому, чтоб человечеству жилось лучше.
Но где же это счастливое человечество! Счастливое человечество, очевидно, должно состоять из счастливых людей. У меня много знакомых, которым хорошо живется. И все-таки из тех, кого я знаю, только дядя Петя считает себя совершенно счастливым человеком.
И вот что странно — у дяди Пети нет на правой руке большого пальца, а на левой — мизинца и безымянного. Отшибло на фронте осколком мины. И кончик носа у него обрезан — это уже в другой раз пулей.
Он живет в одном доме с нами, только в другом подъезде. Виля — его племянник. У Вили и отец и мать умерли в один год, и дядя Петя стал жить с Вилей и его сестренкой, восьмиклассницей Наташкой. Говорят, у него когда-то была своя семья, но погибла в войну.
Я часто вижу, как дядя Петя, пошатываясь и стараясь держаться прямо, возвращается вечером домой. Каждый вечер он выпивает на углу в пивном баре свою норму. Ему, не спрашивая, наливают две кружки пива, а он под столом выливает в них четвертинку водки. В баре водку пить запрещено. Пьет он свое пойло не спеша. Ему всегда есть о чем поговорить с постоянными посетителями бара. И не пьянеет. Только чуть пошатывается.
Мама говорит о нем:«Доброго корчма не зiпсуе, а лихого i церква не направить» .
Я всегда удивлялся, как он умудряется так здорово работать без пальцев. Он замечательный модельщик. На заводе его держат для особо сложных работ, и про его изделия говорят, что это произведения искусства.
На днях дядя Петя попал в больницу с пузырями по всей спине. И виноват в этом, как ни странно, наш профессор Федя. Он очень любит дядю Петю. И когда дядя Петя простудился, Федя приехал его лечить. На следующий день мы узнали, что дядю Петю забрали в больницу со страшными ожогами. От горчичников. Спрашиваем, как это получилось.
— Это Федя сказал горчичники поставить. Профессор все-таки.
— А зачем же вы их так долго держали?
— Я его спросил, сколько держать. Он сказал: пока можно терпеть. Ну я и терпел.
И все-таки каждое слово и каждый поступок дяди Пети — это поступок и слово совершенно счастливого человека, который, очевидно, даже не представляет себе, как могут люди быть несчастными, если живут в мирные дни, если у них есть работа, хлеб, да еще можно вечером выпить пива, разведя в нем в соответствующей пропорции водку.
Когда я возвращаюсь с завода, я уже перед самым домом незаметно снижаю скорость до тридцати, затем резко поворачиваю руль так, что мотоцикл разворачивается, ложится на бок и сразу останавливается. Есть такой прием. Очень эффектный. Асфальт — в двадцати сантиметрах от щеки. Прохожие обмирают. Особенно девушки. Им кажется, что я сейчас врежусь головой в стенку.
— Ну, работяга, — позвал меня дядя Петя, — не зашибся?
— Нет, дядя Петя, все в порядке.
— Ну молоток! — Дядя Петя нахватался модных словечек от своей племянницы, восьмиклассницы Наташки. — Завернем в бар?
— Завернем, — согласился я.
В баре дядя Петя привычным движением налил под столом в свои кружки водку. Я уверен, что если бы взвесить на самых точных весах, то оказалось бы, что в каждую из кружек попало ровно по сто двадцать пять граммов.
— Я ему и говорю: «Так вы что, меня не узнаете?» — сказал дядя Петя так, словно продолжал начатый разговор.
— Кто, дядя Петя?
— Да этот инфарктник… «Не узнаю», — говорит.
— Какой инфарктник?
— Ну этот, из трибунала. Майор.
— Из какого трибунала?
— Да я ж тебе рассказываю, а ты все перебиваешь.
Я ничего об этом не знал. На Сталинградском фронте дядя Петя четверо суток пролежал контуженный на нейтральной территории. Часть его в это время перебросили на другой участок, и когда он приполз назад, то попал под трибунал как дезертир. Майор из трибунала, с которым он теперь встретился, не поверил ни одному слову дяди Пети и послал его в штрафную часть.
— Так мне казалось, — говорил дядя Петя, отхлебывая пиво и потирая обрезанный кончик носа, — что если я его, падлу, когда-нибудь встречу, так я ему ручки-ножки повыковыриваю. И вот встретил. А он меня не узнает. Я ему говорю, что я такой-то. А он все равно не узнает. «Сталинград?» — спрашивает. «Сталинград», — говорю. «Не помню», — говорит. Поглядел я на него, а он уже этот… Инфарктник. Я насмотрелся на них в больнице. Я ему и говорю: «Ну тогда пойдем выпьем. Память прочищает». Пошли мы с ним, и он хоть инфарктник, а пьет как нормальный. Только все равно не вспомнил. И хрен с ним. Где ему помнить? Много нас было.
Бывший майор из бывшего трибунала так надрался, что, по словам дяди Пети, «два раза показывал закуску». Дядя Петя научил его пить свой «ерш».
А ведь есть на свете скептики, которые утверждают, что людям трудно найти общий язык.
В дверь коротко два раза позвонили.
— Виля, — сказала мама.
Я открыл. Вошел Виля. Я познакомил его с Сергеем Аркадьевичем.
— Про вовка — промовка ,— сказал я мамину поговорку. — Мы только что о тебе говорили.
— Очень приятно. Потому что еще древнегреческий философ-материалист Фалес говорил: «О друзьях нужно помнить не только в их присутствии, но и в их отсутствии». Что же вы говорили? Хорошее или плохое?
— Хорошее, —ответил я. — Я рассказывал, как мы с тобой ссорились и дрались по сто раз на день и все-таки остались друзьями.
— А что? Древнегреческий философ и выдающийся поэт Гесиод говорил: «Друзей то и дело менять не годится». И хоть я тогда еще не был философски подкован, я не променял тебя на бутерброды с яичницей, которые всегда носил с собой в школу Шурик Лисовский. Или на возможность бесплатно ходить в кино, которую за мою любовь предлагала мне Аня Висенте.
— У вас на каждое слово есть цитата? — спросил Сергей Аркадьевич, с удивлением разглядывая Вилю.
— На каждое, — охотно ответил Виля. — Я на работе одними цитатами и разговариваю. Таким путем я внедряю философию в жизнь. Потому что еще римский философ Луций Анней Сенека сказал: «Для меня нет интереса знать что-нибудь, хотя бы и самое полезное, если только я один буду это знать».
— А где вы работаете? — не удержался Сергей Аркадьевич.
— В первом таксомоторном парке. Водителем.
Я сказал, что Виля учится на философском факультете. Заочно.
Сергей Аркадьевич посмотрел на Вилю сочувственно, как на больного.
Пришел батя. Мне он показался сегодня еще более худощавым и сутуловатым, чем всегда. Или это потому, что у нас сидел моложавый и роскошный Сергей Аркадьевич?
— Будем ужинать, — сказала мама. — Садитесь к столу, — добавила она, обращаясь к Сергею Аркадьевичу и Виле.
— Вы чем-то расстроены, дядя Алеша? — спросил Виля.
— Да нет… Чем же я могу быть расстроен? — как всегда, не сразу ответил батя.
— Может, на заводе?.. На нашей работе, к примеру, сто раз на день расстраиваешься. И хотя древнеримский философ Эпиктет говорил: «В мире нет ничего такого, из-за чего стоит портить себе нервы», но сегодня и у меня терпение лопнуло.
— А что там у вас случилось? — спросил батя, переводя разговор на Вилю.
— Чисто философский спор. На профсоюзном собрании. У нас объявили борьбу с чаевыми. Чаевые унижают достоинство советского водителя и приносят убытки пассажиру. А тут как раз сел к моему напарнику, к Емельяненко, ты его знаешь, — обратился Виля ко мне, — один тип. Повез он его аж на Воскресенку. Тот платит, дает десятку. Сева ему сдачу до последней копейки. Тогда пассажир дает ему двадцать копеек. Сверх таксы. Емельяненко берет. Тогда пассажир заявляет: «Я инспектор, как вам не стыдно брать на чай, ваши права». И забирает права. Так спрашивается в задаче: кто же совершил аморальный поступок — этот инспектор или водитель?
— А как решило собрание? — спросил Сергей Аркадьевич.
— Правильно решило. — Виля намазал на хлеб масло и печеночный паштет, с интересом поглядывая на бутылку, которую мама принесла из кухни. Это было шампанское. — Решило, что инспектор этот зануда и провокатор. А Емельяненко дурак. Нужно чувствовать, кого везешь.
— Нужно знать и с кем едешь, — сказала мама. — Открой, — обратилась она к бате.
— Давайте я, — вмешался Виля. — По новому методу. Без выстрела. Чем бы только проткнуть пробку? — Виля проткнул полиэтиленовую пробку штопором. — Так лишний газ выходит, и все в ажуре.
Виля стал разливать шампанское в бокалы.
— Мне не нужно, — неожиданно твердо сказал батя. — Этого не пью. Принеси-ка из холодильника, — сказал он мне, — чекушку.
Я принес запотевшую бутылку «Столичной».
— Там только поллитровка.
— Ну неважно… — ответил батя. — Может, водки? — обратился он к Сергею Аркадьевичу.
— Нет. Сердце не позволяет.
— Понятно, — не сразу сказал батя. — А тебе водки налить? — спросил он у Вили.
— Нет, я завязал. Мне это ни к чему, как передовому водителю. А как философу, тем более.
Избегая маминого взгляда, батя налил мне чарку водки.
— Ну что ж, будем здоровы. Философ.
Мы выпили.
— А как относится к вашим философским занятиям начальство гаража? — спросил Сергей Аркадьевич у Вили так, как спрашивают, когда молчать неловко, а говорить не о чем.
— Даже на Доске почета повесило, — ответил Виля. — Премии дает. Лишь бы я не выступал на собраниях. Потому что цитатами можно сказать такое, чего так никогда не скажешь. Я, например, процитировал на общем собрании древнегреческого философа Демокрита. Он говорил, что дуракам легче подчиняться, чем ими управлять. А попробуй собственными словами сказать о каком-нибудь начальнике, что он дурак?..
— Это верно, — согласился Сергей Аркадьевич.
— А как в Новосибирске… погода? — спросил батя, медленно прожевывая колбасу.
— Такая же, как в Киеве… Примерно, — ответил Сергей Аркадьевич.
— Ага… А вы… я хотел спросить — в Новосибирске тоже много строят?
— Да. Большое строительство. Грандиозное, можно сказать.
— Это хорошо, — сказал батя.
Мне вдруг подумалось, что бате был явно не по нутру приход к нам зтого Сергея Аркадьевича. Мне показалось, что это ощутил даже Виля.
«Ревнует он маму, что ли? — с раздражением подумал я о бате. — Даже смешно».
Внезапно меня ожгла странная мысль.
— Когда вы последний раз были в Киеве? — невпопад обратился я к Сергею Аркадьевичу. Он что-то торочил о своем Новосибирске.
— Очень давно. — Сергей Аркадьевич помолчал. — И недолго. В сорок втором.
— В сорок втором Киев был оккупирован. Немцами, — сказал я. — Я помню.
— Не все могут похвастаться тем, что помнят события, состоявшиеся до их рождения. Но Киев тогда действительно был оккупирован. И тем не менее мне пришлось тут побывать. С тех пор, правда, ваш город стал совершенно неузнаваемым. Побывал я недавно и в Берлине. Этого города я не видел с сорок пятого. И он тоже очень изменился.
— И в Федеративной Германии вы были? — заинтересовался Виля.
— Нет. В демократической. Я ездил в командировку.
Мне показалось, что батя немножко захмелел.
— Мы победили, — сказал он, глядя перед собой. — А они побежденные. Но мы им даем жить. И западным, и восточным. А если бы они победили? Как бы мы жили? Построили б мы тогда Киев заново? Пусть помнят об этом…
Хорошо все-таки чувствовать себя гражданином великой державы. Как-то крепче стоишь на земле.
Над тахтой у Веры, на мохнатом закарпатском ковре, ярком, как радуга, висит картина, которую я сам изготовил. Я стараюсь на нее не смотреть. По-моему, она настолько неприличная, что её нельзя людям показывать. Но Вера говорит, что этого все равно никто не понимает. И наверное, в самом деле никто не понимает. Даже Виктор — Верин муж. А это Верин портрет. Ее портрет без одежды.
Я не умею рисовать. Совсем. И как мне пришла в голову мысль сделать эту штуку, я и сам не понимаю. Просто я увидел у дяди Пети тонкую грушевую фанеру. Ею дорогую мебель оклеивают. Цвет этого дерева показался мне каким-то… Ну, в общем, каким-то знакомым. У Веры кожа такого странного, яркого, словно освещенного изнутри цвета.
Я попросил у дяди Пети кусок этой грушевой фанеры и приготовил детали портрета. Прежде всего я обвел циркулем и вырезал небольшой круг. К нему я присоединил два узких конуса остриями вниз. Над кругом — конус побольше тупым концом вверх. Совсем маленький конус изображает шею, ровный кружок — голова, два конуса по бокам — руки.
Все восемь деталей я врезал в темную буковую доску, как научил меня дядя Петя, доску отполировал и покрыл прозрачным лаком.
И вот теперь эта штука висит у Веры. И где… Над тахтой. Это уж чересчур. Хорошо, она хоть не говорит, кто это сделал, а утверждает, что купила ее в Закарпатье. Она даже где-то откопала слово «интарсия» — оказывается, картины из дерева имеют специальное научное название.
Все, кто к ней приходит, считают, что это какая-то абстракция. Но я-то хорошо знаю, что это никакая не абстракция, а совершенно реальная вещь с точнейшим соблюдением всех пропорций. Это Верина схема. Она именно так устроена. Уж я-то это хорошо знаю. Может быть, даже слишком хорошо.
Вера говорит, что это результат занятий гимнастикой. Эти пропорции. Она увлекалась легкой атлетикой. Но мне кажется, что это все так у нее от природы. Впрочем, я никогда не видел, как это у других. Да и с ней в таких случаях я всегда закрываю глаза. Она помирает со смеху и требует, чтобы я смотрел на нее. Но я закрываю глаза. Я не могу иначе.
Я не знаю, как все это получилось. Я подкатил на мотоцикле к дому, а она как раз вышла из нашего подъезда. Я совсем не собирался с ней заговаривать и вдруг спросил:
— Это вы по телефону вызывали такси?
У нее в глазах что-то дрогнуло. Но она не удивилась моему вопросу.
— Я.
Черт побери! Я никогда прежде даже не слышал ее голоса. У нее был хрипловатый, какой-то мальчишеский голос.
— Тогда садитесь. Счетчик включен.
Она села сзади на седло. Я не ожидал этого и растерялся:
— А куда везти?
— Куда хочешь. Тебя Ромой зовут?
— Роман.
— А меня Вера. Поехали.
Она сразу заговорила со мной на «ты», а я ей говорил «вы». И в этом не было ничего странного, ведь она была намного старше меня, на целых семь лет, и у нее были муж и ребенок, и еще совсем недавно я таким женщинам говорил «тетя».
— Держитесь, — буркнул я и крутнул свою катушечку, свой регулятор газа.
Я ничего не подозревал и все-таки почему-то волновался. И на площади Ленинского комсомола я пошел на двойной обгон — троллейбус и автобус шли впритирку. Регулировщик засвистел. Мне очень не хотелось останавливаться, но я затормозил и попросил Веру подождать, пока с меня будут снимать стружку.
— Привет, привет, — сказал регулировщик. — Давно не виделись.
Я ни разу в жизни не видел этого старшину и сообщил ему об этом, но регулировщик в ответ только покачал головой:
— Бросьте, бросьте, гражданин. Человек, который так нахально идет на двойной обгон, не мог со мной не встречаться.
Он долго и придирчиво рассматривал мои права. Я перетаптывался на месте. Я думал, он сейчас пробьет компостером квадратик номер два на моем талоне. «За недозволенный обгон». У меня уже был один прокол.
— Ничего, подождет. Первый раз с этой девушкой, — утвердительно сказал старшина.
— Первый, — ответил я. И не удержался, спросил: — А откуда вы знаете?
— Мне все известно… По обгону.
В конце концов он взял с меня рубль штрафа так, словно сделал большое одолжение.
— Не хочу портить настроение для первой прогулки.
Я получил квитанцию и так рванул потом с места, что думал, он снова засвистит мне вслед, но обошлось.
Сквозь листву сада над Аскольдовой могилой едва проглядывал далекий Днепр, так густо переплелись ветви, пенсионеры играли в шахматы, а их малолетние внуки кидались друг в друга песком.
— Странно, — сказала Вера. — Если бы ты со мной не заговорил, я бы сама это сделала. Я дала себе слово, что сегодня я подойду к тебе. Я почти час ждала в подъезде, когда ты подъедешь.
— Почему? — глупо спросил я.
— Разве знаешь «почему»? Ты можешь объяснить, почему ты обратился ко мне?
— Нет, — ответил я. — Но вы…
— Говори мне «ты». Что ты хотел сказать?
— Да нет, ничего, — пробормотал я, вдруг сообразив, что чуть не сморозил глупость.
— Тогда поехали.
— Куда?
— Ко мне.
Я поехал другой дорогой — через Печерск. Мне почему не хотелось снова встречаться с этим регулировщиком. Я въехал прямо в наш двор и поставил мотоцикл в гараж. Такая будочка из шелевки. Овчарке в ней было бы не очень просторно. Все время я поглядывал на наше кухонное окно — не покажется ли в нем мама, но все обошлось. Мы поднялись в лифте на седьмой этаж, мимо нашей двери. Мы живем на третьем.
— Витя в командировке, — сказала Вера, вставляя ключ в замок. — Ты бы хотел сейчас с ним встретиться?
Я промолчал. Пока я не видел ничего плохого во встрече с ее мужем. И все-таки даже тогда я предпочел бы не встречаться.
— Ты с ним знаком? — спросила Вера, что-то делая с замком изнутри двери.
— Знаком, — ответил я.
Кто же не знал ее мужа, разрядника по фехтованию на саблях. О нем и Вере во дворе говорили «красивая пара». В нашем дворе их очень уважали. За Виктором Алексеевым, ее мужем, рослым худощавым парнем мальчишки ходили толпой.
— Что это ты так помрачнел? — спросила Вера. — А я считала тебя веселым парнем. Я так и звала тебя про себя «веселый Роман».
— Бывают и невеселые романы, — ответил я ей в тон.
— Возможно, бывают, — согласилась Вера. — У меня в этом отношении пока небольшой опыт… Иди мой руки, и будем обедать. Если только это можно назвать обедом.
Обед состоял из одних закусок, которые Вера доставала из холодильника и раскладывала на тарелки — колбаса, ветчина, сыр, консервы, какая-то острая маринованная рыба.
— А это, — огорченно сказала Вера и поставила на стол вазочку с чем-то вроде крема, — фондю Франш-Конте. Замечательная французская закуска. Только немного пригорела. Попробуй.
Я положил себе на тарелку немного этого фондю и попробовал его.
— А что это?
— Вино, чеснок, швейцарский сыр, яйца, масло. Нравится?
— Интересная еда.
Фондю напоминало по вкусу подгоревшую манную кашу, только с чесноком.
Вера налила половину бокала шампанского и долила доверху коньяком. Это мне. Себе она налила только шампанского.
— Чин-чин, — сказала она. — Чин-чин. Так итальянцы чокаются.
Я поднял свой бокал, и мы чокнулись. Хрусталь зазвучал глухо, как деревянный, может быть, потому, что в вине было много пузырьков. Моя смесь показалась мне совсем некрепкой и невкусной, но я почувствовал, что кровь сразу прилила к лицу. И я стал необыкновенно разговорчив, рассказывал смешные истории и все говорил, говорил, как бы пытаясь оттянуть минуту, когда придется заговорить о другом, а я не знал, как это сделать, и боялся, и не понимал, зачем это ей; а она смеялась и радовалась моим шуткам, и, как мне казалось, тоже волновалась, и все подливала в мой бокал эту смесь, которая теперь казалась мне удивительно приятной.
Затем она предложила:
— Закурим?
Я вынул из кармана сигареты. Она взяла у меня из рук пачку, достала две сигареты, зажала обе губами, прикурила одной спичкой и одну из сигарет, чуть измазанную на конце помадой, протянула мне, а второй запыхала сама, отгоняя дым левой рукой. Мне показалось, что она вообще не курит, потому что она не вдыхала дым, а только набирала его в рот и выпускала, но после я узнал, что она всегда так курит.
А потом, когда я погасил сигарету, произошло все это, и все это было сплошным сумасшествием, я много об этом слышал от товарищей и даже читал в книгах, но это было совсем непохоже. До сих пор я не знаю, так ли это бывает у других людей. Об этом ни с кем нельзя поговорить. Даже с самым близким другом.
Во всем этом не было ничего нежного, а было только жестокое и прекрасное. Нежность была потом.
Было уже около пяти часов утра, когда я проснулся. Казалось, что воробьи щебечут в комнате и что их щебет вместе с утренней прохладой соединяет комнату со всем земным пространством. И еще какой-то особый, какой-то свежий и прохладный запах…
«Что же это такое? — старался я понять. —Что это в комнате? Этот запах? Вот так, наверное, должно пахнуть, когда человеку очень хорошо. Но что же это?..»
Я осторожно, чтобы не разбудить Веру, сдвинул легкое, в красных и синих узорах одеяло, встал, надел рубашку и подошел к окну.
Ветви высокого старого клена — он достигал пятого этажа — шевелились, покачиваясь, под огромной стаей воробьев. На окно сел сизый голубь, доверчиво посмотрел на меня, покивал головой, отошел к краю и скользнул вниз, неторопливо разворачивая крылья.
«Что это такое?» — думал я, вбирая носом прохладный и прекрасный запах.
И вдруг увидел. На столе лежал разрезанный пополам арбуз с красной мякотью и лакированными черными семечками.
— Если захочется пить… — сказала вечером Вера. — Посмотрим, какой он.
«Это арбуз, — понял я. — Как же я прежде не замечал, что он так пахнет?»
Я оглянулся на Веру. Она лежала, укрытая до горла одеялом в красных и в синих узорах, лицо было спокойным, глаза закрыты, и волосы лежали на подушке так, словно их специально так красиво расположили.
— Иди сюда, — сказала она, не открывая глаз.
Я одним движением, выворачивая наизнанку, снял рубашку и подошел к тахте.
Потом я снова задремал. И вдруг меня словно что-то толкнуло. Я быстро вскочил, и, не глядя на Веру, стал одеваться, и не знал, что говорить.
— Боишься? — сказала она.
— Да нет, чего мне бояться? — Я улыбнулся натянуто, потому что боялся.
— Ну что ж, иди. Завтра увидимся. Или, вернее, сегодня, потому что завтра теперь уже будет послезавтра. Ты меня поцелуешь на прощание?
Я поцеловал ее и ушел.
Тихонько, на носках, я спустился по лестнице и открыл дверь ключом. В передней стояла мама.
— Подойди сюда, — сказала она.
Я подошел, невольно потянув руки к лицу.
— Опусти руки.
Я опустил. И тогда она наотмашь дала мне такую пощечину, что мне показалось, будто на меня молот обрушился. Тяжелая рука у нашей мамы. Не женская.
— Постой, — сказала мама и на этот раз ударила меня левой по другой щеке, а левой у нее получилось уже не так сильно.
— Рано ты пакостничать начал. Пойди в ванную, отмойся, а потом мы с тобой поговорим.
Я отправился в ванную.
Нежная тополевая горечь придавала воздуху особый вкус и даже цвет. Аллея была безлюдной. Только невесть как сюда попавшие пацаны — одному лет десять, а другому и того меньше — спорили под одним из тополей.
— Это дерево — десятиэтажное.
— Нет, семиэтажное.
Деревья они мерили этажами. Городские дети.
— Дедушка! Сколько тут этажей?
Со скамьи, так укрытой в кустах, что ее сразу и не заметишь, поднялся человек в темном пиджаке, гуцульской сорочке и в серой летней шляпе из какой-то синтетики.
— Может, и с десять наберется, — сказал он. И, обращаясь ко мне, добавил: — Вот решил внукам завод показать. Каникулы у них.
Я попытался растолковать пацанам правило треугольников — показал, как по тени определяют высоту.
— Как твоя фамилия будет? Что-то я тебя не припоминаю, — сказал старик так, словно должен знать всех на заводе.
— Пузо, — неохотно ответил я.
— Не сынок Алексея Ивановича?
— Сын.
— Я и вижу — вроде лицо знакомое… Много мы с твоим батей поработали. А я все болею. Ты ему передай. Привет, значит…
Я не спросил, от кого. Мне не нравится, что меня признают только как сына. Я мечтаю, что когда-нибудь батя назовет себя, и о нем скажут: «А, это отец Романа Пузо, чемпиона по кроссу».
Между деревьями прожектором пробивался солнечный луч, и в нем непрерывно золотом вспыхивали пчелы.
— Дедушка… Почему пчелы так торопятся?
— Конец месяца, — сказал старик.
Пацаны не удивились, что в конце месяца приходится двигаться побыстрей. Заводские дети.
Если пойти за пчелами, они приведут в сад, где между яблонями пасека, и разнотравье, и цветущий шиповник, и ящик со стеклянной крышкой поставлен наклонно против солнца. Там пахнет медом и вощиной. В ящике вытапливаются старые соты.
Тишина, в которой звучат лишь, то вспыхивая, то затухая, золотые трассы пчел. Наш завод. Зелень всех оттенков, между деревьями в беспорядке разбросаны здания цехов. В перерыве в саду появятся пасечники — фрезеровщики, слесари, модельщики. В этом саду самые высокие урожаи яблок в окрестностях. Пчелы опыляют деревья. Пасеку на лето приглашают в колхозы. И ее вывозят.
На наших станках изображена марка завода. Она известна во всем мире. Тополь, на нем — кружок, а в кружке — пчела. Так же, как рекламный девиз наших станков: «Неприхотлив, как тополь, и трудолюбив, как пчела».
Завод заводов. В стране нет такого машиностроительного или механического завода, где не стояли бы станки с тополем и пчелой. Мы экспортируем двадцать моделей нормальных станков в Италию, в Канаду, в Японию, во Францию, в Финляндию, в Индию, во все социалистические страны. На наших четырех-, шести-, восьмишпиндельных токарных автоматах и полуавтоматах можно выточить что угодно. Нужно только настроить шпиндели. Эти станки действительно неприхотливы, как тополя, и трудолюбивы, как пчелы.
Я направился в термоконстантный цех. У входа висел плакат. Недавно у нас было отчетно-выборное профсоюзное собрание. Меня выбрали председателем цехкома. На этом собрании я узнал, что на «наглядную агитацию» в смете отпущена определенная сумма. И она освоена. Это плакаты, которых иногда просто не замечаешь, как не замечаешь неоновых призывов: «Пейте советское шампанское». Если ты захочешь купить шампанского, то, конечно, купишь советское. Французского я что-то ни разу не видел в нашем «Гастрономе», и оно не конкурирует у нас с советским. Или «Летайте на самолетах Аэрофлота». А на каких еще самолетах можно у нас летать? На сан-маринских?
Но этот плакат у входа в термоконстантный цех я прочел, когда в первый день пришел на завод, и перечитываю его каждое утро.
«Молодостью своей клянемся тебе, товарищ партия, быть верным делу коммунистов! Наше поколение никогда не свернет с ленинского пути! Каждым ударом сердца, каждым прожитым днем, всей жизнью своей клянемся утверждать на земле коммунизм!»
Я не знаю, кому принадлежат эти слова, но мне они нравятся. Это и мои слова. Я бы только не решился сказать их вслух.
Летом в термоконстантный всегда приятно зайти. Прохладно. И дышится, как над Днепром. Здесь всегда поддерживаются одинаковая температура и влажность. Это дело регулируют автоматические кондиционеры. Вот бы где поработать!
Пол в цехе выложен мозаикой из цветных плит. В проходе между станками по этой мозаике словно текла огромная черная капля — кот по имени Шпиндель. Он заметил хруща и подбирался к нему, как пантера к оленю. Этого Шпинделя знает весь завод. Он давно в термоконстантном и чувствует себя среди станков как дома.
На всех станках, на серой эмали, которой они окрашены, большими черными буквами выведено: «Финиш». Эти станки проводят последние операции. Доводку, шлифовку. С особой точностью.
Финиш. Мне представилась трасса и финишер с флагом в руках. Флаг, как шахматная доска, раскрашен в белую и черную клетки. Взмах — и ты сбрасываешь газ. Конец. Финиш.
Мне нужен был Вася Погорелов. Он стоял справа от прохода, у своего громадного плоскошлифовального станка, который извергал фонтаны воды.
— Вася, — тронул я его за плечо.
— Я на ней женюсь — разговор окончен! — выпалил Вася, даже не оборачиваясь.
Я снова, посильней стукнул его по плечу:
— Ты что?..
— Я же сказал, — свирепо оглянулся Вася. — Чего тебе? — спросил он хмуро. — Здравствуй.
— Здоров, — сказал я, удерживая смех. Вася в его голубой с напуском блузе и голубом суконном берете — в термоконстантном всем рабочим дают такую роскошную робу — выглядел так, словно его самого обдало этими фонтанами из станка и он немного слинял. — Ты решил задачи по сопромату?
— Ну, решил.
— Дай мне скатать. Они тут у тебя?
— Тут, — сказал Вася не слишком охотно. — А когда ты отдашь?
— Вечером.
—Ладно. Где я тебя найду?
— Могу завезти, куда скажешь. Или зайди ко мне.
Я рассказал, как меня найти, взял у Васи тетрадку и пошел в свой цех.
«Загнали парня, — думал я по дороге. — В самый угол».
Вася Погорелов учился в автодорожном. Как и я, на заочном. Мы вместе поступали. Зачем он туда пошел — непонятно. На мотоцикле он не ездит, машины не знает. Будет дорожником. Он напористый парень. Но известен он не этим. Известен Вася на заводе тем, что на него пялятся все девочки. И недаром. Есть на что посмотреть. Говорят, его художники приглашают. В институт. Чтобы голым его рисовать. Плечи у него как у Жаботинского, а талию можно охватить двумя ладонями. Глаза темные, с поволокой, волосы пшеничные, как от перекиси, но они у него настоящие и в крупных кольцах. Будь здоров. И характер такой, что ни одной не пропустит. Орел.
Я снова вспомнил, как он, не оглядываясь, буркнул: «Я на ней женюсь, разговор окончен», и громко, по-дурному загоготал. Толстая немолодая тетя, по-моему из конструкторского, шла мне навстречу. Она обиженно повертела пальцем возле виска. Псих, мол. Она подумала, что это я над ней.
К нам в инструменталку поступила новая девочка. После десяти классов. Внучка бывшего главного инженера. Он ушел на пенсию. Зиночка с тонкой и стройной шейкой, с ясными, беззащитными глазками. Такая нежная, что, кажется, прикоснись к ней пальцем, и на коже у нее останется пятно. И сразу стала ходить к термоконстантному, чтоб хоть посмотреть на Васю. Его предупреждали: «Не лезь», «Не трогай», «Молодая», «Поломаешь». Как говорит моя мама: «Дiвчину й шкло легко зiпсувати, та важно направити» . Весь термоконстантный бурлил, там самая наша аристократия. Тюху-матюху на «Финиш», на сборку шпиндельных барабанов или направляющих поперечных суппортов не поставят. Говорят, Васе даже по зубам дали. И все равно не помогло. И вот тогда-то за него по-настоящему принялись. «Разговор окончен». Финиш.
После работы ко мне приехал Виля. На своем такси. Мы собирались показать Сергею Аркадьевичу Киев. Чтоб он посмотрел его по-настоящему.
Мы уже выходили, когда пришел Вася за своими задачками. Я его познакомил с Сергеем Аркадьевичем и Вилей.
— Я тебя сразу узнал, —– сказал Вася. —– Мне Рома о тебе говорил.
— Очень приятно, — ответил Виля. — Потому что еще древнегреческий философ-материалист Фалес указывал: «О друзьях нужно помнить не только в их присутствии, но и в их отсутствии». — Виля нам подмигнул, и мы припрятали усмешки. — Что же он рассказывал? Хорошее или плохое?
— В общем… хорошее… — смешался Вася. — Что вы давно дружите…
— Это верно, — подтвердил Виля. — Еще древнегреческий философ и выдающийся поэт Гесиод говорил: «Друзей то и дело менять не годится».
— И так у тебя на каждое слово цитата? — удивился Вася.
— На каждое. Таким путем я внедряю философию в жизнь. Потому что еще древнеримский философ Луций Анней Сенека…
— Виля тебя разыгрывает, сказал я Васе и отдал ему тетрадку.
— Все понятно? — спросил Вася.
— Вроде все… А ты сам решал?
— Сам. Я люблю это дело.
— Что «это»? — заинтересовался Сергей Аркадьевич.
— Сопромат.
Он бегло просмотрел задачи, прищурился.
— Вы где учитесь? — спросил он у Васи.
— В автодорожном.
— Какую специальность собираетесь избрать?
— Думаю строить дороги.
— Правильно, — сказал Сергей Аркадьевич. — Перспективное дело. Закончите, приезжайте ко мне, в Новосибирск. У нас большие масштабы. Есть где развернуться.
— Спасибо, — сказал Вася. — Только я не думал… Может, и приеду. А как я вас найду?
Сергей Аркадьевич вынул из бокового кармана пиджака бумажник, достал из него картонный прямоугольник и дал его Васе.
— Это вам будет пропуск, по которому вы всегда сможете ко мне попасть, — сказал он.
Визитная карточка? Я до этих пор никогда не видел визитных карточек, но это была явно она.
Вася прочел то, что на ней было напечатано, и посмотрел на Сергея Аркадьевича с нескрываемым почтением.
— Хорошо. Спасибо. Может, действительно приеду.
Вот уж никогда не думал, что вопросы подбора и расстановки кадров решаются таким путем.
— Тебе куда? — спросил я у Васи. — У нас машина. Можем подвезти.
— Нет… Меня внизу ждут…
— Можем подвезти и ту, которая «ждут».
— Нет… нам тут недалеко.
Перед домом Васю ждала Зина. Красивая немыслимо. Она отвернулась, сделала вид, что не замечает ни нас, ни своего Васю.
— Дельный парень, — сказал Сергей Аркадьевич, садясь в машину рядом с Вилей. Я сел сзади. — Из тех, которые на войне в два дня становились из сержантов командирами батальонов.
Я промолчал. Мне Вася казался чересчур нахрапистым. Во всяком случае, для мирной жизни.
Виля включил счетчик. Он привык возить приезжих и рассказывает о Киеве, как настоящий экскурсовод. Как будто из книжки читает.
Сначала мы поехали за Днепр в новый район — Дарницу. Из-за Днепра видишь свой город совершенно другим. Старым, таким, каким он был, может быть, сто лет назад. Новые дома, целые кварталы скрыты деревьями, словно древним лесом, и выделяются лишь здания, которые закладывались в старину. Вон купола Лавры, вон Выдубецкого монастыря, там отсвечивает золотом София, дальше Андреевская церковь, а вот — еще какие-то старые высокие дома. Все это создавалось, когда еще не было самолетов, когда вместо асфальта к Киеву вел тряский булыжник. Тогда, очевидно, приезжали в наш город по реке, и древние архитекторы строили его так, чтобы он был виден снизу, с Днепра.
В Дарницу мы проехали по мосту Патона, а назад вернулись по мосту метро и поднялись по Прорезной к «Золотым воротам». Виля сказал, что «Золотые ворота» были поставлены при князе Ярославе Мудром в 1037 году. Затем они с Сергеем Аркадьевичем поговорили о плинфе — широких и плоских кирпичах, из которых строили в те времена, и мы поехали на площадь Богдана Хмельницкого, оставили там такси и пошли в Софию. Я вел себя так, словно бывал тут много раз. Мне было бы стыдно сознаться, что я тут впервые. Черт его знает — как-то не приходилось…
Виля показал нам бронзовую голову Ярослава Мудрого, которую профессор Герасимов восстановил по черепу. Затем Виля повел нас к плинфе, на которой остался след босой детской ноги. Больше девятисот лет назад какой-то ребенок пробежал по этому самому сырому кирпичу. Мастера не обратили внимания, обожгли плинфу, и след навсегда остался. Я сказал что-то такое насчет следа в истории, но Виля довольно заученно заметил, что эта плинфа выставлена для того, чтобы показать, как по сравнению с тем временем у нас развилась обувная промышленность.
Мы еще посмотрели каменный саркофаг, фрески на стенах и огромную матерь божью, сложенную из мозаики на куполе.
От Софии мы поехали к Аскольдовой могиле, затем к залу заседаний Верховного Совета и дворцу, построенному по проекту Растрелли.
Сергей Аркадьевич сказал, что хотел бы погулять по парку, и спросил, не провожу ли я его к гостинице. Он остановился в «Днепре» — интуристском сооружении из стекла и алюминия на площади Ленинского комсомола. Не нравятся мне такие дома. Дурацкий модерн — летом жарко, а зимой холодно.
Вилин счетчик за время нашей поездки хорошо потрудился, но, когда Сергей Аркадьевич снова «опубликовал» свой бумажник и полез в него за деньгами, Виля не на шутку рассердился, сказал, что это мы его угощали поездкой, и от денег отказался так резко, что Сергей Аркадьевич растерялся, да и мне стало неловко. Вообще, я много раз замечал, очень это противная штука — разговаривать о деньгах.
С Днепра порывами дул ветер. Он подхватывал внизу в ресторане обрывки прошлогодней танцевальной музыки и швырял их в парк. Но старые, крепкие деревья покачивались не в такт, они танцевали под свою музыку, которая смешалась с этой землей и засела в их корнях, может быть, еще в те времена, когда закладывали «Золотые ворота».
Мы подошли к заборчику, отделявшему парк от склона.
— Я вижу, тебе хочется спросить, зачем я приехал, — сказал Сергей Аркадьевич каким-то горловым, красивым и певучим голосом. — Что ж, я тебе скажу… — Он задумался. — По правде говоря, я и сам не знаю. Вашим я сказал, что в командировку, на совещание. Но дело не в совещании. Я, конечно, мог бы на него и не приезжать. Не так уж меня интересуют проблемы сварки. Понимаешь… у меня была трудная жизнь. Все, чего я достиг, далось мне нелегко. И вот, когда достигаешь очень многого, вдруг оказывается, что все это ни к чему. Оказывается, что вместо сердца у тебя жаба. Так эта болезнь и называется, «грудная жаба», стенокардия. Что дети твои совсем чужие тебе люди, что нет у тебя ни настоящих друзей, ни больших привязанностей… И тогда хочется посмотреть: а как же получилось у человека, который был тебе настоящим другом и спас тебе жизнь, рискуя, смертельно рискуя собственной?..
Он замолчал, вынул из кармашка для часов маленький флакончик, вытряхнул круглую красную таблетку и положил ее в рот.
— Что это у вас?
— Персантин. Сердечное. Пока помогает.
— И как же получилось? — спросил я как можно безразличнее.
Сергей Аркадьевич с интересом посмотрел на меня и коротко рассмеялся.
— Хорошо. А сам ты не чувствуешь? Впрочем, как ты можешь чувствовать, когда постоянно живешь в этой атмосфере… Крепко получилось. Как нужно.
В голосе его звучало неподдельное удовольствие и, как мне показалось, даже зависть.
— А как мама спасла вам… жизнь? — спросил я неуверенно.
— Она никогда об этом не вспоминала?
— Нет, — сказал я. — Зачем бы я спрашивал?
— Узнаю Галю, — покрутил головой Сергей Аркадьевич. — Я тогда уже был дивизионным инженером. Мы отступали. Попали в окружение. Затем плен. Бежали. Я пробрался в Киев. Получил явку. Галя тогда работала на подпольщиков. Отчаянно работала. Была гадалкой. Поэтому к ней ходило много людей. Так она собирала агентурные данные. Она не имела права оставить меня у себя. Но я был совсем истощен. И ранен. И она меня прятала. В чулане. В доме на Куреневке, где она тогда жила. Я туда съездил. Там теперь нет этого дома. Там теперь новый дом. Девятиэтажный, башня. Пойдем…
Мы пошли вниз по аллее мимо старого стадиона «Динамо».
— Что ж потом? Я перешел линию фронта. Снова попал в армию. — Сергей Аркадьевич помолчал. — Я помнил, чем я обязан Гале, как она рисковала, думал, что, как только освободим Киев… Но скоро я почувствовал, что значит «был на оккупированной». И решил — все равно добьюсь своего. И я добился. В инженерах с моей специальностью… В них очень нуждались. И я сумел себя показать. Работой. Я работал как вол. Жил только работой. В сорок шестом я стал начальником главка, в сорок седьмом — заместителем министра…
Он задумался, и некоторое время мы шли молча.
— А в сорок девятом меня посадили, — сказал Сергей Аркадьевич так, как говорят о постороннем. — Обвинили в том, что я агент гестапо. Что застрелил генерала Пахомова, с которым бежал из плена.
Сергей Аркадьевич остановился и повернулся ко мне. Зажгли фонари, и белый люминесцентный свет, проходя сквозь листья, придал его лицу резкие черты, словно высеченные в зеленоватом камне.
— Понимаешь, — сказал он, глядя мне в лицо. — Генеральское звание всегда поднимает человека. Вот почему хорошо быть генералом. Даже слабый человек, надев генеральские погоны, как правило, ведет себя как генерал. Но этот был исключением…
Он отвернулся, снова пошел вперед, а я за ним, чуть отстав, но сейчас же догнал.
— Генерал Пахомов был слабым человеком. Настолько слабым, что не решался даже застрелиться. У него были перебиты обе ноги, и он истекал кровью. Он просил меня об этом. Я тащил его, пока можно было. Пока мы не попали в засаду. И тогда я… в общем, я выполнил его просьбу, — сказал Сергей Аркадьевич, словно что-то отметая.
Ветер по-прежнему дул порывами. И я представил себе такие же порывы ветра, отдаленную стрельбу, лай собак, сначала далекий, а потом близкий, стоны раненого — и выстрел.
Я узнал об этом только то, что мне рассказал Сергей Аркадьевич. Я не знал, так ли все это было в действительности. Но даже то, что он рассказал, мне не нравилось. Что-то такое было в этом… Человек не собака. Его не годится добивать.
— А что вы теперь делаете? — спросил я.
— Что ж теперь, — другим, спокойным и уверенным голосом ответил Сергей Аркадьевич. — Руковожу строительством. Очень большим строительством. Грандиозным, можно сказать.
Против входа на стадион «Динамо» мы перешли улицу. Гостиница «Днепр» светила всем своим стеклом.
— Немного найдешь теперь таких людей, как твоя мама,— сказал Сергей Аркадьевич. — Все вокруг как-то мельче…
Я промолчал и потрогал рукой левую щеку. Она все еще побаливала.
…У меня не шли из головы эта старуха и этот установленный экспертом факт: ее задушили детские или женские руки. В перчатках. И следы засыпаны дустом. Из этой же аптеки. Значит, все у них было заранее рассчитано.
— Никогда еще за всю свою историю человечество не было так молодо, как теперь, — говорил Виктор. — Половина населения земного шара моложе двадцати пяти лет. И вот в последнее время почти во всех языках мира появились специальные слова. Ими обозначают молодых людей или подростков, которые необычно одеваются, необычно ведут себя. Это «раггары» в Швеции — парни на мотоциклах без глушителей; «тедди-бойз», «модз» — длинноволосые ребята, которые ходят босиком по асфальту, и «рокерс», или «кожаные мальчики» в Англии; «дисколи» и «вителлони» в Италии. Французы таких ребят называют «блузон нуар» — «черные рубашки», в Южной Африке их зовут «цоци», в Австралии—«боджи», в Голландии — «нозем». В Австрии и Федеративной Германии это «хальбштарке», на Тайване — «тай-пау», в Японии — «мамбо бойз» или «тайодзуку», в Югославии — «тапкароши», в Америке — «хиппи».
— А у нас?
— Стиляги. Но некоторые и у нас уже называют себя «хиппи».
— Откуда они взялись?
— Началось в Калифорнии. Программа: ненасилие, секс, пацифизм, отказ от любых действий. Наркотики. Все они в любых обязанностях видят нарушение своей свободы, хотя в действительности стремление к свободе у них показное. Они просто хотят освободиться от всякой ответственности. Свою неуверенность и моральную нестойкость они хотят компенсировать наркотиками.
Терпеть не могу любителей. Зато интересно разговаривать со специалистами. А Виктор — специалист. Странная, правда, у него специальность: работает он в уголовном розыске. «Опер». А научную работу пишет по языку и готовится защищать диссертацию на звание кандидата филологических наук. Его часто приглашают экспертом. По записке, по письму, по магнитофонной записи чьих-то слов он умеет определить, имел ли человек отношение к преступлению, которое расследуется. Научная его работа — это словарь слов и выражений, которые употребляют уголовники. У них свой язык. Время от времени он меняется, в разных городах слова имеют свое произношение — таким образом уголовники отличают друг друга, узнают, действительно ли принадлежит человек к их уголовному миру. Но знание этого словаря помогает следователям и экспертам в раскрытии преступлений.
С первой минуты, как нас познакомила Вера, Виктор разговаривает и ведет себя так, будто знает меня с детства. А я его остерегаюсь. Боюсь. И разговариваю осторожно. Мне кажется, что и по моим словам он сможет о чем-то догадаться. Раз у него такая специальность. И вообще, никогда я не думал, что все это будет так трудно, так сложно, так запутанно.
— Ты встречал ребят, которые называют себя «хиппи»? — спросил Виктор.
— Нет, — сказал я. — Как-то не попадались. Да и кто сам себя станет называть таким противным словом?
— Называют, — сказал Виктор. — За языком всегда стоит общность и взаимопонимание людей, которые им пользуются. А «хиппи» уже вырабатывают свой язык. Они уже проводят даже свой международный съезд. В Пакистане. Кто-то этим руководит. Каким-то людям выгодно, чтоб молодежь была такой. Наркотики. Чтоб у них были затуманены головы. Половые извращения. Чтоб они уже никогда не могли с чистыми мыслями смотреть на мать, на жену, на подругу. И особенно — непротивление. Кто-то издал для них «цитатник» с выдержками из Ганди. Кому-то это понадобилось. Кому-то это выгодно.
— А что говорит Ганди?
Виктор взял свою новенькую пижонскую кожаную папку, раскрыл «молнию» и достал несколько листов бумаги.
— Вот эти цитаты. В переводе. Он прочел вслух;
— «Мир устал от ненависти», «Я не учу мир ничему новому. Правда и ненасилие существуют так же давно, как и горы», «Ненасилие — величайшая сила, какой обладает человечество. Оно более мощно, чем самое мощное оружие уничтожения, изобретенное умом человека», «Всякое убийство или иной вред, причиненный другому, независимо от того, чем они вызваны, является преступлением по отношению ко всему человечеству», «Мне не доводилось еще встретить двух человек, которые не расходились бы во мнениях. Будучи последователем учения Гиты, я всегда старался относиться к тем, кто расходится со мной во взглядах, как к самым близким и дорогим для меня людям», «Даже самое деспотичное правительство не может удержаться без согласия тех, кем оно управляет. Этого согласия деспот зачастую добивается силой. Но едва только подданный перестанет бояться деспотического насилия, деспот теряет свою власть», «Долгие годы я был трусом и прибегал к насилию, и, только когда я стал избавляться от трусости, я начал ценить ненасилие», «Величайшая трагедия атомной бомбы учит, по существу, одному: атомную бомбу нельзя уничтожить с помощью других атомных бомб, как нельзя уничтожить насилие ответным насилием. Человечество может избавиться от насилия путем ненасилия. Ненависть можно побороть только любовью. Ответная ненависть лишь расширяет и углубляет ненависть», «Ненасилие — это вершина мужества».
— Интересно, — сказал я. И спросил: — А ты встречал хоть одного человека, который на практике действовал бы по этой теории ненасилия?
— Нет, — ответил Виктор. — По-моему, это вообще невыполнимо.
— А я встречал.
— Где? Кого? — страшно заинтересовался Виктор.
— Есть у нас начальник цеха Лукьяненко. Юрий Юрьевич. Но он не обижается, когда ему говорят — Юра. Он еще молодой инженер. И вот что интересно… Ганди или Толстой — про Толстого мы учили — они были непротивленцами из своих идейных соображений. Им приходилось бороться с самими собой, чтоб не противиться злу. А Лукьяненко не противится злу от природы. Оттого, что он так устроен. И оттого, что все вокруг него так устроены. Так устроены, что могут защищать его от зла. Может, они и не такие добрые, как он, но они ему дают возможность быть добрым.
— А в чем это конкретно выражается?
Я рассказал, что Лукьяненко никогда и никому ни в чем не отказывает. Если у него даже попросить всю его получку, он, не задумываясь, отдаст. Сказать ему, что хочешь другую работу, — даст другую, если только это от него зависит. Отпустить с работы? Отпустит и не спросит, куда. Поэтому в цехе не допускают, чтобы к Лукьяненко обращались с просьбами, оттирают от него и следят: если уж кому-то удастся взять у него что-нибудь: деньги, фотоаппарат, так хоть чтоб отдали.
— Почему ж его держат на заводе? Да еще начальником цеха?
— Котелок у него здорово варит. Инженер.
— Он не религиозный?
— Ну что ты! — сказал я. — Член партии. Просто характер такой.
— Хлопотно, должно быть, вам с ним, — решил Виктор. — Не может коммунист быть непротивленцем. Не противиться — значит быть соучастником. Если от несправедливости страдает один человек, он, скажем, еще может не противиться злу. Это его личное дело. Но когда речь идет о многих людях, нужно сопротивляться.
Он прищурился, странно и быстро посмотрел на меня, и я вдруг подумал, что он все знает. Про Веру. И про меня.
«Хиппи». Они все-таки так себя называли. И я это знал. Меня познакомил с ними Виля.
— Съездим, — предложил он мне. — Интересные ребята. Студенты. Девочки подходящие. Думают. Производят переоценку ценностей.
— Каких ценностей?
— Всяких.
Виля с ними познакомился, когда в нарушение правил повез их в такси вшестером. Две девочки легли на колени к ребятам так, чтоб снаружи не было видно, чтоб машину не задержал инспектор.
Мне было интересно посмотреть на этих ребят. И мы поехали. На улицу Франко. Там в глубине двора был такой одноэтажный флигелек. Не знаю, кто из них там жил, но они в этом месте собирались. Девочки из театрального института, парни с замысловатыми прическами. Слушали музыку, трепались, курили. Ничего такого я не заметил. А больше туда я не ходил. Не было времени. Да и с нашими ребятами мне интереснее.
— Послушай, — сказал я Виле, — ты бывал еще у этих «хиппи»?
— Бывал. А что?
— Ты не заметил… Они кодеин не употребляют?
— Кодеин? — не удивился Виля. — Запросто. Целыми пакетиками. Потому они все такие бледные. Жрут кодеин, и никакой физкультуры.
— А ты его не пробовал?
— Я что, наркоман, по-твоему?
— Для эксперимента?
— Нужны мне такие эксперименты. От него дуреют, а я за рулем.
Я рассказал Виле обо всей этой истории с аптекой.
— Чепуха, — сказал Виля. — Не может быть. Ты что думаешь, только в одной аптеке и был кодеин? Я сам слышал — они его покупают.
Все-таки нужно проверить, — сказал я.
— Я не опер из угрозыска.
— Я тоже не опер. Но мне не нравится, когда старушку убивают за наркотики.
— Я тоже не в восторге от этого, — возразил Виля. — Но если б мы даже захотели, как мы сможем это проверить? Спросить? Не скажут. Да и вообще они тут ни при чем. Даже смешно. Ты ж видел этих ребят.
— Видел. И все-таки нужно попробовать достать у них этот самый аспирин. Или не аспирин, а как он?.. Кодеин.
— Это можно, — сказал Виля. — Но не получится, что мы познакомились с людьми, а потом на них же и наклепали?
— Не получится.
Жуткую историю рассказал мне Виктор. В дежурной аптеке ночью задушили руками старушку аптекаршу, вскрыли шкаф и забрали порошки кодеина. Их продают от кашля, но только по рецепту. В большом количестве эти порошки действуют как наркотик. В аптеке были и другие наркотики — покрепче, но ничего, кроме кодеина, не тронули. А старушку душили за горло, спереди. Она видела, кто ее душил.
Я теперь всегда слышу, как проезжает лифт. Даже во сне. Раньше я не замечал, что лифт наш движется со скрипом, что двери его захлопываются с железным лязгом. Но с тех пор, как я научился постоянно прислушиваться, на каком этаже лифт останавливается, не стукнет ли дверь на седьмом, прямо против Вериной квартиры, не щелкнет ли в замке ключ, звук лифта меня просто преследует.
Вера посмеивается над тем, что я каждый раз вздрагиваю, когда на лестничной площадке хлопнет дверь лифта, а я ничего не могу с собой сделать.
Сегодня под утро мне приснилось, что Виктор неожиданно, не предупредив по телефону, как это он делает обычно, вернулся из командировки. Лязгнула дверь лифта, затем он тихонько, чтоб не разбудить Веру, стал поворачивать ключ в замке. Но Вера закрыла дверь еще и на цепочку.
Я бросился одеваться, но никак не мог натянуть рубашку, рукава почему-то были завязаны тугими узлами. В отчаянии, в ужасе, в отвращении к самому себе я полез под тахту, чтоб там укрыться. Лучше бы я прыгнул вниз из окна. А Вера торопливо что-то надевала на себя.
Виктор стал звонить. Раз за разом. Он услышал наши с Верой испуганные голоса.
В ужасе я проснулся и не мог понять, во сне это или в действительности. В дверь в самом деле звонили — раз за разом.
Сердце у меня колотилось, как после стометровки за двенадцать. Я пошел к двери. И молча открыл. Я был уверен, что это Виктор, но за дверью стояла наша соседка Клава.
— Ой, Рома, — сказала она, — совсем плохо маме. Горит. С вечера. Тридцать девять.
Она плакала.
— Я еле утра дождалась. Галина Игнатьевна спит еще?
— Который час? — спросил я. Я все еще не мог прийти в себя.
— Шесть.
В переднюю вышла мама. В платье и с таким выражением, словно и не спала. Ее не застанешь врасплох.
— Ой, Галина Игнатьевна, — зачастила Клава. — Я еле утра дождалась, Я уж извиняюсь, что побеспокоила, только «Скорую» два раза вызывали. Они и уколы делали, и порошки давали, а маме не легчает, и температура, и не знают они, какая болезнь, говорят — анализы сделать, а у нее жар…
— Позвони Феде, — сказала мне мама. — Пусть приедет до работы. Пойдем, — сказала она Клаве и отправилась к соседям.
Федя был чем-то расстроен. Когда у него что-то не так, это сразу видно. Он фальшиво улыбается, как академик Петров, учеником которого он себя называет, и перед тем, как что-нибудь сказать, слегка прокашливается, как этот академик.
— Ладно, ладно, — оборвал он Клаву, когда она снова попыталась рассказать, что «мама горит», пощупал рукой лоб Марии Афанасьевны, оттянув веки, посмотрел глаза, странно оглянулся по сторонам, словно что-то искал, и быстро вышел на балкон.
Все это было так непонятно, что я тоже подошел к балконной двери.
Федя поправил очки, одним движением выдернул с корнем из цветочного ящика какой-то цветок и вернулся с ним в комнату.
— Как это к вам попало? — строго спросил он у Клавы.
— Не знаю… Оно само выросло. А мы ухаживаем, поливаем. Удобрение подсыпали. Мама сказала, семена собрать, — ответила Клава тем самым голосом, каким, вероятно, говорила, когда в «Гастрономе» кто-нибудь обвинял ее, что она недовесила колбасы.
Обычно спокойные стекла Фединых очков свирепо блеснули:
— Выбросьте это сейчас же в мусоропровод! Это амброзия. От нее и заболела Мария Афанасьевна.
Клава осторожно, с опаской взяла в руки высокое растение с мелкими светлыми цветами, вышла на кухню и сейчас же вернулась, вытирая руки полотенцем.
— Что же теперь делать?
— Ничего, — твердо сказал Федя. — Это сегодня пройдет. Сейчас я выпишу лекарство. По таблетке принимать три раза в день. Три, нет, четыре дня. И смотрите: чтобы больше таких цветочков я у вас не видел.
Он выписал рецепт.
— А что же это, яд? — спросила Клава, провожая нас к двери. На этот раз она смотрела на Федю, как на бога.
— Для некоторых людей яд, — ответил Федя.
Я спустился с Федей к машине. У него барахлил карбюратор, и он попросил подрегулировать. Сам он этого совершенно не умел.
— Что же это за цветок? — спросил я.
— Я же сказал — амброзия. Так греки называли пищу своих богов. А фактически это сорняк. Очень живучий. Его к нам из Америки завезли.
— А как он действует?
— Плохо действует. Вызывает аллергию. Знаешь, что такое аллергия?
— Знаю, — ответил я не слишком уверенно. — А как ты сразу определил, почему заболела Мария Афанасьевна?
— А как ты сразу определил, что с карбюратором? Ну, действует? Будь здоров.
— Подожди. Что у тебя случилось?
— Ничего, — ответил Федя. Помолчал и добавил: — Больной у меня сегодня умер. Двадцать лет. Студент. Мать и отец были у койки. И я.
— А что у него было?
— Рак.
Федя, резко дернув «Волгу», покатил в свой институт.
У нас с батей совпали смены, и я его поджидал на скамеечке недалеко от проходной. Батя всегда прихватывает лишние полчасика. Устает старик, уже не успевает. А нужно держать марку.
Наша многотиражка «Завод заводов» напечатала сегодня результаты ответов на анкету, в которой было всего два вопроса. К женщинам: «Какими качествами должен, по вашему мнению, обладать мужчина как спутник жизни?» И к мужчинам: «Чего ждут мужья от своих жен?»
На анкету ответил чуть ли не весь завод. По числу голосов получилось, что женщины хотели от мужчин прежде всего жизнерадостности. Затем интеллигентности, трезвости, помощи по дому, искренности. После этого шли рыцарство, верность, доброта, трудолюбие, щедрость, физическая сила.
В общем, интеллигентность опередила физическую силу на семь пунктов, а жизнерадостность оказалась для большинства самым важным качеством.
Мужчины ответили совсем по-другому. Я написал первым пунктом «умение поддержать мужчину во всех его делах». Но по количеству голосов получилось: на первом месте — женское очарование, затем красота, трудолюбие, верность, скромность, интеллигентность, доброта, нежность, искренность. А жизнерадостность вообще не упоминалась. Ну и ну…
Но может, женщины — существа более чуткие, чем мужчины, предчувствуют, что приближается время, когда люди будут дорожить жизнью и человеком в этой жизни намного больше,чем теперь. И тогда в самом деле жизнерадостность станет одной из самых важных, и самых необходимых черт человеческого характера.
В конце концов, что нашла во мне Вера такого, чем бы не обладал ее муж Виктор, кроме веселого характера? Но надолго ли хватит мне этого характера, если я постоянно прислушиваюсь к нашему лифту?
Подошел батя — сутулый, усталый, совсем не похожий на свой портрет, который первым висел в ряду портретов передовиков завода вдоль аллеи, ведущей к проходной.
Нам навстречу двигался наш председатель завкома Павел Афанасьевич Мокиенко своей особой походкой — мой брат Федя называет ее щадящей, когда человек перенес радикулит и теперь ходит, чуть оттопырив зад и слегка расставляя ноги, чтоб не сделать самому себе больно.
— Вас как раз я ищу, — обрадовался он. — Уже и на проходной предупреждал. Срочное задание.
Мокиенко утирал посеревшим влажным платком свое круглое лицо и совершенно лысую голову. На правой руке у него был японский магнитный браслет. Трудно было поверить, что имя этого располневшего, словно налитого водой человека когда-то гремело, что он был знаменитым мотогонщиком, участвовал в кроссах на мощных мотоциклах-пятисотках с коляской. Теперь он сам себя называл «только меценатом» и помогал нашему мотоклубу всем, чем мог. А мог он немало. У него в руках все статьи профсоюзных расходов.
Председатель завкома наконец отдышался.
— Французы приехали. Профсоюзная делегация. Трое. И, понимаете, хотят посетить квартиру рабочего. Есть такое мнение — чтоб к вам…
— У кого есть такое мнение? —– недовольно спросил батя.
— Ну у руководства… Если, конечно, вы ничего не имеете против.
— Я-то не имею. Но у нас такие дела решает министерство внутренних дел.
— Почему министерство? — удивился Мокиенко.
— Жена у меня — министерство. Как она скажет. Ей их принимать, угощать…
— Ну что вы? — сказал председатель завкома. — Мы это все наладим. Обед из ресторана привезем. Коньяк всякий. И официантку. Это пусть вас не волнует.
— Да меня оно вообще не волнует. Но пока не поговорю с женой…
— А когда вы поговорите?
— Сегодня. И завтра дам ответ. По всей форме.
— Нет, — снова провел платком по лысине Мокиенко. — Им сейчас нужно сказать. А прием завтра, после работы. Вы позвоните Галине Игнатьевне. Прямо из проходной можно.
Он у нас никогда не бывал, но имя мамы и даже отчество почему-то помнил.
Батя неохотно снял телефонную трубку и, как всегда, подул в нее. Это у него еще с войны. Привычка. К полевому телефону. И портсигар батя никогда не оставит на столе, не забудет. Угостит собеседника, сам закурит и сразу — в карман. Он не может оставить папиросы. Это тоже с войны. Батя не скупой. Просто он побывал на войне, где папиросы не оставляли.
— Добрый день, — сказал батя. — Как ты там?
— Что случилось? — послышалось в трубке.
Мама всегда очень громко говорит по телефону. Не доверяет технике.
— Скажите, что будут только три француза и переводчик, — шепотом подсказал бате председатель завкома.
— Тут, понимаешь, такое дело, — сказал батя. — Какие-то французы приехали. Из Франции. Ну и хотят к нам в гости. Тут у нас говорят, что еду всякую из ресторана привезут и подавальщицу. Чтоб ты, значит, не беспокоилась.
— Да что они — сказились? — загремела трубка. — Пусть тогда их в ресторан и водят. А если к нам, так пусть едят то, что я сама сготовлю. Не подавятся…
— Тише, мать, я тут не один, — оглянулся на Мокиенко батя. — Пусть, значит, приходят?
Трубка что-то ответила, но мы теперь не услышали.
— Хорошо, я так и передам, что мы их приглашаем.
— А как насчет вина? — шепотом спросил председатель завкома.
— Тут еще насчет выпивки спрашивают, — сказал батя. — Что привезут нам… Да нет, при чем здесь я… Ну хорошо, хорошо… Спасибо, значит. Скоро придем.
Батя снова подул в трубку, положил ее на рычаг и провел ладонью по вспотевшему лбу.
— Говорит, не нужно никакого вина. И никакой официантки. А так пусть приходят.
— Н-да, — сочувственно посмотрел на батю Мокиенко. — Министерство… А может, оно и лучше, что по-домашнему. Пойдемте, Алексей Иванович, я вас пока познакомлю с этими французами. Они в конструкторском. И Рома пусть пойдет.
Мы пошли знакомиться с французами.
Вечером я попробовал поговорить с мамой про завтрашнее меню. Я сказал, что могу узнать рецепт такого французского блюда фондю Франш-Конте. Но, когда мама услышала, что эта штука готовится на вине, она даже руками всплеснула.
— Может, ты мне еще скажешь жаб для них приготовить? Будут закуски — селедка и еще что-нибудь. На первое — борщ, на второе — вареники с сыром.
Так у нас называют вареники с творогом.
— А на сладкое?
— Торт не забудь утром купить, «Киевский». Сколько их будет? — обратилась она к бате.
— Да говорили вроде четверо. С переводчиком.
— Значит, бутылку водки нужно купить. И бутылку шампанского. За глаза хватит.
Эти мамины указания у нас никогда не выполнялись. Спиртного всегда покупали вдвое больше, чем она говорила. Она это знала и, исходя из этого, назначала, сколько чего.
Когда Виля узнал, что к нам придут французские профсоюзные деятели, у него даже глаза загорелись.
— А мне можно, тетя Галя?.. Прийти? Поговорить с ними? Я учу французский, читаю, а разговорной практики ну никакой.
— Приходи, — охотно согласилась мама. — Ты к нам можешь и без спроса приходить. Не чужой.
Когда я вернулся с работы, мама уже раздвинула стол, накрыла его нашей лучшей белой скатертью, в хрустальной вазе горели пионы, сверкали тарелки, вилки, рюмки.
— Ты бы хоть сегодня убрал аккумулятор, — сказала мама ворчливо. — Споткнутся о него гости и кислотой твоей штаны себе прожгут.
В передней под счетчиком у меня стоял совсем не аккумулятор, а приспособление для зарядки аккумуляторов. Я сам его сделал. Провод намотал на сердечник силового трансформатора телевизора. Выпрямитель поставил селеновый; вольтметром проверяю напряжение на клеммах аккумулятора, амперметром — величину зарядного тока. Мое зарядное устройство весит всего два килограмма и по величине не больше коробки от ботинок. Но мама все равно недовольна, что эта штука стоит в передней. Она с подозрением относится ко всякой механизации. Есть у нас и пылесос, и полотер, но мама ими не пользуется. Опыт ей показывает, что всю жизнь она подметала и вытирала пыль, и ни разу ей руки не отказали, а пылесос и полотер иногда выходят из строя. От них, по ее убеждению, перегорают пробки, а мама считает это большим несчастьем.
— Хорошо, мама, сейчас уберу.
— И выскочи в булочную. Купи восемь городских булочек. Возьми деньги в комоде.
Раньше эти булочки назывались французскими. Название «городские» осталось со времен борьбы с космополитами, когда исчезли такие «иностранные» товары, как швейцарский сыр, французские булки, английские булавки. Эти булавки стали называть секретными, словно «секрет» — не иностранное слово.
Я отправился за бывшими французскими булками, с помощью которых мама, по-видимому, собиралась сделать для французов более привычной нашу украинскую кухню.
Ровно в восемь приехали гости. С переводчицей — крупной молодой женщиной в очках, которую они называли Катя, а она себя — Катрин.
Все три профсоюзных деятеля были высокими, худощавыми, спортивного типа, двое с галстуками, а один — с бантиком. Его фамилию я сразу запомнил: Жюссак. В «Трех мушкетерах» так назывался один из любимых гвардейцев кардинала. Я к нему даже нечаянно обратился «господин де Жюссак», но он не обратил внимания.
Виля сразу же атаковал французов. Вот уж на что стоило посмотреть. Они не понимали ни одного слова и спрашивали у переводчицы, а переводчица тоже не понимала. У него было какое-то не такое произношение, хоть он со своей бородкой больше походил на француза, чем эти три француза, вместе взятые. И вот что удивительно: все слова французов ему были понятны. В общем, он чувствовал себя, как собака, которая все понимает, а сказать не может.
Выпили по первой. Закусили. Жюссак положил себе на тарелку немного паштета, попробовал и даже засветился. Он горячо заговорил. Катрин перевела. Он спрашивал, как мама узнала секрет знаменитого лангедокского паштета, который он ел только в детстве у своей мамы. И все три француза принялись за паштет.
Не знаю, кто тут кого разыгрывал. Не было никакого лангедокского рецепта. Я сам участвовал в приготовлении этого паштета. Открывал консервные банки, сделанные под лозунгом «перекуем мечи на орала», вероятно, из железа, предназначенного для танков.
Мама попробовала паштет, сказала «суховат», достала из холодильника банку с гусиным жиром, который она вытопила, когда жарила гуся на мой день рождения, перемешала паштет с жиром, добавила туда перца, рубленого лука, и все, по-моему.
— Это и есть наш знаменитый паштет, — переводила Катрин слова Жюссака. — Он состоит из двух видов печени — гусиной и телячьей и трех сортов мяса. Правильно я говорю?
Мама уклончиво молчала.
А городские булочки, девичья фамилия которых была «французские», оказывается, во Франции называются русскими булочками.
Я сообщил французам, а Катрин перевела, что мы с ними коллеги, что я тоже профсоюзный деятель, возглавляю цехком. Французов заинтересовало, много ли времени отнимает моя должность и компенсируется ли этот труд. Я сказал, что это общественное поручение, которое считается почетным.
Батя спросил, что у нас французам больше всего бросилось в глаза как людям приезжим.
— У вас прекрасный город, — ответил самый старший из французов и самый мрачный. — Много зелени. Большая, чистая, историческая река. Красивые старые и новые здания.
Его звали Пьер Дюран. Переводчица пояснила, что это примерно то же, что по-русски Петр Иванов, настолько фамилия Дюран распространена во Франции.
— У вас много читают, — добавил Жюссак. — В парках, в метро, в троллейбусах. Но зато у вас неудачные программы телевидения.
— Как когда, — возразил батя.
— Гектор Агости, — вмешался Виля, — писал, что во Франции почти половина рабочих не прочитала ни одной книги, а больше тридцати процентов читают редко. Это он писал по состоянию на тысяча девятьсот шестьдесят первый год. А как сейчас?
— Кто такой этот Гектор, кажется, так вы его назвали? — перевела Катрин слова мрачного Пкера Дюрана.
— Аргентинский философ. Марксист, — ответил Виля.
— Не слышал, — сказал француз. — И цифры эти мне неизвестны. Наш профсоюз не ведет такой статистики. Но читают у нас мало. Даже интеллигенция. Телевизор. Кино…
Борщ французы ели без хлеба, водку пили глоточками, расспрашивали батю о заработках, о том, как рабочие разрешают конфликты с администрацией без забастовок, не поверили Виле. что он водитель такси. Мне кажется, что они его даже приняли за какого-нибудь подосланного агента КГБ, потому что все трое посматривали на него с подозрением. А тут еще Виля затеял разговор о национальном характере, который, по его словам, сейчас учитывается при разработке стратегических планов будущих войн. При этом он привел на память какие-то цитаты из высказываний покойного французского президента де Голля. Французы, судя по выражению их лиц, этих слов де Голля не помнили.
Жюссак ответил, что французские профсоюзы не были согласны с политикой генерала де Голля.
— Еще Маркс говорил, — переводила Катрин слова Жюссака, — что у рабочего нет отечества. И у нас, и у вас рабочий работает только потому, что таким образом он находит единственную возможность существовать, получая заработную плату. И необходимость трудиться на заводе совсем не зависит от нашего или вашего национального характера.
Виля взвился под потолок и заявил, что это прежде у рабочих не было отечества, а теперь есть. И рабочие любят свою социалистическую родину.
— Немецкие коммунисты, — говорил Виля, — не могли любить фашистскую Германию, пусть даже она была их родиной. Или русские революционеры не могли любить царскую Россию, хотя она была их отечеством. Но русский мог любить Германию Гёте, Германию Шиллера, Германию Гейне, а немец мог любить Россию Пушкина, Россию Толстого, Россию Ленина и Горького. Очевидно, мы можем любить свою Родину только в том случае, если уверены в ее правоте, в ее правде, в ее достоинстве, если эта наша Родина такова, какой мы ее хотели видеть или какой мы ее хотим сделать. И для трудящихся всего мира любовь к родине сочетается с любовью к первому, так сказать, Отечеству социализма, к первой стране, в которой был проделан такой смелый и такой нужный эксперимент.
Потом Виля сказал, что и заработную плату получают по-разному. Что во многих странах значительная часть заработка рабочих отбирается теми, кто владеет средствами производства.
— Какой процент частных фирм обслуживают ваши профсоюзы? — спросил он в упор у Жюссака.
Жюссак улыбнулся, но не ответил.
Мама убрала тарелки и пошла на кухню за варениками. Их нужно есть свежими, горячими. Она приготовила два сорта: с творогом и с мясом.
Батя чокнулся своей чаркой с французами, но не выпил, а сказал:
— Я не понимаю, что значит какой-то особенный национальный характер.
Катрин торопливо переводила. Французы слушали серьезно, внимательно.
— Смелость свойственна всем народам, и нельзя сказать о каком-то народе, что он трус. И доброта свойственна всем народам, и нельзя сказать, что какой-то народ злой. И стремление к хорошей жизни свойственно всем народам. Вот говорят, что русский народ особенно терпелив. Не вижу я этого. Англичане, по-моему, терпеливей. Русские первыми не вытерпели и устроили Октябрьскую революцию. Но вот если говорить об украинцах, так у нас действительно есть одна черта национального характера, которая отличает нас от других народов… — Батя оглянулся на дверь, не возвращается пи мама, — Мы, украинцы, все очень боимся своих жен.
Я думал, что французы лопнут со смеху. Жюссак вскочил со своего места, бросился обнимать батю и объявил, как перевела Катрин, что эта черта полностью роднит французов с украинцами. Они все точно так же боятся своих жен.
— О, вы непростой человек, — радовался француз.
— Конечно, непростой, — отвечал батя. — Слесарь первой руки.
— Нет-нет, — смеялся француз. — Вы по уму непростой человек.
А я думал: поговорил бы он с мамой. Конечно, батя и герой соцтруда, и оснастку изобретает, а по уму ему далеко до мамы. Да и всем нам. И этим французам, наверное, тоже. Но может, правильно батя говорит, когда мама не слышит: «Бодливой корове бог рог не дает».
— Как там, не очень обиделись ваши французы? — спросил у меня Виля на следующий день.
— Да вроде нет.
Они, пo-моему, и в самом деле не обиделись, хотя имели для обид серьезные основания. Виля все-таки невозможный парень. Он затеял с Жюссаком такой спор, что переводчица сначала смеялась, а потом то краснела, то бледнела.
Жюссак доказывал, что марксизм-ленинизм в Советском Союзе превратился в религию, что так же, как в церкви, произносят молитвы, не вдумываясь в их содержание, по традиции, для приличия, у нас по традиции и для приличия говорят на собраниях слова о социализме, интернационализме, непримиримости идеологий.
Виля в ответ сначала довольно мирно стал доказывать, что и в идеях раннего христианства было кое-что важное и верное, если эти идеи существуют уже две тысячи лет и до сих пор влияют на судьбы людей и искусства. По его мнению, старозаветные «заповеди Моисея» были как бы уголовным кодексом того времени, нарушителям заповедей грозило немедленное и конкретное наказание в их земной жизни. Новозаветные «заповеди блаженства», заповеди Иисуса Христа — это был уже не уголовный, а моральный кодекс. Их соблюдение обусловливалось психологическими мотивами поведения верующих. Но идеи христианской религии употребили в свою пользу прежде всего те, против кого они были направлены. К самым гуманным идеям всегда присасываются паразиты. И вот сейчас к идеям марксизма-ленинизма тоже пытаются присосаться всякие паразиты, ослабить эти идеи, подточить их, свести их к религиозным представлениям.
В общем, как-то так у него получилось, что одним из этих паразитов оказался и Жюссак.
Француз не на шутку обиделся, стал кричать, что он сам марксист, что он социалист, что это варварство так разговаривать с человеком старшим по возрасту и к тому же гостем.
Разошлись они очень рассерженные друг на друга. Удовольствие от этого спора, по-моему, получила только мама. Очень ей пришлось все это по душе.
Виля подергал себя за бородку и сказал:
— После победы в Азове, а было это — следовало бы тебе знать — в тысяча шестьсот девяносто девятом году, Петр Первый отправил в Константинополь думного дьяка Украинцева. Украинцев участвовал там в мирной конференции. Там были послы всех европейских государств. Вот что думный дьяк писал Петру Первому в своем донесении: «Аглицкий посол изблевал хулу на твою высокую особу, я тогда лаял аглицкого посла матерно». После этого Украинцев просидел в Константинополе целых семь лет. Так вот, знаменитый кораблестроитель академик Крылов, выступая перед советскими дипломатами, вспомнил об этом случае и сказал так: «Надо помнить Украинцева, и если кто осмелится изблевать хулу на Советскую власть, то лайте того матерно, хотя бы он был и аглицкий премьер-министр».
Так что пусть этот француз еще радуется, что я не послушался совета академика Крылова.
Закончился первый тайм матча «Динамо» (Киев) — «Торпедо» (Москва). 1 : 0 в пользу Киева. Я представил себе раздевалку, где футболисты сейчас лежат в глубоких креслах, упираясь ногами в подставки из металлических прутьев, и полощут рот минеральной водой. А между ними ходит тренер и с подъемом говорит: «Это ничего, что киевляне размочили счет. Мы имеем все возможности выиграть этот важный матч, вырвать золотое очко. Нужно только сосредоточить все силы, играть напористей…»
Но второй тайм я смотрел с пятого на десятое. У Веры. Позвонил Виктор и позвал меня.
— Тут, — сказал он, — имеется один напиток, которому тесно в бутылке. Премия. От начальника. За отличные успехи и примерное поведение. Глюк ауф.
Глюк ауф — это по-немецки «счастливо наверх». Так приветствуют друг друга немецкие горняки.
Я к ним поднялся. Пешком. Не люблю теперь лифт.
Действительно — на столе стояла бутылка. И все, что к ней полагается. Это был «Эдель кирш». Немецкая вишневая водка.
— Эдель, — сказал Виктор, — значит благородный.
Вера налила нам всем по рюмочке этого «благородного» напитка, темного, рубиново-красного цвета, крепкого, как спирт.
— Это и тебя касается, — прищурился Виктор. — Премия. Нашли.
— Они?
— Нет. Но ниточка от них потянулась. Они покупали кодеин.
Старушку-аптекаршу задушили не «хиппи». Это сделал немолодой уголовник-рецидивист, досрочно выпущенный из тюрьмы, по прозвищу Интеллигент. Действовал он всегда в одиночку. У него и были маленькие, словно детские, руки. Пронюхал, что на кодеин есть спрос.
— А что этим «хиппи»? — спросил я у Виктора.
— Ничего. Их действия, так сказать, уголовно ненаказуемы. Сообщили в институты, на работу. Пусть воспитывают. Ну, за это дело!
Мы выпили еще по рюмочке.
— Да, вот что еще я хотел у тебя спросить. — сказал Виктор. — Что там за история у вас на заводе?
— Какая история?
— Ну, говорят, девушку какую-то напоили. А она разбила голову своему парню. Из ревности. Весь город шумит. Говорят, суд был.
— Да что же это такое? — сказал я. — Сам я и был заседателем. В товарищеском суде. Но ничего подобного… При чем здесь ревность?
А что случилось? — заинтересовалась Вера. Я рассказал. В литейном цехе у нас работает такой парень — Леша Новоселов. Высокий, рыхлый, с лицом как блин. Работа у него, конечно, грустная — жарко, грязно, и оплачивают хреново.
Там, в литейном, немыслимая текучесть. Кадров. Приедет парень из села, поработает в литейном, получит киевскую прописку и перейдет на станок в механический, или в инструментальный, или просто на соседний завод. У них совсем другие условия: эркондишен, работают в белых халатах, пинцетами ставят на место транзисторы. И платят будь здоров.
Новоселов этот подошел к новенькой девочке, ученице, она там на опоках. Маленькая такая, курносая. Он стал ей говорить что-то на ухо.
Она была у нас на суде. Свидетельницей. Только как ее ни допрашивали, она все вниз смотрела и отказывалась сообщить, что он ей говорил. Но это и так понятно. В общем, он говорил, что придет к ней в общежитие. Своими словами. Она в ответ размахнулась и дала ему по морде. Леше бы утереться и уйти. Может, тогда б все как-то обошлось. Но он вместо того всей своей лапищей врезал ей сверху по курносому носику, да так, что кровь во все стороны брызгами. На суде он говорил, что не хотел этого, что оно как-то само собой получилось, что он, когда еще в школе учился, ходил в район на секцию бокса, и у него такая реакция.
Ну и тут же Зоя Загоруйко, у которой эта девочка — Валя ее зовут — ученицей, стукнула Новоселова по голове уголком.
— А что такое уголок? — спросила Вера.
Я пояснил, что уголок — это такая плоская железина, согнутая вдоль под прямым углом. Ну, в общем, дубина такая железная. Новоселов брякнулся на опоки. Девушки сами его же и перевязали. Бинта в цеховой аптечке не хватило, чтоб остановить кровь, так они разорвали на полосы его же рубашку.
Вокруг этого дела сразу поднялся, как выражается Виля, невозможный гай-гуй. Лешу Новоселова повезли в больницу. Литейщик его такой повез — Жора Глухов. Он у нас тоже был свидетелем. Жора рассказывал, что докторша заполняла на Лешу историю болезни, как у них там полагается, и спрашивает у него:
— Женат?
Леша как взовьется:
— Да какая она мне жена?! Это совсем посторонняя стукнула!
Новоселову полагался бюллетень, который имеет научное название «листок нетрудоспособности». А его через профсоюз оплачивают. Леша, может быть, и не подавал бы на суд, но в завкоме потребовали, чтоб была правильно оформлена причина нетрудоспособности.
На суде жуткая история выяснилась. Про эту Зою Загоруйко. Она студенткой была. Художественного института. Ее муж бросил. С ребенком. С шестимесячной дочкой. Архитектор Загоруйко. Говорили — известный.
После этого она оставила институт, пошла на завод, работает у нас первую смену в литейном на тяжелой работе, а вторую смену еще отрабатывает прачкой в Доме малютки. Чтобы быть поближе к дочке. Она ее туда отдала.
Зое Загоруйко полагался бы приговор месяца на три с удержанием зарплаты. Народный суд, говорят, так бы и дал. Но мы, понятное дело, дали ей только выговор. Девочке этой, Вале, вообще ничего. А Леше Новоселову — он и так уже пострадал — тоже выговор. И постановили, чтоб и в дальнейшем за такие слова, как говорил Новоселов этой Вале, бить по морде без предупреждения.
— Жалко мне эту Зойку Загоруйко — передать не могу, — сказал я. — У нее только одно легкое пальтишко, в котором она и осенью и зимой бегает. Я б на ней сам женился — так мне ее жалко. Я б на всех на них женился, на наших девушках, которых бросили мужья, и теперь они надрываются на неженской работе.
— Ну, на всех не женишься, — ревниво сказала Вера.
— Да. К сожалению. Не женишься. А насчет ревности и что напоили кого-то — это все треп. Сплетни. Не было на заводе такого случая.
Матч так и закончился 1:0. Во втором тайме не было даже по-настоящему опасных моментов.
Меня обошло такси и сразу же притормозило, загораживая дорогу.
Я увидел сначала сплошные, отсвечивающие голубым Вилины зубы, а потом уже самого Вилю.
Он выглядывал в окно. Его небольшая бородка была свернута набок. Он постоянно теребил ее рукой.
— Еле догнал, — сказал Виля. — И жмешь же ты.
— А что случилось?
Виля был счастлив.
— Хочешь узнать, наконец, в чем смысл жизни?
— Брось.
— Нет, ты скажи, хочешь?
— Ну, хочу.
Виля вытащил из-за солнцезащитного козырька книгу и показал мне имя автора — П. М. Егоров. Кандидат философских наук. «Основной вопрос этики».
— Теперь читай.
Виля открыл книгу там, где заложена бумажка. Я прочел отчеркнутые слова:
«Смысл жизни — в единстве объективации субъекта (опредмечивания) и субъективации объекта (распредмечивания), а под субъективацией мы понимаем не восприятие объекта как субъекта, а освоение объекта субъектом».
— Крепко заверчено, — сказал я. — Теперь, должно быть, легко живется этому П. М. Егорову. Все ему известно.
— Я сегодня эту книгу всем пассажирам показываю, — загоготал Виля. — Глазам не верят. От сдачи отказываются. Действительно — есть смысл. С большим подъемом встретили трудящиеся.
Он еще больше повернул вбок свою бородку.
Позвонил Виктор.
— У Веры в институте сегодня какая-то секция. Как ты смотришь, чтоб воспользоваться этим и поговорить вдвоем? Есть такая тема. Ты поднимешься ко мне?
— Лечу, — сказал я весело, — на крыльях.
Вот и все. Я знал, что когда-нибудь это произойдет. Что наступит такая минута. И нужно было встретить ее мужественно и весело.
Я поднялся на лифте. Теперь мне это было безразлично. У меня так колотилось сердце, что я охотно постоял бы несколько минут на лестничной площадке, но дверь была уже открыта.
— Садись, — предложил Виктор. — Хочешь чая? Что слышно?
— Нет, спасибо. Вроде бы все нормально.
— Вот какая штука, — сказал Виктор. — Есть у меня одна идея… У нас набирают людей…
Значит, это другое. Я почувствовал, как рубашка на спине и на груди стала влажной. И странная какая-то усталость. И какое-то безразличие.
— Как ты смотришь на это? Я уже разговаривал. С начальством. Нам нужны такие парни, как ты.
— Спасибо. — Я попытался улыбнуться. — Только нет у меня к этому способностей. И вообще… Спасибо, но это не получится.
— А может, подумаешь?
— Нет. Что тут думать.
— Жалко. — Виктор был огорчен. — А мне казалось… Ну что ж… Это дело такое…
Он походил по комнате, посмотрел на меня, улыбнулся.
— Тогда я тебя по-другому поэксплуатирую. Это для моей диссертации. Там есть такая глава — какие слова из уголовного лексикона проникли в язык. И какие слои населения их употребляют. Я буду читать тебе по алфавиту, а ты говори, знаешь ли ты значение этого слова, употребляешь его ты или твои товарищи.
— Хорошо. — Я снова насторожился. — И много нужно таких допросов для диссертации?
— Очень много.
Виктор взял карандаш и бумагу, раскрыл свою красивую кожаную папку и стал читать.
— Академия?
— Ну, Академия наук?
— Нет, академией у них тюрьма называется. Акча?
— Не знаю.
— Будорга?
— Не слышал.
— Балабас?
— Подожди, — сказал я. — А что значит акча, будорга, балабас?
— Балабас — сало или колбаса. Акча — деньги, будорга — пистолет или револьвер.
— Здорово, — сказал я. — Нужно запомнить.
— Если бы пошел к нам — быстро бы запомнил. А баян — не слышал? снова спросил Виктор.
— Музыкальный инструмент.
— Нет, это другой баян, это литр вина. Берданка?
— Ружье.
— А в значении — мешок с похищенными вещами не слышал?
— Нет.
— Библия?
— Не знаю.
Я уже понимал, что это какая-то другая библия.
— Игральные карты. Братское чувырло?
— Не слышал.
— Отвратительная рожа… Брюнетка?
— Не знаю.
— Машина для перевозки арестованных. А выпить га?
— Литр, наверное? Только у нас так не говорят. У нас говорят — килограмм.
Виктор сделал заметку карандашом на своих листах бумаги.
— Разобрать душник? Я пожал плечами.
— Разбить грудь. Затемнить?
— Спрятать что-нибудь?
— Нет. Затемнить — это значит убить человека, ударив его по голове чем-нибудь тяжелым. Калым?
— Ну это слово, по-моему, даже в газетах пишут. Левый заработок.
— Напрасно пишут. Это слово из уголовного жаргона. А кантоваться?
— Так даже батя выражается. При чем тут твой жаргон? И понятно, откуда взялось это слово. Если человек не работает, а переваливается с боку на бок, как ящики, когда их кантуют, о нем и говорят: «кантуется».
Виктор посмотрел на меня удивленно и сделал заметку на бумаге.
— У нас на заводе есть такой старый токарь Григорий Михеевич, — сказал я. — Я у него учился, так он тех, кто кантуется, называет «отбыватели». То есть, что им лишь бы отбыть на работе. Он думает, что слово «обыватели» так и говорится.
— Здорово. — Виктор снова заглянул в свой словарь. — А капать?
— Ну это — доносить, жаловаться. Так у нас часто выражаются.
— Где?
— Везде. На заводе, в мотоклубе. На улице.
— Качать права?
— Это я тоже слышал. В смысле «добиваться своего».
— Вообще-то это не совсем верно, — сказал Виктор. — «Качать права» в этом языке обозначает разбирать в присутствии уголовников, кто из них прав. Отметим, что это выражение употребляется и в другом смысле. А крантик?
— Не знаю.
— Смерть за измену своим. Посунуть дудку?
— Не слышал.
— Украсть оружие. Потварить?
— Не знаю.
— Изнасиловать. Рвать когти?
— Смотаться?
— Верно. Где ты это слышал?
— Гонщики говорят.
— Понятно. А что значит сесть на иглу?
— Не знаю.
— «Хиппи» эти сели на иглу. Стать наркоманом. Срисовать с фронта?
— Не знаю.
— Узнать с первого взгляда. Ну а стукач ты, конечно, слышал?
— Слышал.
— От кого?
— Я сам так говорю.
Виктор посмотрел на меня быстро и искоса.
— А флейш слышал?
— Нет. Что это значит?
— Сотрудник угрозыска. Хрусты?
— Деньги.
— На заводе называют деньги хрустами?
— Нет. По-моему, больше таксисты.
— Шмон?
— Обыск. Это слово все знают.
— А юрсы?
— Не слышал.
— Нары или просто камера, в которой спит арестованный. — Виктор просмотрел свои записи, что-то добавил. — В общем, спасибо. Правда, может, мне еще раз придется к тебе с этим обратиться. Как ты?
— Да, пожалуйста, — сказал я. — Только мне непонятно, какой в этом смысл? И можно ли это вообще назвать языком?
— Выходит, можно, — ответил Виктор, — раз он служит средством общения. В этом языке нет таких высоких понятий, как совесть, общественные интересы, борьба за мир, проникновение человека в космос. Нет в нем и отвлеченных понятий, абстракций. Он предельно конкретен, потому что создан примитивными негодяями, насильниками и убийцами. Но некоторые слова из него стали проникать в обыкновенный человеческий язык. И это скверно. Вместе со словами всегда проникают и понятия. А это понятия циничных и безжалостных гадов.
Мне представилось авторское свидетельство так, словно я его держу в руках. С цветной ленточкой, прихваченной красной печатью. Я знал на память и адрес: Москва, Большой Черкасский переулок, два дробь шесть, Комитет по делам изобретений и открытий при Совете Министров СССР. В комоде лежало батино авторское свидетельство. За самоцентрующийся патрон, который позволяет сверлить отверстия без предварительной разметки.
— В чем вся загвоздка с этими автобусами? — говорил я Николаю. — Я проверял: они ходят по городу со скоростью до шестидесяти километров. Все задержки на остановках. Пока люди войдут и выйдут. И у меня идея. Сделать вдоль всего кузова одну дверь. Понимаешь, подъемную, чтоб она вдвигалась в крышу. Крышу можно сделать из двух слоев металла или даже пластика, с промежутком между ними. Для этой двери. Скамьи только по одной стороне против входа. Для стариков и детей. Остальные могут постоять. Больше поместится.
— Интересно, — сказал Николай.
— Автобус будет меньше задерживаться на остановках. Я посчитал. Выходит, раза в два быстрей. И колеса нужно поставить по-другому. Ромбом. Одно впереди, два по бокам и одно сзади. Автобус сможет разворачиваться на месте. Будет лучше вписываться в узкие улицы. Сократится пробег. Попробуем?
— Попробовать, конечно, стоит, — улыбнулся своей виноватой улыбкой Николай. — Только тебе одному. Ты в этом лучше разбираешься, а у меня своей работы… То есть идея, по-моему, очень интересная. Особенно насчет двери. Колеса ромбом — я не очень разбираюсь в этом, — но, по-моему, уменьшат устойчивость.
— Площадь опоры будет та же самая, — возразил я. — И центр тяжести…
— Дело тут не только в площади опоры… Ну, в общем, тебе самому в этом надо разобраться.
Цветная ленточка на авторском свидетельстве, которая мне только что так ярко представилась, сразу померкла. Я не сумею все это сам сконструировать. Я могу пока только идею выдвинуть.
После работы я затащил к нам Николая. Мне очень хотелось привлечь его к соавторству. Но вот не получилось.
— Ты не обижайся, — сказал Николай. — Дело это, по-моему, вполне стоящее. Просто я занят сейчас совсем другим.
Николай рассказал, что весь их академический институт помешался на серендипити. Я узнал еще одно жаргонное слово. Но уже из языка ученых. Открытие в науке можно сделать тремя путями: в результате обдуманных, заранее запланированных исследований, путем «проб и ошибок», как чаще всего и бывает, или в результате серендипити, когда происходит случайное открытие, мгновенное озарение.
По словам Николая, название «серендипити» произошло от цейлонской сказки о принцах Серендипа. Так когда-то назывался Цейлон. В сказке говорилось, что эти принцы имели способность совершенно случайно делать важные открытия. Ну, например, искать одно, а находить совсем другое, более важное и нужное.
— Компьютеры наши работают, — говорил Николай, — эксперименты проводятся… Но нужны новые, самобытные идеи, нужны новые теории. А мы только экспериментируем.
Николай рассказал ходившую у них по институту шуточку о разнице между теоретиком и экспериментатором.
Экспериментатор ловит муху, сажает ее на стол и говорит: «Лети!» Муха летит. Экспериментатор записывает в свой журнал: «Такого-то числа, в такое-то время я сказал мухе «лети!», и она улетела». Затем он снова ловит муху, обрывает ей крылышки, сажает на стол и говорит: «Лети!» Муха не улетает. Тогда экспериментатор записывает в свой журнал: «Такого-то числа, в такое-то время муха в результате того, что у нее были удалены крылья, перестала слышать».
— И так как наши эксперименты кое в чем похожи на эту историю, — говорил Николай, — целый институт ведет свою плановую и производственную работу и одновременно ждет серендипити.
Я пошел проводить Николая. Когда я вернулся, батя уже был дома. Он сегодня ходил на сессию. Он депутат горсовета. Сейчас они с мамой сидели перед телевизором.
Показывали концерт. Выступал ансамбль Вирского. И батя и мама от «Гопака» не отрывали глаз. Удивительный танец. Трудно усидеть на месте. Особенно, когда — есть там такой танцор с усиками, — когда он чешет вприсядку, сложив руки на груди. Совершенно непонятно, как он держится. Вроде состояние невесомости.
Однако, когда начался «Ползунок», батя потянулся выключить телевизор, оглянулся на меня, смутился, покраснел — батя вообще легко краснеет — и ушел на кухню. Ему было противно смотреть, как танцоры изображали людей, которые все делают ползком, не разгибаясь. Непонятно, к чему такой танец.
— Рома, — позвал меня батя.
Я пошел на кухню. Мама за мной. Батя сидел за кухонным столиком и медленно поворачивал в ладонях недопитый стакан чая. Мама стала у двери, оперлась спиной о косяк.
— Кто такой этот Троян? — не поднимая головы, спросил батя. — Что он делает на заводе?
— Работает, — ответил я настороженно. — От Академии наук. Занимается автооператором на бесконтактных логических элементах.
— Так… А ты его знаешь?.. Кто его отец? Кто мать?
— Не знаю. Он живет с теткой.
— Ты никогда не спрашивал, где его родители?
— Зачем бы я это спрашивал?
— Как его по отчеству?
— Как и меня. Алексеевич. Батя переглянулся с мамой.
— Пускай он к нам не ходит, — сложив руки на груди, сказала мама. — Нашел товарища. Он старше тебя, и вообще незачем ему к нам таскаться.
— Он ко мне приходит, — обозлился я. — А не к вам.
— Вот когда у тебя будет своя квартира — можешь говорить, что ходят к тебе одному.
— Чем он вам так не понравился?
— А это уже не твое дело, — повысила голос мама.
— Его отец расстрелян, — сказал батя медленно, с паузами. — И я участвовал в этом деле. В суде, значит. Заседателем…
— Нечего тебе перед ним отчитываться, — оборвала батю мама.
Я ничего об этом не знал. Все это было слишком неожиданно. Но если даже это так, при чем здесь Николай? Что он, будет мстить за отца? Кровная месть?
— Сын за отца не отвечает, — сказал я резко.
— Перед судом. А перед людьми отвечает, — непреклонно сказала мама. — На чьи деньги он жил?
Жизнь меня уже научила! что с товарищем есть только один способ разговаривать: сказать прямо то, что думаешь. Иначе потом все это боком вылазит.
На другой день после тренировки — мы готовились к кроссу — я сказал Николаю:
— Поедем домой вместе. Вдвоем. Есть разговор.
— Хорошо, — согласился Николай.
Мы поставили свои мотоциклы возле автодорожного, там, где торчит «Пушкин на палочке», пешком прошли мимо памятника Вечной славы и сели на склоне прямо на траву.
— Это правда, — сказал Николай, глядя перед собой. На Днепр. — Я уже учился в восьмом классе. Но ничего тогда не понял. И до сих пор не понимаю. Я до сих пор думаю, что это просто редкий и глупый случай. — Лицо у Николая посерело. — Случайностью определяется очень многое в жизни человека. В какое время ты родился, в какой стране, в какой семье, к чему у тебя способности, какое здоровье — это все случайности. И закон Гаусса, при котором случайная величина зависит от большого числа факторов, способных вносить с равной вероятностью положительные и отрицательные отклонения, касается и людей. Их жизни. Так этот закон коснулся и меня.
Это действительно была непонятная история. Отец Николая, Алексей Кириллович Троян, был учителем, затем директором школы, заведующим районо, а потом его выбрали председателем райисполкома. Жили они очень скромно. Мать, как и прежде, работала учительницей. Отец ни разу не разрешил Николаю или жене поехать куда-нибудь на казенной машине. Он был молчаливым, суровым человеком, и, когда мама Николая сказала однажды, что хочет поехать куда-то по делу, он ответил, что машина предназначена совсем не для этого. Он учил Николая быть правдивым, скромным, честным, верным слову. Отец не пил, не курил, допоздна сидел на работе, дома читал газеты и книги, но не художественные, а главным образом по лесоводству. В школе он преподавал ботанику, и его привлекал лес. Иногда он вечером ставил на свой стол спиртовку, брал в рот металлическую трубочку с загнутым концом и, выдувая узкий язычок пламени, лудил и паял блесны. Изредка он ездил на рыбную ловлю. Но всегда один — друзей у него не было. В Староселье. У них там была небольшая дача. Деревянный домик. Одна комната. Даже без веранды. На участке ни одного фруктового дерева. Несколько сосен и лох, который посадил его отец. Дикая маслина. Колючие кусты, через них не продерешься.
И вдруг отца Николая арестовали. Сделали обыск. Обстукивали стены, потолки. Дома ничего не нашли. Но, как узнал Николай впоследствии, в Староселье, на этой заброшенной даче, между кустами лоха, в земле нашли металлическую банку, заполненную золотыми монетами, пластинками, кольцами, браслетами, серьгами с драгоценными камнями. Там было почти десять килограммов золота. Следствие выяснило, что отец Николая брал взятки. За квартиры, которые получали всякие проходимцы. При этом дело было поставлено так хитро, что они не знали, кому идут эти взятки. У него была целая организация подставных лиц, которые все это проворачивали. Их тоже судили вместе с отцом Николая, но дали им сравнительно небольшие сроки. Отца Николая приговорили к высшей мере наказания потому, что взяточничество со стороны человека, занимавшего важную государственную должность, вызвало всеобщее возмущение.
— Я не могу понять, — говорил Николай, — зачем он собирал золото? Что он думал с ним делать? Почему он так сурово и требовательно относился ко мне, к маме, так хотел, чтобы я был честным, верным слову? Если он сам…
Мама Николая умерла. Еще до суда. Инфаркт. Он перешел жить к тетке.
— Давит меня все это, — глядя на Днепр, сказал Николай. — До сих пор давит.
По Днепру мчались «Ракеты» на подводных крыльях — много их теперь стало, прыгали по оставленному ими следу моторные лодки.
Мы молчали.
«В самом деле, зачем ему нужно было это золото? — думал я. — Может, он не верил, что мы удержимся в будущей войне? Но чем оно могло бы помочь? У нас оно ни к чему. Бежать за границу? Если бы у него был даже центнер золота, он там никогда бы не достиг такого положения, как у нас. Шутка сказать — председатель райисполкома. В Киеве. В столице сорокапятимиллионной державы. Как вся Франция.
Так зачем оно ему нужно было? Так нужно, что он брал взятки. Но, может быть, он был просто сумасшедший? И его следовало в Кирилловку, а не расстреливать?.. Хорошо, а остальные? Посредники, которые передавали ему эти взятки. Не бесплатно же они это делали. И в универмаге золотые монеты не продаются. Кто-то их продавал. Кто эти люди? Тоже сумасшедшие? Нет ведь. Обыкновенные люди, которые ходили рядом с нами и разговаривали, как мы, и так же, как мы, не знали выражений из словаря, который составил Виктор. Может быть, в самом деле следовало, как советовал Виктор, идти работать в угрозыск, чтоб хватать таких гадов за их потные руки, когда они лезут в государственный карман? Конечно, не очень симпатичная работа. Но нужная.
Наш талмудист говорит — виноваты пережитки. Какие «пережитки»? Дореволюционного прошлого. Или влияние капиталистического окружения. Но как объяснить пережитки у людей, которые родились и выросли в советское время? Которые никакого капитализма не видели? Да и неизвестно, кто теперь в окружении — мы в капиталистическом или они в социалистическом.
Вот говорят, что у нас нет никакой базы для преступлений, убийств, предательств, бюрократизма. Но раз они существуют, значит, есть и причины. И всегда они будут, пока будут на нашей земле люди глупые, жадные или просто безответственные. И всегда с этим будут бороться. А закон Гаусса тут ни при чем. Это все не случайности».
В самом центре города Кировограда стоит памятник Кирову. Скульптор изобразил Сергея Мироновича в странной позе. Он почему-то указывает бронзовой рукой в землю. Но, в общем, даже не очень выдающиеся произведения искусства иногда оказываются провидческими.
Стоял в Кировограде памятник год за годом, никто не обращал особого внимания на то, куда нацелен палец Кирова, а потом покопались в этой земле и нашли там очень ценные ископаемые. Во всяком случае, в городе сейчас нет прохода от горняков. Все они болельщики, все приехали на кросс. И вообще Кировоград известен как город любителей мотоциклетного спорта. Поэтому здесь и проводятся так называемые традиционные республиканские кроссы на приз имени С. М. Кирова.
Нас поселили в гостинице «Ингул». Она была доверху начинена горняками и мотоциклистами. Как самка малярийного комара — плазмодием, по выражению моего брата Феди.
Пожилая женщина в сапогах, в суконном черном жакете и ярко-желтом платке, надвинутом на брови, что-то говорила администратору.
Внезапно я прислушался.
— …А его не было в списках ни убитых, ни пропавших. И вот в газете прочли про мотоциклетные гонки — и Логвиненко Иван Николаевич. Муж говорит — подожди до завтра. А я говорю — нет, сегодня. И на самолет. Это второй раз. Все точно — и фамилия, и имя, только люди другие… Мне б только переночевать…
Столько лет! А она все ждет чуда… Я подошел поближе. Может, мы как-то… у себя пристроим, — сказал я.
— Уж как-нибудь без вас пристроим, — ответила неприступная администраторша.
Недалеко от гостиницы «Ингул» прямо через город протекала река Ингул. Я о таком только в «Крокодиле» читал. Если бы сам не увидел — не поверил бы, что реку можно довести до такого состояния. В ней текла грязь, а не вода. Черная. И все равно какие-то пацаны сидели с удочками. Среди пацанов попадаются немыслимые оптимисты.
У меня перед кроссом, как всегда, был страшный мандраж. Первый раз в жизни я выступал на таких крупных соревнованиях. Моя звучная фамилия черным шрифтом была напечатана в книжечке — программке республиканского кросса. Хотя, конечно, участие в этом кроссе было с моей стороны немыслимым оптимизмом, как у пацанов с их удочками.
В жизни можно играть в прятки с самим собой. В спорте это невозможно. Ты приходишь первым или семнадцатым. И ты знаешь, почему так получилось. Ты многое узнаешь о самом себе.
В обычной жизни ты можешь сказать человеку: «Дурак». А он тебе ответит: «Сам дурак». Или ты можешь сказать: «Жмот». А он тебе скажет: «Сам жмот». В спорте все это иначе. Кросс покажет, не дурак ли ты. И уж не жмот ли.
Во время кросса тобой движет какое-то особое чувство, совсем не знакомое людям, которые никогда не занимались настоящим спортом.
Мотоцикл — штука опасная. Даже дорожный. «Смерть в рассрочку». Если опрокинется автомашина, водителя и пассажиров все же защитит кузов, которого нет на мотоцикле. В автомашине руль, конечно, отзывается на неровности дороги, но червячная передача ослабляет эти толчки во много раз.
Мотоциклист держит в руках руль, который непосредственно принимает от переднего колеса все толчки. Попал под колесо камень, не объехал выбоину на большой скорости, и тебя вместе с мотоциклом может швырнуть за обочину или бросить под идущий навстречу лесовоз, и ты навсегда лишишься возможности извлечь урок из своей ошибки.
Будь бдителен, мотоциклист! Будь собран, весел и удачлив! И помни, что у человека есть потребность преодолевать опасности. Может быть, наши волосатые предки удовлетворяли эту потребность просто в борьбе за существование. А нам остается спорт. Вот почему мне противно, когда спорт превращают в способ борьбы за существование, в профессию. Поэтому я не люблю Борисова. Поэтому, а не потому, что завидую ему, как думает Виля.
Борисов. Заслуженный мастер спорта. Неоднократный чемпион. У него собственный уникальный кроссовый чешский мотоцикл «Чезет», Ценою в четыре тысячи рублей. С двигателем, который развивает мощность в тридцать четыре лошадиные силы. Магний, алюминий, титан. Как в современных ракетах. Покрышки фирмы «Барум» с такими умными грунтозацепами, что можно удержать мотоцикл, даже когда идешь наискосок по крутому глинистому склону. Как говорит мама, «Багатому чорт дiти колише» . Куда нашим кроссовым ИЖам до его уникального «Чезета»!
Говорят, что в кроссе только половина успеха зависит от гонщика, а половина — от мотоцикла. Мотоцикл Борисова — это не половина, а три четверти успеха, а гонщик… Борисов гонщик экстра-класса, хладнокровный, расчетливый, с большим опытом международных соревнований. Тренируется он круглый год, потому что тренер по профессии.
Подготовлен ли ты к кроссу физически, определить нетрудно. Можешь присесть на одной ноге пятьдесят раз, на двух — тысячу, пятьдесят раз отжаться от земли двумя руками и при весе шестьдесят килограммов толкнуть штангу в сто двадцать килограммов — значит, ты годишься.
Борисов среди нас — старик. Тридцать лет. Худенький, маленький. С узкими и прочными мышцами кроссмена. Не понимаю, как он все это выдерживает. Два заезда. Каждый — десять кругов по двухкилометровой трассе. Как бы ты ни был физически закален, если взвесишься после кросса, обязательно недосчитаешься шести или семи килограммов.
Я сказал Виле и Николаю, что решил идти за Борисовым. По его колее. Не отрываясь. Рискуя. И на последнем круге попробовать обойти. Не знаю, как на международных соревнованиях, а на наших он осторожничает. К черту на рога не лезет. Нужно попробовать.
— Бабка за дедку, — сказал Николай.
— Дедка за репку, — подхватил Виля, — тянут-потянут и… в завал попали.
Завал. Столкновение. Самое страшное из всего, что бывает во время кросса.
— Смотри сам, — сказал Виля серьезно. — И, как правильно нам указывал древнегреческий философ Хилон Лакедемонянин, не желай невозможного.
Мы разговаривали обо всем этом перед гостиницей «Ингул», где ребята собрались вокруг эффектной, цвета слоновой кости «Волги» Борисова.
Борисов не ездит, как мы, на дорожном мотоцикле. У него собственная «Волга». Мотоцикл ему нужен только для соревнований. К машине был прикреплен небольшой легкий прицеп такого же цвета, как «Волга», а на нем два кроссовых мотоцикла. Ребята рассматривали противоугонные устройства, которые им демонстрировал Борисов. Впечатление было такое, будто «Волга» состояла из одних противоугонных устройств.
— Что вы сделаете прежде всего, — говорил Борисов, — если у вас появится нездоровое влечение к чужой машине? Попробуете открыть дверь, поднять капот или крышку багажника. Давайте попробуем.
Он открыл дверь, и сейчас же завыла сирена такого типа, как на машинах «Скорой помощи», затем прикоснулся к чему-то под сиденьем, и сирена замолчала.
— Но предположим, вы не станете рвать когти, как поступил бы всякий нормальный человек, а найдете сирену и заткнете ей глотку. После этого вы разобьете стекло или откроете дверь отмычкой. Тут вы натолкнетесь на то, что у меня одновременно заблокированы руль и переключатель передач. Замок с цифровым шифром. Предположим, что вы запаслись ножовкой и перережете замок, хотя придется попотеть — сталь у меня подходящая. Тогда вы попробуете вставить отмычку в замок зажигания. Это у вас не получится. Вот он, мой ключик — фигурная прорезь и такой же штифт в замке. Вы теряете терпение, взламываете панель, вырываете провода и замыкаете их. Вам кажется, что все в порядке, вы даже запустили двигатель. Но как только вы переключите вторую или третью передачу, мотор остановится. Разорвано электропитание.
Ребята с интересом рассматривали все эти штуки. Их радовало решение всякой технической задачи. Вообще слишком много стало на земле людей, которых волнует только техника.
Но Борисов на этом не остановился. В его «Волге» был еще электромагнитный клапан, перекрывающий бензопровод. Машина только тронется и сейчас же остановится: не идет бензин.
— А подвести бензин окольным путем, — поучительно заметил Борисов, — гораздо труднее, чем вырвать проводку и восстановить зажигание.
Самую интересную штуку Борисов приберег на конец. Если перекрыть выпускную трубу, двигатель, понятное дело, работать не может. В специальном патрубке, после глушителя, Борисов поместил заслонку, которая управлялась тросом, соединенным с рычагом под передним сиденьем. Пока не открыта заслонка, двигатель можно даже завести. Некоторое время он будет работать на малых оборотах. Но при попытке тронуться он сразу заглохнет.
— Это все? — спросил Виля. Ему явно хотелось еще чего-нибудь необыкновенного.
— А мало? — сказал Борисов.
— Тут есть еще одна штука, — вмешался я. — Похититель приезжает с мощным самосвалом и автокраном. Грузит машину на самосвал. Отвозит на авторемонтный завод. Там собирается технический совет, который находит электромагнитный клапан, заслонку в выхлопной трубе, соединяет электропитание. Похититель пишет благодарность в Книгу жалоб и предложений, выезжает за ворота и едет по улице. Но ровно через семь минут тридцать секунд срабатывает реле времени, дверцы открываются, под сиденьями раздаются взрывы, пассажиры летят на мостовую, а машина сама разворачивается и возвращается в гараж. Там она вместе с хозяином сочиняет акт о хищении, сама отвозит его в автоинспекцию, где на равных разговаривает с самим полковником Клебановым.
Я не только рассказал это. Я еще и изобразил, как все это происходило. Ребята смеялись. Но больше всех смеялся сам Борисов. А ведь мне хотелось, чтоб смеялись над ним, а не над тем, кого я изображал.
Как и полагалось, за день до кросса мы осмотрели трассу, «прокатали» ее, но к началу соревнований она здорово изменилась. Ночью прошел дождь. Так всегда бывает перед кроссом. Я, да что там я, кроссмены намного опытней, многократные участники соревнований, не вспомнят случая, чтобы перед кроссом или во время соревнований не было дождя. Глина в овраге, по которому нам предстояло ездить, намокла. В одном месте образовался ручеек. Его придется проходить прыжком.
Николай еще до начала соревнований сошел с трассы. Кроссовый мотоцикл не терпит людей с расстроенным желудком. А у него что-то такое случилось. Что-то такое он съел. Даже температура поднялась. Виля посоветовал ему выйти на соревнования с плакатом: «Каков стол — таков стул». А пока что я и Виля забрали у Николая его свечи, Виля переставил карбюратор на свою машину, и мы дружно спели дурацкую песенку, которую всегда поют наши мотогонщики перед кроссом:
Соревнования, как всегда, были назначены на воскресенье. С утра на окраину города двинулись толпы людей. Как на первомайскую демонстрацию. Изношенные покрышки, зарытые до половины в землю и окрашенные белым, были похожи на спасательные круги. Покрышки и красные флажки на кольях обозначали трассу. Внизу на дне оврага стояли новенькая, сверкающая красной эмалью пожарная машина с полным экипажем и три «Скорые помощи» с врачами и санитарами на боевом посту. Это не пустая предосторожность. Кросс — такой спорт.
Недалеко от финиша была трибуна с судьями и почетными гостями, на трассе — судьи счета кругов с красными повязками на рукавах.
Мы ввели мотоциклы в «закрытый парк» — огороженное место перед стартовой площадкой. На наших машинах номера были написаны белым по синему фону. Такое сочетание цветов обозначает класс — 350 кубических сантиметров. Треск моторов напоминал храп здорового мужика. Вдох — выдох, вдох — выдох. И горьковатый, терпкий запах выхлопа.
Я наклонился к Виле, который стоял рядом со мной.
— Как это писал П. М. Егоров о смысле жизни?
— Ты брось, — ответил Виля довольно мрачно. — Не так уж он глупо писал. — По-видимому, в Виле заговорила профессиональная солидарность. — Только коряво и темно. А в принципе материальные условия счастья могут, конечно, получить люди, потерявшие совесть. Но это не значит, что тот, кто не отхватил от пирога, не чувствовал счастья. В конце концов можно быть несчастнейшим человеком при самом справедливом строе и счастливейшим в самом черном государстве. Многое зависит от того, как ты сам живешь.
А вокруг ревели мотоциклы. Гонщики прогревали моторы и выводили свои машины на старт. И были в этом и смысл и счастье.
Я следил за Борисовым. Он жевал шоколадку. Он всегда перед стартом жует шоколадку. Судья-стартер опустил стопорный рычаг. Но Борисов опередил судью и успел перепрыгнуть похожий на невысокий заборчик металлический барьер, пока тот еще не опустился до конца. Иногда судьи считают это фальстартом. Выигрыш десятая, а может быть и сотая доля секунды. Но Борисов уже ушел вперед.
Толпились зрители за натянутыми на колья веревками. Что-то кричали — за треском двигателя не было слышно. Я ничего не видел, кроме спины Борисова. Он жал вовсю, и мне казалось, что, если я не сяду к нему на колесо, все потеряно.
У ручейка он сделал оттяжку, и его «Чезет» пролетел над канавой. Ездит он, конечно, как бог. У него, правда, не увидишь смелых, красивых прыжков, когда мотоцикл птицей взвивается вверх, а гонщик, вцепившись в руль, взлетает над мотоциклом. Нет, он прыгает лишь когда это необходимо, и при этом полностью используя возможности своей мощной машины — низко и далеко. Это меня швырнуло вверх, и зрители, которым именно такой неудачный прыжок кажется наиболее эффектным закричали что-то восторженное, но у меня чуть не вырвало руль, мне пришлось сбросить газ и переключить передачу, и я еще больше отстал.
Дальше дорога шла под гору, и был там такой резкий поворот влево. После дождя трасса превратилась в глиняное месиво. Мой ИЖ стал неуклюжим и непослушным, норовил занести меня за колья, огораживающие трассу. Меня заливало брызгами грязи. Но Борисов уверенно уходил, и тогда я сделал то, чего делать не полагалось. Ни в коем случае. Я крутанул до конца ручку газа и просто полетел вниз. Неровными, нелепыми прыжками. Я чуть не сбил гонщика, который шел передо мной. Даже не заметил, кто это. Я видел только Борисова.
Такой спуск не мог сойти безнаказанно. Но почему-то обошлось. И я уже знал, как пройду его в следующий раз. У меня словно появилось какое-то новое зрение.
Борисов оглянулся и прибавил скорость. Он не любит, когда его догоняют. Но я уже не отставал.
При кроссе в основном стоишь на подножках мотоцикла, потому что все время на дороге бугры, впадины, выступы. Сидишь на подушке седла только на поворотах, когда необходимо слиться с мотоциклом, чтоб лучше ощущать его малейшее движение. При этом ногой, которая у тебя со стороны поворота, балансируешь — выносишь ее вперед, вбок или назад, поддерживаешь ею равновесие. Иной раз ногой и отталкиваешься, хоть этого не полагается делать. И непрерывно, на протяжении всего заезда меняешь положение, загружая то переднее, то заднее колесо.
Борисов приехал на соревнования со своим механиком — инженером Заседой. Заседа стоял у трассы с секундомером в руке. Под плакатом, который повесили на дереве какие-то местные юмористы: «Выбегать на трассу строго запрещается. Кто останется жив — будет оштрафован».
Механик показал на пальцах левой руки, за сколько пройден первый круг, и закрутил правой рукой так, словно подталкивал колесо, — понятный поощрительный жест — давай, мол, давай!
Я уже вырвался вперед, но тут начался подъем, и Борисов снова обошел меня. Легкий, худой мастер, каждое движение которого было так целесообразно, как целесообразно было все в двигателе его мотоцикла.
У меня был только один шанс. Перейти меру допустимого риска. Борисов лучше, чем кто бы то ни было, знал эту меру. Он никогда не переступал ее. Он помнил слишком много случаев переломов позвоночника у гонщиков.
А я решился. Даже не сознанием. Мышцами. Мотоциклом. Трасса словно сама меня подталкивала.
Мы на полкруга оторвались от остальных. А к середине заезда на круг.
Виля сошел на обочину и начал возиться с мотоциклом.
— Цепь! — крикнул он мне.
Я так и знал. Николай где-то вычитал, что московские профессора Гаркунов и Кригельный сделали интересное открытие. Они заметили, что, если в масло добавлять порошок меди или бронзы, при трении крошечные частички — группы атомов иди даже отдельные атомы — прочно прикрепляются к стальным деталям и создают тончайший слой, который потом переходит с одной поверхности на другую.
Виля с его склонностью к экспериментам решил добавить в масло бронзовый порошок. Тот самый, который идет в краску. В статье не указывалось, сколько надо порошка. Виля написал письмо в Москву этим профессорам, но ответа не получил. Тогда он запузырил в масло просто целую горсть бронзы. Уверен, что поэтому у него и полетела цепь.
Хотя в конце заезда мы с Борисовым обошли всех остальных на целый круг, я его так и не догнал, и Борисову первому махнул своим клетчатым флагом судья на финише — пожилой толстый дяденька с двумя подбородками.
Я заглушил мотор, и сейчас же меня окружили фоторепортеры. Они поздравляли меня и фотографировали мою ошалевшую, забрызганную грязью физиономию. Борисов их раздвинул, подошел ко мне и перед нацеленными на нас фотообъективами пожал мне руку.
— Молодец, — сказал он. — Поздравляю. С первым призом.
— Брось, — сказал я.
— Я вне конкурса, — недовольно пояснил Борисов.— Перед самым стартом судьи решили, что результат будет засчитываться только отечественным машинам.
Мне вручили первый приз. Оркестр играл туш. Мне дали точную бронзовую копию памятника Кирову, который стоит в центре Кировограда с рукой, указывающей на землю.
— Ты совсем спишь, — сказала Вера. — Приляг на полчасика.
— Не хочу.
— Приляг, приляг. Закрой глаза.
Я закрыл глаза, и она тихо, чуть хрипловато запела со странной вопросительной интонацией колыбельную песню. Она, должно быть, сама ее и сложила. А может быть, в детстве слышала?
Кошки и собаки, может, и спали, а мне спать не хотелось, и мысли с горьким и кислым привкусом подгнившего яблока медленно и трудно ворочались в мозгу.
Виктор, Вера, я. Это невозможно решить. Это так же не поддавалось решению, как трисекция угла, квадратура круга и удвоение куба.
Но так дальше не могло продолжаться. Нужно было это сказать. Мне ее было жалко немыслимо. А, кроме того, она чувствовала, если я что-нибудь замышлял. Я даже ничего не говорил, а она чувствовала. И сразу становилась такой ласковой, такой нежной, что я просто не мог решиться.
— Куда-то исчезла эта мысль, это чувство, что жить — хорошо,— сказала Вера.
Я открыл глаза.
— Вот кино. Мне не нужно кинокрасавцев и кинокрасавиц и сплошного их благополучия. Но я не могу смотреть на то, как им нудно живется. И дело даже не в том, что в этом много неправды, хотя в действительности людям живется лучше, чем это изображают в кинофильмах и некоторых повестях. Я просто не понимаю, почему в них такая скука, такое неудовлетворение работой, людьми, реками, фруктами, что хочется повеситься. Даже солнце для них всего лишь незаметная звезда в ничем не примечательной Галактике, относящейся к небольшой и не слишком интересной части вселенной. Почему им все так не нравится?
— Кому?
— Тем, кто ставит эти фильмы. И пишет повести. И тем, кто в них изображен.
Я сел на тахте рядом с Верой.
— Что это у тебя голос, как у волка, который уже побывал у кузнеца.
— Какой? — удивилась Вера.
— Тоненький. Из сказки про семерых козлят.
— Хочу тебя съесть.
— Когда люди знают, как все должно быть, — сказал я,— имеют, так сказать, идеал, они становятся нетерпеливыми. Им немило все, что не отвечает этому их представлению. Они хотят сейчас же, немедленно, как говорит мама, «вынь да положь», получить этот свой идеал в его полном виде. Отсюда и получаются эти нудные кинокартины.
— Ой, Ромка! — с недоумением посмотрела на меня Вера.— Иногда ты говоришь такие вещи… Мне кажется, иногда ты и сам не понимаешь, как верно то, что ты говоришь…
— Где уж мне… Дай-ка палец.
Я взял ее указательным палец и нащупал им грубый шрам на левом плече — результат завала на старте кросса, когда мотоциклы и гонщики сбились в кучу.
— Что это?
— Обрыв. Проводов. Но при резком движении они замыкаются. И тогда из меня выскакивают. Искры.
— Ой, Ромка! — сказала Вера и заплакала. — Если бы ты знал, как мне с тобой… Как мне нужно быть с тобой. Я все понимаю. Но я тебя не отдам. Я не могу тебя отдать.
— Ни за что не отдавай, — поддержал я ее. — В детском садике я буду плакать. Я не люблю манной каши и мыть руки перед едой…
— Ой, Ромка, — сказала Вера.
Федя как-то говорил, что слезы важный фактор в жизни человека, что в слезах есть какое-то вещество, которое убивает микробов и дезинфицирует глаза. Поэтому, по словам Феди, в результате естественного отбора выживали те дети, которые больше плакали.
Я все это изложил Вере, но сказал, что предпочел бы, чтоб она боролась за свой естественный отбор не плача, а смеясь до слез.
— Я знаю, — ответила Вера. — Потому и люблю.
Вот и поговорили.
Вера пошла в другую комнату напудрить нос. В дверь коротко два раза позвонили, как звонят в нашу квартиру, когда приходят свои.
— Виля, — сказал я Вере.
Он обещал за нами зайти. Виктор был в командировке. А мы собирались в кино.
— Слушайте, — предложил Виля. — Говорят, это сплошная скучища. Смотаем лучше в Кирилловку.
— Зачем?
— Посмотрим. Ты там был хоть раз? — спросил он у меня.
— Пока еще вроде не нуждаюсь.
В Киеве Кирилловкой зовут психиатрическую лечебницу.
— Да я не о больнице. Я о церкви. Мог бы выбраться за девятьсот лет.
— Каких девятьсот?
Виля достал из кармана небольшой проспект и прочел:
— «Кирилловская церковь была построена между 1146 и 1171 годами княгиней Марией Мстиславной, женой князя Всеволода Ольговича».
— Брось, — сказал я. — Не может быть. Так и написано, что эта княгиня сама построила?
— Посмотри. На русском и английском. Можешь убедиться. Подписано «Мосько». Видно, специалист.
— Взяла в свои белые руки мастерок, князь подавал кирпичи, а она вела кладку?
— Наверное.
— Тогда, конечно, нужно бы съездить. Как ты? — спросил я у Веры.
— Поедем, — согласилась Вера.
Возле Кирилловской церкви тихие помешанные в серых халатах, из-под которых выглядывали кальсоны, везли на тележке большие кастрюли с едой. А в церкви полно иностранных туристов. Экскурсовод показывал им композицию Врубеля «Сошествие святого духа на апостолов» и «Въезд в Иерусалим».
Виля снова заглянул в свой проспект и попытался растолковать туристам, что Врубель сделал все это, когда был еще студентом. В зрелом возрасте он сумел бы нарисовать все это значительно лучше. Какой-то человек, явно не иностранец, негромко, металлическим голосом посоветовал Виле заткнуться. Сказал он это так убедительно, что Виля замолчал.
Ох и любят же люди все старое!
Интересно, через девятьсот лет будут водить туристов на Бессарабский крытый рынок? И будут ли ахать знатоки искусства, рассматривая картину «Студенты на уборке урожая в колхозе имени Международного женского дня»?
— С большим подъемом встретили трудящиеся,— сказал Виля, усаживаясь на свой мотоцикл.
Вот уже неделя, как я езжу на работу на троллейбусе. Я не понимаю, как люди могут пользоваться этим допотопным чудовищем. Мне приходится выходить из дому на полчаса раньше, чем обычно. Толкотня. Мужчины с детьми на плечах. До работы детей нужно доставить в ясли. Корзины с овощами. Молодые женщины, одетые как старухи, везут их на рынок. Эти корзины мертвой хваткой вцепляются в штаны. Всегда какой-то основной запах, который перебивает все остальные. Оттаивающая мороженая рыба. Или валерианка. Или перегоревшее железо с машинным маслом. Или цветы с желтыми венчиками — чернобривцы. Или духи, от которых все начинают чихать.
И ссоры. Из-за места. Или из-за того, что кто-то загородил выход. Или вход.
Обидно, что так получилось. И все-таки мне повезло. Могло быть хуже. Когда я поднялся с земли и посмотрел на мотоцикл, мне просто плакать хотелось. На мне ни царапины. А мотоцикл — всмятку. Двести рублей. И то при условии, что я сам хорошо поработаю. А то и в триста не уложишься.
Только нет у меня двухсот рублей. И это обиднее всего. Я уже не могу без мотоцикла. Мы, мотоциклисты, чувствуем друг друга. Пусть говорят, что мы сумасшедшие, но мы издали узнаем друг друга и никогда не признаем водителя автомашины или владельца мотороллера за своего.
Откуда эта кошка взялась на шоссе? Она появилась словно из-под асфальта. Я вильнул колесом и вылетел через кювет за обочину. И сразу же возле меня появились мотоциклисты. Ни один не проехал мимо. Черт побери, а ведь ни один человек не сказал, что нужно было давануть кошку, хоть за нее даже не штрафуют. Хорошие ребята.
Мотоцикл не любит невезучих. И требует, чтобы с ним были на «вы». Как с моей мамой.
Есть простой расчет. Сто километров в час — это значит двадцать восемь метров в секунду. Шестьдесят — семнадцать метров в секунду. Двадцать пять — семь метров.
На дорогу выскочила кошка. Из-за деревьев вдоль шоссе. Между временем, когда ты ее заметил и когда ты нажал на тормоз, если у тебя нормальная реакция, пройдет с полсекунды. При скорости сто километров в час ты за эти полсекунды проедешь примерно четырнадцать метров. Если асфальт сухой, тормоз у тебя в порядке, а покрышки новые, понадобится еще четыре секунды, пока мотоцикл остановится. В общем, пока ты полностью остановишься при такой скорости, ты пройдешь семьдесят-восемьдесят метров. А на мокрой дороге это расстояние может увеличиться до двухсот метров. Каждый из них грозит аварией.
И вот теперь я по утрам бегаю к троллейбусной остановке. Наискосок по тропинке через садик. Теперь я узнал, кто растаскивает завалы из скамеек. Это я и такие же люди, как я. Один немножко отодвинет скамейку, другой — другую, и вот уже снова образовался проход.
Но может быть, тем, кто этим ведает, стоило бы вместо тропинки сделать асфальтовую дорожку? Черт с ней, с симметрией. В конце концов симметрия для людей, а не люди для симметрии. Тем более что Виля говорит, будто симметрия в природе с точки зрения философии только частный случай асимметрии.
Хотя в этом надо еще разобраться. Если так смотреть, то получится, что порядок в природе, а значит и в жизни, только частный случай беспорядка. Интересно, как это согласуется с марксизмом?
Очевидно, человек должен сам вносить порядок в природу и жизнь. Но это можно сделать только, если понимаешь, где порядок, а где непорядок. Если ты хорошо знаешь, что правильно, а что неправильно. А я не знаю.
В воскресенье мы с Верой поехали в ботанический сад. На троллейбусе. Оказалось, что у нее с собой нет мелочи, а у меня вообще только рубль в кармане. Водитель заявил, что у него нет денег для размена, что нужно заранее готовить мелочь, и какой-то старик в белом чесучовом пиджаке нудным и противным голосом стал говорить, что вот безобразие, садятся в троллейбус, а о деньгах на билеты не могут заранее побеспокоиться, что так каждый будет отрывать водителя от работы, и троллейбус будет задерживаться в дороге, что каждый человек обязан заранее позаботиться о деньгах на проезд, особенно в наше время, когда троллейбусы работают без кондуктора. Конечно, он был прав. Я просто отвык от троллейбуса. В ботаническом саду было жарко. Весной тут оглушительно пахнет сиренью. Ее здесь сто сортов, всех оттенков. Посетители ахают, призывают друг друга полюбоваться и едят мороженое эскимо, стараясь не капать на одежду.
На скамье под розовым кустом сидел светловолосый, косоглазый парень с мышцами тяжелоатлета, которые очень не подходили к его худощавому лицу. Рядом жена, в таком неудачном бюстгальтере, что казалось, у нее одна грудь, расположенная в центре. У нее было лицо со свежей и чистой кожей, но шея и плечи густо усыпаны веснушками.
Парень держал на руках мальчика лет двух-трех. Светлые волосы ребенка слиплись от пота. Парень время от времени незаметно прикасался губами и носом к детским волосам. Мне это показалось странным. Совсем дурак парень. И ребенок косоглазый. Похожий на своего отца.
Мы пили кислое и теплое натуральное вино. Теперь, когда я не водитель, а пассажир, я могу себе это позволить. И закусывали его жареной камбалой, о которой ученые говорят, что она бессмертна. Черт знает что! И даже цветы покупали. Все это на Верины деньги. И надо же было случиться, когда мы сели в троллейбус, снова оказалось, что ни у меня, ни у нее нет ни копейки мелочи.
Я снова обратился к водителю. Водитель сказал, что нужно заранее готовить деньги на билеты. И тут такой же старик, честное слово, даже в таком же чесучовом пиджаке, нудным голосом стал говорить, что это безобразие, что водитель обязан иметь мелочь, чтобы разменять деньги пассажирам, что об этом должно заботиться трамвайно-троллейбусное управление. И мне снова показалось, что он прав. Но не могли же быть правыми два человека, которые говорили противоположные вещи.
Я многого просто не понимаю. Вот сейчас мне нужны деньги, чтобы починить мотоцикл. Это совершенно ясно. Но фактически, что такое деньги и как они относятся к ценности какого-либо предмета, я совершенно не понимаю.
Я где-то читал, что эта известная небольшая картина Леонардо да Винчи, которая называется «Джоконда», или иначе «Монна Лиза», стоит сто миллионов долларов. Столько, возможно, стоит мотоциклетный завод. Теперь есть какой-то новый способ репродукции. Он дает такие точные копии картин, что не отличишь, где копия, а где подлинник. Это можно сделать только с помощью специальных исследований, а по внешнему виду не разберешь — каждая трещинка в краске передана, каждая морщинка на холсте. Если бы сам Леонардо да Винчи встал из могилы, он не смог бы разобрать, где то, что он нарисовал, а где копия. Следовательно, эстетическая ценность этих копий такая же самая, как у подлинника. Но ведь подлинник — картина и не может иметь другой ценности, кроме эстетической. Вместе с тем копии эти стоят десятки долларов, а не миллионы, как оригинал. Чем это можно объяснить?
Может быть, на земле есть люди, которые готовы поменять мотоциклетный завод на один портрет «Монны Лизы», хоть я вообще не понимаю, чем он так хорош, этот портрет. Ну будем считать, что это мой недостаток. Но я и многие другие люди, которых я знаю, да любой из членов нашего мотоклуба не поменяли бы ни на какую картину и одного мотоцикла. И те люди, которые признали такой высокой стоимость оригинала картины Леонардо да Винчи и ни во что ставят точные копии — да что там Леонардо да Винчи — крошечной почтовой марки, а уж почтовая марка, какой бы она ни была редкой, вообще ни для чего не может пригодиться и эстетическая ее ценность равна нулю, так вот эти люди воспринимают мир и его ценности совсем иначе, чем я и те, кого я знаю.
Вообще, по-моему, это немыслимое свинство, если старая, проштемпелеванная, ни для чего не пригодная почтовая марка стоит столько, сколько шестишпиндельный токарный автомат, который делал весь наш завод. Это, по-моему, какое-то сумасшествие.
Наш талмудист и начетчик Виля, которому я вчера изложил всю эту свою теорию про ценности, сначала сказал, что больше, чем тридцатку, он мне дать не сможет и что мотоцикл мы сами отремонтируем, потому что еще князь Потемкин Таврический справедливо указывал: «Люди — все, деньги — сор». Затем он заявил, что я не понимаю разницы между стоимостью и ценностью, а это, по его словам, понятия не только различные, но иногда и противоположные.
— Различные, — сказал я на это, — может быть. Но почему противоположные? То, что считается ценным, имеет и стоимость подходящую. Чем выше сорт колбасы, тем она дороже стоит.
— Дружбу ты купишь за деньги? Или любовь? — свернул набок Виля свою бородку.
— Я нет. А вообще это только так говорится, что не купишь. Покупали дружбу. И не то что отдельных людей, а целых государств. И любовь покупали. И покупают.
У Вили голова как кибернетическая машина. Все, что в нее попадает, перерабатывается там, снабжается цитатами и выдается наружу в совершенно измененном виде. Мы с ребятами когда-то проверили его насчет цитат. Даже я раньше считал, что он половину сам придумываете Но мы смотрели двухтомник Маркса — Энгельса, Виля шпарил оттуда буквально страницами.
— Мы все, — сказал Виля, — и даже ты — стихийные марксисты, потому что постоянно живем в стихии марксизма. И все-таки следует больше разбираться в теории.
Он выпалил в меня цитатами, в которых во всех падежах склонялось слово аксиология — теория ценностей.
— Ценности, — говорил Виля, — это предметы или явления, которые людям нужны, или полезны, или приятны. Значит, они удовлетворяют материальные или духовные потребности людей. Стоимость товара — это как бы сгусток человеческого труда. Труда, овеществленного в товаре, по известному выражению Маркса. Стоимость совсем не является доказательством полезности вещи.
С этим я был вполне согласен. Сигареты, например. Мы за них платим, а они нам же и вредят.
— А деньги, — продолжал Виля, — безусловно, являются ценностью. Но это ты брось — настоящей любви или дружбы за деньги не купишь. Так же, как за деньги нельзя продлить жизнь или купить себе талант…
В конце концов я взял у него тридцать рублей до аванса — с первых же дней работы на заводе я понял, что зарплаты не бывает, а есть аванс и получка, — и ушел обогащенный.
Мы договорились встретиться с Верой в парке над Днепром. У фонтана. Против здания Совета Министров. Конечно, любовь не покупают. Но мне хотелось сделать Вере подарок.
Я зашел в магазин. Проще всего было бы купить духи. Но я не знал, какие ей понравятся. Я уже начал присматривать летний зонтик — совершенно, по-моему, бессмысленная штука, но увидел, что женщины покупают платочки в ярких цветах. Из тех, которые надевают на голову или набрасывают на плечи, сложив косынкой. Хорошие платочки. За десять девяносто. Я купил.
По Крещатику я поехал в троллейбусе. Черт побери — прежде я как-то не обращал на это внимания — у всех женщин были платочки. И какие! Я очень ревниво их рассматривал. Куда моему! Всех цветов, ажурные, с картинками, с изображением почтовых марок. Я видел вокруг себя одни платочки.
— Глупый, — сказала Вера. — Не нужно мне подарков. В самом деле.
Платок ей понравился.
— Со вкусом, — сказала она.
Я посмотрел подозрительно. Она не шутила. Мы подошли к склону. Открылся Днепр.
В эти дни мне, очевидно, было суждено решать все спорные философские вопросы.
— Ты не помнишь, — спросила Вера, — кто это сказал, что свобода — осознанная необходимость?
— Маркс, наверное. А что?
— Я тоже точно не помню, хоть сдавала все это, когда поступала в аспирантуру. Вот так — слышишь какое-нибудь выражение и не задумываешься, что оно значит. А потом видишь, что это правда. Кажется, можешь сделать что вздумается. Жить как хочешь, а фактически делаешь только то, что необходимо.
— Может, с философской точки зрения это так и получается, — возразил я. — А если посмотреть просто… Свобода, по-моему, это когда нет принуждения. Когда у тебя или, скажем, в широком смысле, у целого народа есть возможность выбора. Хотя бы сказать «да» или «нет».
Вера вдруг странно всхлипнула и сказала:
— Если бы ты знал, как мне с тобой хорошо, как весело… Даже просто так — ходить по парку.
— Ну что ты, Вера, — растерялся я и сильнее прижал к себе ее руку.
— Ты не знаешь, как я тебя первый раз увидела. То есть я тебя видела и раньше, но таким, каким я тебя знаю… Ты ждал кого-то перед нашим домом на улице. Возле этого старого неклена.
— Что значит «неклен»?
— Так это дерево называется. Есть клен, а эта порода называется неклен.
Значит, дерево, на котором тогда, на рассвете, щебетали и шевелились тысячи воробьев, не было кленом. Странно. Хотя на нем действительно были какие-то другие листья.
— И вдруг, — продолжала Вера, — ты встал в такую позу, будто опираешься локтем на барьер или ограду. Помнишь?
— Нет, — ответил я, хотя в действительности помнил, как это было. Очень глупо.
— Ты стоял так, как это делают мимы в цирке или на эстраде. Но на сцене это никогда не производит такого впечатления. А тут, на улице, прохожие останавливались, разинув рты. Какая-то старушка посмотрела на тебя, не поверила своим глазам — на что это ты опираешься, надела очки, снова посмотрела и пошла дальше в полной растерянности. Ребятишки вокруг тебя помирали от хохота, а ты стоял так, словно все это тебя совершенно не касается, а потом сделал вид, что берешь что-то этого воображаемого барьера, и вдруг у тебя между пальцами оказалась — неизвестно откуда — зажженная сигарета.
— Ну, это простой фокус, — сказал я.
Мы еще долго ходили по парку и разговаривали, хотя оба знали, что Вере давно пора домой. Она была у сына. Он живет у ее родителей. Когда моя мама узнала об этом, она язвительно сказала: «Дякую вам, мамо, за вашу науку: колисали ви мене, колишіть онуку» .
Я его видел. Его зовут Андрюшка. Четыре года. Очень серьезный рослый малый. Он, мне показалось, чем-то похож на генерала. На генерала в коротеньких штанишках.
У Вериных родителей был телефон. Виктор мог туда позвонить или зайти. Мы об этом не говорили, но оба помнили об этом.
Я посадил Веру в троллейбус, а сам пошел пешком, чтоб прийти позже. Мы вместе не возвращаемся.
Я читал статью о телепатии. Уже не помню, где — в журнале «Наука и жизнь» или даже в газете. Там доказывалось, что, в общем, никакой телепатии не существует. Приводились всякие факты. Пока читаешь — тебе понятно, что телепатии нет и быть не может. Но потом ты забываешь, что там написано. И вспоминаешь Вольфа Мессинга.
Я, когда еще учился в восьмом классе, видел его выступление. Батя меня повел. В заводской клуб. Что б там ни писали про то, что он развил в себе наблюдательность, а это похоже на чудо. Пусть те, которые пишут, разовьют. А тогда говорят.
Но дело не в Мессинге. Дело в моей маме. Ведь не знала она и не могла знать, откуда я вернулся и о чем разговаривал.
— Иди ужинать, — сказала она мне сердито. И когда я вышел на кухню и с большим подъемом принялся за здоровенный кус мяса из борща, мама предупредила с угрозой: — Вот что, Ромка. Вера тебе предлагала деньги на ремонт мотоцикла. Смотри не бери. Это последнее дело — брать деньги у женщины. Да еще у такой, что старше тебя.
Я уже привык к маминым штукам и все же чуть не подавился. Вера мне в самом деле предложила денег на ремонт мотоцикла.
— Я сама тебе дам. Хоть с деньгами у нас сейчас не очень… Мог бы сразу сказать, сколько нужно. Слишком загордился.— Она чуть улыбнулась. — Ладно. Віз ламається, чумак розуму набирається .
Я искоса посмотрел на маму. Она многое замечает в других. Телепат. Но заметила ли она в самой себе, что не меньше меня боится — а вдруг Виктор узнает?
— Ой, Ромка, Ромка, — сказала мама. — «Буде каяття, та не буде вороття» . Какой-то ты нестойкий. Нужно было тебе в армию… А почему ты в партию не поступаешь?
Я растерялся. У мамы повороты мысли — как на слаломе.
— Сами же говорите, что нестойкий. Значит, рано еще.
— Я хочу, чтоб ты был партийным.
Перед тем, как включить станок, я еще немного покантовался, посмотрел свежий номер нашей многотиражки «Завод заводов». Черным шрифтом под рубрикой «Береги время» там было напечатано:
«За эту минуту на земле родилось 114 человек. Шесть из них — близнецы. 68 человек вступили в брак. Добыто 3 тысячи тонн угля, выплавлено 700 тонн стали и чугуна. Выпущено 4600 пар обуви. Сделано 68 автомашин. Выкурено 280 тысяч сигарет и папирос. Куплено 110 тысяч газет. Съедено 4 тысячи тонн пищевых продуктов.
Что ты успел за эту минуту?»
Странный вопрос. За эту минуту я, как и все, к кому обращалась наша многотиражка, успел только прочесть эту заметку.
Но и вообще в этот день мне не удалось попасть в число людей, которые так много сделали, съели и выкурили. Я потерял с час, пока перестраивал станок на новую деталь. В рабочее время собирал профсоюзные взносы. Есть у нас такие деятели, что из них только тысячетонным прессом взносы выдавишь.
Кроме того, я раздумывал о нашем вчерашнем разговоре с Вилей, а философия не способствует производительности труда.
— Послушай, — спросил я у Вили, — это Маркс сказал, что свобода осознанная необходимость?
Виля обрадовался так, словно всю жизнь ждал от меня этого вопроса.
— Грубая ошибка. И распространенная. Правда, обычно считают, что это выражение Энгельса из «Анти-Дюринга». А в действительности первым написал это Бенедикт Спиноза, а развил эту мысль Гегель. Энгельс, конечно, был согласен с Гегелем, но внес некоторые, так сказать, уточнения. Он говорил, что осознание необходимости является лишь условием свободы, а не самой свободой. А свободой в «Анти-Дюринге» Энгельс называет способность принимать решения и господство над нами самими и над внешней природой.
В общем, я уже убедился, — пока сам не сядешь за этот «Анти-Дюринг», черта лысого что-нибудь поймешь.
А после обеда в цех пришел Шурик Лисовский. Привел каких-то американских инженеров. Я его не видел с экзаменов на аттестат зрелости. Шурик и в школе не был дистрофиком, а сейчас его совсем разнесло. Это был единственный парень в нашем классе, который приносил с собой в школу термос с какао и запивал им на переменках бутерброды. Первый ученик. А парень средний. Сейчас на нем был новенький, необмятый костюм, белая рубашка, казалось, светилась, галстук сверкал.
Куда мне было против него при моих кедах, в моих хлопчатобумажных штанах с несмываемыми пятнами масла, в моей мятой клетчатой рубашке.
Когда мы с ним здоровались, я ему почтительно подал запястье правой руки. Шурик пожал мне запястье, как будто так и следовало. Как будто в самом деле боялся запачкаться.
Он спихнул ненадолго своих американцев нашему начальнику цеха Лукьяненко, который запросто чешет по-английски, и рассказал мне, что учится на международном факультете, что будет дипломатом, а может, пойдет и по научной линии — в аспирантуру. И как-то так у него ловко получилось, что он мне искренне сочувствует в связи с тем, что меня на большее, чем токарь, так и не хватило.
— Где уж нам уж, — сказал я. — У тебя нет пятачка? Шура порылся в карманах.
— Нет, — сказал он нерешительно. — Но может, тебе больше?.. Так я…
— Странно, — перебил я его. — Во всем остальном ты совсем похож на свинью. Только пятачка и не хватает.
Шуру этим не проймешь. Он только самодовольно улыбнулся:
— Ты так и остался шутом.
Это врут, когда говорят «легкие и светлые школьные годы». Не легкие. Мне сейчас легче. Слишком многое нужно было решить. Слишком во многом разобраться. В себе. И в других.
Я никогда не был лучшим учеником. Не был и худшим. Но когда обо мне мои соученики говорили со снисходительной усмешкой «шут», они не понимали, что это я их защищал от всех несправедливостей, способных поломать любую душу.
Но что Шурику до этого. Его душу, как дождевого червя, всегда можно было разрезать на куски, и каждый кусок без особых огорчений полез бы в свою сторону.
Шут. Школьное прозвище. А Теркин шут? Вася Теркин, который помогал людям в самые трудные минуты. Тоже шут?
После работы я забежал в парикмахерскую. Это совсем небольшая парикмахерская при нашем клубе. В ней только один мастер — Миша, с лицом, которое обрастает щетиной через час после бритья, с грустными умными глазами и несмешными анекдотами. То есть сами по себе они, возможно, и смешные, но Миша их очень несмешно рассказывает.
— Постричь? — спросил Миша и, обращаясь к двум школьникам, которые ждали, пока Миша лишит волос какого-то замурзанного парня ясельного возраста, пояснил: — Этот товарищ — основатель нашего учреждения и поэтому имеет право стричься, бриться и одеколониться вне очереди.
— Нет… Я на минутку…
Миша обязался бесплатно стричь меня, Вилю и Николая до самой нашей смерти. «Или моей», — не забыл он уточнить.
Он мотоциклист, но не гонщик, а болельщик, сам он ездит на дорожном мотоцикле. У него «Ява-250». Как-то он зашел к нам, ему нужно было заменить сальник, и с тех пор мы подружились.
Он принадлежал к тому типу людей, которым поручи пришить пуговицу — пришьют так, словно на нее будет пристегнуто северное полушарие земли к южному. Серьезный человек. По его мнению, больше всего парикмахеров на душу населения было на Запорожской сечи. Все запорожские казаки брили головы наголо, оставляя только чуб, «оселедець», хохол — отсюда и пошло это выражение «хохлы». И кто-то должен был регулярно брить эти головы и холить чубы.
Мы с Вилей сначала пристроили к электрической машинке для стрижки трубку портативного пылесоса и написали плакат: «Фирма гарантирует, что ни один волос не упадет с головы клиента на его пиджак».
Затем Николай предложил ввести в парикмахерской НОТ — научную организацию труда.
Самым отстающим участком у Миши было бритье. Он не успевал брить желающих. Мы поставили в две электробритвы «Харьков» вместо их слабосильных электромоторчиков гидротурбинки, связали их шлангами с водопроводным краном, и бритвы заработали как звери. Теперь тот, кто хочет побриться у Миши в парикмахерской, может это сделать в порядке самообслуживания, побрызгать на себя одеколоном, сказать «спасибо», бросить в прозрачную пластмассовую копилку десять копеек и уйти.
От более мощного пылесоса «Уралец» мы провели шланг к креслу и соорудили несложное кнопочное управление. Волосы с пола убираются автоматически. И наконец, вместо этих традиционных парикмахерских простынь по нашему предложению Миша ввел эффектные голубые фартуки из полиэтиленовой пленки. Волосы по ним легко скатываются вниз, и дезинфекция такого фартука занимает всего несколько минут.
Виля выдвинул еще идею завивки токами высокой частоты, но Миша отказался — он женщин не обслуживает. А завивающихся парней презирает.
— Новый анекдот, — сказал Миша. — Женщина ведет собственную машину и вдруг видит двух электриков, которые взбираются на столбы. «Посмотри на этих идиотов, — говорит она мужу. — Они решили, что я первый раз села за руль».
Я вежливо посмеялся. Миша оценил это. — Сколько? — спросил он.
— Нет, — сказал я. — Не деньги. Тут у меня целый список. Запчасти.
— А на когда?
— Побыстрей.
Миша просмотрел мой список.
— Хорошо. Достанем.
Скоро мой конек встанет на ноги. На Мишу можно положиться.
— Все они психи, — убежденно сказал Виля.
— Кто?
— Люди.
— Почему?
Виля, удивленно подергивая себя за бородку, рассказал, что вчера вечером он подъехал к стоянке такси на площади Калинина. Очередь была, как в кинотеатре на новый фильм «детям до шестнадцати…». Заднюю дверцу уже открыл матрос со своей девочкой, как вдруг, минуя очередь, к машине подбежал какой-то уже немолодой, лет сорока, человек, седоватый, плотный, с одышкой. Он заявил возмущенной очереди: «Преследую преступника!» — и плюхнулся на переднее сиденье.
— За тем таксиI — скомандовал он, отдуваясь.
— Важное дело? — спросил Виля.
— Очень важное.
— Может быть, стрельба?
— Почему стрельба? — удивился пассажир, а потом сказал: — конечно, может.
Виля пошел на красный свет. Еле проскочил перед колесами троллейбуса. Такси, за которым они гнались, подъехало к вокзалу. Виля за ним. Пассажир выскочил.
— Я с вами, — заявил Виля и вооружился заводной ручкой. Из такси, которое они преследовали, вышла женщина. Тоже уже немолодая, крашеная блондинка.
— Бэлочка, не уезжай! — бросился к ней пассажир и грохнулся перед ней на колени. На вокзальной площади. Между машинами. А Виля стоял неподалеку, спрятав за спину свою заводную ручку.
В общем, он их обоих повез назад. Ехали они молча, прижавшись на заднем сиденье друг к другу. У обоих были счастливые лица.
— Психи, — закончил свой рассказ Виля.
Это было вчера, а сегодня сам Виля поступает как псих. Только в другом роде. И меня втянул в это дело. Уговорил меня пойти с ним на защиту кандидатской диссертации. Какой-то В. С. Громыко — однофамилец, а может, родич министра иностранных дел — будет защищать свою диссертацию на звание кандидата философских наук. Виля собирался там выступить. Испортить этому человеку аппетит перед банкетом.
— И что, там каждый, кто придет с улицы, может так запросто говорить что ему захочется? — спросил я. Я совершенно не представлял себе, как защищаются эти диссертации.
— По правилам — каждый.
— И даже я, если бы захотел?
— Можешь и ты.
— Ты меня не разыгрываешь?
— Нет.
В общем, это интересная штука — защита диссертации. Каждому человеку стоит хоть раз пойти посмотреть. Что-то вроде товарищеского суда, где всем заранее известно, что подсудимый будет оправдан. Но для порядка читают вслух характеристики, отзывы авторитетных товарищей, а подсудимый все равно волнуется, непрерывно облизывает губы и ежеминутно почему-то нервно лезет в правый карман пиджака, но ничего оттуда не вынимает. Может, этот самый В. С. Громыко, когда еще учился в школе, держал в кармане шпаргалки?
— Не нужно, — сказал я Виле. — Видишь, что с человеком делается.
Но Вилю разве остановишь.
— Это вопрос принципиальный, — огрызнулся Виля. — И ты меня не толкай на путь ложной скромности и неуместной сдержанности.
И Виля действительно испортил аппетит этому будущему светочу философской мысли. Правда, мне показалось, что это не так уж часто бывает, как говорил Виля, чтоб посторонние выступали при защите диссертации. Уж больно зашептались в зале, когда он появился перед столом президиума, слишком большое удивление было на многих лицах. В общем, я себя чувствовал, по выражению мамы, «як собака на хрестинах» , а Виле — как с гуся вода.
— У меня несколько частных замечаний, — сказал Виля, — которые, однако, касаются сути всей диссертации. Прежде всего, на странице двадцать седьмой своей интересной работы автор цитирует известные слова Эйнштейна: «Человек стремится создать для себя наиболее приемлемым для него способом упрощенный и понятный образ мира»…
Виля не держал в руках никакой бумажки. Как всегда, цитату и страницу он шпарил на память, и, как всегда, это произвело на присутствующих оглушительное действие. В общем, многие даже рты поразевали.
— Но уважаемый диссертант, — продолжал Виля, — неверно и упрощенно понимает эти слова «наиболее приемлемым для него способом». «Образ мира» — это значит модель, которая улучшается по мере развития науки и собственного опыта человека. Но модель эта в работе, которая сейчас обсуждается, уж слишком отличается от того, что моделируется. Можно, конечно, моделировать килограмм сахара, положив на другую чашку весов железную гирю. Но мы получим модель веса сахара, а не его сладости или питательности. Вот такая примерно модель и получается в диссертации. Неправильная перцепция соотношения действительности и ее модели не могла не вызвать и других ошибок. И они действительно имеют место. Особенно в таком существенном вопросе философии и этики, как счастье. На странице диссертации пятьдесят восьмой приводятся слова Короленко: «Человек создан для счастья, как птица для полета». Владимир Галактионович Короленко, безусловно, был замечательным писателем и очень образованным человеком. И все-таки у него был пробел в образовании. Он, как и наш диссертант, плохо знал Вольтера. Иначе Короленко не написал бы этих слов. Потому что задолго до Короленко Вольтер заметил: человек создан для счастья. На всем протяжении человеческой истории эта истина еще ничем не была опровергнута, кроме… фактов.
По залу прокатился гул, смешок.
— Автор диссертации, конечно, прав, — продолжал Виля, выждав, пока утихнет зал, — когда говорит, что материальное благополучие является базой человеческого счастья, что для счастья большинства людей необходимо освобождение человека от эксплуатации, уверенность в завтрашнем дне, предоставление человеку демократических прав и прежде всего права на труд, на отдых, на образование. Но автор диссертации все сводит к объективным условиям, очевидно, даже не задумавшись над тем, что нельзя считать счастливым человека, который сам не ощущает этого счастья. Тем более этого нельзя сказать о семье или целом народе. Не может быть счастья без радости, без наслаждения, без душевного подъема.
И, наконец, автор неправильно трактует вопрос о совести. На странице восьмой приводится цитата из Маркса, в которой говорится, что понятие совести имеет классовый характер. Но если вдуматься в слова, которыми автор комментирует эту цитату, то выйдет, что во имя классовых интересов можно поступать бессовестно. А это неправильно. Маркс имел в виду совсем другое. Речь шла о том, что в любом обществе носителями нравственного начала всегда были трудящиеся, что эксплуататоры по своей сути лишены нравственного начала, что в основе своей безнравственным является мир, где, как говорил Сен-Симон, от бедняков требуют щедрости и великодушия по отношению к богатым, где крупные преступники, угнетающие и обирающие народ, облечены властью наказывать за мелкие проступки, где труд и способности многих служат невежеству, лени и пристрастию к роскоши верхушки, где безнравственные люди призваны охранять нравственность.
И тут Виля их окончательно добил.
— А в Программе Коммунистической партии, — сказал он, — говорится: «Коммунистическая мораль включает основные общечеловеческие моральные нормы, которые выработаны народными массами на протяжении тысячелетий в борьбе с социальным гнетом и нравственными пороками. Простые нормы нравственности и справедливости, которые при господстве эксплуататоров уродовались или бесстыдно попирались, коммунизм делает нерушимыми жизненными правилами как в отношениях между отдельными людьми, так и в отношениях между народами».
Победно оглядев зал, Виля пошел с трибуны. Ему аплодировали, как Аркадию Райкину. Те, кто выступал после него, говорили, что диссертант обязательно должен учесть ценные замечания Игоря Максимовича. Я сразу даже не сообразил, что это они о Виле. Я просто забыл, что он формально Игорь, да к тому ж Максимович.
В заключительном слове Игоря Максимовича благодарил и В. С. Громыко, хоть, думаю, делал он это с не совсем чистой совестью.
И все-таки, по-моему, наш талмудист и начетчик что-то путал. Насчет счастья. На другой день в обеденный перерыв я зашел в заводскую библиотеку и попросил словарь.
«Счастье, — прочел я, — это состояние радости от полноты жизни, от удовлетворения жизнью».
Ох эти неопределенные формулы! От какой полноты? Ведь каждый может по-своему представить эту полноту. И что может дать удовлетворение? Любовь? Деньги? Первое место в заезде на мотокроссе? Улыбка ребенка? Или все вместе? А если что-нибудь отсутствует?
Можно ли быть счастливым, если у тебя нечистая совесть, если ты убил человека, с которым бежал из плена, если ты брал взятки, если ты предал, украл, обманул?
Золото — красивый металл. Особенно, когда его правильно применяют. Например, на куполах Софии. Или Лавры.
Драгоценные камни? Видел я рубины. И аметисты. И даже бриллианты. Правда, маленькие. В кольце. В общем, нужно быть специалистом, чтобы отличить их от стекла. Жемчуга я настоящего не видел, а искусственный — ничего, приятный.
И все-таки никакое золото, никакой драгоценный камень не сравнится с тем, что можно увидеть, если поднять крышку бака эмульгатора, в котором приготовляется водно-масляная смесь для охлаждения резцов моего станка. Немыслимая красота — нет ей равной. Я бы часами мог глядеть на эту смесь — она вся светится, вся играет красками, в которых, как и должно быть во всем красивом, есть своя последовательность, своя симметрия цветов и узоров.
Я полюбовался водно-масляной смесью и полез в карман за сигаретой — первой сегодня. И с наслаждением закурил. Теперь у нас сигарета в цехе выглядит этаким вызовом науке и человечеству.
В нашей многотиражке под рубрикой «Береги время» из номера в номер печатают черным шрифтом такие слова: «Каждая выкуренная сигарета сокращает человеческую жизнь на 14,5 минуты».
Великое дело пропаганда. Все на заводе бросают курить. Леденцов съедают центнеры. Все шепелявят, перекатывая во рту конфеты. Батя спрятал было в комод свой потертый портсигар из какого-то древнего сплава — он называется «мельхиор» — и стал носить в кармане круглую жестяную коробочку с леденцами. Перед тем как вынуть конфетку, он встряхивает коробочку, чтоб они там не так слипались. Правда, хватило его дня на три-четыре. У него разболелись зубы от сладкого, и, по его подсчетам, на лечение ему придется затратить больше времени, чем он потеряет, выкуривая пачку «Беломора» в день.
Я и сам подумывал: не бросить ли курить? Уж слишком страшная цифра. На мотоцикле при скорости даже сто километров в час за 14,5 минуты можно много проехать. Во всяком случае, курить нужно поменьше.
По цеху хозяйской, уверенной походкой шел начальник отдела технического контроля Никита Владимирович Малимон, которого рабочие между собой зовут «Наливон». Его сопровождал старший мастер. Малимон издали погрозил мне пальцем.
Я сдрейфил. Вернее, даже не сдрейфил, а просто мне стало как-то очень неуютно, и я побыстрей повернулся к станку. Но, с другой стороны, я подумал, что, если б он в самом деле узнал про мою проделку, он уже не ограничился бы таким жестом. Это он на всякий случай. А в общем, конечно, не следовало мне этого делать.
Я собрал знаменитые выражения нашего начальника ОТК. Не без помощи отэковских девочек. Машинистка из конструкторского бюро, толстая и смешливая Муся, перепечатала эту штуку. Очевидно, она оставила и себе экземпляр, потому что бумажка пошла гулять по заводу. Ее переписывали от руки. Назвал я это «Краткая неслужебная характеристика начальника ОТК Малимона Н. В., составленная из его собственных выражений».
Логика
«Вслед за головой у нас имеется лицо…»
Отношения с подчиненными
«Что я ему, товарищ, что ли, что он мне пакости делает?»
Решительность
«У меня есть сырые мысли, но я их боюсь пока высказывать».
Пословица
«В каждой бочке меда есть ложка дегтя».
Точность
«Я сейчас забыл подробно его фамилию».
Общество «Знание»
«В прошлом году, не помню, в связи с чем, меня во что-то вовлекли».
Забота о подчиненном
«Валя, у вас под левым глазом мешок».
Характеристика
«Молодой по тем временам хлопец».
Указание
«Если это не в вашей компетенции, то адресните».
Кадровый вопрос
«Визуально он потенциален».
Спорт
«Наша сборная ползала, как беременные вши по мокрому кожуху».
Собственная мудрость
«Не каждый Филипп через два «п».
О девушках из ОТК
«В отделе есть лица, которым уже сейчас можно дать пенсию, чтоб они вреда не причиняли».
Интересный случай
«Миша один раз выкурил пачку сигарет, а потом двое суток рвал дымом».
Потери
«Если бы не война, какие ситцы мы бы выпускали!»
Как ваше здоровье
«У меня опять распускаются почки».
Пословица
«Выеденного гроша не стоит».
Шутка
«Раньше спали мы на нарах, а теперь — на семинарах».
О себе
«Я вам ОТК, я вам царь, я вам Совет Министров».
Виктор, когда я ему показал эту «характеристику», посмотрел на меня внимательно и удивленно.
— Здорово, — сказал он. — Весь этот ваш Малимон тут как на ладони. К этому действительно не нужно уже никаких анкет и биографий. Все понятно. Так что можешь считать, что ты написал Малимону самую настоящую характеристику. И если она до него дойдет и он узнает, кто автор, — он тебе этого не забудет.
Теперь я понял, почему эта штука, составленная из настоящих выражений нашего Малимона — Наливона, так распространилась. В общем, как выражается Виля, с большим подъемом встретили трудящиеся…
С ума сойдешь! У Наташки, Вилиной сестры, уже есть поклонник. Намного старше ее. Десятиклассник. С редким теперь именем Ваня. Их засек Виля. Ухажер захотел покатать свою Наташечку на такси. И по закону пакостности нарвался на Вилю. Уж Виля их повозил! Сделал все возможное, чтобы их встреча не превратилась в праздник.
Я спросил:
— Хоть денег ты с него не взял?
— Взял. И не дал сдачи. Посмотрел бы ты на лицо этого парня в ту минуту. Картину как «Иван Грозный воспитывает сына» видел?
— Видел.
— Помнишь, какая там кровь на полу?
— Помню.
— Вот такого цвета у него были уши.
Но мало этого — Наташкино увлечение, по словам Вили, немедленно внесло сумятицу в их здоровую советскую семью.
— Приезжаю с работы, — сказал Виля, — а у Наташки шея перевязана.
— Что с тобой?
— Обожгла утюгом.
— Ну знаете… Как так?
— Спешила в школу и в последнюю минуту захотела на себе воротничок погладить…
— Для меня или дяди Пети эта деятельница не стала бы так торопиться. Я вон в неглаженых штанах хожу. А для Вани…
Из кухни, где она ужинала, пришла Наташка. Тонкая ее шейка была перевязана, но не бинтом, а синтетической синей косыночкой в цвет глаз.
— Ну, Наталия, — сказал я, — никогда не думал, что волдырь на шее можно превратить в украшение. Ловко это у тебя. С одной стороны, конечно, плохо, что ты легкомысленно обращаешься с вилкой, иголкой, утюгом и другими опасными предметами. Но, с другой стороны, хорошо, потому…
Наташка перебила мою серьезную речь:
— Что жизнь хороша и жить хорошо! Вы все заразились от Вили философией. А я не хочу философствовать, а хочу ходить на голове.
Она сделала стойку, хорошо хоть еще была в спортивных брюках, а не в юбке, на руках подошла к стенке, уперлась в нее ногами и вниз головой продолжала бормотать:
— А в нашей буче, боевой, кипучей…
— Хорошая поза, — сказал Виля. — Замри. Наконец я тебя шлепну не нагибаясь…
Виля направился к Наташке, но она торопливо встала на ноги и поправила волосы. Ох и девочка из нее получится!
Люблю я у них бывать. Здорово они живут. В квартире у них всегда стоит легкий, приятный запах спиртового лака. На стене висят две бандуры, еще одна, без струн, стоит в углу.
Дядя Петя подрабатывает тем, что ремонтирует бандуры для капеллы бандуристов, а иногда и сам их делает. Его бандуры ценятся за усовершенствования, которые он в них вносит.
Ни одна не бывает похожа на предыдущую.
Ужасно интересно смотреть, как он работает. Когда он сидит на низком своем табурете со стамеской в руках, он бывает похож на православного господа бога, такого же, как дядя Петя, беззлобного, терпеливого выдумщика, который с удовольствием вкалывал, сотворяя громадных динозавров и крошечных муравьев. И при этом вроде бы не спешил, а всегда успевал. И даже Иуде сказал бы: садись, выпьем пивка. По моему рецепту.
Только богу для полного сходства с дядей Петей пришлось бы обрезать кончик носа и сбрить бороду.
Дядя Петя сегодня раньше, чем обычно, вернулся из своего пивного бара. Вид у него был озабоченный.
— Здрасьте, эдрасьте. Вы-то мне и нужны…
У дяди Пети привычка со всеми здороваться за руку. Даже с Вилей и Наташкой.
Дядя Петя снял со стены бандуру и, медленно перебирая основные струны, без подголосков заиграл «Туман яром».
Затем, положив ладонь на струны, отчего бандура враз умолкла, сказал:
— Забота у меня. В Канаде, я забыл, как город называется, конкурс объявлен…
— В Оттаве, — подсказал Виля.
— Нет. По-другому.
— Монреаль.
— Верно, — удивился дядя Петя. — В Монреале. Так он и зовется.
— Какой конкурс?
— На лучший щипковый инструмент. И мне в капелле сказали, чтоб я бандуру сделал. На конкурс, значит. В Министерство культуры меня возили. Там говорят — можно. Говорят, сначала они свой конкурс проведут. И если моя бандура будет отобрана — тысячу восемьсот заплатят. Так что не задаром… Я эту бандуру вижу, можно сказать. Играть на ней можно будет и харьковским, и киевским способом. И сверху, значит, и снизу. И грунтовать я ее не буду, чтоб рисунок дерева был виден. Резонансная ель у меня имеется. Подходящая. Дека выйдет. Но вот для коряка нужен старый клен.
— Какого коряка? — спросил я.
— Ну, для корпуса. Вот достать бы старого, хорошо просушенного клена — была бы бандура. С серебряным звуком. Почище всякой арфы.
— А где его можно найти? — спросил Виля.
— Когда б я знал…
— А другое дерево не подойдет? — Я, правда, не был уверен, что смогу отличить кленовую доску от всякой другой.
— Можно, конечно, и явор. Или красную вербу. Только это уже не то будет…
Виля сказал, что мы «ударим в бубны ума своего», как писал Даниил Заточник в своем «молении» еще в тринадцатом веке, и добудем подходящий кусок старого клена.
Мы с Вилей вышли на балкон, перила которого были белыми, так их загадили голуби. На балконе к ограждению проволокой была прикреплена табличка: «Здесь голубей не кормят».
— Что с ними поделаешь, — сказал Виля, — если они, гады, неграмотные и все равно прилетают.
На другой день мы «ударили в бубны ума своего», но звук получился довольно глухой. Где можно было найти старый кленовый ствол или хоть доски? В известной песне говорилось: «І столи кленові ми сядемо вночі» . Значит, были где-то кленовые столы. Но где?
Мы смотали к мебельной фабрике имени Боженко. На мотоциклах. И там, у пивного киоска, мы решили приступить к сбору агентурных данных.
— Посмотри на этот нос, — сказал Виля.
— Обыкновенный украинский нос.
— Ну, положим, не совсем обыкновенный. Он стал бы обыкновенным, если бы на него смотреть в уменьшительное стекло. Кроме того, такая окраска встречается в природе только у некоторых плодов, а в животном мире неизвестна. Это наверняка тот, кто нам нужен.
Виля не ошибся. Это был тот, кто нам нужен. Старый краснодеревщик. Он сказал, что из клена они мебели не делают. Но на любом дровяном складе мы можем себе выбрать любое полено.
— А красная верба? — спросил я на всякий случай.
— Что значит «красная»? Всякая верба — дрова.
Поленья, которые можно найти на дровяном складе, нам не годились. Мы ехали назад очень медленно. Смотрели по сторонам. На дома. Может быть, в них было что-нибудь кленовое?
Виле помогло его знание путеводителя по Киеву. А может, у него наступило серендипити, о котором говорил Николай.
— Поедем в присутственные места, — предложил он. — В областной суд. Может, там еще с царских времен остались «столи кленові».
Мы поставили свои мотоциклы рядом с управлением милиции, которое находится в этом же здании на площади Богдана Хмельницкого. В областном суде я был впервые. В темноватом коридоре по правую и по левую руку были двери с табличками «Зал заседаний». Мы вошли в первый попавшийся зал. Нас никто не остановил. И в зале было совсем пусто. Там стояли черные скамьи со спинками, очевидно, для публики. На возвышении за длинным столом — кресло судьи с высокой спинкой. Я прикинул, что если судья нормального роста, то даже когда он встанет, спинка кресла будет выше его и голова судьи не закроет позолоченного герба Советского Союза на верхушке спинки. По бокам стояли два кресла со спинками пониже. На них золотом были изображены не гербы, а только серп и молот. По-видимому, на этих креслах сидят заседатели.
Мы осмотрели и стол, и кресла, и скамьи для публики. Все было покрыто черным лаком.
— Дуб, — определил Виля. — Навеки делалось.
За некрашеной загородкой из деревянных планок стояла скамья подсудимых — грубая и некрасивая. На ней даже не было инвентарного номерка. Овальные номерки украшали всю остальную мебель. Но ее ножки небольшими железными скобами были прикреплены к полу.
— Видно, на тот случай, — сказал Виля, — если подсудимый посчитает для себя обидными слова прокурора или свидетеля и захочет с помощью этой скамьи доказать свою правоту.
Эта скамья подсудимых и привлекла наше внимание.
— Может, это клен? — спросил у меня Виля.
— Старая она, как тут разберешь?
— Сто лет, — сказал Виля. — Она тут простояла сто лет. Представляешь, как ее просушили те, кто на ней сидел? Чует мое горячее сердце, что это она. Или он. Клен, я имею в виду. Произведем измерения.
Мы обмерили скамью с помощью Вилиной шариковой ручки, длину которой нам потом предстояло перевести в обыкновенные метрические единицы, и Виля ножом сколупнул щепку с нижней стороны скамьи подсудимых.
— Клен, — сказал дядя Петя. — И редкой текстуры. Рисунка, — пояснил он для меня. — Где такой?
— Вот, дядя Петя, — показал Виля наши расчеты, — такая скамейка. Получится из нее корпус?
— Вполне получится. Еще и на обечайки останется. Куда струны крепятся, — пояснил он для меня.
— Нам нужна на завтра такая скамейка. По нашим размерам. Взамен, — потребовал Виля.
— Да я ее из дуба сделаю. Как лялечку.
— Ну, из дуба там другая мебель, — заметил Виля. — Из чего-нибудь попроще.
— Можно и попроще, — сразу согласился дядя Петя. Он все разглядывал, прощупывал пальцами щепку, которую мы ему принесли.
На следующий день мы надели грязные, промасленные комбинезоны. Мы в них работаем в мотобоксе. Нашли кепчонки похуже. И только сейчас я обратил внимание на то, что Виля со своей бородкой в этой одежде выглядит каким-то переодетым, несуразным. В мотобоксе это как-то не замечалось.
— Нет, — сказал я, — тебя немедленно арестуют, и ты попадешь на ту же скамью. Посмотри на себя в зеркало. Я еще не встречал человека подозрительней.
Виля подошел к зеркалу и согласился.
Скобы мы приготовили у себя в автомастерских и заранее прикрепили их к ножкам скамейки. В карманы комбинезона я положил шурупы, чтоб прикрепить новую скамейку к полу, молоток, клещи, мощную отвертку. Скамейку мы довезли на Вилином такси до садика против областного суда, а там я ее выгрузил, положил на плечо и пошел в суд. Скамейка была новенькая, ровная, даже лаком покрыта, не чета старой.
Мне повезло. Меня никто ни о чем не спросил, хотя при входе на лестничной площадке стоял сторож или дежурный. И в этом зале заседаний снова было пусто. Но когда я уже отковырял старые гвозди из скоб, в зал вошли три человека.
— Что вы тут делаете? — недовольно спросил один из них,
седой важный дяденька со шрамом на щеке.
— Скамью заменяю, — ответил я простовато.
— Зачем?
— Начальство указало.
— Какое начальство?
— Мое начальство. И ваше.
— Нашли время. У нас тут сейчас суд. Долго это еще у вас?
— Только одну минутку, — заторопился я. — Только скобы к полу прибью.
— Хорошая скамья, — одобрительно сказал дяденька со шрамом. — Только давайте побыстрей. А я и сам спешил.
Дядя Петя только что не плясал вокруг нашей скамейки.
— Ну, хлопцы! — говорил он. — Такая тут текстура!.. Я коряк из двух частей соединю. И рисунок будет повторяться на обеих половинах, и звук будет!.. — Он стучал по скамейке согнутым пальцем. — Где вы расстарались такое золото?..
— Есть одно место, — многозначительно ответил Виля, но этим и ограничился.
Вечером я рассказал нашим ребятам об этой истории и изобразил в лицах свой разговор с дяденькой со шрамом. А когда мы расходились по домам после тренировки, Николай негромко, невпопад спросил у меня:
— В каком зале это было?
— Кажется, в третьем.
— Понятно, — сказал Николай. — Значит, мой отец сидел на этой скамейке.
«А мой батя, — подумал я, — сидел справа или слева от судьи. На одном из этих кресел с серпом и молотом на спинке… Но теперь дядя Петя сделает из этой скамьи подсудимых бандуру с серебряным звуком».
Моя мама — человек особый. Она никогда и ни перед кем не старалась показать себя лучше, чем есть на самом деле. Это мы все стремимся выглядеть лучшими, чем в действительности. Даже батя.
— Ты не крути, как цыган солнцем, — сказала мама. — Ты мне прямо скажи — к нам он придет?
Батя отвел глаза, помычал и недовольно ответил:
— Ну… не знаю.
— Знаешь. Не придет. И я к нему не пойду. Хорошая мода ходить в гости к людям, которые к тебе прийти погнушаются.
Да и платья у меня такого нет, чтоб к заместителю Совета Министров в гости ходить.
— Ну это ты, мать, того… —– Батя запыхтел от негодования.— Что у тебя, платьев мало? А в котором ты к куме ходила?
— Тесное оно.
Мама в последнее время стала поправляться.
— Ну так другое… Я в шкафу между платьями да жакетами уже и пиджака своего не найду.
— Да разве ж это платья? Кто теперь такие носит? Не пойду — и кончено. И Ромке незачем туда таскаться.
— Ромка уже самостоятельный. Пусть сам решает.
Батю на воскресенье пригласил с семьей к себе на дачу первый заместитель Председателя Совета Министров Украины Василий Степанович Бокун. Они в одной делегации ездили в Польшу и как-то там подружились. К тому же оказалось, что заместитель председателя, как и батя, тоже с Винничины и даже родом из соседнего села.
Мне было интересно посмотреть вблизи на первого заместителя. Мне вообще непонятно, как это возможно, чтоб было несколько первых заместителей. Ведь не может же быть несколько председателей. Первый заместитель, казалось мне, должен быть только один. В общем, побывать там мне хотелось. Только я тоже выдвинул условие.
— Я на мотоцикле поеду. Если хочешь, и тебя довезу. На заднем седле.
— Я тебе что, Верка, чтоб на заднем седле ехать? — взвился батя. — Василий Степанович машину пришлет.
— Ну вот, ты и поезжай на машине, а я следом на мотоцикле. Не бойся, не отстану.
— Да по мне хоть на велосипеде, — чертыхнулся батя. — Только там хоть не показывай, какой ты наверле.
«Наверле» — это такое старое украинское слово. Его, по-моему, только в нашем доме и говорят. Оно обозначает человека, который все делает наоборот, шиворот-навыворот.
Батя всегда ходит на работу пешком. От нас до завода тридцать пять минут хорошим шагом. Я много раз предлагал бате подбросить его на мотоцикле, но он только сердито отмахивался: «Обойдусь». Где-то в бате сидит непреодолимое недоверие к мотоциклу.
В воскресенье с самого утра батя надел свой парадный черный пиджак со звездочкой Героя Социалистического Труда над кармашком.
— Упаришься, — сказала мама. — Ты б чего полегче надел. Батя промолчал и только посмотрел на нее затравленно. К десяти пришла машина. «Чайка». Конечно, мне тоже лестно было бы прокатиться в «Чайке». Я, по правде говоря, даже вблизи этой машины не видел. Особенно мне было любопытно, как там стекла опускаются и поднимаются, если нажать рычажок на дверцах. То есть я понимал, что это устройство не сложней, чем те, которые закрывают двери в троллейбусах, и принцип, очевидно, тот же, а все же интересно. На других машинах такого нет.
Но все-таки, как только захлопнулась дверца «Чайки», я вскочил на своего краснокожего конька-горбунка и помчался следом.
Как мы ни рихтовали мотоцикл, а крылья выглядели довольно помятыми. Но зато в чехословацком журнале «Мотор-ревю» Николай нашел статью о подготовке мотоцикла «Ява» для спортивных целей. Мы ее приняли к руководству, повысили степень сжатия, двигатель прибавил мощности почти три лошадиные силы, а расход топлива не увеличился ни на грамм.
Однако за «Чайкой» не очень угонишься. У нее правительственные номера, и на любом перекрестке ей сразу зеленый свет. Не доехали мы до моста Патона, как меня уже два раза останавливали за превышение скорости. Хорошо, что водитель «Чайки» вступался: «Этот с нами».
Я могу — честное слово, правда! — выжать на шоссе сто тридцать километров. Запросто. Я от «Волги» не отстану — ей на поворотах приходится сильно снижать скорость, чтоб не занесло. Но «Чайка» — совсем другое дело. Город. А она прет, как зверь. Боюсь, что шофер «Чайки» просветил батю насчет того, какой это риск ездить на такой скорости на мотоцикле — всю дорогу батя оглядывался и смотрел в заднее стекло.
Заместитель Председателя Совета Министров не понравился мне с первой минуты.
— Как же вас зовут, молодой товарищ Пузо? — спросил он у меня.
Я заметил, что при этих словах его дочка Валя, которая стояла в сторонке, еле удержала смех.
— Рома, — ответил я довольно хмуро.
— Роман, значит, Алексеевич? Очень приятно. Очень приятно мне, что у моего друга Алексея Ивановича уже такой взрослый сын.
В глазах у заместителя председателя промелькнуло какое-то странное выражение. Какая-то грусть, что ли. Или мне показалось?..
— Сколько же это вам лет?
— Двадцать.
Василий Степанович все с тем же выражением покивал головой.
— Прекрасный возраст. Ну а теперь познакомьтесь с моей дочкой Валей и, если не возражаете, пойдем к реке. Жена нас там уже ждет… Валя младше вас на четыре года, — добавил он, обращаясь ко мне. — Она еще школьница.
Валя посмотрела на нас с независимым видом и с таким выражением, словно хотела, да не решалась показать нам язык.
Мы с этой Валей пошли к реке вслед за нашими могучими предками по асфальтированной дорожке, обсаженной с обеих сторон здоровенными кустами цветущих роз.
— Может, я тебя пока на мотоцикле покатаю, — сказал я Вале, сразу беря быка за рога.
— Я не катаюсь на мотоцикле, — не глядя на меня, ответила Валя. Судя по всему, она относилась к тем людям, которые, что бы им ни сказали, первым делом отвечают «нет», а потом уже соображают, что же именно им предложили.
Как только мы въехали на эту дачу, я сразу снял свою великолепную кожаную куртку и тащил ее в руке, клетчатая рубашка с расстегнутым воротом под курткой сильно измялась, волосы растрепались и запылились, вид у меня был, наверное, довольно неаккуратный, и мне больше всего хотелось умыться.
Мы покатались по реке на катере на подводных крыльях. Хороший катерок, только закрытый, и в нем совсем не чувствуешь, что несешься по воде. Жена Василия Степановича с редким отчеством Доминиковна — Наталия Доминиковна, — вероятно, совершенно не переносила, когда люди молчат, и все время допытывалась у меня, какие книги я сейчас читаю, какой фильм видел в последний раз, хожу ли я в театр и все в таком же духе, а Валя смотрела прямо перед собой и, как мне показалось, тихонько напевала модный западный танец.
Я здорово проголодался и обрадовался, когда Наталия Доминиковна сказала, что пора обедать. Стол был накрыт на веранде. Перед каждым прибором стояла солонка и лежала салфетка в кольце.
— Вы, Алексей Иванович, не откажетесь, надеюсь, от рюмки водки, — сказал Василий Степанович. — А что будет пить наш молодой друг?
— Я тоже водки выпью, — ответил я безапелляционно. Мотоциклисты не пьют. До сих пор мне никогда даже в голову не приходило, что можно выпить хоть рюмку, если предстоит поездка. Сам не знаю, зачем я это сказал.
Василий Степанович посмотрел на меня быстро, искоса, с интересом, а потом на батю. Батя промолчал.
— Что ж… Только наливайте себе сами, — предложил Василий Степанович, — а я уж поухаживаю за нашими дамами.
Он налил в рюмки Наталии Доминиковне и Вале сухого румынского вина под названием «Мискет», а себе большую рюмку водки. Батя взял в руки бутылку, которая стояла против него, и налил нам в рюмки поменьше.
Ну, будем здоровы, — сказал Василий Степанович, залпом опрокинул рюмку и потянулся к закуске.
Я, стараясь не капать на скатерть, положил себе на тарелку салат из помидоров и огурцов со сметаной, выпил водку, понюхал хлебную корочку — Валя, которая сидела за столом возле меня, посмотрела при этом так, словно я эту корочку засунул себе в ухо, — и принялся за салат.
— Что это вы икры не берете? — спросил у меня Василий Степанович.
Посреди стола стояла стеклянная баночка с зернистой икрой, опущенная в металлический сосуд со льдом.
— Я ее не ем, — ответил я.
— Почему? Знатоки утверждают, что это не только очень питательно, но и вкусно.
— Да… была со мной однажды история.
— Какая же история? Если не тайна?
Я им все-таки испортил обед. Как ни хмыкал батя, а я все-таки рассказал, что в детстве однажды меня отправили к бабке в село. Было мне тогда лет восемь или девять, и мне хотелось во что бы то ни стало доказать сельским мальчишкам, какие мы в городе необыкновенные.
«Это что, — сказал я, когда соседские ребята научили меня есть стебли молочая, предварительно растерев их в ладонях.— У нас в городе все икру едят — «Какую икру?» — «Обыкновенную, из ставка».
— Ребята не поверили. И я им доказал. Когда они набрали в ставке лягушачьей икры, я взял в ладонь скользкий комок, на глазах у всех разжевал и проглотил.
Валя вдруг вскочила из-за стола, выбежала в двери и спустя минуту возвратилась с искаженным лицом.
— Так вот, — безжалостно продолжал я, — эта лягушачья икра по вкусу в самом деле очень похожа на зернистую.
Василий Степанович снова посмотрел на меня с любопытством и вдруг как-то странно захохотал, не выдыхая, а втягивая в себя воздух:
— Так если они на вкус одинаковы, может, вообще отказаться от зернистой, а перейти на лягушачью? С красной рыбой у нас теперь туговато.
Может быть, я ошибался, но мне казалось, что, чем меньше мне нравились Василий Степанович и его семья, тем больше нравился я ему. Он расспрашивал меня о заводе, отвечал своим странным смехом на каждую мою шутку, уговаривал приехать к нему на дачу еще в субботу и остаться на ночь, чтоб с утра половить рыбу.
После обеда Василий Степанович нас фотографировал. У него был «Киев» с таким приспособлением, что можно снимать самого себя. Нужно только навести аппарат, а потом побыстрее стать туда, куда ты его навел. Мы фотографировались вместе с Василием Степановичем, и каждый раз он ставил меня рядом с Валей.
— Отцы и дети, — говорил он. — Так можно и назвать эту фотографию: «Отцы и дети». Вы не сомневайтесь, карточки я вам пришлю.
Перед отъездом меня удивил батя.
— Нет, нет, не нужно машины, — решительно отказался он. — Хоть раз в жизни хочу попробовать, как это на мотоцикле получается. Поеду с Романом.
Василий Степанович долго его отговаривал, а затем вдруг сказал, что и сам бы с удовольствием прокатился за моей спиной. Затем первый заместитель, Наталия Доминиковна и Валя проводили нас за ворота, я с места рванул, батя с перепугу вцепился мне в руки так, что мы чуть не влетели в кювет, но я выровнял мотоцикл и газанул еще сильнее.
Мой красный конек ровно, гладко, без этой противной дрожи, какая бывает, когда руль в руках любителя, пер по шоссе, а за моей спиной сидел батя, и бате нравилась эта скорость, и с непривычки, конечно, ему было страшновато. А я радовался, что чувствую батю за спиной, что он живой, что я живой и что жизнь такая хорошая и веселая штука.
Я кашлял.
Вера посматривала обеспокоенно. нашла какие-то таблетки, заставила меня проглотить сразу две штуки, а потом дала мне диванную подушку и нерешительно предложила:
— Ты прикрывай рот… когда кашляешь. Чтоб не так слышно было.
Я прижал подушку к лицу. Звук стал тише, он приобрел какой-то странный оттенок, словно кашлял не человек, а собака.
— Ты не сердись, — сказала Вера. — Но понимаешь…
И она рассказала, что, когда забеременела, когда ещё сама не была уверена, и Виктору ничего не говорила, и к врачу еще не ходила, к ней вдруг обратилась соседка из второго подъезда.
— Ты ее встречал, — сказала Вера. — Я даже не знаю, как ее зовут. Ну у нее собака такая, как мрамор. Серая с белым и уши до земли.
— Спаниель, — сказал я. — Знаю.
«Поздравляю… — говорит. — Кого ждете — мальчика или девочку?»
Вера растерялась и стала допытываться, откуда ей известно. «Анна Ивановна говорила. Столярова».
Анну Ивановну я знал. Живет в нашем подъезде. На шестом. Усатая тетка, в зубах постоянно папироска. «Прибой». Mама говорит о ней: «Така баба, що їй чорт на махових вилах чоботи подавав» .
Вера пошла и Анне Ивановне. Сразу же.
«Как же, — сказала Анна Ивановна. — Прежде, как вы с работы вернетесь, у меня по потолку каблучки сразу цок-цок. А теперь домашние туфли: шлеп-шлеп».
Ох, эти бетонные перекрытия.
Я еще плотнее прижал подушку к лицу.
Самой точной и ответственной частью нашего устройства были полосовые дифференциально-мостиковые фильтры. Я их сам рассчитал. Очень просто.