Приговор оглашен. Зал опустел. И судьи, и прокурор, и адвокат вправе быть довольными собой: судебное разбирательство проведено без лишней суеты, дельно, в строгих рамках законности и справедливости. Они понимали, что процесс не мог не оказать доброго нравственного влияния на присутствующих. Но этому пониманию не хватало пульсирующей жизнью конкретности. Кто из тех, сидевших в этом зале, вышел из него с новыми мыслями и чувствами? У кого из них понимание справедливости стало проникновеннее, глубже, шире? Кто он, этот реальный, несущий в себе все своеобразие личности человек, на которого по-доброму повлияло судебное разбирательство? И в чем это сказалось? Судьям, адвокату, прокурору, как правило, это неизвестно. Они могут только догадываться, вглядываясь в лица подсудимых, потерпевших, свидетелей, в лица тех, кто пришёл послушать дело.
Но бывает и по-иному. Нравственное воздействие процесса выявляется тут же, во время судебного разбирательства. Лучшее, что есть в душе, самое чистое и светлое, берет верх в человеке и неотвратимо раскрывается в суде. Увидеть проявление духовной красоты человека, быть свидетелем его нравственной доблести — всегда радость.
Некогда римляне опускали в кувшин белый камушек, отмечая событие, которое хотели бы сохранить в памяти. Если бы ныне соблюдался такой обычай, то в кувшинах судьи, прокурора, адвоката набралось бы немало белых камушков. Об одном из них я расскажу.
...Николай Платонович, его жена Ольга Петровна, их единственный сын Толя и старенькая Мария Васильевна, мать Николая Платоновича, — вот и вся семья Корецких. Семья хорошая. Корецкие — люди стойкие, достойные, прямодушные, умело делают свое дело, которое им по сердцу, и живут они в мягкой, ненавязчивой, как бы застенчивой заботе друг о друге. Толя, способный, сердцем открытый ко всему доброму, умеющий радоваться и книге, и кленовому листу, и песне за окном и щедро делящийся радостью, был утешением, надеждой, опорой семьи.
Со многими в своем девятом классе дружил Толя. Но самым близким его другом был Сергей Бессонов. Поэтому, когда вечером 22 февраля Толя сказал, что идет к Сереже, никто не удивился. А через час, когда Николай Платонович рывком открыл входную дверь, за которой кто-то звонил, не отрывая руки от звонка, и тревожный звон предвещал беду, он увидел женщину с обезумевшими глазами.
— Толя убит! — только и смогла выговорить мать Сергея Бессонова.
Следствие установило: когда Толя пришел к Сереже, тот был один в доме. Друзья прошли в кабинет Бессонова-отца. В незапертом ящике письменного стола лежал пистолет. Трофейный, он был привезен с войны. Как и почему он был оставлен отцу, Сережа не знал. Показывая пистолет Толе, Сережа уверял, что предохранитель именно потому, что он столь необычной формы, особенно надежен. Уверенный в его безотказности, Сережа, держа пистолет против груди Толи, нажал на спусковой крючок. Предохранитель не сработал: Так Толя был убит.
Сергей Бессонов — ему, как и Толе, шел семнадцатый год — был предан суду по обвинению в неосторожном убийстве.
В суде Николай Платонович Корецкий вел себя с поразительной выдержкой. Она стоила ему таких душевных сил, что, глядя на него, щемило сердце. Убитый горем, он держал себя так, что устранял возможность хоть как-нибудь выразить ему сочувствие.
В суде обязательно будет — Николай Платонович это знал — выясняться, как произошло убийство. Ничего нового, вероятно, не откроется, но все равно горе с новой силой обрушится на родных убитого. Матери и бабушке этого не вынести. Поэтому и настоял Николай Платонович на том, чтобы они в суд не приходили. А он — он вынесет, должен вынести. Николая Платоновича мучило еще сознание несправедливости, свидетелем и невольным участником которой вынуждают его быть.
В его показаниях на предварительном следствии, несмотря на то что Николай Платонович излагал только факты и считал своим долгом никаких догадок и подозрений не высказывать, ход его мысли прослеживался довольно отчетливо.
„Семья Бессоновых насквозь благоденствующая. Афанасий Кириллович Бессонов, отец Сергея, удачливый и уверенный в себе здоровяк, руководил — и, конечно же, успешно — крупным предприятием; мать Сергея, красивая, холеная женщина, знала единственную заботу: чтобы Сергей ни в чем не получал отказа. И Сергей рос барчуком, чьим прихотям угождали раньше, чем он успевал их выразить. Тупой себялюбец, Сергей; наставляя пистолет на Толю, нисколько не тревожился, ему и в голову не приходило уберечь друга от опасности; он был во власти только одного желания: пощекотать нервы, развлечься. А если Толя заплатит за это жизнью, то, конечно, жалко, но не настолько, чтобы отказаться от развлечения”.
И не чувство мести, а прямота и честность, свойственные натуре Николая Платоновича, восставали против той ничем не оправданной и поэтому несправедливой мягкости к убийце на следствии, мягкости, с которой — он в этом был уверен, — по всей видимости, обойдется с ним суд.
У Толи была отобрана жизнь, мимоходом, с таким циничным безразличием, какое — так считал Николай Платонович — не часто встретишь у тех, кто совершает умышленное убийство. А следствие и суд ничего другого не видят в преступлении Сергея Бессонова, как только, неосторожность! И всего более несправедливым казалось Николаю Платоновичу несоответствие между действительной виной Сергея и тем наказанием, которое ему грозит. Самое худшее, чего мог опасаться убийца Толи, — это лишение се об оды на сравнительно недолгий срок. Да и такое наказание едва ли ждет его. Вот ведь сидит за своим столом адвокат, вероятно, знающий свое дело. И адвокат сделает все, чтобы и это наказание было смягчено.
Николай Платонович думал: а что, если бы было наоборот, если бы Толя действительно по неосторожности, пусть по самой малой, самой непредвиденной неосторожности, убил бы Сережу, — разве простил бы себе это Толя, разве мог бы он домогаться снисхождения? Да что Толя, разве он сам, отец Толи, мог бы хоть на минутку помыслить о том, чтобы помочь сыну ускользнуть от ответа!
Обо всех этих мыслях Николая Платоновича стало известно много позже, в суде он их не высказал.
Николай Платонович ошибался. Сережа не был тупым себялюбцем, не было в нем и равнодушия, гибель Толи для Сережи — тягчайшая беда. И не пытался Сережа увильнуть от ответственности и если не отказался от защиты, то только потому, что не хотел отказом как бы подчеркнуть свое раскаяние, вроде бы продемонстрировать свою готовность полностью нести ответ.
Подлинное раскаяние целомудренно.
— Если меня осудят не так, как хотят Ольга Петровна и Николай Платонович, не будет ли это их мучить? — спросил Сережа защитника еще при первой встрече, выказав удивительное для своего возраста понимание душевного состояния родителей Толи.
— Постарайся в суде рассказать так, чтобы они сами во всем разобрались, — ничего другого защитник не мог ответить Сереже.
Но разберется ли Николай Платонович? И дело тут не только-в том, что в горе нелегко быть справедливым к тому, кто его причинил. Дело еще в том, что самого важного и нужного для понимания Сережи, его рассказа о том, как все случилось, Николай Платонович и не услышит. По обычному в то время порядку — сейчас он изменен — Николай Платонович будет вместе с другими свидетелями удален из зала и вызван только после того, как Сережа закончит свои объяснения. А ведь нужно, крайне нужно, чтобы отец Толи услышал все то, что скажет Сережа. Это нужно Николаю Платоновичу, это нужно и Сереже.
И защита заявляет ходатайство о том, чтобы суд, отступив от обычного порядка, первым, до объяснения подсудимого, допросил Николая Платоновича. После он останется в зале И услышит все то, что скажет Сережа, и услышит, как он это скажет.
Но, допрошенный первым, не вызовет ли он, заражая сочувствием к себе, такой гнев против убийцы сына, который помешает непредвзятому восприятию показаний Сережи, не лишит ли он Сережу способности владеть собой? А она ему и без того нелегко дается.
Опасения защитника в какой-то мере оказались оправданными. Показания Николая Платоновича накалили зал. Нет, Николай Платонович не обрушивался на виновного в смерти Толи, не клеймил его и даже не корил. Он очень точно, без всякой сентиментальности рассказал о своей семье и о том, как верен и постоянен был Толя в своей дружбе с Сергеем Бессоновым. Но он не мог не сказать и о том, как был бы Толя возмущен, скажи ему, что Сергей способен рисковать жизнью друга без всякой причины, просто так, от скуки. Нет, Толя не мог бы поверить, что Сергей Бессонов способен „играть жизнью” друга.
Затасканная фраза „играть жизнью” здесь, в судебном зале Октябрьского района Ленинграда, наполнилась таким страшным смыслом и обернулась тягчайшим обвинением. Получи присутствовавшие в зале право определять наказание, они бы, не колеблясь, избрали самое суровое.
И все же опасения защитника, если говорить о самом главном, оказались напрасными. В процессе над Сергеем Бессоновым было еще раз доказано, что судьи показывают образец подлинного беспристрастия, вдумчивого и требовательного. Это — одно из важнейших условий нравственного воздействия суда на аудиторию, один из самых действенных методов нравственного воспитания, укрепления справедливости.
Суд вел нелегкий поиск правды. Он подробно, даже дотошно допрашивал не только Сергея, но и свидетелей, которые ничего не могли рассказать о том, как был убит Толя, но могли многое раскрыть в характерах обоих друзей. Суд допрашивал, выявляя сущность Толи и Сережи, подростков, так трагически связанных.
Мягкий, стеснительный увалень Сережа не блистал способностями, не привлекал особым умом или яркостью чувств, но как-то случилось, что стал в классе „заветным ящичком”: если кого-либо из однокашников одолевали трудные сомнения или жизненные неурядицы, Сережа оказывался тем самым нужным, самым необходимым в эту минуту человеком, с которым делились.
Были еще две особенности у Сережи, и над ними класс добродушно потешался. Сережа слыл отчаянным спорщиком, спорил по любому поводу, спорил азартно, очертя голову. Но умел, когда убеждался, что не прав, и признать это и над собой посмеяться. И был Сережа правдив, как считали в классе, до смешного. Спросит классный руководитель Сережу, нс знает ли он, что случилось с живущим с ним в одном доме Борей Токаревым, почему тот не пришел в школу. Весь класс знает, что Боря унесся в Кавголово осваивать трамплин.
Сережа встает и долго молчит, переминаясь. Сказать „не знаю” — неправда, сказать правду — выдать Борю. Класс с интересом наблюдает, как мучается Сережа, и наконец тот выдавливает из себя: „Не могу сказать”, вызывая дружный смех.
— Нет, — сказал классный руководитель на реплику судьи, — нет никакого противоречия между тем, что я писал в характеристике, и тем, что я сейчас сказал. Я и сейчас говорю: Сергей — юноша душевный и хороший, чужая беда ему, случается, тяжелей своей. Обычно он не ‘только спокойный, уравновешенный, он даже кажется флегматичным. И все же я позволяю себе утверждать: он взрывчатая натура! Все дело в том, что Сергей свою мягкость принимает за рыхлость, за безволие. И, стыдясь самого себя, способен выкинуть самую отчаянную, ни с чем не сообразную штуку. И конечно же, больше всего он боится проявить слабость перед тем, кем он особенно дорожит. А к Анатолию у Сергея было какое-то особое, просто исключительное отношение. Лучше Анатолия Сергей никого себе и не представлял. И не было ничего такого, чего бы он не сделал, лишь бы не уронить себя в глазах Анатолия. Не зная этого, нельзя найти объяснения поведению Сергея в день несчастья.
Классный руководитель был прав. Не зная характера Сережи и его отношения к Толе, не поймешь, как могло случиться то, что случилось.
Когда они рассматривали пистолет, Толя, ткнув пальцем в предохранитель, сказал:
— Слишком вычурен, чтобы быть целесообразным.
Для безудержно горячего спорщика, каким был Сережа (а это как-то уживалось в нем с житейской уступчивостью), замечания Толи было достаточно, чтобы „поднять перчатку”.
— Тщательность отделки —, лучшее доказательство надежности! — возразил Сережа, не замечая, что он подражает Толе и в манере говорить.
Толя, очевидно, не хотел вступать в спор.
— Вздор! бросил он.
Но Сережа не унимался. Он сыпал доводами, но Толя их всерьез не принимал и отделывался коротенькими репликами: „Чепуха! ” „Словеса”.
И тогда Сережа, взорвавшись, крикнул:
— „Словеса”?! Смотри! — и, достав патрон, сунул дуло пистолета в рот и в то же мгновение нажал на спусковой крючок.
Выстрела не последовало. Предохранитель работал надежно. Сережа спор выиграл.
Давая в суде показания, Сережа старался передать только факты, события, оголяя их от переживаний и не позволяя себе оценок.
Да, он считал, что спор разрешен. Но Толя предложил:
— Попробуем еще раз.
Толя взял из лежащей на столе пасьянсной колоды карту и заслонился ею. Сережа подумал, что Толя сейчас произнесет свое обычное — „классиков нужно знать”, но Толя сказал так, словно не может быть и сомнения, что он имеет на это право:
— А теперь в меня!
Все это длилось секунды. Гораздо короче, чем рассказывается. И Сережа наставил пистолет. На этот раз выстрел раздался.
Показания подсудимого, несмотря на всю дикость происшедшего, не вызывали сомнения в правдивости. Так не лгут! Слушая его, все понимали, чувствовали, видели: Сережа был полон отвращения к себе; он старался не выказывать его, но скрыть не мог.
Все это так, но все же одно обстоятельство — и притом важнейшее — оставалось непонятным. О нем очень четко сказал прокурор, допрашивая подсудимого:
— Ну вот вы вложили дуло в рот, нажали на курок и доказали то, ради чего вы все это затеяли, так зачем же было повторять „опыт”? И не на себе, а на другом человеке! На друге! Зачем?
— Я ни на минуту не перестаю считать себя преступником, ~ после короткого раздумья ответил Сережа.
— Не хватало еще, чтобы вы считали себя невиновным! Но вы не ответили на вопрос: зачем вы повторили „опыт”?
И Сережа, чуть поколебавшись, ответил.
Ответ был не только странным, он мог быть воспринят как циничный. Услыхав его, снова переметнулось настроение зала, готовое было уже смягчиться. Нахмурился судья, стараясь понять, что стоит за ответом. Немного растерянные, смотрели на подсудимого народные заседатели. И впервые не совладал с собой Николай Платонович: он прикрыл лицо рукой — так не будет видно, какой болью вонзился в него ответ убийцы его сына. Для Николая Платоновича ответ звучал издевкой над памятью сына.
На вопрос прокурора Сережа ответил:
— Не мог я Толю обидеть.
— Не могли обидеть? переспросил прокурор.
— Не мог обидеть!
И тогда прокурор высказал вслух то, что, очевидно, угадал в ответе подсудимого Николай Платонович:
— Правильно ли я вас понимаю: вы подвергли себя опасности и считали справедливым — пусть и Толя подвергнется! А если не захочет, то он трус! И вот, чтобы не обидеть его обвинением в трусости, вы и решили пощадить его самолюбие и потому не пощадили его жизни. Правильно я передаю ваши мысли?
Сережа в третий раз ответил:
— Я не мог Толю обидеть.
И больше ничего объяснять не стал. И то, что Сережа ничего не объяснял, легко могло быть воспринято как свидетельство правоты прокурора: нечем Сереже опровергнуть, вот и молчит.
„Молись о даре истолкования” — сказано в древней книге. Особенно нужен он, этот „дар истолкования”, в суде. Истолкование может открыть то, что человек выразить не может. Но истолкование может и поглубже и половчее упрятать правду в ворохе слов. Истолкование имеет несколько пластов, и не всегда удается установить, на каком из них обретается правда. Неверное истолкование обрекает, как в случае с ответом Сережи, Николая Платоновича на муку. Неверное истолкование может обернуться бедой и для Сережи. Поэтому-то в судебных прениях и прокурор, и адвокат старались быть возможно более точными в истолковании всего того, что раскрылось в судебном разбирательстве. Но это нисколько не мешало истолкованию быть весьма и весьма различным.
Прокурор говорил, что если человек бездумно рискует даже только собой, не другим, из ухарства, по ничтожному поводу, из стремления покрасоваться, ради позы, то такое „гусарство” вызывает презрение. Удаль во имя удали, неумение ценить свою жизнь приводят неизменно и к неумению ценить чужую жизнь. Дело Бессонова лучшее тому доказательство. Ради объективности следует признать, что подсудимый верил: предохранитель сработает. Конечно, верил. Но все же он понимал, не мог не понимать, если бы дал себе труд хотя на минуту задуматься, что не исключается и другое: предохранитель не сработает. Ведь любой механизм может отказать, особенно такой несовершенный, как предохранитель. Но Бессонов не хотел раздумывать над последствиями своих поступков, ему важнее было щегольнуть пренебрежением к опасности. Гляди, Толя, любуйся, какой я герой!
И все же можно, не боясь ошибки, утверждать, что был такой момент, и он был до того, как прогремел выстрел в Анатолия Корецкого, когда Бессонов усомнился в безотказности предохранителя. Держа пистолет во рту, нажимая на курок, Бессонов не мог хотя бы на секунду не испытать жуткого, пронизывающего, леденящего страха: вот нажму курок — и грохнет выстрел. Не могла такая мысль не прийти в голову. Допускаю: возникла, промелькнула и исчезла. Она не остановила Сергея, он поборол страх, но не мог его не запомнить. Но мгновение, пусть одно мгновение, он считал, что предохранитель ни от чего не предохранит! Так как же решился, как посмел после этого направить пистолет на друга?
И этого нельзя никак объяснить, если бы не ответ подсудимого: „Я не мог Толю обидеть”.
В мыслях и чувствах, которыми продиктован ответ, все поставлено с ног на голову! Бессонов глупо, бездумно поиграл со смертью, и это он считает подвигом. Друг захотел также нелепо и бездумно подставить себя под смертельную опасность; Сергей не оберег его, не воспротивился, а сам направил на. него пистолет — и в этом видит свой дружеский долг. Это значит только одно: и сейчас Бессонов не понимает до конца всей безнравственности своего поведения, всей глубины своей виновности. Само предположение, что Анатолий Корецкий мог оскорбиться, если удержать его от нелепейшего, говоря начистоту, постыдного поступка, само такое предположение оскорбительно для памяти покойного. Не хочется обвинять Сергея Бессонова в неискренности его ответа. Скорее, ответ был неполным. Думается, что, услыхав „а теперь в меня”, Сергей встревожился не за Анатолия, а за себя: откажется Сергей от повторения „опыта”, того гляди, Анатолий упрекнет его в „нерешительности”, в „робости”, „на один раз хватило отчаянности, а потом сдал”, и вот ради того, чтобы избежать подозрения в „трусости”, Сергей выстрелил в друга. Так совершилось преступление. Нет спора, Бессонов действительно потрясен гибелью своего друга, понимая, что она лежит на его совести. Это не устраняет, естественно, виновности подсудимого. Он должен понести наказание. Прокурор считал, что Бессонов должен быть наказан реальным лишением свободы.
Защитник верил в то, что ответ Сергея Бессонова может и должен быть истолкован по-иному. Необходимо было предложить суду это, другое, истолкование, но тут возникло трудное препятствие: Николай Платонович! Ведь в несчастье, происшедшем 22 февраля, не так обстояло дело: Сережа во всем виноват, Толя — его невинная Жертва. Все было гораздо сложнее. Поведение и Сережи, и Толи было в один узел связано. И было, было такое, что нужно и Толе поставить в счет. Но если об этом сказать — а сказать нужно без обиняков, — то это причинит острую душевную боль Николаю Платоновичу. Он и так измучен, как же публично бросить упрек погибшему? Но не сказать всей правды нельзя! Она необходима не только для Сережи. В зале сидят соученики Толи и Сережи, процесс должен их многому научить. Для этого нужна правда, вся правда. А если все до конца продумать, то она нужна и Николаю Платоновичу. Пусть же она будет сказана.
Да, прокурор нашел горькие и заслуженно презрительные слова, говоря об удали ради удали, „бесстрашии”, которого следует стыдиться. И никто,-пожалуй, острее, чем подсудимый, не чувствует всей справедливости того, что было сказано об ухарстве и гусарстве.
Сереже Бессонову, раздавленному сознанием собственной вины, вины в смерти своего лучшего друга, сейчас не до того, чтобы хоть мысленно, но возразить прокурору даже и тогда, когда он не прав в своем истолковании поведения подсудимого и тех побуждений, которыми оно определялось. Это за подсудимого должен сделать его защитник. Необходимо докопаться до истинного смысла ответа подсудимого: „Я не мог обидеть Толю”. Ответа не найти, если забыть, что в трагедии 22 февраля их было двое: Сережа и Толя. Были два друга, два хороших паренька. И оба в тот день оказались хуже самих себя, оба, хотя и в очень разной степени, виноваты. Трудно это выговорить, очень трудно, но избежать этого нельзя. О Толе Корецком было сказано столько добрых слов. Толей вправе были гордиться его школа, его друзья и, конечно же, его родные. Толя не нуждается в том, чтобы что-либо затушевывать. Само собой разумеется, что, сказав о вычурности предохранителя, Толя никак не мог предвидеть, что Сережа сделает то, что он сделал.
Но попробуем взглянуть глазами Толи на все то, что произошло, разобраться в переживаниях Толи, все время помня о его душевной чистоте и чуткости, юношеской горячности и категоричности суждений, требовательности к себе. На его глазах Сережа вкладывает дуло пистолета себе в рот. Не могла Толю не обжечь мысль: а вдруг этот сумасшедший в споре Сережа нажмет на курок. Пусть Мимолетная, пусть тут же здравым смыслом отвергаемая, но все же возникшая! А Толя... не ринулся к Сереже, не закричал „не смей”, ничего не сделал для того, чтобы спасти друга.
Толя излишне сурово корил себя. Все произошло молниеносно, Толя не успел ничего еще осознать. Но это понятно нам, объективно, со стороны оценивающим событие. Но Толя не был бы Толей, если бы не винил себя строго и беспощадно, если бы не считал„ что изменил законам дружбы. Сережа, постепенно приходящий в разум после своей безумной затеи, вдруг увидел, что не спор выиграл, а нарушил душевный мир Толи. Толя стоял перед ним, стыдящийся себя, смятенный, терзающий себя тем, что оставил друга в опасности. И чем яснее постигал Сережа всю дикость и бессмысленность того, что натворил, тем очевиднее для него становилось и другое: Толя себе ничего не простит, долго не перестанет терзаться. Толя не умел быть к себе снисходительным. Это Сережа хорошо знал. Скажи тогда Толя: „Черт тебя дери! Я из-за тебя, дурня, чуть с ума не сошел от страха!” — и все кончилось бы.
Нет, Толя по-другому поступил. Он считал, что единственный „путь” если не снять, то хоть как-то уменьшить виновность — повторить над собой то, что сделал Сережа. Вот он и сказал: „А теперь в меня!”
Зная истинные побуждения Толи, можно ли ставить ему в укор его требование „А теперь в меня!” Как ни огорчительно, в этом можно и нужно его винить. Сереже следовало — и тут не может быть двух точек зрения — отказаться от повторения „опыта”, ответить твердо и решительно: „нет”. Он поступил по-иному. И за это его судят. Но важно понять, почему он не сказал „нет”. И в том, что Сережа не сказал „нет”, есть и доля вины Толи. Толя понимал, что своим „А теперь в меня” он ставит Сережу в трудное положение, предлагает ему непростой выбор. Сережа понимал, что должен, обязан, не имеет права не сказать: „Нет, опыта на тебе не поставлю”. Но Сережа понимал и другое: что услышит в этом „нет” мучающийся совестью Толя. А Толя бы услышал одно: „Ты, Толя, не верил в предохранитель и ничего не сделал, чтобы помешать мне выстрелить в себя. А я вот верю в надежность предохранителя и все же не хочу подвергать тебя даже в самой ничтожной доле риску. Решай сам, кто из нас идет дорогой дружбы”.
„Нет”, сказанное Сережей, неизбежно усиливало бы самоосуждение Толи, делало особенно явной разницу в поведении: „нет” прозвучало бы очень тяжким упреком.
Естественно, не так ясно и последовательно протекали эти мысли в сознании и Толи, и Сережи. Но суть их воспринималась обоими достаточно отчетливо. Толе не следовало ставить своего друга перед развилкой: или докажи, что ты не считаешь меня виновным в измене дружбе, и повтори „опыт” теперь надо мной, или скажи „нет” и докажи, что ты считаешь меня виноватым перед тобой. Не следовало бы, ибо Толя знал, понимал, сознавал, что Сереже не под силу, просто не под силу увеличить смятение друга, упрекнув его в равнодушии. Сережа понимал, что, сказав „нет”, он бы усилил муки совести в Толе. А Сережа полностью уверился в надежности предохранителя. Зачем же — ошибочно, но искренне веря, рассудил Сережа — говорить „нет”, причинять дополнительную боль Толе, зачем обижать его — и это тогда, когда „опыт” полностью безопасен.
Вот подлинный смысл ответа „ я не мог Толю обидеть”. А объяснить свой ответ Сережа не хотел. Не хотел по единственной причине: раскрыть подлинный смысл ответа значило хоть косвенно, хоть в чем-нибудь указать и на небезупречность действий Толи. А этого Сережа не мог себе позволить.
Нет, несправедливо предположить, что Сережа направил пистолет на Толю из ухарства, из позорного равнодушия, чтобы не сказать из злорадства: я подвергался опасности, подвергнешься и ты. Долго долго и очень горько будет винить себя Сергей Бессонов за то, что нет в живых чудесного юноши Толи Корецкого. Но не нужно ответственность его усиливать, обвиняя в низменных и ничтожных побуждениях.
После судебных прений был объявлен перерыв. Защитника все же тревожила мысль: не причинил ли он своей речью, своим невольным укором страданий Николаю Платоновичу? И, словно подслушав мысли адвоката, к нему подошел Николай Платонович. Адвокат встал, готовый выслушать упрек, возможно и несправедливый, но понятно как возникший. Николай Платонович сказал:
— Подскажите, посоветуйте мне, чем я могу помочь Сереже. Нельзя, поймите, нельзя допустить, чтобы его посадили. Толя мертв, зачем же ломать еще одну молодую жизнь?
Защитник стоял ошеломленный.
Сколько вместила в себя душа Николая Платоновича за несколько часов судебного разбирательства! Как много тяжелого от себя отсекла, как много доброго в себе обрела! Сильнее боли, сильнее ненависти, которая питалась болью, сильнее мысли, которая вынашивалась бессонными ночами, сильнее их оказалось нравственное воздействие суда, пробужденная им тяга к справедливости.
И до того радуясь могуществу этой тяги, что впору бросить белый камушек в кувшин, как не согласиться с К. Чапеком: „Я часто думал, — говорит герой рассказа „Обыкновенное убийство”, — почему несправедливость кажется нам хуже любого зла, которое можно причинить людям... Я бы сказал, что в нас есть некий юридический инстинкт: и виновность и невиновность, право и справедливость, столь же первичные, страшные и глубокие чувства, как любовь и голод”.
...Сергей Бессонов был. осужден условно (одновременно с приговором суд вынес частное определение о небрежном хранении Бессоновым (отцом) огнестрельного оружия).
Из суда они ушли втроем: Николай Платонович, Сережа и его отец. Нет, они не стали друзьями, но впервые Николай Платонович позволил им делить с ним его горе. Теперь он понял: оно у них общее.