Склад ума у нее, у судьи ленинградского городского суда, иронический. Как зубной боли, не выносила она выспренности и пышнословия. Очевидно поэтому, на вопрос, в чем самая большая трудность в ее работе, она, чуть помедлив, ответила не то притчей, не то сказкой. Жил-был волшебник, имел дочь красавицу, да и какой бы он был волшебник, не сумей наделить свою единственную дочь красотой. Волшебник, как и многие другие почтенные старички, любил после обеда вздремнуть часик-другой, а когда волшебники дремлют, их волшебные свойства бездействуют, этим и воспользовался подкравшийся злодей и похитил его дочь. Но злодея постигла заслуженная кара: на дороге ему встретился отважный юноша, мольбы красавицы его тронули, он вступил в бой со злодеем, победил его и отвел девушку в отчий дом. Волшебник, преисполненный благодарности, предложил юноше — так уж полагается — высказать любое желание, и оно будет исполнено. Волшебник был человек опытный, да ц его дочь сказок начиталась достаточно, так что предугадать, чего юноша пожелает, было им легко. Но они ошиблись. Когда юноша высказал свое желание, красавица огорчилась и оскорбилась, а волшебник был явно смущен. Юноша попросил: „Сделайте, пожалуйста, так, чтобы я, с кем бы ни встретился, не только слышал то, что он мне говорит, но мог понять его подлинные мысли и чувства”. Отец девушки был волшебником средней руки. Но кому охота в этом признаваться? Он попытался отговорить юношу, запугивая его: и о себе, дескать, юноша много плохого может узнать, да и в людях, возможно, разочаруется, но юноша не отступался от своего желания. Волшебник сник и нехотя признался: выполнить просьбу юноши он не в силах. Увидев, как огорчился спаситель его дочери, он сказал ему в утешение: „Я знаю место, где умеют самые скрытые и потаенные мысли и чувства вызвать наружу даже у тех, кто всячески этого не хочет и пытается поглубже их припрятать. Иди туда, присмотрись, как это делается, может быть, и ты научишься”.
— Как вы думаете, — улыбнулась судья, заканчивая свой рассказ, — о каком месте говорил волшебник? Да, вы угадали. В суде мы обязаны, именно так, обязаны не только найти за словами правду чувств, характеров, правду фактов, но, что не менее сложно, дать им верную оценку. Легко ли это? Судите хотя бы по делу Надежды Щербаковой, оно в нашем суде слушалось.
Наде едва исполнилось восемнадцать лет, когда Василий Губенко сказал ей: „Будь моей женой”. Она верила, что теперь-то жизнь пойдет по-иному, станет легче и радостнее. Так верила, что ее не насторожил отказ Губенко зарегистрировать брак в первые месяцы теперь уже их общей жизни. Да и чего было настораживаться, он ведь все так хорошо объяснил: хочет сыграть свадьбу в том городке на Волынщине, где живет его мать, туда они и переедут, там и зарегистрируются. А пока надо поднакопить деньжат. И, действительно, когда Надя была уже на седьмом месяце беременности, Василий Губенко поехал к себе, в свой городок, чтобы все подготовить к приезду Нади, квартиру отремонтировать, кое-что из мебели прикупить, пусть Надя забот не знает, теперь, как никогда, беречь ее надо.
Уехал Василий. Прошла неделя, другая, а от него ни слова. В ответ на Надины письма, полные тревоги за него, не за себя, пришла телеграмма: „Здоров”. И даже подписи не было.
Отец Нади, видя, как она мучается, втайне от нее поехал к Губенко. Приехал и услышал:
— Передумал. Разобрался: не подходит мне Надя.
Отец Нади об одном только просил Губенко:
— Через два месяца ей рожать. Не вынесет она, если узнает, что ты задумал. Будь человеком, успокой ты ее хоть на эти два месяца. А родится ребенок, окрепнет Надя, тогда и рви.
— Хорошо, — согласился Губенко и в тот же день написал Наде, что между ними все кончено и пусть она на него больше не рассчитывает.
Надя получила письмо. И если не покончила с собой, то только потому, что убить себя — значит убить и ребенка.
Родился сын, но это не утешило Надю. Жизнь для Нади в ее маленьком Казатине стала мукой. Ей казалось, что все, с кем ни встречается, смотрят на нее или с обидной жалостью, или не очень стараясь скрыть усмешку, но все видят в ней брошенную.
Худо ей было так, что хоть в петлю лезь. Что и говорить, сурово обошлась с ней жизнь. Детство было у нее нелегким, а юность принесла злое горе...
Пожалуйста, не надо говорить о гордости, о самоуважении, о том, что достоинство требует пренебречь пересудами, все это верно, но Надя была такой, какой она была. И отец и мать видели, какая мука точит и гложет Надю. Кто знает, что она может над собой сотворить? И они решили: Надя должна уехать из Казатина. Пусть едет учиться, поступит в техникум. Новые люди, новая обстановка, это не может не помочь. И Надя уехала в Ленинград.
И случилось так, что в эту тяжелую пору жизни она сразу же встретила Владимира Щербакова, который года два назад был ее случайным попутчиком в поезде. Щербаков — ленинградец. Одно это уже приподнимало его в глазах Нади. Но сколько у него оказалось других и самых замечательных достоинств. Владимиру было всего двадцать четыре года, но сразу чувствовалось: вот человек, который нашел свой путь. Такой с намеченной дороги не собьется. Были в Щербакове спокойная уверенность, нерушимая убежденность в том, что жизнь пойдет у него так, как им намечено, и при этом у него не было ощущений победителя, у победителя может голова закружиться, и он сорвется, а тут был точный расчет, для промашки просто не оставалось места. И эта уверенность в упроченности своей жизни, которая так явно чувствовалась в Щербакове, больше всего поражала и покоряла неудачливую Надю. Все в Щербакове привлекало Надю: ясные, спокойные глаза, приятные черты лица, настолько приятные, что даже как-то не замечалось, что они лишены значительности, русые, такие мягкие волосы, что их тянуло погладить, предупредительная, но вполне достойная, самоуважительная манера себя держать.
А когда Надя присмотрелась к Владимиру, то пришла в полное умиление: и ласков, и мягок, и умен. А говорит Владимир по-особому, так еще никогда никто с Надей не говорил. Надя даже не всегда его понимала, но все равно, это не волновало: нарядные и праздничные были у Щербакова слова. Дивилась Надя, не могла поверить и не в силах была не верить — Владимир полюбил ее. Так полюбил, что умолял стать его женой, убеждал, настаивал. Что было делать Наде? Нельзя же в таком случае не рассказать не только о Губенко, но и о сыне. Как он это примет? А от матери письмо за письмом, и в них строгий наказ: „Не губи ты своего счастья, не смей ничего говорить о сыне, скажешь — отпугнешь Владимира. Пеняй тогда на себя”. Что же ей делать?
Молода еще Надя, жизни не знает, значит, сделает так, как мать велит. И Надя скрыла, что у нее есть сын. Знала, не вынесет, если потеряет Владимира.
Надя стала женой Владимира. На первых порах счастье было таким всезаполняющим, что Надя не чувствовала особой тоски по сыну и почти не мучилась тем, что скрыла правду от любимого.
Летом, через несколько месяцев после женитьбы, Владимир предложил поехать в отпуск к родителям Нади: не порядок, тесть и теща зятя в глаза не видели. Да и хорошо летом на Волынщине. Надя не смогла отказаться от поездки. Мать и отец Нади, предупрежденные о приезде, сделали все, что могли, чтобы Владимир не узнал о ребенке. Мать Нади отнесла малыша, которому едва исполнился год, к сестре, живущей через несколько улиц от нее. Тайну сохранили, а Надя втихомолку бегала поглядеть на сына.
Четыре года Надя скрывала правду от Владимира. Четыре года! А за это время еще дважды приезжал Владимир на Волынщину, и в каждый его приезд припрятывали ребенка.
С каждым годом все труднее переносила Надежда свою вину перед мужем и невыносимо тосковала по сыну. И не выдержала:
— Сделай со мной, что хочешь, но не могу больше! — и все рассказала Владимиру.
Едва начав говорить, Надежда поняла, что Владимир не простит. Прямой, правдолюбивый, он не поймет, как она смогла так долго лгать ему. Но теперь уже не могла не сказать всего. Не в силах поднять глаза на мужа, Надя рассказывала, рассказывала, чтобы уже ничего не было скрыто. Во всем покаявшись, Надежда горько разрыдалась. Владимир ласково взял ее голову в свои руки и сказал:
— Не у тебя, у нас есть сын. Наш сын должен жить с нами.
Владимир настоял, чтобы Надя написала немедля родителям, пусть они подготовят Леню, за ним приедут его мама и его папа, да, да, папа, и возьмут его с собой в Ленинград. Так они и сделали. Леня, когда ему пошел пятый год, стал жить с матерью и с тем, кто так охотно стал ему отцом.
Владимир не попусту сказал, что у Лени теперь есть отец: он отводил Леню в детский садик, приносил ему игрушки, читал по вечерам сказки. И Владимир словно не замечал, с каким восторгом, с какой неизъяснимой благодарностью смотрит на него Надежда, как восхищаются им ее подруги по техникуму.
В конце лета радостная, очищенная от тягостной лжи, Надежда с Леней уехала в отпуск в Казатин. Владимира на работе не отпустили, и он остался в Ленинграде. В сентябре Надежда с сыном вернулась домой. А ранним утром 10 ноября она совершила то преступление, за которое ее сейчас судят.
Как же случилось, что Надежда Щербакова подняла топор на того, кого она в течение почти пяти лет считала лучшим из людей? Владимир Щербаков дал этому объяснение в своих показаниях.
В первые же дни после того, как Надежда уехала в отпуск, он познакомился с Ольгой Артемьевой, она вызывается свидетельницей, поэтому он считает себя вправе назвать ее. И он полюбил Артемьеву. Полюбил так, как никогда раньше никого не любил. Он боролся с собой, но новое чувство было сильнее его. Он бы не простил себе, если бы что-нибудь скрыл от Ольги. Он рассказал ей, что у жены есть ребенок и что Надежда четыре года обманывала его. Но он ничего не скрыл и от жены. Когда она вернулась из отпуска, он сам ей открыл правду о своих чувствах к Артемьевой.
А Надя повела себя как-то странно: она отказывалась верить, не может чувство, которое было таким глубоким на протяжении нескольких лет, исчезнуть сразу и бесследно. Но он дал ей ясно понять: пусть не заблуждается, от этого ей будет только тяжелее, он уходит к Артемьевой. Он должен отдать Наде справедливость: не было ни сцен, ни попреков. Но она тяжело заболела и была отвезена в больницу.
В конце октября Надя вернулась из больницы домой.
Вечером 6 ноября он ушел на праздники к Ольге Артемьевой, предупредив Надю, что пробудет там до 10 ноября. Он считал и считает, что это его долг, долг перед Ольгой, перед собой, перед своим новым чувством, и поэтому наотрез отказался исполнить Надину просьбу: провести хотя бы один праздничный вечер с ней. Правда, Надежда говорила, что в праздники соседи уезжают за город, она остается вдвоем с Леней и ей страшно, пустая квартира ей кажется склепом. Но он, Щербаков, прекрасно понимал, что это ~ нервы, он не хотел и не мог огорчить Ольгу.
10 ноября ранним утром Щербаков вернулся домой. В своих показаниях он так описывает дальнейшие события:
— Подойдя к двери квартиры, я увидел, что она полуоткрыта, я потянул ее к себе, дверь не открывается, но чувствую, что ее кто-то держит. Я потянул сильнее и увидел, что ее держит рука. Я уперся ногой и дернул. Дверь сразу же распахнулась, и я отскочил, а в это время из коридора с топором, поднятым над головой, шагнула Надя. Топор она держала лезвием вниз. Она метила попасть топором в меня, но я отпрянул назад и заслонился рукой. Лезвием топора она попала мне по руке. Я сразу схватился рукой за топорище и вырвал топор из рук Нади.
Щербаков не пылал гневом, он и не старался выставить Надю в дурном свете, он только удивлялся, как она таким способом могла разрешить их сложные отношения. Владимир честно и прямо открыл свою душу Надежде, ведь с ним произошло то, над чем он не волен, он полюбил другую, а жена схватилась за топор: „Любишь там не любишь, это твое дело, а жить ты обязан со мной, а уйдешь, топор в ход пойдет”.
Слушали Щербакова сочувственно. Правда, был какой-то настораживающий оттенок во всем рассказе Щербакова: о Наде, своей жене, он говорил как о совершенно постороннем, полностью чужом, не занимающем никакого места в его жизни человеке. Но она ведь покушалась на его жизнь, и если после этого он стал к ней безучастным и равнодушным, то это еще не самое худое из того, что он мог испытывать к преступнице.
Держал себя Щербаков скромно, с достоинством и не пытался выглядеть героем. Он вызывал у аудитории, возможно, даже не стремясь к этому, сочувствие и понимание. Так бы все и осталось, если бы не дневник Владимира Щербакова.
О дневнике будет рассказано, но только до этого необходимо упомянуть, при каких условиях была оглашена первая цитата из него.
Когда Щербаков закончил свой рассказ, судья спросила его:
— Вы сказали, что боролись со своим чувством к Ольге Артемьевой, и только убедившись, что оно сильнее вас, решили оставить семью. Как долго длилась эта ваша борьба с самим собой?
Щербаков недоуменно пожал плечами, разве можно точно установить дату.
— Довольно долго. Точно сказать не могу.
— Постараемся вам помочь, — сказала судья, и тут впервые в суде прозвучала цитата из дневника.
— В вашем дневнике есть такая запись от двадцать четвертого августа. „Горят мосты. Швартовы отданы”. Что это значит?
— Я принял решение уйти к Артемьевой, об этом и написал, — ответил Щербаков.
— А познакомились вы с Артемьевой, как видно из дневника, двадцать второго августа вечером. Следовательно, ваша борьба с самим собой длилась один день, двадцать третьего августа. Так ли это?
— Я за пять лет сделал столько добра Наде, что имею право в конце концов думать и о себе, — спокойно, без раздражения ответил Щербаков.
— И ребенку сделали столько добра, что вправе были больше о нем и не думать?
Щербаков ничего не ответил.
И ничего как будто и не произошло. Виновность подсудимой не стала ни меньше, ни легче. Допрос Щербакова едва начался, и фактические обстоятельства дела не претерпели никаких изменений. И все же нечто важное, очень важное, случилось. У всех, кто слушал дело, возник еще не вполне осознанный, но уже беспокоящий совесть вопрос: обязывает ли человека сотворенное им добро? И если обязывает, то к чему? Вправе ли был Щербаков, после того как пробудил в Наде веру в человека, стал ее „светом и теплом”, отойти в сторону, сказав: „Я достаточно помогал ей, с меня хватит”?
В самом вопросе уже был заключен ответ. Многое тревожило совесть и заставляло задумываться судебную аудиторию по мере того, как по ходу допроса оглашались записи из дневника Щербакова.
Но как оказался дневник Щербакова в деле его жены?
Утром 10 ноября, примерно через час после совершения преступления, Надежда Щербакова, двадцатичетырехлетняя студентка техникума, была доставлена в психиатрическую больницу в остром реактивном состоянии после того, как она пыталась покончить с собой. В больнице Щербакова пробыла свыше двух месяцев. Но уже 11 ноября, когда еще не было известно; выйдет ли Щербакова из реактивного состояния, да и выживет ли она, Владимир Щербаков поспешил к следователю и передал ему свой дневник, не преминув попросить, чтобы было отмечено: „Дневник выдан добровольно”.
Странным, крайне странным было время, которое избрал Щербаков для передачи своего дневника следователю.
В пухлой большого формата записной книжке в глянцевитой красной обложке хранились „пометы для души” за все годы совместной жизни Владимира с Надеждой. Записи сделаны одними чернилами, без единой поправки или помарки, на каждом листочке ровно отделены поля, все буквы тщательно выписаны: на суде выяснилось, что Щербаков передал переписанную им самим копию дневника. Значит, весь день 10 ноября он аккуратно, каллиграфическим почерком (очевидно для того, чтобы облегчить чтение) переписывал дневник. Это настораживало: не очень, знать, потрясло его покушение, как не потрясло и то неизъяснимо страшное, что совершила Надежда и что совершилось в ней и с ней.
На первой странице, открывающей дневник, было выведено: „Летопись моей любви”. Но Щербаков счел, что „Летопись” звучит сухо, „Летопись” ни в коей степени не передает всей силы и накала его чувств, и поэтому под „Летописью моей любви” появилась вторая надпись, столь же скромная, но более полно и точно отражающая, как ему казалось, мощь и неповторимость его чувств: „Поэма моей любви”.
Выспренность этих надписей может вызвать легкую усмешку, но, по правде говоря, ни о чем худом они еще не свидетельствуют. Но вот оглашается отрывок из первой записи в дневнике. Щербаков ждет прихода к нему Нади. Это первый ее приход. И он записывает в дневнике:
„Антей волнуется. Сама Афродита (богиня любви и красоты) едет сюда”.
На вопрос, кого Щербаков называет Антеем, он, явно удивленный непонятливостью опрашивающего, отвечает: „Это я — Антей”.
Это было бы только курьезно, если бы Щербаков не внес в скобки пояснения, кто такая Афродита. Кому это он объясняет в первой же дневниковой записи? Зачем?
Конечно, трудно в дневнике быть до конца правдивым и искренним. Еще только начинаешь заносить в дневник результаты самонаблюдения, и уже незаметно для тебя вмешивается некий внутренний цензор: дневниковые записи как-то контролируются, в чем-то меняются, кое-что теряют, а кое-что приобретают. Все это верно. Но объяснять, что Афродита — богиня любви и красоты, себе самому Антею-Щербакову незачем, значит... значит, объяснял потому, что, едва приступив к ведению дневника, он уже знал и рассчитывал на то, что будет не единственным его читателем, что по мере надобности дневник станет демонстрироваться. Демонстрироваться в доказательство душевной красоты чувств его автора.
Через несколько дней, когда Надя рассказала Владимиру, что была замужем за Губенко, в дневнике появляется запись:
„Антей хочет на свободу. Геркулес, отпусти свои объятия”.
Все, кто был в зале, знали уже, кто Антей. Но кто же Геркулес? Оказывается, как разъяснил суду Щербаков, Геркулес — это тоже он.
Щербакова попросили объяснить, почему Геркулес-Щербаков так сурово обходится с Антеем-Щербаковым. И Владимир объяснил: „Антей — мое сердце, Геркулес — мой разум”
Сложно, должно быть, живется человеку, вмещающему в себя и Антея и Геркулеса.. Перед ним встают подчас неразрешимые задачи. Так оно и случилось. Об одной из них Щербаков рассказывает в своем дневнике на следующее утро после знакомства с Ольгой Артемьевой: „Что-то неясное, неосознанное зародилось в тайниках сердца. Голова гудит от нагромождения событий и эмоций, а может быть, от водки?”
И в таком бедственном положении, когда никак не разобраться, от чего гудит голова, Щербакову приходилось решать еще более сложную задачу. О ней так записано в дневнике — и это через десяток часов после знакомства с Ольгой Артемьевой:
„Стою на двух плотах. Куда, куда шагнуть?” Мы уже знаем, что назавтра „горели мосты” и были „отданы швартовы”. Как же случилось, что Щербакову понадобился один только день, чтобы решить, „на какой плот шагнуть” и какой „плот оставить”?
Дневник, возможно, против воли Щербакова помог найти ответ. Судом были, оглашены две записи из дневника. Они относятся к тому времени, когда Надежда рассказала Владимиру о сыне.
Первая запись:
„Антей в гневе, как орел, посаженный в клетку” И вторая запись, сделанная через несколько дней: „Антей, ты не ждал этого, ты привык к борьбе с открытым забралом”.
Нет, было бы неверно считать Щербакова чеховским телеграфистом Ять, забредшим в наши дни. Щербаков, само собой разумеется, не прочь „свою образованность показать”, но он куда более опасен и вреден. В дневнике, хотя он и предназначен для посторонних глаз, а может быть, главным образом для них, Щербаков, пусть невольно, но обнажает свою суть. И если, опустить разных там „Антеев” с „Геркулесами” и не задерживаться „на двух плотах”, то проглянет во всей своей „красоте” матерый мещанин. А мещанин не только безвкусен, он по своей природе себялюбив, зол и потому аморален. Вспоминаются показания одного из свидетелей: „Щербаков — замкнуто вредный, то есть насолит и хочет выглядеть честным”.
Читаешь дневник, который „добровольно выдан” и должен был бы служить этаким свидетельством добропорядочности, и все отчетливее понимаешь: никакой душевной щедрости, ни намека на добрые порывы (если говорить об истинных чувствах, а не о внешних их проявлениях) нет и не было у Щербакова.
Самовлюбленный Щербаков не видел, что дневник изобличает его: он ничего не прощал, ничего не умел прощать, он только говорил Наде о прощении.
А все так благородно звучащие слова говорились только потому, что обеспечивали сразу две возможности: вызывать восторг и преклонение до тех пор, пока живет с Надей, и „право” уйти, обвинив во всем Надю, как только его потянет к другой.
Это не домысел, не чтение мыслей, нет, Щербаков, разъясняя свои записи, сам показал на суде: „Как только я узнал, что у Нади есть ребенок, я решил с ней расстаться”
А на вопрос:
— Если вы решили расстаться, то зачем настаивали на том, чтобы Леню привезли в Ленинград? Ребенок-то ведь перед вами ни в чем не виноват. Зачем вы, зная, что оставите жену и ребенка, уверяли, что будете отцом Лейе? Для чего вы писали родителям вашей, жены, что Леня вам дорог и вы себя чувствуете счастливым отцом? Объясните, зачем вам была нужна такая неправдами неужели вы не понимали, что она может привести к беде?
У Щербакова был готов ответ:
— Меня обманули, а обмана я не могу простить.
Что поделаешь, привык Антей-Щербаков, по его словам, к „борьбе с открытым забралом”, а на поверку получается замкнутая вредность: сделать подлость и выглядеть честным.
Все добрые слова и внешне добрые поступки были всего-навсего „косметикой”, плюгавеньким кокетством, жадным и жалким стремлением вызвать восторг. А чем придется расплачиваться тому, кто поверил в Щербакова-Антея, его не трогало. Вызвал, понаслаждался, а теперь можно и показать свое настоящее лицо, если... это окажется нужным.
Судьи, прокурор и адвокат не позволяли себе делать какие бы то ни было выводы во время судебного разбирательства. Нравоучений не читали, они были заняты своим прямым и нелегким делом: выясняли возможно полнее и точнее, что за люди Надежда и Владимир Щербаковы, докапывались до самой сердцевины их отношений, и именно поэтому судебное разбирательство подводило слушателей к раздумью над сложной нравственной проблемой, помогало без подсказки верно ее решить. А проблема была непростая:. так ли уж важно, из каких побуждений помогал в свое время Щербаков своей жене? Так ли уж необходимо, чтобы доброе дело совершалось из добрых чувств?
Что бы там ни чувствовал Владимир Щербаков, как бы в глубине души ни относился к Надежде, он — этого ведь нельзя отрицать — подарил ей пять лет счастливой жизни, научил радоваться жизни, дал силы и работать, и учиться. Разве этого мало? За что его упрекать? А упрекать было за что: за фальшивость чувств и поступков. И удивительно, как верно и тонко судебная аудитория нравственно расценила и осудила Щербакова и не только за то, каким он показал себя после встречи с Артемьевой, но и за душевную фальшь, в которой так естественно и свободно ему жилось все эти пять лет.
Когда эта фальшь обнаружилась — а сейчас будет видно, как это случилось, — то стало ясно, что Щербаков отнял у своей жены не только будущее, но и то единственное, что у нее еще могло остаться, отнял у нее и ее прошлое. Теперь все хорошее, что было у нее с Владимиром, превратилось в боль и унижение.
Что поделаешь, случается и так, что разлюбишь, даже и тогда, когда сам страшишься той муки, какую причинишь разлюбленной. Но чувства Щербакова были так ничтожны, что он не нашел в себе даже сострадания к Наде. Скажи он ей: „Произошла беда, я встретил женщину, с любовью к которой мне не совладать, я знаю, что ты не захочешь неправды, прости меня”, Надя бы горевала, исходила бы мукой, но мир бы не рушился, не потеряла бы она веру в человека. Может быть, Надя, заблуждаясь, даже сказала бы себе: „Я недостойна такого замечательного человека, как мой Владимир, ведь я это не переставала чувствовать” Но Надя больше не нужна была Щербакову, ему незачем было притворяться перед ней, теперь он мог быть с ней самим собой. И он показал себя, не заботясь о прикрасах. Чтобы Надежда никак не пыталась его вернуть, для этого он знал только единственный путь, дать ей понять и почувствовать, что она стала для него не только совершенно чужой, посторонней, но и просто никем. Никакие ее переживания, страдания его никак и нисколько не волнуют.
Когда, возвратясь из отпуска, Надежда после „объяснений” с мужем тяжко заболела и была госпитализирована, за исход ее болезни врачи серьезно опасались. Лечащий врач не только позвонил по телефону, но и пришел к Щербакову, убеждая его, что для выздоровления Надежды просто необходимо, чтобы муж навестил ее, проявил хотя бы минимальное внимание. На худой конец, пусть напишет ей. Щербаков выслушал врача и ничего не сделал. Не пришел, не прислал ни строчки, пусть она знает, что их больше ничего не связывает. Так ему удобнее.
На суде выяснилось еще одно обстоятельство. Оно как будто незначительное, но иная мелочь открывает в человеке то, чего не заметишь за годы совместной жизни.
Уходя 6 ноября, чтобы провести праздники с Ольгой Артемьевой, Щербаков отобрал у Лени, которому он обещал быть отцом, те книжки, которые подарил ему, отобрал уцелевшие игрушки. Книжки и игрушки понадобились Щербакову, чтобы подарить их ребенку Артемьевой. И его не остановили глаза Лени, и его не смутило, что делал он это в присутствии Нади. Что ему до них! Надежда Щербакова не сказала ему ни слова в упрек. Она и на Артемьеву зла не держала, да и что ей сейчас Артемьева? В течение пяти лет Щербаков был для нее олицетворением всего лучшего, что есть в человеке. Каким несказанно благородным — особенно после Василия Губенко — ей виделся Щербаков. И чем полнее и глубже был ее восторг перед Щербаковым, тем страшнее и непереносимее было то, что открылось в нем.
Едва оправившаяся от болезни, она оставалась в пустой квартире 7, 8 и 9 ноября. И если она не рассказала внятно, что толкнуло ее на преступление, то не потому, что не хотела —Не могла...
Никто в зале Надежду Щербакову не оправдывал, все понимали ее виновность. Но суд над ней был и судом над Щербаковым: судом по строгой и высокой нравственной мере. И это был не менее важный результат судебного разбирательства, чем сам приговор, вынесенный Надежде Щербаковой, несчастной и все же виновной женщине.