Все началось с ординарной, простой кражи. Что, казалось, могло быть проще этого дела. Девятнадцати летняя девушка Вера Бурдасова украла у своих знакомых несколько поношенных носильных вещей и скрылась. Спустя некоторое время она была задержана и на первом же допросе во всем полностью призналась. В суде ее виновность неоспоримо подтвердилась, не оставалось и крупицы сомнения. Все ясно. Но как следователь, так и судьи не захотели ограничиться установлением вины. Они много сделали для того, чтобы разглядеть, что стоит за фактами, и сумели увидеть, как и из чего сложилась судьба Веры Бурдасовой.
...Вере было 6 лет, когда умерла ее мать. А через год Игнатий Семенович Бурдасов привел в дом новую жену. Анастасия Федоровна не задавалась вопросами, как ее встретит семилетний ребенок, что нужно сделать, чтобы девочка почувствовала в ней мать, не случится ли так, что маленькое существо замкнется в себе. Ей было ясно: тут не над чем задумываться. Неужто позволить несмышленышу решать, как строить свою жизнь Игнатию Семеновичу и ей, Анастасии Федоровне? Мачеха за столом не обделяла Веру, первые три года исправно стирала ее бельишко, бранила толь-ко за дело, уча уму-разуму. Она считала, что свой долг выполняет. А если тепла и ласки не выказывает, греха тут нет, и без них дети вырастают.
Забот у Анастасии Федоровны и помимо Веры хватало. Они прежде всего нужны были ее сынишке Феде, погодку Веры, приведенному в новую семью. Пусть Федя не чувствует себя ни в чем ущемленным. А когда через два года родилась Леночка, то уж, люди добрые, позвольте печься матери о своих кровных детях, некогда ей цацкаться с Верой, которой пошел десятый год, не маленькая.
Игнатий Семенович и при жизни своей первой жены не был щедр на ласку к своему единственному ребенку. И не из педагогических каких-то целей, а по свойствам натуры. Напоена Вера, накормлена, вот и хорошо. А если бы даже и мелькнуло у него желание приласкать Веру, не стал бы он этого, делать, избегая ссоры с новой женой. А покой свой Игнатий Семенович ценил превыше всего.
В устойчивом своем безразличии Анастасия Федоровна не без помощи Игнатия Семеновича изо дня в день отбирала у Веры то, без чего даже взрослому человеку трудно приходится, а уж маленькому, только идущему в рост человечку всего нужнее: живое, теплое, ни на секунду не покидающее его, ничем не заменимое чувство, что он не одинок, не заброшен, что есть тот, кто защитит его, поможет ему, к кому можно прибежать поплакаться или порадоваться. Всего этого Вера была лишена. Росла она, предоставленная самой себе. Вера свыклась с мыслью, что в семье она последний человек. Да была ли у нее семья? Без семьи в большой семье росла Вера. Одиночество ~ трудная ноша и для крепких плеч. А для ребячьих...
Когда Вере исполнилось 16 лет, Анастасия Федоровна сказала ей:
— Хватит, посидела на нашей шее, смотри, какой верстой вымахала, пора и деньги зарабатывать.
Спорить Вера не стала, к заступничеству отца не прибегла (знала, что мачеха с отцом все заранее обсудила) и, недолго раздумывая, поступила ученицей в парикмахерскую, ту самую, где работала ее знакомая. Попались ей подружки в той парикмахерской не из лучших, но они были приветливы и участливы. Неудивительно, что Вера стала глядеть на все окружающее их глазами. Во всем, что касалось отношений с ребятами, подружки не отягощали себя никакими запретами. Они были циничны, не подозревая этого, но все же в глубине души верили, что к ним придет любовь, но когда еще придет? А пока что заменяли ее чувственностью и считали это совершенно естественным.
Вера ни за что не созналась бы подружкам, что чувственная вседозволенность и неразборчивость были ей не по душе, но у нее не хватало решимости поступать иначе, чем они.
В семнадцать лет к Вере пришла любовь. Она не осталась безответной. И Вере, и Игорю казалась она настолько большой, что они захотели связать свои жизни.
Об Игоре известно очень мало. В суде его не было, на следствии его не допрашивали, а Вера о том, какой он, чем привлек ее, ни слова не сказала. Единственное, что известно о нем, дает некоторое право предполагать, что он легко поддается внушению и слабоволен. Не будь он таким, жизнь Веры могла бы сложиться по-иному.
Игорь рассказал у себя дома о Вере. А его мать знала Анастасию Федоровну и навестила ее, чтобы осторожненько так расспросить о Вере. Но никакая осторожность не понадобилась. Чего только ни наговорила Анастасия Федоровна на Веру: и развратна, и неряха, и ленива. Столько наговорила, что мать Игоря опрометью бросилась домой „спасать” сына.
Игорь сдался без борьбы, но счел себя обязанным не утаить от Веры ничего из того, на что Анастасия Федоровна раскрыла ему глаза. Вера не стала оправдываться перед человеком, не давшим себе труда даже проверить наветы мачехи, так легко и просто поверившим в худое. С Игорем было все покончено.
Вера не могла простить мачехе предательства. Отцу пожаловаться — одно расстройство, а Анастасии Федоровне это не страшно. Решила, что сама потребует от мачехи ответа. Не нашла Вера слов, которые проняли бы Анастасию Федоровну. Плача от обиды и бессилия, она крикнула мачехе, что не хочет дышать с ней одним воздухом, и ушла из дома. Ушла, не подумав, как же дальше будет жить. Ушла, поддавшись порыву, но в глубине души надеясь, что уйти ей не дадут, все сделают, чтобы вернулась она в отчий дом. Уйдя из дома, Вера оставила и работу в парикмахерской, чтобы избавиться и от сочувствия, и от насмешек подружек, еще вчера ей завидовавших.
Около двух недель прожила она у Тони, своей давней приятельницы. Вера решила, что порвала с домом, но уже на следующий день оставила в парикмахерской и кассиру, и уборщице, и заведующему свой адрес: если кто из родных придет справляться о ней, пусть дадут его. Анастасия Федоровна не придет, но отец, родной отец, не может не встревожиться: дочка без денег, без паспорта (она сгоряча оставила его дома), ушла убитая горем, мало ли на что может решиться!
Но вот прошел день, другой, неделя миновала, а отец за Верой не приходил. Не иначе как в парикмахерской затеряли ее адрес. И Вера заставила себя сходить и к заведующему, и к уборщице, и к кассирше. Нет, записка с адресом сохранилась, но никто Веру не спрашивал, не искал.
Лишена родительского тепла и заботы — к этому Вера уже привычна, но никогда еще она не чувствовала себя такой никому не нужной, такой одинокой. А тут Вера увидела, что она и родителям Тони становится в тягость. У нее не оставалось выбора: надо возвращаться домой. Нет, она не будет проситься обратно, она потребует, чтобы ей отдали паспорт. Ну, а уж если станут настаивать, чтобы она осталась... Отца, когда пришла Вера, дома не было. А мачеха, ни о чем не спрашивая, сказала Вере:
— Держали мы у себя твой паспорт с недельку. Все ждали, не заявишься ли за ним. Не пришла — сдали его в милицию. Чего у себя хранить, неприятности еще наживешь...
Передача паспорта в милицию потрясла Веру. И не только потому, что ее, так ей казалось, к позорному столбу привязали и выставили. Живя у Тони, Вера, отбиваясь от унизительной мысли, что она никому, даже родному отцу, не нужна, могла еще как-то утешить себя: зря она так думает об отце, он разобижен тем, что она ушла из дома, вот почему, тревожась за нее, он не выказывает тревоги. Но история с паспортом не позволила никуда уйти от правды: Вера для отца не только чужая, она лишняя. Как легко, как просто отказался он от Веры, сдал паспорт в милицию для того, чтобы передать и заботы о той, кто была ему дочерью.
Нет, Вера не обозлилась. Она надломилась под тяжестью ощущения своей ничтожности. Оно стало — и это самое страшное — стойким, обыденным. Искрошилась жизнь. Именно так: на крохи распалась. Так чем же тогда дорожить? Какого еще падения бояться?
Не баловала жизнь Веру, не научила мужеству и стойкости. Она не могла заставить себя сходить в милицию за паспортом. Явится она (так это она себе представляла), а там, наслушавшись россказней Анастасии Федоровны (небось, отвела она душу и невесть что наговорила), станут расспрашивать, где без паспорта жила, почему работу бросила, на какие средства жить собирается; ничему верить не будут, во всем уловку увидят. И хотя Вера понимала, что нельзя не пойти за паспортом, откладывала со дня на день, сознавая, что сама осложняет свое положение.
Не имея крова и работы, она повела себя недостойно, если выбирать слова помягче. А когда ей показалось положение безвыходным, не остановилась и перед преступлением — совершила кражу у людей, у которых до этого прожила несколько дней, хотя не могла не понимать, что, как только кражу обнаружат, будет ясно, кто виновен в ней. Украла Вера рублей на триста. Гонимая страхом, уже неспособная рассуждать, она не придумала ничего лучшего, как уехать в Москву, в которой никого не знала.
Но в Москве обстоятельства сложились совершенно неожиданно.
...Сергей Синев обладал редким свойством — иммунитетом к благополучию. С детства, не зная ни трудностей, ни горестей, рос в семье, где все относились друг к другу бережно и внимательно. Имя его отца, крупного учёного, могло, очевидно, устранить препятствия, если бы они возникли на пути Сергея. Но ничего устранять не приходилось. Способный, трудолюбивый, Сергей после окончания института быстро нашел себя в науке. Жизнь его так легко, ровно, так неизменно благополучно складывалась, что, казалось, могла избаловать его и вылепить самоуверенного себялюбца, Но Сергей вырос мягким, добрым, застенчивым и неуверенным в себе человеком.
Книгочей и книголюб, он часами рылся в букинистических запасниках. Зайдя в сентябрьский вечер в книжный магазин, он увидел там Веру Бурдасову Это случилось в первый день ее приезда в Москву Вера зашла в магазин отнюдь не потому, что ее привлекали книги, она спасалась от дождя.
Ничем особым Вера не поразила Сергея. Нов тот вечер он нашел книгу, которую давно искал. Не поделиться радостью он не мог, а в магазине никого кроме Веры не было, вот он и похвастался своей находкой. Они разговорились, а когда вместе вышли, он из вежливости спросил:
— Вам куда?
И услышал:
— Не знаю...
У Веры был несчастный вид, она ведь в самом деле не знала, куда ей деться. А увидев, что Сергей даже как-то растерялся от ее ответа, не выдержала и рассказала ему, первому встречному, что она только сегодня приехала в Москву, здесь никого не знает, да и паспорта у нее нет с собой.
У девушки беда, это было очевидно, как же можно не помочь ей? Нужно знать Сергея, чтобы отчетливо представить себе, как он, робея, боясь обидеть, предложил Вере пойти к ним домой, он так и сказал: „к ним”, к его сестре и к нему. Они-вдвоем жили в большой квартире, оставшейся им после смерти отца (мать умерла раньше). Честное слово, она нисколько не стеснит их, она поживет у них до тех пор, пока не пришлют ей забытый в Ленинграде паспорт.
Сергей не очень вникал в не совсем понятную историю Веры (чего ради девушка приехала в Москву, где у нее никого нет, и при этом даже паспорта не захватила). Сергей видел, что она нуждается в помощи, он мог ее оказать, этого было достаточно. Так началась удивительная перемена в жизни Веры, а если быть точным, то и в жизни Сергея.
Очевидно, неправы те, кто утверждает, что только у женщин любовь может вырасти из жалости. Снедаемая тревогой и страхом, скрыть которые не могла, полная благодарности, которую не умела выразить, Вера вызывала в Сергее жгучую жалость. А вскоре ему стало ясно: он любит. Это не мешало ему понимать, что у Веры в прошлом не все было благополучно, кое-что, она, несомненно, скрывает, и все же он не позволял себе подозревать ее в чем-то дурном. Если и есть неясное, зачем копаться в нем против воли Веры, зачем причинять ей боль?
Вера осталась в доме Синевых. Осталась с тем, чтобы оттуда не уходить. Как сложились отношения между Верой и Сергеем, этого нельзя было не выяснить в суде.
Сергей понимал какую-то неопределенность и двусмысленность положения Веры в его доме и именно поэтому, по складу своего характера, проявлял особую уважительность и подчеркнутое внимание к ней. Настолько явное, что Вера, которой все было внове, на первых порах посчитала это за насмешку, на которую она не смела ответить так, как ей хотелось. Но время шло. Вера поверила в его заботу и нежность к ней. И чем он был добрее и ласковее, тем сильнее донимал ее стыд. И не только за прошлое, но и за настоящее. Обманом, контрабандой она свое счастье добывает. Открой она правду о себе, разве стал бы Сергей терпеть ее рядом?
Нужно было видеть Сергея в суде, слышать, как он дает показания, и только тогда, хоть немного разобравшись в нем, можно было поверить в то, что при его чистосердечии, душевной мягкости, удесятиренной любовью, он ни в чем дурном не заподозрил Веру, хотя паспорт так и не пришел из Ленинграда.
Иногда он, правда, заговаривал о паспорте, отсутствие паспорта не могло его не тревожить, но Вера при этих разговорах так затуманивалась, что Сергей давал себе зарок не мучить Веру.
Так прошло ни много ни мало два с половиной года. Все то, что было в Ленинграде, Вере перестало казаться реальностью. Воспоминание о преступлении выветривалось. И было бы неправдой сказать, что Вера испытывала угрызение совести. Она уже и страх перестала ощущать. Все было в таком далеком, далеком прошлом. Кому понадобится сейчас ворошить его? Пожалуй, сейчас можно и паспорт истребовать? И тут нежданно-негаданно грянул гром. Прошлое дало о себе знать. Оказалось, на Веру объявлен розыск. И, обнаружив ее в Москве, Веру взяли под стражу и привезли в Ленинград.
Вера — это может показаться удивительным, но так оно было — не ощущала в себе досадного чувства: надо же, чтобы так не повезло! В том, как оборвалась ее московская жизнь, все было справедливо, так она считала, считала искренне, не поддаваясь жалости к себе, но все же беспокоясь о Сергее.
— Нет, — сказал ей следователь, — она может за Сергея не тревожиться, его не станут судить за то, что жила у него без паспорта.
Потрясенный, горестно недоумевающий, Сергей, приехав в Ленинград, от следователя узнал о преступлении Веры. В разговоре следователь был прям и резок, но, ни в чем открыто не упрекая, давал почувствовать, что Сергея не следует щадить.
Пройдет немало времени, пока Сергей поймет, почему следователь не щадил его, поймет и согласится с ним. Уже выходя из кабинета следователя, Сергей спросил:
— Не дадите ли вы мне адреса Шарковых?
Шарковы — это потерпевшие.
— Зачем он вам? — насторожился следователь.
— Как зачем? Надо же оплатить то, что у них... пропало.
Следователь дал ему адрес Шарковых.
Сергей не пытался умалять вину Веры, воровство есть воровство, но в его сознании никак не сливались воедино та девушка, обокравшая знакомых, и Вера, его Вера, которую он встретил в Москве, узнал и полюбил. Нет, тут не то, что она изменилась за эти два с половиной года. Такая, какой Вера была с ним,— это и есть ее подлинная суть. Такая она и никакая другая. Он был убежден в этом глубоко и нерушимо и в то же время сознавал, что Вера, должно быть, мучается стыдом и терзает себя страхом, что он отвернется от нее. Но как она не понимает, что это просто невозможно. Он должен увидеть ее! И Сергей пришел к следователю просить о свидании.
Следователь свидания не разрешил.
— Сделайте доброе дело, — попросил Сергей, — я принесу цветы, передайте их Вере. Поверьте, это очень важно, она сразу все поймет.
Выполнить просьбу следователь не мог.
Дело поступило в суд. Факты были установлены, но оставалось невыясненным, пожалуй, самое главное: какой пришла в суд Вера Бурдасова? Два с половиной года в Москве она нигде не работала, жила на средства Синева, привыкая к ранее непривычному комфорту. Могло ли это изменить ее к лучшему? Два с половиной года она жила с человеком добрым, честным, чутким, человеком разносторонним и глубоких интересов, не исправило ли это ее? И такое возможно.
Высокая, худая, с мягкими, чуть неправильными чертами лица, которое в зависимости от душевного состояния то кажется очень привлекательным, а то откровенно некрасивым, Вера в суде не проявляла никаких внешних признаков раскаяния: не было поникших плеч, от стыда опущенных глаз. Ее напряжение угадывалось только в неподвижности, с которой она сидела, в намертво сцепленных пальцах рук. Больше всего это заметно было в ее голосе: он был у Веры какой-то обесцвеченный, лишенный всяческих эмоций, она не говорила, она выговаривала слова отчетливо, но так, что угадать, какой они в ней вызывали отклик, было невозможно. О своем преступлении она неизменно говорила: „украла”. Она ни разу не сказала; „взяла”, „унесла” или какие-нибудь слова, которые хотя бы внешне уменьшали позор того, что она сотворила. Не подчеркивая, не оттеняя, она говорила: „украла платье”, „украла второе платье”, „украла кофточку”.
А говоря о том времени, когда ушла из дома и оставалась в Ленинграде, пока не совершила кражу, сказала:
— Вела себя непотребно.
И хотя слово „непотребно” чуть отдавало стариной и было чуждо словарю Веры, оно прозвучало так же жестоко и беспощадно.
Вера и была к себе беспощадной. Она пришла в суд, не храня в душе гнева на отца и мачеху. С себя одной она спрашивала за то; что шла дурной дорогой. Себя одну винила и не искала оправданий. Но на вопрос о том, как ей жилось в отчем доме, отвечала, ничего не. скрывая, без преувеличения, но и не преуменьшая, никого не обеляя. Отвечала точно. Складывалось впечатление, что перед судом стоял человек, сводивший сам с собой счеты, без снисхождения. Стыд выжег у Веры жалость к себе. И „украла” и „непотребно” — это было сжигание мостов к Сергею. Очевидно, поэтому Вера неохотно говорила о своей жизни в Москве.
На эти вопросы, вероятно, полнее мог ответить Сергей Синев. Его допрос ожидался с интересом. Почему-то еще до дачи показаний он вызвал снисходительное сочувствие, которое не отличишь от жалости, своей неприспособленностью к жизни, излишней доверчивостью, неумением видеть теневые стороны жизни.
Но Синев оказался иным. Невысокого роста, крепко и хорошо сложенный, на вид старше своих 28 лет, он не вызывал жалости. Он пришел в суд, чтобы бороться за самое дорогое, что у него есть, чтобы бороться за Веру, за то, чтобы судьи увидели ее такой, какой он ее знает. То, что он говорил, было результатом раздумий, а не всплесками чувств. Но, решившись бороться, он не мог этого делать иначе, чем свойственно было ему. Он боролся — это прозвучит странно, но, если хочешь быть точным, иначе не скажешь — он боролся доверительно, убежденный, что он и судьи — единомышленники, они хотят одного и того же: правды и добра.
Была в его показаниях вроде бы незначительная черточка, но раскрывала она многое. Говоря о Вере, он не называл ее ни по имени, ни по фамилии, он говорил неизменно: Вера Игнатьевна.
— Как вы представляете в дальнейшем ваши отношения с Верой Бурдасовой? — спросили его в суде.
— Мы поженимся. Конечно, в том случае, если Вера Игнатьевна согласится.
— Но вы ведь понимаете, что ее могут осудить.
— Я буду ждать.
Сергей и сам чувствовал некоторую нарочитость в том, как он величал Веру, но не нашел другой формы, чтобы дать ей понять: он сохранил уважение к ней и теперь, когда она на скамье подсудимых.
Синев попросил у суда разрешения рассказать о том, как он объясняет все то, что произошло с Верой Игнатьевной, хотя он и не знал о преступлении...
— И в том, что вы не знали, вы вините только Бурдасову? ~ спросил судья.
Синев запнулся, такого вопроса он, очевидно, никогда себе не задавал.
— Я, я одна в этом виновата! — сказала Вера, хотя ее никто не спрашивал.
— Я причинил бы Вере Игнатьевне боль, расспрашивая о том, о чем она не хотела говорить. Но во всем остальном она была со мной совершенно откровенна. Я все знал об ее отношениях с отцом и мачехой.
Синев рассказал суду, что несколько дней назад он был у Бурдасовых; разговор велся откровенный, и все то, что понял, он обязан, просто обязан сообщить суду.
— Ведь у каждого ребенка — разве это может быть иначе? — есть беззаботность, потребность любви, сила веры. — Синев сказал это так убежденно, что было ясно — иного он не знает и не может представить себе.
— Плохо ребенку, — думал вслух Синев, — если его потребность любить и доверять не находит отклика, а в семье Бурдасовых все обстояло несравнимо хуже. В ребенка вдалбливалось: не жди ты от нас любви или тепла и запомни раз и навсегда: нам и твои добрые чувства нисколько не нужны. И было бы не удивительно, если бы Вера Игнатьевна выросла озлобленной, никому и ничему не верящей; и какое счастье, что так не случилось. Встретились мы в Москве. Казалось бы, для нее, особенно после того, что случилось в Ленинграде, самым естественным было бы так отнестись ко мне: попался мне человек не бог весть какого жизненного опыта — а это ведь правда, — для него я одна-разъединственная, каждому моему слову верит, ничего не проверяет, ну и стану жить в свое удовольствие и втихомолку буду посмеиваться над простачком. Но ведь сложилось-то все совсем по-другому.
Синев помолчал немного, он, очевидно, искал самые верные и убедительные слова, чтобы рассказать о жизни Веры в Москве.
Поначалу она была угнетена, испугана. Это так понятно. Но постепенно она менялась, реже в ней замечался страх, исчезла подавленность, появилась жизнерадостность. Но это длилось недолго. Она вновь замкнулась, чем-то опечаленная. Не сразу Синев догадался, отчего это произошло. У него было несколько друзей, некоторые из них были женаты. Он хотел, чтобы его друзья стали друзьями Веры, и даже чаще прежнего ходил к ним, но всегда с Верой. И настойчивей, чем раньше, звал их к себе. И Вера, присматриваясь к друзьям Синева, стала сравнивать себя с ними и поняла, как она мало знает. В Вере не было ложного самолюбия, не сработал защитный рефлекс, иногда свойственный полуневеждам, подталкивающий вместо трезвой самооценки к принижению чужих достоинств: „подумаешь, интеллигенты, только и умеют, что разговоры разговаривать”. Вера с какой-то отчаянной решимостью принялась наверстывать упущенное, занялась самообразованием. Но не хватало ни умения, ни навыков. И как ни старалась, как ни билась над книгами, случайно выбранными, ничего у нее не выходило. И только через несколько месяцев, конфузясь, точно что-то недостойное делает, попросила у Сергея помощи: пусть подскажет, что и как ей делать. Способности у Веры средние, а может даже и ниже, но училась она по плану, составленному Сергеем, с такой настойчивостью, что привычный к труду Сергей удивлялся. Он просил суд ему поверить: эти два года в жизни Веры были годами упорной, трудно дающейся, но настоящей учебы.
Сергей был искренен, это не вызывало сомнения. Но судей настораживало другое: он не нашел ни слова в осуждение Веры, это можно было понять, она под судом, ему страшно за нее, но ведь он говорил и о себе так, точно ему самому и теперь не в чем себя упрекнуть.
Прежде чем закончить его допрос, ему было задано несколько вопросов. Достаточно острые, все они были безупречно корректны. Глядя на Синева, сначала только удивленного вопросами, а затем и ошеломленного тем, что ему самому в нем открылось, когда он искал и находил ответы, судьи в который раз убеждались в способности человека совмещать в себе и светлое и темное. Вот Сергей Синев — несомненно мягкий и добрый человек, — а сколько он натворил ошибок!
Каким бы ни был Синев малоискушенным в житейских передрягах, он не мог не понять, что у Веры в Ленинграде произошло что-то тревожное и неблагополучное. Пока Вера была для него посторонним человеком, которому он дал на короткое время кров, Сергею нечего было вламываться в чужую тайну. Но отношения изменились, Вера стала близким, родным человеком. Теперь он, Синев, в ответе за нее. Девятнадцатилетнюю девушку что-то грызет и мучает, а она молчит, молчит потому, что боится: признание отпугнет Синева. А он, считая, должно быть, что делает это из деликатности, предоставляет неопытной, неумелой, мечущейся Вере самой справляться со своей бедой. Разве не должен был Синев сделать все, что в его силах, чтобы растопить пугливую недоверчивость Веры?
Допрос велся так, что в нем не было ни назидательности, ни нравоучений, но с каждым вопросом Синев ощущал все глубже нравственное воздействие суда. Вопросы задавались, пожалуй, и для того, чтобы Синев, отвечая на них, держал в то же время ответ перед собой, перед своей совестью. И как неузнаваемо менялось такое, казалось бы, устоявшееся, проверенное временем представление о его взаимоотношениях с Верой!
Был ли он к ней внимателен и заботлив? Внимание и забота, разве они означают всепрощение, разве они не включают в себя высокую требовательность и взыскательность? А в чем и когда — продолжал себя спрашивать Синев — он был нравственно требователен к Вере?
Больше двух лет Вера утаивала правду, пусть он не знал, в чем она, но то, что она утаивается, это было ему ясно, а он с этим мирился, если говорить начистоту, мирился непростительно легко. Только ли ради Веры мирился? Не охранял ли он и свой покой?
Простое, казалось, дело о краже носильных вещей, а как оно оборачивается в суде своей моральной стороной, какие нравственные слои ворошит!
Продолжая отвечать на вопросы суда, Синев вглядывался в себя. И не мог не сказать: если бы Вера увидела, что ему тяжко и больно, очень тяжко и больно от того, что она с ним неоткровенна, утаивает правду, разве она не открылась бы? И тогда два близких, родных человека стали бы вместе искать ответ на вопрос, как дальше жить, позволяет ли им совесть продолжать прятаться от правосудия или надо прийти с повинной, и нашли бы, конечно, верный и достойный выход. За эти два года Вера постепенно привыкла к мысли, что нечего уже себя осуждать, что было, то сплыло. Опасное привыкание. Хорошо еще, что Вера хоть и поздно, но нашла в себе силы для искреннего раскаяния, для самоосуждения.
После допроса Синев сел на место со сведенным от боли лицом. Он, пожалуй, даже преувеличивал свою вину. Но от этого только крепла решимость строить свою жизнь, свою и Верину, по-другому. Суд сделал свое дело.
Но было бы неверным думать, что нравственное воздействие суда всегда безотказно. Это показал допрос в суде Анастасии Федоровны и Игнатия Семеновича Бурдасовых. Они допрашивались последними.
Поняли ли они, придя в суд, насколько виноваты перед Верой? Или пришли, негодуя, что она запятнала их честное имя?
Не было сознания вины, не было и негодования. Они пришли в суд потому, что получили повестки. А не будь повесток? Вероятнее всего, не пришли бы.
Нельзя же считать случайностью, что когда Анастасию Федоровну и Игнатия Семеновича, естественно, каждого порознь, спросили:
— Ваша дочь, подросток, ушла из дома и не вернулась, вас это встревожило?
Мачеха ответила:
— Видно, не захотела она больше с нами знаться, бог с ней, мы не в обиде.
А отец сказал:
— Случись что, дали бы нам знать. Теперь же нас известили.
Нельзя же считать случайностью, что удивительно схожи были не только сущность ответов, но интонации: с нас спрос короткий, мы-то ничего худого не сделали.
А когда Анастасию Федоровну попросили повторить то, что она сказала Милютиной (это мать Игоря) о Вере, она ответила:
— Ничего не говорила.
Анастасия Федоровна не хотела лгать. Она действительно забыла о своем разговоре с Милютиной. Пустой, незначащий, мимоходный разговор, зачем ему придавать значение!
— А ведь он изменил судьбу вашей дочери, едва не сломал ей жизнь.
Анастасии Федоровне напомнили то, что она тогда говорила про Веру.
— Вере я зла не желала. Никогда не желала. Разве я думала, что это плохо кончится? Верно, тогда Вера меня чем-то обидела, я сгоряча и сболтнула.
Всматриваешься в Бурдасовых, отца и мачеху, и понимаешь, что ни он, ни она не злодеи. И Анастасия Федоровна вовсе не та мачеха, что сживает со свету падчерицу. Они сегодня в суде даже жалеют Веру и готовы ей помочь. Стремясь облегчить ее участь, они идут на то, чтобы принять на себя часть вины, хотя про себя-то твердо знают, что ни в чем не виноваты.
Бурдасовы черствы и бездуховны настолько, что даже не замечают своей черствости. Она кажется им нормой. И, конечно, не обременяют себя мыслью, к чему она, их черствость, привела.
Вот, например, история со сдачей паспорта в милицию. Ведь сдали они его не от злобы, а от безразличия к переживаниям Веры. Ребенок, становясь подростком, не так уж редко подводится жизнью к развилке: одна дорога — к добру, другая — к злу. Вот тут и необходимо помочь ему. А черствый человек подтолкнет и даже не взглянет, на какую дорогу подтолкнул.
Так и сделали Бурдасовы. Когда в судебных прениях говорилось, что самая тяжкая по последствиям кража была совершена задолго до преступления, в котором виновна Вера, что у нее, у Веры, было украдено детство, как украли и юность, Анастасия Федоровна и Игнатий Семенович кивали в знак согласия, не выражая никакого протеста: пусть говорят, раз это может помочь Вере. Им-то от этого ничего не станется. Зверства себе не позволяли, значит, и укорять им себя не в чем. Они ушли из суда безнаказанными.
Но так ли это? Убожество и скудость душевного мира — одно из самых горьких лишений, на которые обрекает себя человек.