Все, что говорил следователь, было разумно и дельно, он сочувствовал Валентине Федоровне, понимая ее горе, и, веря в целительную силу правды, ничего не смягчал. Валентина Федоровна слушала его и время от времени тихо роняла: „нет”.

— Самое стойкое заблуждение, — говорил следователь, — это уверенность близких в том, что они знают друг друга, потому что постоянно общаются. Но постоянное общение не обостряет, а притупляет внимание и зоркость. Мы стараемся сохранить неизменным дорогой нам образ близкого человека и, если он даже очевидно меняется к худшему, упрямо не хотим этого видеть. Поэтому нередко и случается, что мать не замечает, как ее сын постепенно „сползает” к той черте, за которой начинается преступление.

Валентина Федоровна слушала следователя, и больше всего ее пугал его тон, в меру доброжелательный, рассудительный, наставнический. Так говорил человек, уверенный в своей правоте, свободный от каких бы то ни было сомнений, вразумляя и не ожидая возражений. В Валентине Федоровне вспыхивали возмущение: как он смеет, этот человек, так думать об ее Вите? Кто дал ему право обвинять ее в том, что она проглядела перерождение сына?

Валентину Федоровну охватывало отчаяние, в котором захлебывались остатки сил. Она чувствовала, что сколько бы ни говорила, следователь ее не услышит, он надежно отгорожен формулой-завесой: матери заблуждаются насчет своих сыновей, они верят в них и тогда, когда верить нельзя.

Но следователь был не вправе считать убедительным доказательством слепую веру матери в невиновность своего сына, хотя нисколько не сомневался в ее искренности.

„Мать должна знать всю правду”, — подумал следователь и сказал:

— На первом же допросе ваш сын полностью признал себя виновным.

— Нет, — тихо сказала Валентина Федоровна, — что бы Виктор ни говорил, преступления он не совершал. Не мог совершить.

— Судите сами, — все так же доброжелательно и терпеливо наставлял следователь, — преступление было совершено 11 марта вечером. И, заметьте, не в вашем, а в Дзержинском районе. Ваш сын был арестован 12 марта, как только он вернулся из школы. О преступлении, совершенном в другом районе, ваш сын никоим образом знать не мог. Не мог... если в нем не участвовал. Я спросил его — это был мой первый вопрос, — знает ли он, почему его арестовали? Мог ли невиновный ответить так, как ответил ваш сын: „Знаю, за ограбление старушки на Некрасовской”? И он, в чьей невиновности вы так уверены, рассказал об ограблении с такими деталями, какие мог знать тот, кто его совершил. Виктору была дана очная ставка с потерпевшей. Их показания полностью совпадали. Вас это не убеждает?

— Нет! Такой, как мой Витя...

— Простите меня, но вы действительно не знаете своего сына. Я невольно причиняю вам боль, но будет гораздо труднее жить в сознании, что на вашего сына ошибочно возведено обвинение. Преступление, на которое он пошел, нельзя совершить случайно, оступившись или поддавшись порыву, в душевном смятении. Оно обдуманно и цинично. Конечно, вам трудно поверить моим выводам, поверьте фактам. Старая, больная женщина, Кольцова Ирина Егоровна, пришла на почту за пенсией. Виктор видел, как получала Ирина Егоровна деньги и положила их в сумочку.

— И вы хотите сказать... — успела выговорить Валентина Федоровна, но ее перебил следователь:

— Я рад был бы вас не огорчать, но куда деться от фактов? Установлено: Кольцова вышла из почты, а следом за ней — Виктор. Она зашла в магазин. Виктор остался ждать ее у выхода. Хотя Ирина Егоровна и мало что купила, но час вечерний, надо в очереди выстоять; пришлось Виктору ждать довольно долго, было у него время одуматься, ужаснуться тому, что затеял, и стремглав бежать прочь. А он ждал. Когда Ирина Егоровна, выйдя из магазина, засеменила к дому, Виктор поплелся за ней. Он нагнал ее, одним ударом свалил с ног, вырвал сумку и убежал.

Помолчав немного, следователь сказал:

— Поверьте мне, виновность вашего сына доказана не только его признанием, как бы оно ни было убедительно. Не будь его признания, это ничего бы не изменило. У нас есть другие бесспорные доказательства его виновности.

Следователь не вводил Валентину Федоровну в заблуждение. Он не считал себя вправе нарушать следственную тайну. Доказательства были добыты.

Преступник, напавший на Ирину Егоровну, уронил на лестнице книгу „Железная пята” Джека Лондона. Спохватился, когда возвращаться за ней было уже нельзя. Книга библиотечная. Установить, что Виктор Сергачев последним взял ее, было нетрудно. Улика прямая и грозная, но не единственная. Свидетельница Косякова, дворник дома, видела, как из подъезда за несколько минут до того, как ей стало известно о нападении, вышел парень с сумкой в руках. Видела она его со спины, опознать не сможет. Но она запомнила, что на парне было серое пальто с кушаком. Когда задержали Виктора Сергачева, на нем было серое пальто с кушаком.

Валентина Федоровна ушла от следователя, по-прежнему уверенная в невиновности Виктора. Не мог он совершить то, в чем его обвиняют. Но как он узнал о нападении? От кого он узнал, как оно произошло? Тут следователь прав: только преступник это мог знать. И билась беспомощная мысль матери над вопросом, на который не было ответа. И все же, бывало, мелькнет нечто вроде догадки, далее не догадки, а чего-то куда менее определенного и четкого, этакий тающий проблеск, но Валентина Федоровна гнала его от себя, хотя в нем, возможно, было спасение Вити.

Вскоре следствие было закончено. Теперь суду предстояло решить дело Виктора Сергачева.

Защитник Виктора Сергачева все откладывал свидание с ним, он чувствовал, что не готов к встрече. Что-то очень важное им еще не выяснено. Нет, это не было вопросом, виновен ли Виктор. Чем внимательнее адвокат вчитывался и вдумывался в показания Виктора и свидетелей, тем больше укреплялась в нем уверенность в невиновности юноши, настойчиво признающегося в совершении преступления.

Есть такие уголовные дела, где нравственный облик подозреваемого — самое убедительное, поистине неопровержимое доказательство невиновности.

Двадцать девять соучеников Виктора написали прокурору, а затем и суду, их письму нельзя было не верить. Юноши и девушки с цепкой памятью, взволнованные, заботящиеся о том, чтобы правда, которую они знают, дошла и до тех, от которых зависит судьба их товарища, писали умно и задушевно, почему они не допускают и мысли, что Виктор может совершить то, в чем его обвиняют. „Чтобы ограбить человека, — писали они, — грабитель должен быть жадным к деньгам или к тем возможностям, что даются деньгами. В Викторе Сергачеве нет и соринки жадности, она бы не укрылась от нас: ведь мы с ним вместе от первого до десятого класса. Где мы с ним только ни бывали, и в походах, и на полевых работах, и в спортивных лагерях. Кто жаден — тот жаден, этого не спрячешь. Виктор никогда о деньгах и не думает. Вечеринок не любит, в кафе не ходит, нисколько не пижонит, он ничего и не коллекционирует. Как же может его вдруг так потянуть к деньгам, чтобы пойти на самую большую и гнусную подлость?’’

Следователь допросил обоих классных наставников Виктора. Один вел его первые четыре года, второй — вот уже шестой год. Оба они знали, что Виктор признал себя виновным. Один из них присутствовал при допросах Виктора. Оба понимали, что, хорошо отзываясь о Викторе, признавшемся в преступлении, они ставят под сомнение свое умение распознавать сущность ребят, чьи характеры они должны формировать. И оба они были едино душны: в Викторе крепкое нравственное начало, он добр, отзывчив, нетерпим к фальши и злу, готов всегда заступиться за слабого.

Письмо соучеников Виктора — это и был тот порог, о который все еще спотыкался защитник. Если Виктор не виноват, значит, он приписывает себе преступление, совершенное другим. Зачем? Почему Виктор вместо сострадания к потерпевшей выгораживает негодяя? Что может заставить честного, доброго юношу так поступать?

Когда соученики Виктора попросили защитника встретиться с ними, он охотно согласился: может быть, кое-что и прояснится. Вместо трех-четырех человек, как предполагал защитник, пришел почти весь класс. Что ж, тем лучше.

— Сделаем так, — сказал им адвокат, — кабинеты у нас маленькие, поэтому подождите до семи часов, работа в консультации кончится, и мы с вами останемся здесь, в приемной, и потолкуем.

Защитник просил ребят не обижаться. Дело слишком серьезное, чтобы он мог довериться их впечатлениям, поэтому хорошо было бы, чтобы они говорили только о фактах. Возможно больше фактов. И больших и самых малых, они-то и могут оказаться наиболее важными. Пусть рассказывают не только о хорошем, но и о худом, если оно было. Он считает себя обязанным им напомнить, что Виктор признал себя виновным.

— Не верю! Не мог он ограбить, — первой откликнулась Оля Доможирова.

А за ней второй, третий и все остальные школьники повторили: „Не верим!”

На них, юнцов неискушенных, каким неоспоримым доказательством виновности должно было навалиться „Виктор сознался в преступлении!” И все же ни один из них не усомнился.

Ни один из них не поколебался в уверенности в невиновности товарища. „Не верю” прозвучало как присяга дружбе и верности. Но все это нисколько не помогало в поисках ответа: зачем Виктор взял на себя чужую вину?

В конце беседы приоткрылось что-то новое для защитника. Он напомнил им, что в их письме есть и такие строчки: „Если бы Виктору нужны были деньги для спасения брата, он все равно не мог бы ограбить старую женщину”, и спросил, случайно ли они упомянули брата, а не мать или отца.

— Первое, что пришло на ум, то и написали, — ответил Женя Сутилов, он, в основном, и составлял письмо.

— Нет, не совсем случайно, — поправила его Майя Гринберг, — это я подсказала насчет брата.

Майя жила в одном доме с Сергачевыми и чаще других соучеников заходила к Виктору. Она больше всех в классе знала о его семье. Подсказывая о брате, она это сделала почти безотчетно и только сейчас стала понимать оставшийся для нее самой потаенным смысл ее подсказки. „Старший брат Виктора, Николай, — сказала она, — странный, непонятный человек. Никогда не знаешь, какой он будет через пять минут. Только что был приятельски настроен и вдруг, безо всяких причин, набросится, оскорбит, огорчит. Иногда такое натворит, что слово себе давала, ноги моей у них не будет. А больше всего меня удивлял Виктор: он никогда не одергивал брата. Был такой случай: я сказала Виктору, что не выношу его брата, а он как-то очень смущенно попросил меня: „Не сердись на него, поверь мне, во всем плохом, что делает Коля, виноват я”.

Были, значит, какие-то особые отношения между обоими братьями, было нечто такое, что толкало Витю винить себя в том, что сделал Николай.

Но почему возникла у защитника уверенность, что Виктор не виноват в нападении на Ирину Егоровну?

Дело Сергачева вел опытный и добросовестный следователь. Он, конечно же, знал, что Сколько бы обвиняемый ни признавался в преступлении, его признания не устанавливают его виновности, если она не подтверждена иными объективными доказательствами. И все же иногда бывает трудно заставить себя усомниться в виновности обвиняемого, если он, судя по первому впечатлению, так чистосердечно кается и если его признание подтверждается столь, на первый взгляд, крепкими уликами.

Пожалуй, самое парадоксальное в расследовании преступления заключается в том, что именно оно, это признание, которому следователь придал такое решающее значение, больше всего убеждало в невиновности Виктора.

Приступая к первому допросу Виктора Сергачева, следователь знал, что преступник обронил книгу. Книга и навела на след преступника. О ней следователь молчал, и это было разумно, пока Сергачев не закончил признаний. Теперь уже можно было спросить:

— Что у вас было в руках, когда вы шли по пятам Кольцовой и напали на нее?

— Ничего не было! — к удивлению следователя ответил Сергачев.

— Какая книга была у вас с собой?

— Никакой не было, — сказал Сергачев, явно не понимая, почему его спрашивают о какой-то книге.

Если бы Сергачев совершил нападение на Кольцову, то после вопроса следователя он не мог не понять, что книга „Железная пята” найдена, значит, отпираться бессмысленно. Да и зачем, если он признает свою вину? Ответить „никакой книги у меня с собой не было” Виктор мог только в одном-единственном случае: если он не знал, что в руках преступника, напавшего на Кольцову, была книга „Железная пята”.

Следствию Не удалось найти сумку Ирины Егоровны. Куда дел ее преступник? Виктор Сергачев показал, что бросил сумку в урну на улице Маяковского. На месте, указанном Виктором, сумки не обнаружили. Никто не спорит, это еще не опровергает его признание. Но показание Виктора о месте, где была выброшена сумка, приводит, как и история с книгой, к выводу, что тот, кто признал себя виновным, не знает, как в действительности совершено было преступление. Виктор показал: после нападения на Кольцову он по Некрасовской пошел направо, к улице Маяковского, где и выбросил сумку. Но дворник Косякова показала, что отчетливо помнит: парень в сером пальто с кушаком, державший в руках сумку, пошел не направо, а налево, он шел не к улице Маяковского, а в противоположную сторону, к улице Восстания. Виктору не было никакого резона говорить неправду о том, в какую сторону он шел. Это никак не облегчало и не отягощало его положения. Если показывал неверно, то этому могло быть только одно и никакое иное объяснение: Виктор не знал, какой дорогой уходил настоящий преступник.

Деньги у Ирины Егоровны были отобраны примерно часов в шесть вечера. Остаток дня Виктор провел дома. Утром следующего дня он ушел в школу и был задержан по возвращении из нее. Денег у него не обнаружили. Где они? Не напрягая воображения, Виктор ответил: „Израсходовал на личные нужды”. Его не спросили, когда успел израсходовать, на какие нужды, а Виктор ничего об этом не сказал, потому что не знал, что стало с деньгами, не им отобранными.

Может быть, эти обстоятельства и не опровергали бы полностью обвинения, если бы те улики, которые следователь счел решающими, не оказались гораздо уязвимее, чем это казалось.

В библиотеке абонировался Виктор, но разве это означало, что книги он брал только для себя и только он один из всей семьи их читал. Достаточно было задать несколько само собой напрашивающихся вопросов родителям Виктора (Николай ни разу и не допрашивался), как выяснилось: Виктор брал книги и для себя, и для Николая; хотя тот и старше Виктора почти-на три года, братья читали одни и те же книги; уходя из дома, Николай частенько прихватывал с собой книгу — почитать в трамвае или автобусе.

„Железную пяту” мог уронить на лестнице Виктор. Конечно, мог. Но уронить ее мог и Николай. Кто же из них уронил ее?

Серое пальто с кушаком. „Мы купили обоим сыновьям серые пальто”. — „С кушаком?” — „С кушаком”. Так показала Валентина Федоровна на суде, а до суда рассказывала об этом защитнику, отвечая на его вопросы. Так она ответила бы и следователю, спроси он ее о пальто. И тогда, очевидно, следователь придал бы большее значение показаниям Косяковой о том, что грабитель был выше ростом, чем Виктор. Из двух братьев Николай был выше. Защитник считал, что теперь он знает, чье преступление Виктор приписывает себе, но зачем он это делает — тут не все было ясно. Виктору еще не исполнилось и семнадцати лет, а Николаю шел двадцатый; возможно, братья и порешили, что с несовершеннолетнего спрос будет меньше. Но лежащее на поверхности объяснение — чаще всего ошибочное. Подлинное можно было найти только с помощью Валентины Федоровны и Олега Петровича. Но как решиться просить их о помощи? Как отважиться сказать им: „Я буду защищать вашего младшего сына, но постараюсь доказать, что виноват старший. Я постараюсь избавить вас от нынешнего горя, чтобы обрушить новое”. А не сказать нельзя. Как бы ни были справедливы требования, чтобы наказание нес только тот, кто виноват, Валентина Федоровна и Олег Петрович были поставлены перед мучительным выбором.

Выбор оказался еще более тяжким, чем предполагал защитник. За день до того, как состоялось наконец-то его свидание с Виктором, к нему вновь пришли Валентина Федоровна и Олег Петрович. Теперь уже не было смысла оттягивать неприятный разговор, и он сказал:

— Я уверен в невиновности вашего младшего сына. Я знаю, чье преступление он взял на себя. Однако без вашей помощи...

— Я думал, — резко прервал его Олег Петрович, — что адвокаты тоньше разбираются в человеческих переживаниях. Мы надеялись, что вы, защищая Витю, не станете нас принуждать назвать... — Олег Петрович замолчал.

— Вам не в чем упрекать себя, — сказал адвокат, — о Николае ведь я узнал без вашей помощи. Я не могу понять, что заставило Виктора признать себя виновным, а не зная этого, если я и назову Николая, то и Виктору не помогу. Об отношениях между братьями я могу узнать только от вас, поэтому я вас невольно мучаю.

Помолчав немного, Олег Петрович наконец решился:

— Хорошо, скажу! Витя перед Колей ни в чем не виноват, а вот о себе я этого сказать не могу. Так виноват, что...

— Олег! — взмолилась Валентина, Федоровна.

— Конечно, это не только моя вина, — сказал Олег Петрович, — многое сделал и случай, который может выкинуть только жизнь. Но в основном виноват я. Оказывается, чтобы изуродовать сердце ребенка, не надо быть негодяем, достаточно быть „всего лишь” невнимательным.

Оглядываюсь назад — и оторопь берет: каких только ошибок я не нагромоздил, как умудрился не видеть того, чего нельзя было не видеть. Коля — мой сын от первого брака. Его мать уехала с новым мужем из Ленинграда, когда Коле был год с небольшим. Легко, без борьбы она оставила его мне. Может быть, потому, что знала, с какой охотой и любовью будет моя мать пестовать внука. Вскоре мы встретились с Валентиной Федоровной. Поверьте, я не преувеличиваю, она, не став еще моей женой, стала матерью для Коли. Моя мама и Валя, как бы возмещая малышу то, чего ему недодала Ольга, наперебой ласкали и нежили его.

Перед рождением Вити мы почему-то не придали значения, что для Коли в "его неполных три года появление в семье неизвестно откуда взявшегося крикуна, которого ему упорно навязывают как брата, может оказаться событием не только чрезвычайным и малопонятным, но обидным и огорчительным. В самом деле, появился какой-то человечек и сразу же занял у мамы и папы то место, которое принадлежало ему, Коле. Занял в самом точном и прямом смысле этого слова: Колину кроватку перенесли к бабушке, а в комнате мамы и папы стал жить их новый сын. С его появлением Колю сразу же обступило великое множество запретов, которых вчера еще не было: „не входи”, „не бегай”, „не шуми”, „не тронь” — бесконечные „нельзя”. Он перестал себя чувствовать единственным. Детская ревность? В сотнях семей такое случается, есть ли основания тревожиться? Исцелить это нетрудно: дети уравниваются в заботе и внимании, тогда старший и считает себя старшим, и опекает младшего. Но Витя родился хилым, и ему приходилось отдавать столько сил и времени, что Колю поневоле обделяли вниманием. А мы упорно не видели, не хотели видеть, что у Коли все чаще возникало чувство: из-за этого Витьки плохо мне теперь. Кому, как не мне, следовало, как бы играя, но постепенно внушать Коле: „Мы с тобой — мужчины, народ крепкий, будем вместе с тобой заботиться о малыше”, и от ущемленности не осталось бы и следа. А ничего такого я не сделал. Разве только иногда вел назидательные беседы и укорял Колю. Конечно, ничего, кроме вреда, это не приносило. Но разве я виноват только в этом? Коле шел десятый год, когда по рекомендации врача Валентина Федоровна должна была отвезти Витю на все лето в Евпаторию. Мы и так и сяк рядили, нельзя ли взять с собой и Колю. Но с деньгами туго, а главное, боялись, что не справится Валентина Федоровна с двумя. Коля к тому времени стал неслухом. Словом, обо всем подумали, кроме того, как это отразится на Коле. Вот и оставили его со мной и бабушкой! Витя поехал к морю, а когда вернулся, то Коля его избил — со злобой, жестоко.

Я поздно, очень поздно понял: Коля бил не из зависти, а из неясного ему самому чувства попранной, как ему казалось, справедливости, он, очевидно, тогда и пришел к мысли, которую потом не раз высказывал Вите: „Это из-за тебя я стал пасынком”.

Если бы я тогда все же верно понял Колю и терпеливо и ласково рассказал бы ему, как жалели, что не взяли его к морю, объяснил, почему так произошло, возможно, он бы понял меня и не почувствовал бы себя пасынком. Но я, изволите видеть, боялся касаться больного места, я верил, что Коле и так откроется правда, он не может не чувствовать нашей к нему любви. А ведь правда не открывается, ее добывают, и не сами дети, а с нашей помощью. О том, чтобы помочь Коле, я не додумался. На первых порах, смутно ощущая некую вину перед ним, я был мягок к нему. А в Колю словно бес вселился. Он вел себя все хуже, словно хотел этим сказать: „Напрасно умасливаешь, я знаю тебе цену”. Было похоже на то, что он ждал, когда я сорвусь. И в конце концов я срывался. Валентина Федоровна делала все, что могла, чтобы Коля смягчился. И кто знает, возможно, все у нас с Колей бы наладилось, если бы не тот случай, о котором я вам упомянул. Летом следующего года после Витиной поездки к морю жили мы за городом на берегу реки. Хозяин дачи разрешил пользоваться его лодкой. В тот день Валентина Федоровна уехала в город. Я дописывал статью, а Коля с Витей чем-то занимались на берегу. Вдруг я услышал, что они зовут на помощь. На середине реки тонули оба моих сына. Они отвязали лодку, отплыли, затеяли возню, а возможно драку, и лодка перевернулась. Я бросился в воду, доплыл, Витя был ближе ко мне и уже захлебывался, я подхватил его и скорее потащил к берегу. А самого дрожь бьет, продержится ли Коля? Отплыл я совсем немного, пловец я плохой, как Коля закричит: „Папа, папа”. Он кричал в таком отчаянии, что я, очевидно, плохо сознавая, что делаю, отпустил Витю, чтобы скорее доплыть до Коли. Но Витя наглотался воды и сразу же пошел ко дну. Я успел его вытащить. Коля вскрикнул еще раз: „папа”, и ушел под воду. Не знаю, правду говоря, не знаю, как бы поступил, на что решился, но сосед по даче уже подплыл к Коле и сумел его дотянуть до берега. Колю пришлось откачивать, делать искусственное дыхание, минут через пятнадцать он ожил и узнал, что спас его не я, а сосед.

Нельзя было не верить Олегу Петровичу, конечно, он не выбирал, кого из сыновей спасти, а кому дать погибнуть. И все же он виноват перед старшим сыном. Нет, не тем, что спасал именно Витю. Коля в то мгновение, которое им переживалось как последнее в его жизни, а таким оно и могло статься, увидел: отец плывет не к нему, а от него, чтобы спасти Витю. Как мог Олег Петрович не понять, что в сознании Коли неизбежно и невытравимо сохранилось: отец сделал выбор! А Олег Петрович в заботливом самосбережении решил, что все случившееся на реке для Коли — всего лишь приключение со счастливым концом. Спасен, и отлично! А как и кто спас — решил отец — меньше всего волнует Колю. У десятилетнего мальчика чувства и впечатления возникают легко, это верно, но нелепо думать, что они так же легко и бесследно исчезают. А Олег Петрович додумался до этого только в тот день, когда уже двенадцатилетний Коля в ответ на какое-то резкое замечание сказал, не скрывая ни издевки, ни озлобления: „Заботишься? Воспитываешь? Утонул бы я тогда, не было бы у тебя забот”.

У Коли натура своеобразная. Такие, как он, не только не стремятся изжить боль и обиды, они не хотят избавиться от них, растравляют их, они получают какое-то болезненное удовлетворение, отыскав возможность сказать себе: „Вот еще одна несправедливость, обрушенная на меня”. Недаром Наталья Сергеевна, классный воспитатель Коли, когда он учился в девятом классе, сказала Валентине Федоровне: „Он у вас из породы „самоедов”.

Странными были отношения между братьями. В том же разговоре с Валентиной Федоровной классный воспитатель дивилась тому, что услышала от Коли в редкую для него минуту откровенности: „Я и сам себя не понимаю, Витя мне столько горя принес, мне бы его ненавидеть, иногда и ненавижу, а горло перегрызу тому, кто пальцем его тронет”.

Чем хуже вел себя Коля — а он школу бросил, на заводе от работы отлынивал, соседского мальчишку беспричинно в кровь избил, — тем глубже чувствовал Витя свою вину перед ним. Коля верил, что Витя отобрал у него любовь родителей, и так убежденно и искусно подтасовывал и факты, и выводы (не замечая, что подтасовывает), что внушил Вите: „Из-за тебя у меня жизнь разлаживается”. Все здраво взвесив, Витя, очевидно, мог бы найти возражения, но он их не искал.

Теперь защитнику было понятно, почему Витя сказал соученице: „Во всем плохом, что делает Коля, виноват я”. Понятным стали и те колебания, которые измучили Валентину Федоровну и Олега Петровича: допустим, пошли бы они к следователю, назвали бы Колю, пусть это будет тысячу раз законно и справедливо, но им ведь себя не обмануть, разве им не ясно, что тогда Коля увидит в том, что они сделали, только одно: снова! Во второй раз! Как тогда на реке — и они на этот раз непоправимо, вконец искалечат, старшего сына. Плохо! Но если промолчат, если не пойдут к следователю, тогда Витю...

Теперь защитник был готов к встрече со своим подзащитным.

...Защитник вглядывался в лицо сидящего против него Виктора Сергачева. Какое усталое у него лицо и какое решительное. Виктор был тихо и печально сосредоточен, что-то решил твердо и бесповоротно, и теперь только бы не отступить, все снести и не позволить себе жалеть себя.

— Расскажи все, как было, и так, как оно было, — сказал адвокат, предоставляя Виктору еще раз решить: открыть правду или повторить навет на себя.

Виктор стал рассказывать: „я увидел”, „я пошел за ней”, „я напал”, и все только „я”. Он повторял свои показания на следствии.

Защитник, не очень вслушиваясь в них, думал о Вите. Трудную и запутаннейшую нравственную задачу решает подросток. Совсем не так обстоит дело: вот здесь — правда, а там — ложь, и выбор ясен и однозначен. Витя некоторых значительных деталей преступления не знал. Это могло быть только в том случае, если Коля говорил с ним второпях, когда время подпирало. Значит, ни вечером, ни ночью 11 марта Коля не говорил с Витей. Вероятно, не был еще готов к тому, чтобы совершенное им преступление взвалить на брата. Не говорил он с Витей и утром 12 марта. Скажи он, Витя не смог бы пойти в школу. Следовательно, остаётся только одно: узнав как-то (впоследствии и это выяснилось), что к ним на квартиру пришли из милиции, Коля, потеряв себя от страха, понесся к школе и все открыл Вите. Доверившись Вите, отдав ему, так сказать, в руки свою судьбу, Коля неразъемным узлом связал его. „Подозревают одного из нас”, — сказал Коля. Придет Витя домой, задержат его, ему достаточно сказать, что он не виноват, чтобы это означало — виноват Коля. Сказать так после того, как брат доверился брату! Сказать после того, как он, Витя, поддавшись порыву, обещал изнемогавшему от страха Коле: „Я все возьму на себя”, и тот промолчал. Вот так оно и получилось, что Витя стал считать делом чести .и совести принять на себя Колино преступление и сдержать свое обещание. Удивительно сместились нравственные понятия в Вите: лгать о себе и скрывать преступление брата казалось ему моральным долгом. Не просто будет переубедить его, да и удастся ли это сделать?

— Нехороший у нас получается разговор, — прервал защитник Виктора, — бессмысленный и стыдный. Я пришел (очевидно, ты сам это понимаешь) с добрыми намерениями, искренне хочу тебе помочь, а ты что делаешь? Вот уже сколько времени ты говоришь, а словечка правды не сказал. Не совестно тебе?

— Не понимаю вас, — растерялся Виктор.

— Превосходно понимаешь! Спора нет, в трудное, конечно, положение ты себя поставил и теперь не знаешь, как из него выбраться.

— А я и не хочу выбираться! — расхрабрившись от смущения, сказал Виктор.

— Детский лепет! А тебе ведь семнадцатый идет. Захочешь! Только, боюсь, поздно будет. Знаешь, чего я никак не пойму? Как ты можешь не думать о том, что ждет Колю?

— Причем здесь Коля? — Виктор пытался изобразить недоумение.

— Не надо, — поморщился адвокат. — И ты и я думаем одинаково. То, что натворил твой брат, конечно, отвратительно. Но это не Лает тебе права ставить на нем крест и считать его последним подонком и жалким трусом.

— С чего вы это взяли? — искренне возмутился Виктор.

— Ах, вот как, тебе невдомек? Предположим, что ты совершил преступление, а Коля взял бы его на себя. Колю бы осудили, и он отбывал наказание и год, и два, и четыре, а ты бы резвился на свободе и изредка бы ему писал письма. Кем бы ты был в собственных глазах? Неужели ты не считал бы себя подонком? Считал бы! Но, может быть, к тебе и к Коле следует применять разные мерки?

Виктор понурился и молчал.

— Правильно или неправильно — это вопрос иной, но ты считаешь, что хотя и не виноват, но из-за тебя много горя вытерпел твой брат, и готов, не щадя себя, помочь ему. Но постарайся понять, что, беря на себя его преступление, ты не помогаешь, а губишь его. Я не играю словами и не стращаю тебя. Подумай сам. Коле нет еще и двадцати, значит, в нем сохранилось кое-что доброе и хорошее, а ты делаешь все для того, чтобы оно прахом рассыпалось.

— Как вы можете так говорить? — не удержался Виктор от упрека.

— Я не хотел тебя обидеть, я все сказал только для того, чтобы тебе потом не пришлось сказать все это себе самому. Сбудутся твои „надежды”, осудят тебя, а Коля останется в стороне. Но с ним случится худшее из того, что может произойти с человеком: он станет омерзителен себе самому. Но злобствовать будет на всех. Вот что принесет тебе твое „самопожертвование”. Если я не прав, поправь меня.

— Мне не под силу с вами спорить, — сказал Виктор, — но тут нет самопожертвования. Я отвечаю за то, за что должен отвечать.

— Я меньше тебя знаю твоего, брата, но кое-что знаю. Тебе, очевидно, приходилось убеждаться в том, что он, злясь на себя, вымещает злобу на других. А от презрения к себе не подобреешь! Оно опасно, оно освобождает от внутренних запретов, а они и так были не очень сильны у твоего брата. А что если Коля вновь совершит то, что уже однажды совершил? Кольцова упала на лестнице и чудом уцелела. А ведь второй раз чуда не произойдет. На ком будет кровь, если она прольется? Только на Коле? На тебе не будет?

— Не прольется! Коля преступления не совершит! — уверенно возразил Виктор.

— Откуда у тебя такая уверенность?

— После того, что было, он не сможет совершить преступления. Я Колю знаю.

— Разве для тебя то, что произошло 11 марта, не было неожиданностью? Спросили бы тебя 10 марта, и ты бы сказал так, как говоришь сегодня: „Не сможет совершить, я брата знаю”.

— Но ведь не Коля, а я напал на Кольцову, — запоздало спохватившись, сказал Виктор.

— Конечно, конечно, — не спорил с ним защитник, — а я было совсем это упустил из виду. Но тут не моя вина, твои школьные товарищи сбили меня с толку. Почти весь твой класс пришел ко мне.

— Зачем? — Виктор явно смутился.

— Как „зачем”? Они-то, слепцы, до сих пор уверены в твоей невиновности и борются за тебя. А ко мне пришли доказывать, что такой, как ты...

— А они знают...

— Знают, — защитник не дал Виктору закончить вопроса. — Знают, что ты, как начал с первого допроса уверять, что виноват, так и не перестаешь. Но они твоим признаниям не верят. Ни один из них не верит. Но, думаю, в суде может все измениться. Услышат не от кого-то другого, а от тебя, как ты крался за старой женщиной, как ударил ее по голове, она свалилась и затихла, а ты рад: не сразу, значит, подымется, за тобой не побежит; от тебя они узнают, как ты разумненько ее сумкой распорядился, деньги вытащил, а сумку — она ведь улика — выбросил; услышат все это ребята и поверят. Ты бы этого хотел?

— У меня к вам большая просьба: пусть они не приходят.

— Никак не получится. Ты им не безразличен. Впрочем, чего тебе о них задумываться? У тебя есть свой счет с Колей, своя моральная мерка, ею все и меряй! А если для них все то, что они услышат от тебя, станет катастрофой...

— Не станет, не станет, не станет катастрофой! — Виктор кричал, не замечая этого.

— Не смей! Не смей на них клеветать. Хорошие, горячие ребята, они с тобой с первого класса, а им кажется — да так оно и есть, — что всю свою жизнь вы были вместе, ты для них всегда честный и чистый, и вдруг открывается, что все в тебе ложь, притворство, маска, ты просто-напросто вор и грабитель. Неужели без подсказки не понимаешь, что не один и не два из них потеряют веру в человека, в добро, в правду. И ты смеешь вопить „катастрофы не будет”!

— Зачем вы меня мучаете? — не жалобно, а злясь не то на себя, не то на защитника, спросил Виктор.

— Я сейчас уйду. Приду послезавтра. А ты все обдумаешь. Хорошо?

Виктор только кивнул головой.

Второе свидание было сухим и коротким. „Я виноват и должен быть наказан”, — сказал Виктор. Сказал так, что было ясно: вступать в спор с ним бесполезно.

Как бы ни был не прав Виктор, понять его можно. Юноша, только вступивший в жизнь, он воспринимал нравственные понятия абстрактно, не умея разглядеть их диалектически сложное, реальное содержание. „Коля мне доверился, а я его предам” — через это Виктор не мог перешагнуть. Отвращение к предательству, само по себе здоровое и естественное чувство, мешало Виктору разобраться в том, что не заслонять собой преступника, не брать на себя его вину — никак, ни в малейшей степени не означает предательства. Виктор не мог не думать и о том, как, если он откроет правду, это отразится на Коле. Ожесточится он и покатится вниз.

Кто знает, может быть, в глубине души Виктор считал, что вопрос о том, кому отвечать, должен в первую очередь решать его брат. И вместе с тем Виктор чувствовал, что совершает что-то не только неверное, но и дурное, это чувство омрачало его, но не было столь сильным и ясным, чтобы подтолкнуть к верному решению.

Защитнику ничего не оставалось, как бороться за Виктора против его желания, бороться за него в суде.

В суде Виктор Сергачев полностью признал себя виновным. И ему казалось, что его признание не вызывает никаких сомнений. В этом убеждали и заданные ему вопросы.

— Вы понимали, что, отобрав у Кольцовой пенсию, вы обрекаете ее на нужду?

— Понимали ли вы, что, нанося удар Кольцовой на лестнице, вы ставили под угрозу не только ее здоровье, но, возможно, и жизнь?

— Да! — не раздумывая, ответил Сергачев.

— Колебались ли вы в вашем замысле в течение того времени, когда преследовали Кольцову?

— Нет, — решительно отверг Сергачев самую мысль о возможности колебания.

— На что вы хотели употребить пенсию Кольцовой?

— Я не подумал об этом, — ответил Сергачев.

Виктор считал, что его ответы рассеют любые сомнения в его виновности, если даже они возникнут; сочтут, что цинизм преступления и бесстыдство ответов находятся в полном соответствии. Но Сергачев просчитался. Судьи не могли не задаваться вопросом: зачем преступник, циничный, не знающий раскаяния, стремится ухудшить свое положение, утяжелить свою ответственность?

Так возникло первое сомнение: не оговаривает ли себя подсудимый? А по мере того, как шло судебное разбирательство, сомнения в виновности Виктора Сергачева множились и укреплялись. Суд направил дело на дополнительное расследование. Следственная ошибка была исправлена.