Уже заканчивался прием в юридической консультации, когда в кабинет к адвокату вошел высокий худощавый мужчина. Нерешительно помялся у двери и потом, словно преодолев барьер, прошел к столу, сел. Но заговорил он не сразу. Адвокат не прерывал затянувшегося молчания, зная, как не всегда легко рассказывать о своей беде. Наконец посетитель тихо, рассекая фразу паузами, сказал:

— Не согласились бы вы взять на себя защиту моей жены? Следствие уже закончено. Ее обвиняют в покушении на убийство.

— Кого?

— Нашей Олюшки... дочки. Анна признала себя виновной.

Так началось знакомство адвоката с Василием Гладышевым и уголовным делом Анны Гладышевой.

Девятнадцатилетней девушкой пришла Анна на первую в своей жизни работу в тот цех, где работал мастером двадцативосьмилетний Василий Гладышев.

Едва ли можно встретить двух людей, которые, казалось бы, так мало подходили друг другу, как Василий и Анна, — а они меньше чем через год после первой встречи стали мужем и женой. Вот уже кто вправе был сказать о себе: „были чужды наши дали, были разны наши сны”. Впрочем, насчет далей — это не совсем верно. Анна была так полна настоящим, полна до самого края, что ни в какие „дали” не заглядывала. В ее девятнадцать лет все, что ни встречалось, было по нраву, по вкусу, по душе. А больше всего — она сама себе. И это нисколько не было самодовольством, которое всегда и туповата, и неприятно. Анна жила в том счастливом душевном состоянии, когда ощущение собственной привлекательности, молодости и здоровья делает жизнь радостью и все к тебе ласковы и приветливы. Относилась Анна к людям доверчиво и просто, а вглядываться в них не умела и не хотела.

А Василий Гладышев был из тех, в кого нужно вглядеться — только тогда увидишь и ум, и волю, и способность сильно и глубоко чувствовать. Если что и было полностью чуждо молодому мастеру, так это стремление произвести впечатление, сделать из своих достоинств витрину, казаться добрым и порядочным вместо того, чтобы быть им. Ничего в нем не было напоказ. Тихого, спокойного, нисколько не броского, его бы и не приметила Анна, если бы к молодому мастеру так хорошо и уважительно не относились на заводе; если бы не то, что Женя Стахова, самая красивая девушка в цехе, так смущалась, когда к ней обращался молодой мастер. Сам он был со всеми ровен и спокоен, но когда ему приходилось делать Анне даже вполне заслуженное замечание, его слова звучали так, будто он в своей вине каялся или прощения просил. Прошло немного времени, и Анна полностью уверилась, что у молодого мастера только и света, что в ней одной. И, не раздумывая, так же легко и беззаботно, как жила, пошла за него замуж. Вышла замуж и была довольна. И замужем, оказывается, быть неплохо. Даже радовалась, что в доме — она самая главная, все по ее слову делается, любовь Василия и тешила ее, и чем-то льстила.

Так прошло несколько месяцев. И Анна не очень ясно, но почувствовала, что ей чего-то не хватает, стала она чем-то тяготиться. Непрестанная мягкость и ласковость Василия временами раздражали ее, казались ей доказательством его слабохарактерности. Бывало, без всякой причины начинает корить мужа, искать ссоры. Только ничего у нее не получалось, ссориться-то ведь можно вдвоем, а Василий только улыбнется в ответ и все! Анну даже зло брало: чего это он ей все спускает.

— Поверите, — рассказывала она адвокату намного позже, когда преступление уже было совершено, — у меня бы на душе посветлело, дай он мне почувствовать свою мужнину власть.

Видя, что адвокат не совсем ее понимает, удивилась:

— Думаете, велика радость женщине верховодить в доме? Мне все хотелось над собой мужнину руку чувствовать, хотелось мужа выше себя ставить. Гордиться им хотела. Да разве это с Василием возможно? Какой бы он там ни был на заводе, в доме он — простокваша. Так я тогда чувствовала.

Анна старалась гнать от себя худые мысли, не хотела мужа обижать, ведь он перед ней не виноват. Так она тогда считала. А прошло еще года три, и стала она винить мужа. И еще как!

Когда к концу первого года замужества родилась Олюшка, молодая мать вновь почувствовала себя счастливой. Даже недовольства Василием не было. Но прошел еще год, второй, пошел третий, и врачи признали: Олюшка отстает в развитии. И, возможно, отсталой и останется. Анна, высокая, молодая, крепкая, каждая кровинка в ней пляшет, решила в один миг, как все решала, без раздумья, бесповоротно: это Василий, тихоня бескостный, во всем виноват, это он, ущербный, свою ущербность Олюшке передал. И сразу же, всем сердцем поверив в это, возненавидела мужа.

Ничего таить в себе Анна не умела. Она все мужу и выложила. Возмутился Василий? Нет. Стал переубеждать? Нет, не стал. Считал, что сейчас это бесполезно. Верил, пройдет какое-то время, и она поймет, что не права. Но время не помогло. Олюшка росла, неполноценность ее становилась все очевиднее. А Анна, все сильнее любя Олюшку, только укреплялась в своей ненависти к „виновнику зла”.

Так как же случилось, что любящая мать покушалась на жизнь своего ребенка?

На шестом году жизни Олюшки Анна Гладышева, 26-летняя женщина, вменяемая, отравила ее, отравила и себя. Ребенок и мать были отвезены в больницу. Анну Гладышеву выходили врачи. С трудом, но сохранили ей жизнь; спасли и ребенка, но он остался инвалидом. Анну Гладышеву предали суду. По просьбе мужа адвокат принял на себя ее защиту.

Гладышев ему сказал: от следователя он знает, что Анна ничего не объясняет, только согласилась с тем, что хотела убить Олюшку потому, что умственно отсталая дочь была ей в тягость. А почему задумала покончить с собой, Анна ни слова не говорит.

— А вы не догадываетесь? — спросил адвокат и тут же почувствовал, что вторгся в запретное.

— Я думаю, что вам Аня все расскажет, — ответил Гладышев.

Придя в тюрьму к Гладышевой, адвокат сказал, что будет защищать ее по просьбе мужа.

— Заботится? — спросила она, и не разобрать, не то удивилась, не то огорчилась. Помолчав немного, сказала:

— А зачем меня защищать?

Сказала и смутилась. Мать, едва ли не детоубийца, смутилась от мысли, что отказ от защиты может как-то обидеть незнакомого ей человека.

И правда, зачем ей защита? От чего адвокат сможет защитить ее? От нее самой? От боли за изувеченного ребенка? Защищать ее во имя нравственных начал, заложенных в нашем процессе? Что они ей сейчас, эти нравственные начала? Защищать ее от излишней суровости приговора? Никакое наказание не покажется ей суровым, никакое обвинение — несправедливым.

Но это сейчас так. А потянутся месяц за месяцем в заключении, время приглушит остроту самоосуждения, не уничтожит, конечно, но приглушит, как тогда она воспримет приговор? И разве в том беспощадном и суровом суде, который она вершит над собой, ей не нужна помощь? Ее нужно защищать. Но как ее убедить в этом?

И тут адвокату становится ясной та мысль, которая все время, пока он читал дело, всплывала и ускользала, не принимая отчетливой формы, и он сказал:

— Защищать вас нужно ради вашего мужа.

Гладышева удивилась.

— Чтобы снять с него подозрения, — стал адвокат ей пояснять свою мысль. — Вы признали, что собирались убить Олюшку потому, что хотели от нее избавиться. Но это ведь неправда! Если вы решили умереть вместе с ней, то кого вы хотели избавить от тягот воспитания больного ребенка? Не себя же! Кого, кроме вашего мужа? Выходит, для него это сделали. Хотя нигде мужа не называете, а все же молча, но на него показываете.

— И вы ему это сказали? — в страшном испуге спросила Гладышева.

— Нет, мне самому это только сейчас стало ясно.

— Ни при чем он здесь, совсем ни при чем! — стала она уверять адвоката.

— Верю. Но...

— Не могу! Не могу рассказать, — сказала она с таким отчаянием, что стало ясно — нельзя настаивать, как бы это ни было важно для дела.

Адвокат молчал. И неожиданно с той же решительностью и искренностью, с какой она отказывалась что-либо открыть, Гладышева вдруг сказала:

— Хорошо, я вам все скажу.

И она действительно рассказала то, о чем умолчала на следствии.

Года два назад в том цехе, где работала Анна — а она переменила цех, чтобы не быть под началом у своего мужа, — появился новый наладчик, Сергей Ватагин. Веселый, душа нараспашку, дерзкий, себе цену знает. Над таким никто верх не возьмет. Посмотришь на него — и стыдно станет горевать. И кто его знает, отчего, может быть, оттого, что хмуро и тяжко жилось последние годы Анне, что стосковалась по легкости и веселью, которых раньше так много было в ее жизни и так мало осталось теперь, но потянулась она очертя голову к Сергею Ватагину и сама себе дивилась: прибежит к Сергею — и нет в ней ни стыда, ни раскаяния, только радость. Иногда мелькнет мысль: а что если муж узнает? Но отмахивалась от нее. Да и по всему видно, что он ни о чем не догадывался. Рохля и есть рохля.

С каждой встречей Сергей становился все ближе и нужнее ей. Да и как могло быть иначе: ведь Сергей — ее первая, а если говорить точно, и единственная любовь.

Это и обернулось для нее бедой.

Их встречи длились два года. Сергей Ватагин учился в техникуме. Окончив его, он перешел на другую работу.

Уверенный в своей правоте, ничего так и не поняв в чувстве Анны к нему, он нежданно-негаданно пришел к ней домой (в первый раз пришел, раньше никогда не бывал) и прямо с порога:

— Лучше, Аннушка, все тебе сразу сказать, знаешь ведь меня, я без обмана живу. Надо нам с тобой расстаться. За то, что было у нас, спасибо, а теперь мне свою жизнь устраивать. Техникум кончил, да и годы подходят. И надо мне жену себе ровню найти. А зла на меня не держи, не за что. Разве я тебе что обещал?

Повернулся и ушел. А Анна шевельнуться не могла, Все слова, что сказал Сергей, помнит, а понять не может, распадаются на разрозненные бессмысленные звуки. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы на другой день вновь не пришел Сергей:

— Не могу без тебя!

И только тогда заплакала Анна. От боли, от радости и бог весть еще от чего. И еще от того, что поверила Сергею.

А недели через две-три вспыхнула между ними ссора, и Сергей брякнул:

— Думаешь, я к тебе по собственной воле вернулся? Меня твой благоверный уговорил.

— Не думайте, — сказала Гладышева, — Сергей не соврал.

И Гладышева рассказала адвокату удивительную историю, рассказала о любви Василия, о любви, полной такой всепоглощенности, такого редчайшего, действительно безграничного самоотречения, что просто дух захватывает. Оказывается, Василий все знал! Едва ли не с самого начала встреч Анны и Ватагина. Знал и молчал. Да что там молчал, ни малейшего вида не подавал. Вел себя так, чтобы Анне и в голову не могло прийти, что он хоть что-нибудь подозревает. Знал, что жена его молчания не поймет и не простит. И им придется расстаться. А не уходил он не ради себя, ради Анны. Понимал то, чего не понимала она: нужна она Ватагину только как мужнина жена. А оставит ее муж, и Ватагин тут же ее бросит. Принять к себе Анну, да еще с больным ребенком, нет, на это Ватагин не способен. А из гордости Анна, брошенная Ватагиным, к мужу не вернется. И будет она мучиться с Олюшкой. Вот Василий и молчал. И еще все делал для того, чтобы тайком от жены уберечь ее от любого неосторожного шага, после которого нельзя будет делать вид, что ничего неизвестно про Сергея.

— Но вы еще не все знаете, — я вам скажу, что меня доконало. В тот раз, когда Сергей сказал мне, что нам придется расстаться, он, уходя, на лестнице встретился с Василием. И, придя домой, Василий, увидев меня, понял, что стряслась беда. И, хотите — верьте, хотите — не верьте, знаете, на что он решился? Вы только не думайте, если мне все спускал, что он — не гордый, гордый он, душу свою в чести держит, ни к кому на поклон не пойдет, а тут на что решился? Он пошел к Ватагину. Муж пошел к любовнику! Через все перешагнул, через стыд, через муку свою. Пошел, чтобы Ватагин как-то унял мою боль. Пошел, ничего на свете не видя, кроме меня. А когда Ватагин похвалился: „Меня твой уговорил”, мне сразу, поверьте, сразу, как всполох в ночи, все увиделось. И поняла я, кого на кого променяла. И еще поняла, что последняя я тварь. Вижу, знаю, чувствую, какой человек Василий, жизнь за него, не раздумывая, отдала бы, а любить — не люблю. Значит, сколько жить буду, столько и мучить его буду. Одним тем, что не люблю, мучить его буду. Его ведь не обманешь. Тошно мне от себя. И все думала: хорошо, порешу с собой, а Олюшку на него взвалю? Мало он намучился? И поняла: один выход и мне и Олюшке. А Василий... Помучается он — и заживет по-человечески.

И если молчала у следователя, то опять же из-за мужа: рассказать обо всем, думалось ей, — засмеют Гладышева.

Переубедить ее в этом было не так уж трудно. Но поверят ли ей, если она все в суде откроет? Неизвестно. Во всяком случае одно ясно: необходимо вызвать свидетелем Ватагина, но сделать это адвокат может только с согласия Василия. И, хотя в его согласии можно было не сомневаться, он даст его, если это нужно его жене, адвокат не знал, как начать с ним об этом разговор. Что Василий знает о подлинных мотивах, толкнувших Анну на покушение на убийство и самоубийство? Вправе ли адвокат сказать ему, что ради него, ради мужа, она пошла на это?

Сомнения оказались напрасными. Анна, все же не полностью поверив Сергею, спросила мужа, неужели он ходил к Ватагину, и такое стало лицо у Гладышева, что она, все поняв и не дав ему ответить, закричала: „Молчи! Ничего не говори! Молчи!”

И Гладышев, непрестанно думая о том, что толкнуло жену на преступление, докопался до правды.

Теперь разговор с Гладышевым мог пойти впрямую.

Негодуя на Ватагина, адвокат, очевидно, не замечая этого, чем-то дал почувствовать Василию, как поражает сила его чувства.

— Вот вы говорите о моей любви, — сказал Гладышев, — а ведь все несчастье оттого и произошло, что любви-то не было. Такой, какая имеет право называться любовью.

Гладышев говорил безо всякой аффектации, да она ему и не свойственна, говорил он то, что выстрадал. И, по мере того, как говорил, убеждал, если не полностью, то в главном. Нет, он, конечно, любил. И любовь его была удивительная. И все же в чем-то он был прав, спрашивая: „Разве так ведут себя, когда любят?”

— Если любишь, — говорил Гладышев,— то за любимую борешься. Видя, что любимой грозит беда, разве можно стоять в стороне и не прийти ей на помощь? Аня не разглядела, что Ватагин — дрянцо, его наперстком можно вычерпать, но я-то ведь видел. Видел! И не стал за Аню бороться. А если всю правду говорить, то, хотел там или не хотел, помогал ей глубже завязнуть. Хотел избавить Аню от боли, которая вскоре бы, вероятнее всего, и забылась, а обрек ее на муку, от которой нет спасенья. И ведь не только в этом моя вина. Если любишь, то нельзя, ради чет го бы то ни было, нельзя притворяться, нельзя не быть самим собой. А я? Будь я с Аней самим собой, оставь я ее, как только в ее жизнь вошел Ватагин, у нее сразу бы все оборвалось, и она бы не прикипела сердцем к своему Ватагину, и не было бы несчастья. Тяжко было бы Ане, но достойно бы жила. Какое я имел право думать, что ей лучше жить в обмане, в слепоте, в грязи? Если любишь, то разве смеешь так думать о любимой? Семь лет жил рядом, каждый взгляд ее ловил, пылинке не позволял садиться, а главного в ней не разглядел.

И тут Гладышев сказал такое, что сначала не только поразило, но и показалось едва ли не нарочитым, какой-то игрой в самообвинение, и только потом открылась подлинность того, как и что им было выношено в муке:

— А ведь беда пришла с первых месяцев нашей женитьбы, оттого пришла, что не было у меня внимания к Ане.

— Как вы можете так говорить?

— Не было внимания! В том-то все и дело, что не было! — твердо, как нечто окончательно решенное сказал Гладышев.

Само собой разумеется, что Гладышев перед разговором с адвокатом в „Толковый словарь живого великорусского языка” В. И. Даля не заглядывал. Гладышев сам додумался или, если быть точным, дострадался до того удивительного по тонкости толкования, данного В. И. Далем: быть внимательным означает не только „сторожко слушать” (многого стоит это „сторожко”), но и „устремлять на это мысли и волю свою”. В этом и вся суть. Был Василий и ласков, и заботлив, и нежен. Все это так. А слушал ли он „сторожко”, пытался ли „устремить мысли и волю свою”, чтобы понять, отчего тускнеет Анна в семейной жизни, отчего вспыхивает в ней недовольство? Делая так, как ему всего легче по свойству его характера, задумался ли над тем, как это воспринимается Анной? Отдаваясь своим чувствам, вглядывался ли он в сущность той, кто был ближе всего ему на свете? Нет, быть ласковым и нежным вовсе не значит быть внимательным. Проглядишь изменения, которые постепенно, почти незаметно происходят в том, кто рядом с тобой, и рушится семья. И происходит несчастье.

Так винил себя Василий Гладышев. Винила себя и только себя и Анна. Оба они были так искренни, что невозможно было хоть на йоту усомниться в их правдивости. То, что они раскрыли, в очень большой мере меняло схему обвинения, предъявленного подсудимой, и... нисколько не облегчало задачи, стоящей перед защитой. Схема обвинения была проста, легко доступна и весьма смахивала на правду. И в этом была трудность борьбы с ней. Ведь спор должен был пойти не о фактах, а о мотивах преступления. Казалось бы, кому лучше и полнее знать о мотивах, чем самой преступнице? А Анна Гладышева сама признала, что хотела избавиться от ребенка, который был ей в тягость: с мужем разладились отношения, хотела развестись с ним, и тогда вся тяжесть воспитания ребенка пришлась бы на нее одну. А что касается того, что, идя на преступление, не испугалась неминуемой ответственности за него, то в уголовной практике такое пренебрежение к тому, что последует за преступлением, встречается нередко.

Если Гладышева и не давала показания о причинах, по которым пыталась покончить с собой, то следствие довольно легко обошло это препятствие и нашло объяснение, крайне неблагоприятное для подсудимой и все же подкупающее своим правдоподобием: осознав, чем грозит ей убийство ребенка, она приняла яд, чтобы продемонстрировать свое отчаяние и раскаяние, но приняла яд предусмотрительно в таком количестве, которое не могло вызвать смертельного для нее исхода.

И, сколько бы ни декларировалось, что признание — отнюдь не лучшее доказательство, его психологическая значимость все же достаточно велика.

Как убедить суд, что не было у Гладышевой тех низменных побуждений, которые она сама себе приписывала на следствии? Ведь вопрос о мотивах преступления в делах об убийстве имеет решающее значение.

Мать, пытавшаяся убить ребенка, чтобы развязать себе руки, — действительно чудовище. Но ведь Гладышева не развязывала себе рук. Как это доказать? Если и Василий, и Анна Гладышевы расскажут суду все то, что адвокат узнал от них, поверит ли им суд?

Как найти объективно значимое подтверждение объяснениям Гладышевых? Казалось бы, это не очень сложно, нужно сделать то, что решено было еще после первого свидания с Гладышевой: вызвать Сергея Ватагина в суд. Но такой, как Ватагин, не станет показывать против себя. И у него хватит сметливости, чтобы коротким „нет” обрубить все ниточки, ведущие к нему. Но иного пути не было. Ватагин был вызван свидетелем.

Пытаясь предугадать поведение Ватагина и ломая голову над тем, как добиться от него правды, адвокат, как это сразу же в суде выяснилось, исходил из представлений, весьма далеких от действительности. Ватагин ничего не собирался „обрубать” и не видел никакого смысла для себя в том, чтобы что-либо скрывать. Наоборот, ему не терпелось все рассказать. Он пришел в суд — как это ни звучит дико — премного довольный тем, что его вызвали: глядите на меня, любуйтесь, вот какой я роковой мужчина, из-за меня женщины с собой кончают и на преступление идут. И если он омрачился, то только тогда, когда узнал, что его показания будут заслушаны при закрытых дверях.

Ватагин давал показания, а судьи, прокурор и защитник мучились одним и тем же чувством, горьким и оскорбительным, чувством собственной беспомощности. Перед судом стоял человек, который никак не понимал, какие могут быть к нему претензии. Полную свою моральную глухоту Ватагин считал нормой и начисто отвергал мысль, что хоть в чем-нибудь да поступил недостойно. Обещал он что-нибудь и не выполнил? Не было этого. Солгал ли в чем-либо? И этого не было. Ватагин был, нельзя найти другого слова, органическим демагогом, демагогом тем более неуязвимым, что он верил в свою демагогию, в те слова о правде и честности, которыми он прикрывал свою подлинную низость.

В своих показаниях, повторяя, что он ничего не прибавит, но и скрывать ничего не станет, он не щадил ни подсудимой, ни ее мужа. С издевкой он смаковал свой рассказ о том, как к нему заявился Гладышев ходатаем за жену.

И какое бы возмущение ни вызывал Ватагин, суд был бессилен — закона Ватагин не нарушил, а от упреков он был хорошо защищен непробиваемым сознанием, что он „в своем праве”. И верный обычно рецепт — помощь общественности — в случае с Ватагиным может и не подействовать. С безнаказанностью таких, как Ватагин, не просто бороться. Очень хотелось бы рассказать о том, как допрос суда и речи сторон „исхлестали” Ватагина, как он бледнел, как исчезла его самоуверенность, как побитым он ушел из суда, но все это неправда. На него ничего не подействовало.

Тяжело было от сознания, что цинизм и хамство остаются безнаказанными. Безнаказанными? Да, но на время. Всем тем, кто по роду своей работы сталкивается со сложными человеческими судьбами, не раз доводилось убеждаться, что человек эгоистичный, жестокий, злой все равно будет наказан. Одиночеством, которое ждет всех эгоистов, ненавистью окружающих, уготованной жестоким людям, презрением, которое подстерегает злых, лишенных сердца людей. И когда мы говорим, что „жизнь все равно накажет”, — это не пустые слова.

Слушая показания Ватагина, адвокат боялся за подсудимую. Каково было ей слышать, что он сошелся с ней потому, что ему было некогда! Так он и сказал „некогда”. Занятый учебой и работой, он не имел времени выбирать „подружку” себе по вкусу.

Заставив себя посмотреть на подсудимую, адвокат понял, что Ватагин невольно сделал доброе дело: Анна слушала Ватагина без гнева, слушала без боли, слушала, навсегда исцеленная от него, исцеленная презрением, которое он вызвал в ней.

Объяснениям, которые дала Гладышева в суде, поверили.

Прокурор просил приговорить подсудимую к лишению свободы на сравнительно небольшой срок. Это требование не было суровым.

После прений прокурор спросил адвоката:

— Не думаете ли вы, что сейчас, пока все еще так свежо, самое страшное для Гладышевой — очутиться на свободе?

Когда суд удалился на совещание, Василий Гладышев подошел к адвокату:

— Узнайте у Ани, можно ли мне прийти к ней на свидание?

Гладышевой не легко было сказать то, что она сказала, но иначе она, очевидно, не могла:

— Не нужно! Сейчас не нужно.