При слушании дела в суде, казалось бы, не может возникнуть вопроса: допустимо ли вмешательство в чужую жизнь. Судебное разбирательство по самой сути своей — всегда вторжение в чужую жизнь. Но тут ничего не поделаешь. Чтобы вынести поистине справедливый приговор, необходимо добраться до самой сокровенной сути тех, кто стоит перед судом.

И случается: на всеобщее обозрение выносится и такое, что подсудимый прячет от постороннего взгляда. Не из страха, а только потому, что оно настолько глубоко личное, что публично открываться в нем противоестественно, как противоестественна исповедь на площади. Раскрой в суде человек все то, что у него на душе, и дело обернулось бы к лучшему. Но он молчит. А молчание может привести к судебной ошибке.

Подсудимый открылся своему защитнику. И тому ясно, что защитить подсудимого, защитить в полном соответствии с правдой и законом можно только в том случае, если суд узнает то, что знает адвокат. Вправе ли адвокат открыть то, что ему было доверено как тайна? Что сделать ему, когда он вплотную сталкивается в суде с дилеммой: выполнишь волю подсудимого, скроешь то, что тебе известно, — и невиновный будет осужден; нарушишь молчание, а это значит нарушишь доверие, и человек будет спасен. Нет, не так, человек, возможно, будет спасен, уверенности нет, а доверие ты обманул. Решайся!

...В тихом пригороде, где входные двери если и закрывались, то потому, что опасались сквозняков, а не воров, был совершен бандитский налет. За ним другой, третий. При втором налете бандиты тяжело ранили хозяина квартиры. Преступный „почерк” все трех налетов тождествен: бандитов двое, один из них высоченный, оба вооружены пистолетами, ворвавшись, ставят всех, кто в квартире, лицом к стене и уносят награбленное в чемоданах хозяев. Городок охватила паника. Прибыла бригада уголовного розыска областного управления внутренних дел. Налеты прекратились. А вскоре стало известно, что арестованы Сергей Чурков и Валерий Казанюк.

Преступление было раскрыто, как считали работники милиции, довольно легко. Соседка по дому, зайдя к Гале Чурковой, жене Сергея, увидела на ней оренбургский платок. Рассматривая обновку, соседка едва не вскрикнула: посреди платка дырка — нерадивая хозяйка прожгла. А соседка была наслышана: оренбургский платок с дыркой был отобран при одном из налетов. Соседка кое-как досидела свое, чтобы не вызывать подозрений, а выйдя от Чурковых, бегом в милицию. При обыске у Чурковых ничего подозрительного, если не считать платка, не было обнаружено. Да и платок, хоть и с приметой, не такая уж верная улика. Женщина, у которой забрали платок, хоть и признала его своим, но не без колебания: „дырка, кажется, была в другом месте”.

Во время обыска к Чурковым припожаловал Казанюк, был он на голову выше Сергея; невольно и подумалось: а второй-то из бандитов был высоченный.

Казанюк и Чурков работали на одном предприятии, приход Валерия не должен был вызвать подозрений, но в кармане у Казанюка был обнаружен ключ от замка, на который запирался чердак. Казанюк объяснил, что он только две недели, как выехал из дома, где живет Чурков, в спешке не успел отдать ключ. Такие же ключи имеют и другие жильцы.

Когда сотрудники милиции поднялись на чердак, они обнаружили там большую часть награбленного, упрятанного в сундук, принадлежавший Чуркову. Оренбургского платка там не оказалось.

И платок с дыркой, и ключ от чердака, и припрятанные там вещи — все это уже само по себе не так мало. А тут еще добавилось: у Чуркова и Казанюка было по пистолету, точно такие же, какими бандиты угрожали потерпевшим. Правда, пистолеты неопровержимой уликой считать нельзя было. Но уж очень много неблагоприятных совпадений, чтобы их можно было считать только совпадениями. И все же неизвестно, как бы обернулось дело, если бы не обнаружилась еще одна улика — главная и решающая. Все потерпевшие показали, что и один, и другой бандит прикрывали лицо носовым платком, и поэтому опознать их не могут. Но в одном случае бандит, ростом повыше, обронил платок и на короткое время открылось его лицо. Его и разглядела та старенькая женщина, которую ограбили последней. Налет был совершен 18 февраля, меньше месяца назад, поэтому потерпевшая отчетливо помнит грабителя. И когда ей предъявили для опознания рослого Казанюка, она признала в нем преступника.

Очевидно, сознавая, как опасно для него опознание, Казанюк, чтобы опровергнуть его, сослался на то, что 18 февраля был всю ночь на дежурстве. Это же подтвердила и жена Казанюка. Проверили на службе, и выяснилось: и Казанюк, и его жена обманули следствие, не дежурил он 18 февраля. А то, что они еще до возбуждения дела договорились, как обманывать следствие, казалось одним из самых убедительных доказательств вины Казанюка. Плохо обстояло его дело. И, конечно, нисколько оно не облегчалось от того, что Казанюк отрицал свою виновность. Отрицал, несмотря на все улики.

На протоколах допроса Казанюк всякий раз, когда ставил свою подпись, писал: „лейтенант запаса Казанюк”. И в тюрьме-он, приведенный ко мне на свидание, представился: „лейтенант запаса Казанюк”.

Сказал он это так, как будто его звание от него неотделимо. Мы заговорили о деле, и я стал его расспрашивать о том, как он сам опровергает выдвинутые против него обвинения. Он, нисколько не раздражаясь, не оскорбляясь, не смог скрыть удивления: вот, оказывается, нашелся еще один юрист, которому не очевидно, что все это вздор, нелепейший вздор. „Я — фронтовик, лейтенант запаса, — отвечал он мне, — понимаете, фронтовик”, — и этим одним отвергались, отметались, рушились самые на вид грозные и неопровержимые улики. Бывший фронтовик и бандитский налет — это несовместимо. И нечего тут объяснять, нечего тут доказывать.

Привлекательно выглядит мысль: если человек сильно и глубоко чувствует, он найдет живые и яркие слова. Неправда это. Чаще всего бывает так: в человеке буйствуют чувства, а слова, как нарочно, подворачиваются тусклые, случайные... Вот так и с Казанюком: для него честь фронтовика, офицера, хотя и запаса, была не отвлеченным понятием, а живым, глубоким и неиссякаемым чувством. А говорил он словами уставными и казенными.

Помочь защитнику в опровержении обвинения Казанюк ничем не мог. Но это его нисколько не смущало. Не верил Казанюк, нисколько не верил в то, что его могут осудить. Такой несообразности быть не может. А если и предъявили ему обвинение и временно в тюрьму посадили, то это веры в справедливость поколебать не может: суд разберется.

Не видеть опасности — всегда опасно, и я стал доказывать Казанюку, что дело в суде пойдет совсем не легко, что предстоит трудная, очень трудная борьба за то, чтобы правда раскрылась, и к ней надо подготовиться. Казанюк слушал меня скорее удивленный, чем встревоженный.

— Но вы-то верите, что я не бандит? — спросил Казанюк.

— Верю. Но зачем вы стали говорить неправду про дежурство? — Не выдержал я. — Вы ведь знали, что в тот вечер не дежурили?

— Знал, — ответил Казанюк. И неожиданно взорвался: — А все от того, что я — свинья, самая настоящая свинья!

Я на него уставился.

— А ведь в том-то вся штука, что люблю я ее так, что нет мне жизни без нее.

Кто это взялся делить людей на заурядных и незаурядных?

Я слушаю, что мне рассказывает Казанюк. Прямодушный, но явно из тех, кто никогда не слышит, как „звезда с звездою говорит”, и все же, упади ребенок в прорубь, хорошо было бы, окажись поблизости Казанюк, он-то не раздумывая бросится спасать.

Вот что рассказал Казанюк.

Около года снимал он комнату. Хозяева были люди хмурые, вечно у них что-нибудь не ладилось, и недовольство свое вымещали на дочери своей, Лиде. Было Лиде двадцать лет, некрасивая, к терпению приученная. „Она, должно быть, за всю жизнь ни разу не запела”, — так сказал о ней Казанюк. От жалости водил ее Валерий в кино. От жалости, должно быть, и сошелся с ней.

А в сентябре прошлого года к Гале Чурковой приехала ее родственница, Таня. Как увидел Казанюк Таню, тут и понял: никто ему кроме Тани не нужен. И у Тани так. Обоих как с горы понесло. Забыл Казанюк и думать о Лиде. До того забыл, что, когда съезжал с квартиры, слова не сказал Лиде.

В октябре Валерий и Таня сыграли свадьбу. И хотя уже четыре месяца женат Казанюк, но все еще не верит своему счастью. И нужно же так, чтобы 18 февраля пришла к нему на службу Лида. Ни словом, ни взглядом не попрекнула, а вину свою почувствовал Казанюк: не в том, что ушел, а в том, как ушел. Лида рассказала, что она одна в квартире. Мать и отец уехали на время к сыну. И одного просит она: пусть он сегодня придет к ней, хоть один раз, без оглядки, не крадучись, будут вместе, этого ей на всю жизнь хватит. И такие глаза были у Лиды, что не мог, делайте с ним, что хотите, не мог он сказать ей: „Уходи!”

— А ведь Таня не простит! — говорит мне Казанюк. — Что мне оставалось делать? Вот я и наврал ей про дежурство. А потом уж никуда не денешься, пришлось и следователю врать.

— Почему? Следователь бы ничего не разгласил.

— Городок-то наш маленький. Вызвали бы Лиду, ее родителей, все узналось бы.

— Скажет Лида правду, если вызвать ее в суд? — спрашиваю Казанюка.

— И не думайте ее вызывать. Не хочу! — почти кричит Казанюк.

Я молчу. Молчит и Казанюк. Молчим довольно долго.

— Не простит меня Таня, не вызывайте Лиду, — повторил Казанюк.

Теперь он уже понимает, как страшно может закончиться дело в суде, понимает Казанюк и то, что показания Лиды в суде, пожалуй, единственная возможность спастись, и он отказывается от этой единственной возможности. Таня не простит.

Дело Казанюка и Чуркова слушалось в выездной сессии суда в Доме культуры, не вместившем всех жаждущих попасть на процесс.

По ходу судебного следствия кое-какие улики отпали или заметно ослабли. Оренбургский платок был предъявлен потерпевшей, она его тщательно осмотрела и заявила: не ее платок. Подтвердилось, что ключи от чердака имели и другие жильцы. Сундук Чуркова стоял на чердаке незапертым. И все же это не поколебало основы обвинения: опознание в Казанюке грабителя.

И вот процесс подошел к кульминации: начала давать показания Варвара Викторовна Козлова, это она опознала Казанюка. Готовясь к делу, я представлял себе, как смертельно испугалась старая, немощная женщина, когда к ней ворвались бандиты. Где же было ей разглядеть их? Прикажи они ей не спускать с них глаз, она бы со страху не смогла и поднять их. Но как я ошибся!

Варваре Викторовне было 63 года, это верно, но ничего в ней не было от старческой слабости. Спокойная, умудренная жизнью, доброжелательная, она вызывала полное доверие к себе. Такая сто раз подумает, прежде чем скажет: „Да, это он!”

Но как же случилось, что хорошая и правдивая женщина признала в Казанюке грабителя?

Путь к ошибке был не очень сложен. Прибыла бригада уголовного розыска в городок. Грабежи прекратились. Вскоре стало известно, что преступники задержаны и награбленное имущество обнаружено. Вера в проницательность и умелость работников милиции стала несокрушимой. Поверила и Варвара Викторовна. Вызвали ее, показали вещи. „Ваши?” — „Мои”. А затем ей сказали: „Мы вас введем сейчас в комнату, там будут три человека. Опознайте среди них того, кто грабил”. У Варвары Викторовны ни малейшего сомнения в том, что один из трех действительно грабитель, не возникло. Вещи-то она уже видела. Значит, отобрали их у грабителя.

Случилось так, что по недосмотру сотрудника, который проводил опознание, двое из предъявленных для опознания были среднего роста, а третий — Казанюк, верзила, косая сажень в плечах. И то, что один из грабителей роста высокого, это хорошо запомнила Варвара Викторовна. Вот так „высокого” и „опознала” потерпевшая.

Чтобы показать, как возникла ошибка, начинаю допрос потерпевшей. И с первых же вопросов осечка, и какая! „Вещи, — утверждает Варвара Викторовна, — ей показали не до опознания, а после”. Сначала опознала Казанюка, а потом увидела вещи.

Не могло так быть. Показав ей вещи до опознания, укрепляли в ней уверенность, что преступник найден.

Вновь и вновь переспрашиваю Варвару Викторовну, испытывая терпение судей и слыша осуждающий гул в зале, а потерпевшая твердо стоит на своем: сначала опознала Казанюка, а затем ей показали вещи.

Продолжать сейчас допрос бессмысленно. Но вместе с тем я понимаю, что ничего не сумел сделать для того, чтобы открылась ошибка потерпевшей, ее показания ни в чем не поколеблены. Осталось одно только средство, и то не абсолютно надежное, но одно-единственное средство опровергнуть показания Варвары Викторовны — вызвать Лиду свидетельницей. И сделать это нужно сейчас же, не дожидаясь перерыва.

Я заявил ходатайство о вызове Лиды свидетельницей.

Суд удовлетворил ходатайство, но отклонил почему-то просьбу заслушать ее показания при закрытых дверях.

Это было неожиданностью, которая могла все изменить. Решится ли Лида в присутствии сотен людей, жадно навостривших уши, рассказать правду? Рассказать, понимая, что это обернется для нее осуждением, попреками, презрением, понимая, как ее родные непрестанно в сознании своей „правоты” будут допекать ее дома. Можно ли требовать от нее такой самоотверженности? Если на вопрос: „Когда вы в последний раз встретились с Казанюком”, Лида ответит: „Не помню”, не заставлю ли ее открыть то, чего она не хочет открывать. Спасти или предать Валерия — это только она сама должна решить.

Лида тихо, из последних сил справляясь с волнением, внятно рассказала все, как было. Единственное, что не сказала, — это то, что сама просила Казанюка 18 февраля прийти к ней.

Прокурор, который и не скрывал того, что считал Лиду подставной свидетельницей, спросил ее в конце допроса; может ли она чем-нибудь подтвердить свои показания, что встреча состоялась 18 февраля?

Удивленная вопросом, Лида переспросила:

— Подтвердить? Нет, ничем не могу.

И после паузы добавила:

— Разве что письмом.

— Каким письмом? — заинтересовался председатель.

— Оно дома у меня, — ответила Лида.

По поручению суда минут через двадцать Лида принесла письмо. От Казанюка. Письмо было отправлено 19 февраля. Это было видно из штампа на конверте. В письме Казанюк писал: то, что было вчера, никогда больше не повторится, и он просит Лиду к нему не приходить и не искать встречи.

Так Лида еще раз принесла себя в жертву. И я бы солгал, сказав, что присутствовавшие в зале оценили всю жертвенность этой девушки. Нет, было совсем не так. Теперь, когда ей полностью поверили, ее бурно и открыто запрезирали, в ней, если что и увидели, то только бесстыдство, которым и возмутились до того, что председатель суда, звоня непрерывно, долго не мог утихомирить зал.

Был объявлен короткий перерыв.

И вот теперь я увидел, что натворил.

В зале осталась Лида. Ее, только что такую бесстрашную, никакие силы не могли бы заставить выйти, чтобы встретиться с теми, кто услышал ее исповедь. В зале осталась и Таня. Не поднимая глаз, выпрямившись — так достойнее встречать несчастье, — она сидела, одеревеневшая от горя, от стыда, от муки. Сидела не шевелясь, отгородясь от всех своей бедой, отгородясь ею и от Валерия.

Казанюку, его не вывели из зала, сейчас не было дела ни до суда, ни до приговора. Он не сводил глаз с Тани, может быть, хоть на миг они встретятся взглядом, и она поймет его.

Я не посмел подойти к нему.

А что, спрашивал я себя, если Таня, в самом деле, не простит? Если уйдет от Валерия? Кто за это в ответе? Только я! Человек доверился мне, открыл тайну, а я обманул его доверие и разбил ему жизнь. Пусть даже из самых добрых побуждений, имел ли я на это право?

И, страшась того, что натворил, я спорил с самим собой: да, больно сейчас Лиде, тяжко, очень тяжко Тане и Валерию, и во всем этом моя вина. Но чего стоит та боль, которую я им причинил, по сравнению с той непереносимой мукой, какая выпала бы на их долю, не вызови я Лиду свидетельницей? Ведь суд мог — и это весьма вероятно ~ приговорить Казанюка к расстрелу. И, если бы так случилось, Таня вправе была бы сказать мне: „Вы — предатель! Мой муж доверил вам свою жизнь, вы могли спасти его и не сделали этого. Вы, защитник, допустили, чтобы был осужден невиновный, и оправдываетесь, что сделали это... ради моего покоя. Как вы посмели думать, что мне легче будет перенести гибель Валерия, чем узнать о 18 февраля?”

Умалчивая об обстоятельствах, которые закономерно ведут к оправданию невиновного, причиняя непоправимый ущерб своим молчанием подсудимому, разве защитник не совершает нравственного преступления, которое не уменьшается от того, что он это делает по воле подсудимого?

В таком или ином порядке шли тогда мои мысли, сейчас, конечно, не скажешь; вероятно, в изложение привнесено не мало из того, что потом думалось.

Когда возобновилось судебное заседание, Варвара Викторовна была дополнительно допрошена. Чтобы помочь ей вспомнить, когда в самом деле происходило предъявление вещей, судья предложил, чтобы она мысленно прошла всю дорогу от ее дома до отделения милиции, где находились вещи. Варвара Викторовна стала рассказывать: вышла из дома, пошла по Первомайской, потом по Тургеневской, потом свернула направо, на Московскую, подошла к милиции, взошла на несколько ступенек, с ней был сопровождающий, он шел немного впереди по коридору, они прошли мимо одних, других дверей...

— Ох, господи, верно ведь, сначала меня ввели в комнату, где лежали вещи, — охнула Варвара Викторовна, смутившись от того, что раньше невольно говорила неправду.

— Если бы вам предъявили трех высоких, а не двух человек среднего роста и одного высокого, вы смогли бы с уверенностью опознать Казанюка?

Варвара Викторовна не торопилась с ответом. Не хотела выгораживать, но и зря обвинять не могла.

— Не знаю, — ответила она и повторила. — Не знаю.

Прокурор не поверил показаниям Лиды. И письмо Казанюка, несмотря на всю доказательственную силу, не убедило его в бесспорности алиби подсудимого. Он считал, что вся совокупность доказательств изобличает обоих преступников, но признавал, что осуждение Чуркова в значительной мере зависит от того, как решит суд судьбу Казанюка.

Прокурор потребовал для Казанюка строжайшей меры наказания, ведь ему вменялось и нанесение опасного для жизни ранения при втором налете. Защита утверждала, что и Чурков и Казанюк невиновны и их следует оправдать.

Часов около 11 ночи суд удалился на совещание. И хотя было ясно, что приговор будет вынесен за полночь, никто не уходил домой.

Час ночи. Два. А суд все не выходит. Три часа ночи. Суд не выходит. И еще более тревожным делается ожидание. Если долго совещаются, значит не поверили алиби; если бы поверили, то о чем так долго совещаться?

В зал вновь ввели подсудимых. Не легко далось им ожидание приговора. Всего несколько часов, а как изменились лица. Это все увидели. Кроме Тани.

Она сидела по-прежнему, опустив глаза. Звонок. Выходит суд. „Оглашается приговор!” — объявил председатель. А когда прочел „Казанюка и Чуркова оправдать”, в то же мгновение, вскрикнув, все забыв, не помня себя от счастья, Таня метнулась к мужу и замерла возле него. И, как сказано у Гоголя, „весь миллион народа в одно время вздрогнул”. Зал неистово аплодировал. Не то справедливому приговору, не то великодушию, рожденному любовью.

Вынося оправдательный приговор, суд указал на то, что следователь, ведший дело Казанюка и Чуркова, повторил нередко встречающуюся ошибку: он исследовал одну только версию, наперед признанную верной.

Вскоре правильность указаний суда подтвердилась. Следствию удалось установить, что в квартире под Чурковыми с января до конца февраля снимали комнату двое приезжих — Должиков и Сорокин. Оба они были недавно освобождены по амнистии. Отбывали наказание за грабеж. Ключом от чердака они могли пользоваться так же, как и хозяин квартиры.

После обыска на чердаке и ареста Чуркова и Казанюка Должиков и Сорокин скрылись, прихватив с собой кое-какие вещички хозяйки. Они „перебазировались” в областной центр. Вскоре они были арестованы по другому „свежему” делу. При обыске у них были обнаружены пистолеты и тот самый оренбургский платок, из-за „двойника” которого и началось дело против Чуркова.